Помнится, ты расхохотался тогда от всей души. А теперь... Чертов мужик, провидец он... "Восковую свечу в непотребном месте жгете..." Чем-то еще не до конца осознанным перекликается эта фраза, похожая на афоризм, с мыслями некоего профессора Озерова в газете "Великая Россия". Этот номер ты тщательно прятал от Ружича, но тот все же заметил, прочел. "Россия сделалась посмешищем для всего света..." - со сладострастием предавал себя позору и бичеванию оный профессор. "Большевизм вскрыл нам нас самих, показал нам, какую гниль мы собой представляем. У нас была гнилая сердцевина, но сверху эта гниль была густо закрашена. И в будущем все равно мы рухнули бы, но с еще большим грохотом..." Гнилая сердцевина...
   Значит, на вопрос: "почему они побеждают, большевики?" - есть тысяча ответов? Нет, ответ должен быть лишь один, и ты призван найти его, найти даже ценой собственной жизни.
   Сейчас ты разбит, разбит вдребезги, сейчас ты генерал без армии. Сейчас ты похож на отбившегося от стаи волка, все, что ты создавал и строил ценой нечеловеческих усилий, разрушено, рассеяно, повержено в прах.
   Почему? Может быть, ты избрал ложный, ошибочный путь и принял тропку, ведущую в гиблую глушь, за столбовую дорогу жизни? Может, верным путем идут большевики? Собственно, с чего появилась пропасть, разделившая тебя с ними?
   Что восстанавливало тебя против большевиков? Первое - прямо противоположное отношение к Учредительному собранию. Второе Брест-Литовский ~ мир, сама мысль о прекращении войны была непереносима, как горящая головня, прислоненная к живому телу. Третье - уверенность, что большевики не смогут долго удержать власть и ею снова завладеют монархисты. А главное - убежденность в том, что народ не хочет большевиков.
   В этом ты не сомневался. И коль народ против большевиков, то и ты призван бороться с большевиками.
   Искренен ли ты сам с собой? Наверное, не во всем.
   Наверное, есть и такие мысли, в которых ты боишься признаться даже самому себе. Вот если народ против большевиков, то почему ты проиграл в Рыбинске, Ярославле, Муроме? Ведь не одни большевистские комиссары одолели твою рать! С тобой были храбрые, отлично обученные, отменно знающие военное дело офицеры. Они были превосходно вооружены. Почему же ты повержен?
   Роковой случай, стечение обстоятельств, злая воля судьбы? Или - за большевиками народ? Тогда чем они его привлекли, приворожили? Нет, скорее всего, они запугали его, забили ему голову, ослепили феерической сказкой о мире, земле, счастье... И, значит, еще не поздно начать все сызнова?
   Против кого ты идешь? Против большевиков, против Ленина? Помнится, Ленин еще в "Что делать?" отчитывал тебя как мальчишку за приверженность к экономистам, за неверие в революционную энергию масс. Позже, в семнадцатом, Ленин назвал тебя другом Корнилова.
   И тогда же Ленип говорил: "Вся сила богатства встала за Корниловым, а какой жалкий и быстрый провал!" Ну, Корнилов - это не Савинков!
   Корнилов... Глядя исподлобья на тебя, он тогда, в Новочеркасске, пробурчал: "Сняли намордник, а теперь сами трусят своей революционной демократии..." Да, во всем виноваты большевики, и ты не перестанешь ненавидеть их, хотя и не можешь уподобиться тому австрийцу, который так ненавидел Наполеона, что отрицал всякую возможность его существования. Да, только кровавая и тяжкая борьба с большевиками - это твой вечный бой до гробовой доски...
   Но почему сейчас все прахом? Пусть будет любая причина, любая, кроме одной, в которую страшно поверить: с большевиками - эарод. Ружич, кажется, уже поверил. Что ж, мы еще встретимся, Ружич. Как-то ты тогда посмотришь мне в глаза?..
   Лицо Савинкова пылало. Это было невыносимо - растравлять свои душевные муки, сыпать соль на кровоточащие раны, идти по свежим следам своего поражения.
