Не сковывайте мою душу! - потребовал он. - Я так хочу. Понимаете - я!
   - Понимаю, - кивнул Мишель. - Свобода для себя, рабство для других.
   - Мальчишка! - вспылил анархист. - Мальчишка, бесстыдно извращающий анархизм!
   - Кингстоны, папаша, - не выдержал Калугин. - Кингстоны забыл закрыть! - Бывший моряк-балтиец, он уснащал свою речь морскими словечками. Комиссар ВЧК перед тобой!
   Анархист даже не обернулся в его сторону.
   - Моя платформа. Предельно сжато.
   - Послушаем, - Мишель подмигнул Калугину.
   - Во всех социальных вопросах, - патетически начал анархист, - главный фактор - хотят ли того люди. Хочу ли того я. Скорость человеческих эволюции зависит от интеграла единичных воль...
   Калугин многозначительно покрутил пальцем у своего виска.
   - Выходит, социалистическая революция могла произойти и в эпоху средневековья? - с иронией спросил Мишель.
   - Что? - вскинулся анархист.
   - И при Людовике XI? - невозмутимо продолжал Мишель. - Достаточно было появиться кому-то, кто сплотил бы массы?
   - Не ловите меня своей диалектикой, не поймаюсь, - проворчал анархист.
   Несмотря на то что этот неряшливый, помятый человек не мог не раздражать и своей внешностью, и вздорностью, и совершенным неумением выслушать собеседника, было в нем нечто такое, что вызывало не злобу, а жалость, как к ребенку, который лишь из упрямства не хочет признавать ошибочными свои поступки и слова.
   - Далее, - продолжал анархист. - Государство отменяется. Правительство - ко всем чертям. Его заменит свободное соглашение и союзный договор. Вольные члены коммуны сами наладят экономическую жизнь, будут разумно пользоваться плодами своих трудов. Третейский суд сможет разрешать все противоречия и столкновения.
   - Итак, долой диктатуру пролетариата? - спросил Мишель. - Но тот, кто против диктатуры, - контрреволюционер!
   - Верно! - загорелся Калугин. - Так держать!
   - Мы заклеймили капитализм! - судорожно выкрикнул анархист. - А вы снова загоняете пролетариат в казарму, именуемую государством. Клетка, будь она из золотых прутьев, не перестает быть клеткой!
   - Заклеймили, - сказал Мишель. - Только и всего.
   А пролетариат собственными руками сбросил капиталистов со своей шеи! Вы читали Маркса?
   - Не желаю! - отрезал анархист. - Ваш Маркс всего-навсего комментатор Прудона!
   - Ты вот что... - поднялся со своего места Калугин. - Ты нашего Маркса не трожь... Акулам скормлю!
   - Да он опять цитатку выхватил, - засмеялся Мишель. - И опять у Кропоткина. Ой-ля-ля! У вас собственные мозги есть? И знаете что, господин анархист:
   хвала и честь "комментатору", который идейно вооружил пролетариат. С его "комментариями" мы штурмовали Зимний!
   - А мы будем штурмовать Кремль! - заорал анархист, выходя из себя. Никаких правительств! Даешь безгосударственный строй! Позор диктатуре! Изгнать из всех душ дьявола властолюбия!
   - Митинг закрываю, свистать всех наверх! - раздельно и спокойно произнес Калугин. - Ораторов слушать некому.
   - Да пусть выговорится, - предложил Мишель.
   - Читайте Бакунина, Кропоткина, - тяжело дыша, выпаливал анархист. Он никак не мог перейти от яростных беспорядочных восклицаний к спокойному разговору. - Читайте и перечитывайте! Заучивайте наизусть!
   И вы войдете в царство анархии, в царство свободы и счастья!
   - Ох и перспективка! - с издевкой сказал Мишель. - Но почему вы атакуете государство? И не абстрактное, а совершенно конкретное государство победившего пролетариата. И его штаб, его мозг рабоче-крестьянское правительство?