   Это значило казнить самого себя. И, переполнившись тягостными, противоречивыми мыслями, он, ища спасения, уставился глазами в полыхавшее страдальческой чернотой небо и исторг из глубины своей души поток истерически-восторженных слов:
   - Одиночества жажду! Хочу дышать ветром, пить из родника, считать звезды... Лес люблю! Человек вышел из леса, его породил лес! Кто-то из мудрых сказал, что самая чистая радость - это радость природы! Как верно, как прекрасно! В лес - и забыть, и забыться!..
   - Будем прохлаждаться - настигнут, - мрачно изрек Флегонт. Истеричность Савинкова бесила его, но он терпел. - Небось Стодольский уже раскололся, до жизни уж больно охоч. Он не простит нам...
   - Не простит? - будто не понимая, почему Флегонт пришел к такому заключению, торопливо переспросил Савинков и схватил его за локоть: Зачем мы бросили его?
   Зачем? Я никогда прежде не бросал вот так... Нехорошо это. Ведь нехорошо, а?
   Флегонт молчал: Стодольского он знал мало, а узнав ближе, невзлюбил, особенно за многословие и бесхарактерность.
   - А насчет леса - бредни! - как можно строже произнес Флегонт. Перчатка брошена, и секунданты ждут.
   Дуэль продолжается!
   Савинков вздрогнул, как от удара, и, вплотную подступив к Флегонту, начал говорить, с трудом разжимая губы:
   - Однажды я спросил его...
   - Азефа? - тут же догадался Флегонт, зная, что Савинков иногда бывает откровенен с ним, как с самим собой.
   - Спросил его, - боясь, что судорога сведет рот и он не успеет досказать, повторил Савинков. - Спросил: "Ты веришь в социализм?" А он в ответ: "Все на свете, барин, нож и вилка. Ну, понятно, это нужно для сосунков, но не для нас же... Смешно!" Ты слышишь, что он сказал: "Смешно!"
   - Не раскисай, - Флегонт нахмурился. - Первое - спастись. Второе найти опору. Здесь ли, в России, а может, и за границей. Главное, чтоб надежно...
   - Спасибо, спасибо, - благодарно отозвался Савинков. - Идем! С большевиками, брат, так: или с ними, или против них - посередке не усидишь. Идем же, идем, я готов...
   Это был миг, в который упорство Савинкова перерастало в веру. Веру в то, что неудача сейчас не страшна, не губительна. Схватки еще впереди. Все впереди, все...
   Они медленно пошли по тропинке. Быстро темнело, но ветер не утихал. Лес стонал и скрипел, все вокруг было пронзительно чужим, пугающим, враждебным. И снова отчаяние охватило Савинкова.
   - Какой ветер! - задыхаясь, воскликнул он. - Какой страшный ветер! А мы - мы листья. Всего лишь листья... Скажи, Флегонт, бывают летом осенние листья?
   Скажи, что ж ты молчишь? Не хочешь признаться? Так я сам скажу тебе: бывают, бывают!..
   30
   Когда полтора месяца назад Завьялов, склонившись к раненому Мишелю, радостно воскликнул: "Живой!" - и весело подмигнул Юнне, подбадривая ее, он не мог, конечно, предполагать, что ранение это гораздо серьезнее и опаснее, чем ему показалось. Не могла этого предположить и Юнна, которую несказанно обрадовало то, что Мишель вдруг очнулся и заговорил с ней. Она не догадывалась, какое невероятное напряжение сил и воли потребовалось Мишелю, чтобы сказать ей те несколько слов, которые он сказал.
   В лазарете, куда Юнна и молоденький матрос из отряда Завьялова привезли его на извозчике, Мишелю стало совсем плохо, и он потерял сознание. Ни Юнну, ни моряка в палату к нему не пустили. Молоденький моряк тотчас же отправился на Чистые пруды в свой отряд, а Юнна все никак не могла принудить себя отойти от ограды лазарета. Она и помыслить не смела о том, что какое-то время, пусть даже самое непродолжительное, не сможет знать, как себя чувствует Мишель, все ли сделано, чтобы ему стало легче. Она верила, что если бы ей разрешили сидеть возле Мишеля, то он быстрее бы встал на ноги: не зря же говорят, что любовь побеждает смерть.
   Юнпа надеялась, что кто-либо из лазаретной прислуги сжалится над ней и впустит в палату. Но никто не замечал ее, ни у кого вид красивой, хотя и печальной, девушки не вызывал чувства жалости.
   Тучи обложили Москву. От них веяло суровой прохладой. Внезапно взметнувшийся ветер погнал вдоль улицы шуршащие струйки пыли, окурки, обрывки газет. Тяжело и звучно припечатали землю первые крупные капли дождя.
   Юнна укрылась под деревом, крона которого зеленым зонтом нависла над тротуаром. Но вскоре даже плотная густая листва не смогла противостоять ливню. Струйки чистой, прозрачной воды потекли сквозь лее.
   Смеркалось. Ливень утих и сменился мелким, частым, усыпляющим дождем. Он был теплым, но Юнна зябко поежилась: вся одежда ее была мокрой, липла к телу.
   Пора домой. Тяжело было уходить, не узнав, как чувствует себя Мишель. Нет, все равно она добьется своего.
   Не успокоится, пока не увидит Мишеля и не убедится, что опасность уже позади.
   Она будет ходить сюда каждый день... Легко сказать, а как уйти из-под пристального контроля Велегорского?..
   Юнна медленно брела опустевшими улицами. Вокруг капало, звенело, журчало. Казалось, дома и деревья тихо плывут в мглистом тумане.
   На Цветном бульваре было таинственно и сумрачно.
   Сразу же за поворотом в переулок Юнну негромко окликнули. Она вздрогнула: Велегорский! Выследил, сейчас будет допрос с пристрастием... Зоркие глаза Юнны разглядели в темноте человека, непринужденно, будто он назначил свидание, прислонившегося к афишной тумбе.
   У Юнны отлегло от сердца: Калугин! Он медленно, вразвалку пошел ей навстречу и, поравнявшись, негромко, но внятно произнес:
   - Звонил в лазарет: выживет! Не вешай носа - от радости кудри вьются, а с горя секутся. Второе: в Лесной больше не ходи, все буйны молодцы у нас. Отдыхай пока, нужна будешь - дам знать.
   И Калугин все так же медленно, беззаботно зашагал в темноту, насвистывая веселую, озорную песенку.
   "Наконец-то! - едва не вскрикнула Юнна. Она готова была тут же нагнать Калугина и расцеловать. - Мишелю лучше, он будет жить! Велегорский и вся его группа арестованы. Наконец-то!.. - Конечно же, будут новые задания. Но под этим можно поставить черту. Это так необходимо ей сейчас. Она сможет навещать Мишеля. - Как он сказал, Калугин? "Отдыхай пока..." Милый, чудесный Калугин! Он знает, почему мне именно сейчас так нужен этот отдых..."
   ...Все это было полтора месяца назад. А теперь уже последние дни августа...
   Мишель окреп, ему разрешили ходить, но каждый раз, когда Юнна появлялась в лазарете, сестра виновато говорила ей:
   - Опять рана открылась. И доктор вчерась сказал:
   "Повременим".
   В один из тихих, уже по-осеннему прозрачных августовских дней Юнна сидела у постели Мишеля. Они то молча смотрели друг на друга, словно им тотчас же после этой встречи предстояла разлука, то негромко говорили, и каждое, даже самое простое, обыденное слово было для них особенным и значительным.
   - Вот и лето промчалось, - вздохнула Юнна. - Жаркое оно было...
   - Жаркое! - подхватил Мишель. - А я, как последний дезертир, провалялся на этой проклятущей койке!
   Это же тюрьма, настоящая тюрьма!
   - Ох, как я тебя понимаю! Это как птице: хочется лететь, а крылья обрезаны. - В голосе ее вдруг послышалась грусть. - Ты знаешь, едва услышу слово "тюрьма", тут же подумаю об отце.
   - Я верил, что он будет на свободе, - сказал Мишель. - Ты еще не знаешь Дзержинского!
   - Знаю! Он вернул отца к жизни. И вот он тридцатого августа... Ах, да ведь это же завтра! Он назначен начальником штаба красноармейского полка и завтра уезжает на фронт. Я никогда не видела его таким сияющим!