   - Азбучно! - незамедлительно откликнулся анархист. - Всякая власть неизбежно вырождается в произвол и деспотизм.
   - Хоть кол на голове теши, - улыбнулся Мишель. - А интересно, кто ваш любимый писатель?
   Анархист вскинул бородку, удивленный неожиданным вопросом.
   - Как ни парадоксально - Лев Толстой. Я мог бы обойти это молчанием, но искренность - превыше всего.
   - Я почему-то так и думал, что Толстой, - сказал Мишель. - Тем более что Толстой разделял веру в неразумность и вред власти. Вы тут забрасывали меня цитатами. Долг платежом красен - я тоже отвечу цитатой. Из Льва Толстого. Вот его слова: "Читал Кропоткина о коммунизме. Хорошо написано и хорошие побуждения, но поразительно слабо в том, что заставит эгоистов работать, а не пользоваться трудами других". Язвительно, но прямо в цель, не правда ли?
   Анархист оторопело прислонился к стене.
   - Кстати, вот вы лично, - продолжал Мишель, - за счет кого вы жили здесь, в вашем царстве анархии? Пролетариат голодает. А вы? Пролетариат борется. Бьется насмерть с белогвардейщиной. А вы?
   - Мы прокляли капитализм... - снова начал анархист.
   - Благими намерениями вымощен ад. Вы хотите вонзить нож в спину пролетариата!
   - Клевета! - вскипел анархист.
   - Вы тут рисовали свое общество, - спокойно продолжал Мишель. - Но чем больше вы его расхваливали, тем меньше хочется в нем жить.
   - Вы еще не доросли...
   - А вы обречены! - резко сказал Мишель. - Жизнь опрокинула ваши бесплодные, вредные идеи. Сам Кропоткин это понял. Не хотел признаваться. Но прорывалось... Разве не он говорил, что никому не нужен в России? И что если бы попал туда, то был бы в положении человека, мешающего тем, кто борется?
   - Вы изучали Кропоткина? - насторожился анархист.
   - Читал запоем, - усмехнулся Мишель.
   - Чтобы теперь... отречься?!
   - Чтобы убедиться в правоте Ленина! - воскликнул Мишель. - Я мог бы по всем пунктам опровергнуть вас, - продолжал он. - Но к чему урок политграмоты?
   Кстати, и Кропоткиным мог бы вас опровергнуть. Долой правительство! призываете вы. А что говорил сам Петр Алексеевич в августе 1863-го? Помните, он плыл на пароходе "Граф Муравьев-Амурский"? Плакался в жилетку: плыл бы хорошо, да у капитана белая горячка. Потому, мол, беспорядку много, все неладно.
   - Ошибки молодости, - буркнул анархист. - А память у вас, молодой человек, феноменальная...
   - Еще вопрос. Вы считаете себя идейным анархистом. Почему же вы прятали под своим крылышком бандитов, контру и прочую сволочь? Это согласуется с вашим учением? - Мишель распалялся все сильнее. - Да вы... предали и Бакунина, и Кропоткина! И все светлое, что было в их учении!
   Анархист, насупившись, молчал.
   - Итак... - начал Мишель.
   - Рано еще зачитывать приговор, рано! - задыхаясь, воскликнул анархист, и бородка его затряслась, будто кто-то невидимый то и дело дергал ее. История еще скажет, скажет...
   - Пора вставать, дядя, - прервал его Калугин. - Корабль у пирса.
   - Пора вставать, - подтвердил Мишель. - Пора держать ответ перед историей!
   Анархист молчал.
   - Фамилия? - насупился Калугин.
   - Пантюхов, - неохотно назвал анархист.
   Когда он неверной, подпрыгивающей походкой покинул комнату, Мишель не почувствовал морального удовлетворения: не такая уж большая радость сражаться с обреченными.
   Зато Калугин обрадовал его. Хлопнул по плечу, сказал коротко:
   - А ты мастак. С тобой, видать, и в кругосветку можно. - Он помолчал и добавил: - Тут еще попался интересный персонаж. Громов некий. Сейчас его приведут, займись. Я Илюху на подмогу вызвал. Пусть записывает показания. Пригодятся...
   Вскоре вихрем влетел в кемнату Илюха - черноволосый парнишка, совсем еще мальчуган. Потертая кожанка была ему явно велика. На фуражке красным огоньком лучилась звездочка. Паренек, ослепив Мишеля солнечной улыбкой, отчеканил:
   - Сотрудник Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией Илья Фурман!
   - Комиссар Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией Мишель Лафар! - в тон ему представился Мишель.
   Илюша стремительно сел за стол, открыл картонную папку с бумагой, всем своим видом показывая, что он готов выполнять свои обязанности со всем старанием, на какое способен.
   Громов вошел неторопливо, с достоинством. Несмотря на то что его ждал допрос, он был невозмутим. Казалось:
   однажды надев маску, он так и не снял ее. Он отрешенно смотрел куда-то поверх Мишеля.
   - Садитесь, - предложил Мишель.
   Громов сел спокойно, не стремясь произвести выгодное для себя впечатление, не подчеркивая желания казаться независимым. Жизнь успела сделать горестные заметы на его лице: пригасила, присыпала пеплом когдато яркие, броские и суровые черты. Серые, с малахитовыми искорками глаза в глубине своей таили едва приметное выражение усталости и печали. Темные густые волосы холодновато светились снежинками седины.
   - Вот это приобщи к делу, - сказал, входя, Калугин и протянул Мишелю книгу в кожаном переплете.
   Калугин тотчас же исчез, а Мишель передал книгу Илюше.
   - "Овод", - восхищенно прошептал Илюша, лихорадочно листая книгу.
   - Здесь есть надпись, - сказал Илюша. - Вот.
   Мишель взглянул на титульный лист. Среди виньеток виднелись строки: "Через страдания - к счастью. Пусть эта книга станет твоим талисманом". Подпись разобрать было невозможно: чернила успели выцвести.
   - Ваша? - спросил Мишель, обращаясь к Громову.
   - Моя, - подтвердил тот. - Не расстаюсь с ней никогда.
   - Почему?
   - Разрешите не отвечать на этот вопрос.
   - Подарок?
   - Да.
   - Чей?
   - Позвольте и это обойти молчанием. Пусть вас не удивляет мое упорство. Поверьте: мои ответы ничего не прибавят к тому, что вы хотите узнать. Все, что связано с этой книгой, - глубоко личное. - - Хорошо, - согласился Мишель, - будем говорить о том, что имеет отношение к делу. Вы разделяете убеждения анархистов?
   - Если я скажу, что не разделяю, вы мне поверите? - спросил Громов.
   - Отвечайте на вопрос.
   - Предположим, я скажу, что идеи анархизма во многом совпадают с моим идеалом, вы же начнете утверждать, что я вовсе не анархист, а человек, проникший в их среду с особым умыслом.
   - К чему предвосхищать события?
   - Видите ли, на вашем месте я мыслил бы так же.
   Формальная логика плюс подозрительность сжимают человека огненными тисками, из пих не так-то просто вырваться.
   Что бы ни говорил Громов, голос его не менялся, он был негромким, чистым, но не бесстрастным.
   - Кроме показаний, - возразил Мишель, - есть факты и доказательства. Они или усугубляют випу, или же, напротив, смягчают ее.
   - Несомненно, - согласился Громов. - Но прежде чем говорить о сущности следственного процесса, я хотел бы напомнить, что в глаза не видел ордера на арест.
   - На предложение сдать оружие вы ответили огнем, - отпарировал Мишель.
   - Не подумайте, что я жалуюсь. Вы правы - властям было оказано вооруженное сопротивление. Но к чему в таком случае следствие? Объявите приговор - и точка.
   - Почему вы не хотели сдаваться?
   - Речь идет лишь обо мне или о всех, кто находился в этом доме?
   - О вас.
   - Затрудняюсь сказать что-либо определенное. Лично я не сделал ни одного выстрела.