   А маме - снова ждать, ждать и ждать...
   - Как чудесно на душе, когда знаешь, что тебя ждут! - Мишель приподнялся на локтях и сел, упираясь спиной в подушку. - Да, да, я уже испытал это на себе.
   - И я! Когда тебя не было в Москве...
   - А вдруг и у нас впереди расставание?
   - Молчи, молчи, - тревожно остановила его Юнна.
   Они говорили, забыв обо всем на свете. В палате лежало еще двое раненых. Один из них крепко спал, второй время от времени стонал в забытьи.
   Занятые собой, Мишель и Юнна не сразу услышали, как за дверью палаты раздались голоса.
   - Не беспокойтесь, прошу вас, - мягко убеждал сестру мужчина. Голос его показался Мишелю удивительно знакомым. - Не надо предупреждать. Я войду сам, а вы, пожалуйста, занимайтесь своими делами.
   Вслед за этим дверь тихо приоткрылась, и на пороге возник высокий, стройный человек в белом халате, накинутом иа худые плечи.
   - Феликс Эдмундович! - рванулся с постели Мишель.
   - Прошу прощения, - улыбнулся Дзержинский. - Третий, говорят, всегда лишний, но, что поделаешь, у меня чертовски мало времени. Заехал к вам, можно сказать, по пути. И разве я виноват, что меня опередила молодость...
   Дзержинский пожал руку Юнне, присел на край постели и осторожно взял Мишеля за плечи.
   - А ну, поворотись-ка, сынку! Теперь совсем герой, - удовлетворенно сказал Дзержинский. - Ну, щеки еще бледповаты, так это потому, что давно без свежего воздуха. Короче говоря, скоро в строй!
   - Феликс Эдмундович! - взмолился Мишель. - Хоть вы заступитесь за меня перед этой несносной медициной!
   Чувствую себя превосходно, а они твердят одно и то же:
   рано!
   - Э, батепька мой, - остановил его Дзержинский, - вот уж где я абсолютно бессилен - так это перед медициной. Да вы знаете, - с напускной строгостью и страхом проговорил он, - если они, чего доброго, вздумают и меня упрятать в лазарет - уж будьте уверены, упрячут! И никто не спасет от этой кары! Медицина - это сущее государство в государстве!
   - Да я сбегу отсюда, Феликс Эдмундович, в окно выпрыгну и сбегу!
   - Высоко. - Дзержинский выглянул в окно, будто всерьез воспринял слова Мишеля и теперь прикидывал, сможет ли тот осуществить свой замысел. Высоко. Какникак третий этаж. Вот и Юнна против того, чтобы вы прыгали. Ведь против же, по глазам вижу?
   - Конечно, Феликс Эдмундович, - просияла Юнна.
   Смелая и не стеснительная, она смущалась, когда говорила с Дзержинским.
   - Ну вот, все против того, чтобы вы раньше времени удирали, - засмеялся Дзержинский. - А как правая рука? - с тревогой спросил он. - Ведь одна рана у вас в плечо.
   - Повезло, - сказал Мишель. - Рука в порядке.
   - Значит, обещание будет выполнено?
   - Сыграть Шопена? - сразу же догадался Мишель.
   Дзержинский молча кивнул.
   - Обязательно! - воскликнул Мишель.
   - И обязательно - вторую фортепьянную сонату си бемоль минор. Помните, вы обещали мне еще в апреле?
   - Я готов хоть сейчас! - загорелся Мишель. - Не знаю только, есть ли в этом богоугодном заведении пианино...
   - Пока отложим, - сказал Дзержинский. - Сейчас я должен вас покинуть. К тому же доктора обещают вас скоро выпустить.
   - Неужели? - Мишель возбужденно привскочил на постели.
   - А вот если так будете скакать, - пригрозил Дзержинский, - снова откроется рана и снова - "сижу за решеткой в темнице сырой". Кстати, что это вы так рветесь отсюда? У вас же здесь уйма свободного времени, и, наверное, уже не только бумага, но и простыня исписана стихами, а? Ну, признавайтесь, есть новые стихи?