   - Ни одного?
   - Книга, которая лежит перед вами, была моим единственным оружием.
   - Хватит загадок!
   - Хорошо. Я понимаю, вы хотите знать, кто я, почему очутился здесь, с какими целями. Знаю - каждый мой ответ будет взят под сомнение и перепроверен всеми доступными вам средствами. Но прошу вас иметь в виду, что вовсе не эти обстоятельства побуждают меня быть откровенным. Истина заключается в том, что мне нечего скрывать. Я был среди этих людей, которые проходят сегодня перед вами. Спросите любого из них: может, я проповедовал идеи монархизма? Или призывал бежать на юг, в Добровольческую армию? Или вовлек в организацию заговорщиков, которая жаждет свергнуть существующую власть? Равно вы не услышите ни от одного из них, что я восхвалял Советы и клялся в верности большевикам. Или что я умолял их разоружиться и пересмотреть свои идейные позиции.
   - Вы, что же, вне политики?
   - Не совсем так. Я вне политики, но живу верой.
   - Религия?
   - Я говорю о другой вере, совсем о другой. Верую в русский народ, в его светлый ум, в то, что он заслуживает счастливой доли. Верую в Россию, она еще поскачет в будущее, как птица-тройка. Заимствую этот образ, хотя к Гоголю отношусь враждебно: он окарикатурил русских людей, насмеялся над русской нацией.
   - Вы искажаете истину, он высмеивал помещиков! - горячо воскликнул Мишель.
   - Не только. Впрочем, это несущественно.
   - Итак, вы за счастье России. А как достичь его?
   - Я ждал, что вы спросите об этом. Вся трагедия в том, что я и сам еще не ответил себе на этот вопрос.
   В юности увлекался философией, изучал множество теорий о социальном переустройстве общества. Но стоило мне посмотреть, как иные теории, будучи перенесенными на реальную почву, неизбежно хирели или, еще того хуже, извращались, принимали самые уродливые формы, - и они переставали быть для меня притягательными, Я поклялся себе, что не стану исповедовать ни одну из них, пока не смогу убедиться, что та или другая теория несет с собой истинное благо, а не всего лишь призрачное его отражение.
   - И вы все еще ищете?
   - Как видите. Я пошел к анархистам, чтобы увидеть их идеи, так сказать, в натуре.
   - И что же?
   - И убедился, что все, чем занимались здесь эти люди, не более чем злая карикатура на анархизм. И что народу русскому, появись у них благоприятные условия, они принесут еще много горестей.
   - Почему?
   - Они заботятся не о народе. Они всецело погружены в свой собственный мир. А точнее - в свой собственный желудок.
   - Согласен! - оживился Мишель. - Но разве ваше сердце не чувствует правоты большевиков?
   - Человеческое сердце устроено так, что оно предпочитает верить не громким словам, а фактам. Ответить на ваш вопрос я еще не готов.
   Мишелю все больше и больше нравился этот человек. Убеждая себя в том, что нельзя поддаваться чувству, Мишель радовался, что у Громова оказалась не какаято иная книга, а именно "Овод", что он не пытался лицемерно клясться в любви к пролетариату и не боялся высказывать мысли, которые могли обратиться против него.
   - И все же странно! - сказал Мишель. - Выходит так: пусть другие борются, а я повитаю в философских облаках?
   - О нет! - возразил Громов, и что-то насмешливое и вызывающее вдруг сверкнуло в его глазах и тут же погасло. - Просто льщу себя надеждой, что в решающие моменты истории пройду курс обучения в максимально сжатые сроки. А уж тогда со всей определенностью смогу сказать, под чье знамя встану.
   - Опоздаете! Не успеете вскочить даже на запятки колесницы истории!
   - Возможно. Но постараюсь успеть. Если, конечно, уйду отсюда живым.
   - Что еще можете добавить?