   - Есть, - радостно сказал Мишель. - И даже - поэма...
   - Поэма? - удивился Дзержинский. - Кому же она посвящена?
   - Революции. И вот ей, - Мишель кивнул на Юнну.
   - Ну, что же, - сказал Дзержинский. - Теперь уже мы втроем послушаем Шопена и вашу поэму. - Дзержинский как-то по-новому посмотрел на Юнну, словно это была его родная дочь и он раздумывал, можно ли ее доверить Мишелю, доверить на всю жизнь. - Да знаете ли вы, каким счастьем владеете? Полюбить в революцию, в дни, когда вихрь Октября бушует над миром... - Он помолчал, вспоминая что-то и думая, говорить об этих воспоминаниях вслух или нет - уж слишком личными они казались ему. - Вот я, например, счастлив, что полюбил революционерку. У нас одни цели, одна идея, и это придает нам силы и мужество. А знаете, что главное в любви к родине, к человеку? Главное в том, что нельзя наполовину любить, как нельзя наполовину ненавидеть. Нужно отдать всю душу или не давать ничего.
   Юнна заметила, что раненый боец, тот, что стонал в забытьи, лежал сейчас с открытыми глазами.
   - Помню... - Дзержинский повеселел. - Помню первую свою любовь. Был я тогда гимназистом. А неподалеку от нас была женская гимназия. Ну и влюбился я, как принято писать в душещипательных романах, без памяти в одну миленькую ученицу. Стали мы обмениваться записками. И знаете как? Письмоносцем у нас был, сам того не ведая, ксендз. Да, да, настоящий ксендз, он преподавал закон божий и в мужской, и в женской гимназиях. И я, и моя первая любовь клали записки знаете куда? Нет, никогда вам не угадать - в галоши ксендза! И так до тех пор, пока ксендз не раскрыл тайну. Дзержинский снова засмеялся, и Мчшель подумал, что впервые видит его таким веселым и разговорчивым. - А когда я понял, что первая моя любовь была без взаимности, то, даже стыдно сейчас в этом самому себе признаться, хотел застрелиться. К счастью, подавил в себе этот приступ малодушия.
   Я радуюсь вашему счастью, - проникновенно продолжал Дзержинский. - Вот станете на ноги, да, может, и отпразднуем свадьбу к первой годовщине революции? - лукаво прищурился он. - И знаете, если бы я попал на такую свадьбу, какой тост мне бы хотелось, очень хотелось произнести? Я бы сказал о женщине. О женщине-товарище, которая в вихре революции идет в ногу с нами, мужчинами... Которая зажигает нас на великое дело борьбы и воодушевляет нас в минуты усталости и поражений... - Он на миг задумался и тихо, смущенно, то и дело приостанавливаясь, продолжал: - Которая улыбается на суде, чтобы поддержать нас в момент судебной расправы над нами... Которая бросает нам цветы, когда нас ведут на эшафот...
   Мишель и Юнна как зачарованные смотрели на него.
   - Это же гимн женщине! Солнечный гимн! - восторженно воскликнул Мишель.
   - Не пригодится для вашей поэмы? - шутливо спросил Дзержинский. - Если пригодится - пожалуйста, мне не жалко! - Он взглянул на часы, посерьезнел. - Итак, желаю скорейшего бегства отсюда. Но - бегства законного, Дзержинский погрозил Мишелю пальцем. - Борьба разгорается, работы уйма. Сами вы теперь убедились, сколько нервов вымотали нам левые эсеры и их богородица Трехсвятительская Мария. - Он неожиданно умолк, взглянув на Юнну, и она вмиг поняла, о ком идет речь и какой смысл вложил в этот взгляд Дзержинский.
   - Подлая она, подлая, - с ненавистью повторила Юнна те самые слова, которые впервые произнесла в ту минуту, когда склонилась над раненым Мишелем. - Подлая...
   - А как Савинков? - нетерпеливо поинтересовался Мишель.
   - Скрылся. Но дело его проиграно. Он повержен, и, хотя еще попытается встать на ноги, пути ему нет. - Дзержинский помолчал и продолжил: - Врагов у нас еще много. Короче говоря, тревоги впереди. И знаете, - обратился к Мишелю Дзержинский. - Кажется, исполнится ваша мечта. Вы ведь любите опасности и приключения?