   - Пожалуй, ничего. Впрочем, мне не хотелось бы оставлять вас в полном неведении. Отвратительнейшее состояние, когда человека мучает какая-то нераскрытая тайна. Вот вы спрашивали о надписи на книге. Загадочно, правда? А между тем простейшая история - необычайно длинная и для человека стороннего столь же необычайно банальная. Вряд ли я доставлю вам удовольствие, если примусь излагать ее последовательно и со всяческими подробностями. Скажу лишь, что книга эта не более чем память о человеке, которого я беззаветно любил. Кстати, это обстоятельство - одна из самых веских причин, побудивших меня скитаться по свету, чтобы забыться, утопить свое горе в водовороте жизни. Теперь, кажется, все.
   - На каком фронте вы воевали? - неожиданно спросил Мишель.
   Громов улыбнулся. Улыбка, хотя и сдержанная, молодила его.
   - Ценю вашу проницательность. Но я никогда не служил в армии. Числюсь нестроевым. Это легко проверить.
   "Вот тебе и интересный типаж, - огорченно подумал Мишель. - Или Калугин что-либо знает о нем такое, чего не знаю я, и хочет проверить, смогу ли я сам до этого докопаться. Или просто преувеличивает свои подозрения, так, на всякий случай".
   Громов с первых минут расположил к себе Мишеля, и каждое его слово казалось правдивым, лишенным лицемерия. Это настолько обезоружило Лафара, что он решил прервать допрос. Ведь не принимать же всерьез не подкрепленные ни единым фактом подозрения Муксуна!
   Мишель вызвал конвоира. Громов уже подходил к дверям, когда Лафар остановил его вопросом:
   - А книга? Вы не хотите взять свою книгу?
   "Сейчас он вздрогнет, рванется к книге", - предположил Мишель, но ошибся: лицо Громова оставалось непроницаемым и печальным.
   - Видите ли, - сказал он, - это самая святая для меня вещь. Но так как вы сами не вернули ее мне, я посчитал, что она представляет какой-то интерес и, вероятно, нужна вам на определенное время как своего рода вещественное доказательство или же как объект, заслуживающий изучения. Хотите, я прочитаю ваши мысли? Вы думаете, что от книги этой потянутся нити к чему-то неразгаданному и опасному для вас. Или же что на какой-либо ее странице может скрываться шифр.
   Извините, пожалуйста, но для того, чтобы прочитать мысли подобного рода, право же, не требуется быть Шерлоком Холмсом. И если я не ошибся и просто поддался своей излюбленной привычке предугадывать мысли и события, то единственная просьба: вернуть мне ее, когда надобность в ней у вас отпадет. Хочу надеяться, что вы выполните эту просьбу. Даже в том случае, если судьба готовит мне нечто трагическое.
   - Хорошо, - кивнул Мишель и, еще раз перечитав надпись на титульном листе, задумался.
   3
   Савинкову не спалось. Он редко изменял своей давней привычке - ложиться за полночь и просыпаться еще до того, как первые лучи рассвета начнут борьбу с темнотой. Но теперь нервы порой сдавали и бессонница не давала сомкнуть глаз.
   В комнате было душно, казалось, из всех углов бьет резким запахом нафталина. Савинков, морщась, подумал о том, что, наверное, его скитаниям не будет конца. Гостиницы, временные квартиры, случайные ночлеги под крышами, а то и вовсе без крыши: в лесу, в стожке сена, в покинутом шалаше - от всего веяло чужим, непостоянным и горьким.
   Неожиданно в памяти возникли любимые места из Апокалипсиса. Спустив крепкие, натренированные ноги с кровати и вглядываясь в черное окно, Савинков прошептал вдохновенно: "И вышел конь рыжий, и сидящему на нем дано взять мир с земли и чтобы убивали друг друга..."
   Он потянулся гибким, упругим телом и затих, не слыша своего дыхания. Он привык к тишине, умел сливаться с ней даже в то время, когда был уверен, что его не подстерегает опасность.
   Савинков любил темноту. Не только потому, что во мраке легче нанести удар первым или же раствориться в нем. Мрак помогал быть собранным, напряженным, готовым к схватке или к мучительным раздумьям. "Я взглянул, и вот конь вороной и на нем всадник, имеющий меру в руке своей..." прошептал Савинков и тоскливо прижался горячим лбом к окну. Крыши домов проступали во тьме расплывчатым, загадочным пятном. Почудилось, что полоска рассвета на горизонте наглухо загорожена этими крышами. Ему стало вдруг дико от черного окна, тюремной тишины, стало страшно самого себя.
   Захотелось, как никогда, света, петушиного крика, шелеста листьев.
   Бесстрашие и выдержка, которыми восхищались его сподвижники, давались Савинкову нелегко. Оставаясь наедине с собой, когда не нужно было ни играть, ни притворяться, ни рисковать, он испытывал тягостное чувство одиночества, бессилия и тоски. Лишь думы о деле, об организации, которую он, рискуя жизнью, создавал здесь, в Москве, готовя ее к решающей схватке с большевиками, лишь это воодушевляло и взбадривало.
   Савинков любил вспоминать недавнее прошлое. В каждом эпизоде, в каждом штрихе минувших дней он видел прежде всего себя. Собственное "я" в вихре воспоминаний разгоралось так огненно, что обращало в пепел всех других людей, чья роль была исчерпана до конца...
   То были дни, когда офицерство Петрограда с жадным нетерпением обратило свои взоры на Дон. На тайных сборищах, на конспиративных квартирах, в отдельных, окутанных дымом и чадом кабинетах ресторанов растроганно и почтительно, воодушевленно и истерично произносилось одно и то же имя: "Каледин". Атаман донских казаков собирал под свои знамена войска. "Каледин и Корнилов были Керенским объявлены мятежниками, - размышлял Савинков. - Но кто возьмет сейчас на себя труд утверждать то же самое? Желание возродить русскую армию и ненависть к Советам искупают многие недостатки этих генералов. Оценка людей меняется так же стремительно, как и оценка обстоятельств". И Савинков решил сделать ставку на Корнилова и Каледина.
   Снежный ноябрь семнадцатого года подходил к концу, когда Савинков выехал в Новочеркасск. Верный, как дворовый пес, Флегонт отправился туда самостоятельно, чтобы не возбуждать подозрений.
   Путь Савинкова лежал через Москву. Холодный, неуютный город встретил щербатыми мостовыми, израненными снарядами домами на Тверской, конными патрулями, революционными песнями, вырывавшимися вместе с клубами морозного воздуха из простуженных красногвардейских глоток, очередями за хлебом, которые, как издыхающие удавы, обвивали магазины и лавки.
   Савинков спешил. И все же не удержался от искушения проехать на лихаче через центр, чтобы запастись хотя бы беглыми впечатлениями. От Охотного ряда приказал извозчику ехать на Курский вокзал. Голодный черный пес, истекая слюной, бежал за пролеткой.
   "Дурная примета", - скривил тонкие брезгливые губы Савинков.
   Вокзал, перроны и поезда были так плотно забиты пассажирами, что казалось, попади в эту одичалую массу людей - и задохнешься. В такой толпе легко было затеряться, не привлекая чьего-либо внимания, и все же Савинков чувствовал себя почему-то неспокойно.
   Вскоре подали обшарпанный, скрипучий состав. Старые вагоны нехотя катились к запруженному людьми перрону, приглушенно лязгали буферами. Толпы мешочников, постаревших от горя женщин, обросших щетиной солдат в измятых, измызганных шинелишках приступом брали вагоны, не дожидаясь, пока они остановятся.
   Савинков с трудом пробился к хвосту поезда. Группа разъяренных солдат сгрудилась чуть в стороне, жестким живым кольцом сжав стоявшего в центре высокого розовощекого подпоручика.
   - Царский ублюдок! - гневно кричал солдат с перевязанной грязным кровоточащим бинтом рукой. - Скидывай погоны, гаденыш!