   Ну, о деле потом. А как настроение у отца? - спросил он Юнну.
   - Мы с мамой не видели его таким жизнерадостным, - ответила Юнна.
   - Вот и чудесно! Завтра у них в полку митинг перед отправкой на фронт. Если выкрою время, приеду проводить.
   - Спасибо, - поблагодарила Юнна.
   За дверью раздался шум. Кто-то рвался в палату, а сестра не пускала и отчитывала его.
   Дзержинский сам раскрыл дверь. На пороге стоял самокатчик. Он козырнул и молча протянул Дзержинскому пакет.
   Дзержинский прочитал и стал прощаться.
   - Видите, как чувствовал, что меня ждут. Срочно вызывает Владимир Ильич.
   Он вышел за дверь и вдруг поспешно вернулся с большим пакетом в руках.
   - А ведь чуть не забыл, - сокрушенно сказал он, положив пакет на тумбочку. - Здесь яблоки. Настоящая антоновка. И - чистая бумага. Тут две записные книжки. Но смотрите, - добавил он уже у порога, - поэма должна получиться не хуже, чем у Мицкевича!
   Дзержинский ушел, и в палате сразу же стало пусто и тоскливо. Раненый боец восхищенно протянул:
   - Ну и человек!..
   - А что? - встрепенулся Мишель: он не понял, куда клонит раненый.
   - Что, что, - обиделся тот. - Человек, говорю, вот и весь сказ. - Он надолго умолк, словно не мог избавиться от чувства обиды или же раздумывал, стоит ли продолжать разговор. И наконец не выдержал: Человек, и все тут. Я вот лежу с тобой рядом, а ты спросил: человек я или кто? - Боец с вызовом посмотрел на Мишеля. - Из отряда Попова я, понял?
   Мишель приподнялся на койке, изумленно спросил:
   - Как же сюда попал?
   - А так! - надрывно воскликнул боец. Обескровленное лицо его исказилось, как у человека, испытывающего невыносимую боль. - А так! Не в том суть. Ты спроси, как к Попову попал. Был красный боец Антон Петров Грибакин. За Советскую власть горло перегрызал белым гадам. Послали в отряд ВЧК. Стало быть, к Попову. Послушал я его речи - вроде полный ажур. Не успел обернуться - он мне башку своими баснями забил. Как есть, до отказа, до самых краев! Да только ли мне! Ну, а раз пошел в попы - служи и панихиду. Все на веру принял.
   Большевики, стало быть, продались немцу, с Вильгельмом шуры-муры. Крестьянину под самый дых сунули - последний колосок за ворота, да в город. А как тут душа не взыграет! А Попов со Спиридонихой - соловьями заливаются. Врут и пе поперхнутся. Гляжу на себя - будто у мепя две головы: одна большевикам верит, другая - Попову. А двум головам на одних плечах ох как тесно! - Раненый умолк, с надеждой и скрытой мольбой посмотрел на Мишеля и Юину. - Молодые вы, вам жить. Я отселева не выберусь - человек, он чует, когда смерть крадется. Потому говорю как на исповеди. Думаешь, легко мне было сейчас, когда он возле койки сидел? Враз я его признал! - Боец судорожно глотнул воздух, пытался приглушить волнение, но не смог. - Он же в Трехсвятительский без всякого страху приехал. Стоит прямо посередке Покровских казарм. И - к Попову: дай, говорит, мне, гад ты ползучий, твой револьвер, пристрелю тебя, как последнюю контру. Один стоит. А кругом - наша братва, у всех при себе винтовка, а то - наган. А он - один! Супротив всех! Сомкнись мы - вроде и не бывало его на белом свете. Стоит он, ровно из камня вытесанный, - сама правда стоит! Заговорил он с нами. Слова бережет, не сыплет зря - а какие слова! Я вам, говорит, то, что Ленин сказал, передаю. Попов от этих слов враз, как бес перед заутренней, завертелся. Не запомнил я те слова, после ранения ум вышибло. А только смысл таков, что Попов и все, кто с ним заодно, враги наши заклятые, на святыню руку подняли. Попов, говорит, глядит вдоль, а живет поперек, вы, говорит, в дверь, а он - в Тверь. Как мой дед, бывало, говаривал: "Худо овцам, где волк воевода". Ну и прозрел я, браток, поздно прозрел, зато до самого смертного часа! - Боец попытался повернуться на бок, но, застонав, зубами прикусил обескровленную губу. - Сидит он здесь, а я открыться ему хочу, душу наизнанку вывернуть - а нет, не могу. Рот раскрою - а слов нету, как онемел. Помирать тяжко будет - совесть допрежь смерти заест. Спас он меня, товарищ Дзержинский, можно сказать, из трясины за шкирку вытащил. Да разве меня одного... Нескладно моя судьба повернулась - погнался за крошкой, да ломоть потерял. Не в ту сторону коня погнал. Теперича зарок себе дал: если, дай бог, выживу, приду к нему. Попрошу: посылай в самый ад - все перетерплю. За большевистскую нашу правду...
   - Вы успокойтесь, вы очень хорошо все поняли, - подсела к нему на койку Юнна...
   Раненый медленно разжал тяжелые веки, и едва приметная улыбка легкой тенью скользнула по его впалым щекам.
   31
   С того момента, как началась революция и Калугин стал работать сперва в Военно-революционном комитете, а затем в ВЧК, он не знал, да и не хотел знать, что такое отдых. Слова "выходной день" воспринимались как нечто призрачное, несбыточное и несерьезное. Желание отдохнуть, расслабиться, хоть на время перестать думать о деле беспощадно подавлялось, едва успев возникнуть:
   оно было само по себе кощунственно и враждебно.
   И потому, когда Дзержинский, закончив деловой разговор с Калугиным, вдруг предложил ему взять выходной, тот был изумлен и обескуражен.
   - С корабля на берег списывают за ненадобностью, - с обидой выдавил из себя Калугин и, проведя массивной ладонью по бритой голове, отдернул ее, будто погладил ежа против колючек. - Совсем не время по трапу сходить, Феликс Эдмундович.
   - Дочурка ваша в деревне? - спросил Дзержинский, словно не заметил обиды Калугина.
   - Точно. К бабушке пришвартованная. Там воздух:
   дыши - не хочу. Лес шумит, как море. Да и молочишко перепадает, говорил Калугин, все еще не понимая, к чему клонит Дзержинский.
   - Она ведь у вас там с самой весны?
   - Точно, с апреля.
   - Значит, не видели вы ее уже почти полгода? Разве не скучаете?
   - Как не скучать, Феликс Эдмундович...
   - Вот и отправляйтесь. Обрадуется дочка! И жена обрадуется. Да вы не переживайте, я вас ведь не на месяц отпускаю. И даже не на неделю. К вечеру вернетесь на Лубянку.
   - Ну, если что к вечеру, - замялся Калугин, все еще не представляя себе, как это он столько часов сможет прожить, полностью отключившись от всех служебных забот и занявшись личными делами.
   - Вот и прекрасно. А я тоже воспользуюсь передышкой, навещу в лазарете товарища Лафара. И не забудьте - привет от меня и супруге, и дочке!
   Дзержинский пожал руку Калугину и надел фуражку.
   Что-то защемило в сердце Калугина.
   Дзержинский был для Калугина тем образцом, по которому обязаны, как на правофлангового, равняться все люди. Он был убежден, что иным и не может быть председатель ВЧК - только таким, как Дзержинский. Даже по внешнему виду. Как он, жить и дышать революцией - и ничем больше. И когда в нее, в революцию, стреляют - принять пулю в собственное сердце.
   И, простившись с Дзержинским, Калугин, хотя его несказанно радовало предчувствие скорой встречи с женой и дочуркой, никак не мог представить, как он покинет Лубянку не для того, чтобы выполнить новое задание, а для того, чтобы свободно вздохнуть и, не думая ни о Савинкове, ни о самом черте, пойти по лесной дороге, как ходят по ней люди, не обремененные такими заботами, какими был обременен Калугин.