   Савинков приостановился. Ему были видны чуть покатые плечи офицера, на которых даже сейчас, в хмурый бессолнечный день, ярко светились золотые погоны и к которым, как к кладу, тянулись отовсюду жилистые, сильные руки. Видна была и часть его нежного, юного, чисто вымытого лица с вздрагивающими губами, над которыми отчетливо чернел чуть схваченный инеем пушок.
   - Нет, нет... - растерянно повторял подпоручик, озираясь, как затравленный, и нервными, резкими рывками плеч и локтей пытаясь сбросить цепкие пальцы солдат со своих новеньких, аккуратных и любовно пригнанных погон.
   - Кровопийца! Золотопогонник! - неслось со всех сторон. - Долой погоны, гидра!
   - Нет... Нет... - все тише и беспомощнее твердил офицер и вдруг в тот момент, когда казалось, он согласится выполнить требования окруживших его солдат, собрав все силы, рванулся из кольца, тщетно пытаясь прорвать его, и диким, полным отчаяния и злобы голосом завопил: - Не сниму! Не сниму! Не сниму!..
   Солдаты ошеломленно затихли и откачнулись от кричавшего. Но это оцепенение длилось несколько секунд; очнувшись, они молча и неумолимо надвинулись на подпоручика...
   Савинков представил себя на его месте и содрогнулся.
   "Какую же ненависть породили эти золотые царские погоны! - подумал он. - Вот так же они могли и со мной.
   Вот так же, - горело в голове у Савинкова. - Но ничего, ничего..."
   Сиплый гудок паровоза вывел его из раздумий. Отчаянно работая локтями, Савинков протиснулся к ступенькам вагона.
   С проверкой документов при входе в вагон обошлось благополучно. Савинков предъявил фальшивое удостоверение о том, что он поляк и едет на Дон по делам польских беженцев. Проверявший документы солдат весьма подозрительно взглянул на изображение белого орла на его фуражке, но сзади напирали так энергично, что он не стал задавать вопросов и впустил Савинкова в вагон.
   Савинков с трудом втиснулся в купе первого класса.
   Красногвардеец с жиденькой бородкой и лукавым прищуром желтоватых глаз с ходу прилип к Савинкову с расспросами: кто такой, куда и зачем едет. Пришлось отвечать на ломаном русском языке с польским акцентом и всю дорогу контролировать себя, чтобы ненароком не вырвалось русское слово.
   Путь от Москвы до Киева занял почти шесть суток.
   По обе стороны полотна тянулись снежные поля, утопавшие в белых сугробах березы, изредка появлялись одинокие всадники. Савинкова беспокоило не то, что они ехали мучительно медленно, а то, что на любой остановке его могли случайно опознать, ссадить с поезда и передать в Чека.
   До Киева Савинков добрался без происшествий. Там пересел на другой поезд. Он тащился еще медленнее, словно на казнь.
   На границе Войска Донского началось...
   Поезд оцепили матросы. Они искали оружие. Когда матрос-черноморец вошел в купе и зычно спросил: "Оружие есть?" - Савинков впервые внешне спокойно протянул документы.
   - Поляк, говорит, бес его разберет, - затараторил сгоравший от любопытства красногвардеец. - Я его всю дорогу проверяю, ловлю, а он не ловится...
   Матрос озабоченно взглянул на него, хмыкнул и пробасил:
   - Полный назад, папаша!
   Тот замигал бесцветными густыми ресницами, осекся, закашлялся, сделав вид, что чересчур жадно хватанул горячую струю злого махорочного дыма.
   - Оружие имеется? - спросил Савинкова матрос, возвращая удостоверение.
   Савинков отрицательно покачал головой.
   - Смотри, дядя, а то казаки все равно отберут.
   У Савинкова все запело в душе от этих слов: "Казаки все равно отберут". Он едва не рассмеялся от радости.
   Матрос немного выждал и, увидев хмурое, отчужденное лицо Савинкова, махнул рукой:
   - Не дрейфь, пан, мы за интернационал. - И, подмигнув ему, вышел из купе.