Юнна медленно пошла к выходу и, прикрыв за собой дверь, похолодела: нет, конечно же ее не возьмут...
   - Ваше мнение, товарищ Калугин? - спросил Дзержинский, когда они остались вдвоем.
   - Сложное создание... - осторожно начал Калугин.
   - А точнее!
   - Без компаса в голове. Так ее к любому берегу прибьет, даже на малой волне. Короче - девчонка, не вполне понимающая жизнь. Еще чего, Спиридонова - герой! - недобро хохотнул Калугин. - Не из нашего экипажа!
   - А из какого?
   - Видать, из спиридоновского! - сгоряча рубанул Калугин.
   - Из спиридоновского? Ну, это вы, пожалуй, через край хватили, товарищ Калугин. Вы же слышали, чем ей пришлась по душе Спиридонова. А вас разве не изумляет ее храбрость тогда, в девятьсот шестом?
   - Так то в шестом!
   - Но Юнна же не левоэсеровскую платформу защищает.
   - Завихрение у нее в полушариях, - настаивал на своем Калугин. - А нам с ней нянчиться недосуг. К тому же - папаша с золотыми погонами. С ним не совсем ясно.
   - Значит, отдадим ее левым эсерам? - спросил Дзержинский. - Или сделаем из нее настоящую большевичку?
   - Штормяга такой, Феликс Эдмундович, не до нее.
   - Итак, - подвел итог беседы Дзержинский, - что мы узнали? Первое. В революцию она верит, революцией живет. Второе. Она молода, жаждет действия. Третье. Работать будет не в безвоздушном пространстве, а с чекистами. Четвертое. Пример ее дяди, несомненно, поможет ей идти, как вы любите говорить, верным курсом. И пятое, что тоже важно, сумеет, когда надо, перевоплотиться, быть своей в той среде, в которую вряд ли сможет проникнуть даже сам товарищ Калугин.
   - И все же... - колебался Калугин.
   - А давайте попробуем, - предложил Дзержинский. - И не только потому, что мы буквально задыхаемся без нужных нам работников. Не хочется закрывать ей путь в революцию. Думаю, что не ошибусь, товарищ Калугин, что из нее выйдет настоящая чекистка.
   - А если... - Калугин не докончил: ему хотелось спросить, кто будет отвечать, если Юнна завалит важное задание, но он сдержал себя. - Феликс Эдмундович, если разобраться, кто такая эта самая Юнна? Интеллигенция чистейшей воды.
   - Интеллигенция? - переспросил Дзержинский. - А чем вам не нравится интеллигенция?
   - Хозяин земли - рабочий класс. Он знает, кто свой, а кто враг. По всем параллелям и меридианам, до самого смертного часа. А интеллигентики - куда ветер подует.
   - А как же быть с той интеллигенцией, которая служит рабочему классу?
   - Все одно: глаз да глаз нужен!
   Дзержинский улыбнулся:
   - Я ведь тоже из интеллигентов, товарищ Калугин.
   Больше того, у отца даже поместье было, захудалое правда, но все же...
   Калугин оторопело смотрел на Дзержинского, надеясь услышать, что все, что тот сказал, - шутка.
   - Да, из интеллигентов, - повторил Дзержинский, поняв немой вопрос Калугина.
   - Ну... Вы - это другой разговор... Вы всю жизнь... - наконец вымолвил Калугин.
   - За революцию ты или против революции - вот стержень человека. С нами он или против нас. Несомненно, ядро ВЧК должно быть рабочее, партийное, но если интеллигент хочет идти в наших рядах, разумно ли отталкивать его лишь потому, что он, на беду свою, родился интеллигентом?
   - Боюсь, сядет она на мель, - стоял на своем Калугин.
   - Жизнь - учитель, - возразил Дзержинский. - Для начала дадим ей задание попроще.
   - Понятно, Феликс Эдмундович. И все же остаюсь при своем мнении.
   - Работать с ней придется вам, - серьезно сказал Дзержинский. Глядишь, мнение и изменится.
   Он нажал кнопку звонка. Вошел дежурный.
   - Пригласите посетительницу. Да, пока не забыл, - обратился он к Калугину. - Я должен прямо сказать о вашей принципиальной ошибке. Насчет того, что "некогда нянчиться". Так недолго превратиться в чиновника, дорогой товарищ.
   Юнна вошла медленно, точно слепая. Остановилась возле порога, приготовившись к самому худшему.
   - Вы окончательно решили связать свою судьбу с ВЧК? - спросил Дзержинский.
   - Да, - тихо ответила Юнна.
   - И понимаете ее цели?
   - Да, - кивнула Юнна. - Защищать революцию.
   - В общем верно. Мы - солдаты революции. Вы станете таким солдатом, если сердце ваше будет чистым и преданным. Запомните это...
   - Запомню... - как эхо повторила Юнна, все еще не веря своему счастью.
   - Остальное вам объяснит товарищ Калугин. Кстати, вы бывали на митингах, где выступал Владимир Ильич?
   - Нет.
   Дзержинский открыл ящик стола, достал книжечку.
   - Прочитайте вот эту речь Ленина, - протянул он брошюру. - И сравните с речами Спиридоновой.
   - Разве у них есть расхождения?
   - А вы почитайте, - повторил Дзержинский.
   Калугин приоткрыл дверь, пропуская Юнну.
   - Задержитесь на минутку, - сказал ему Дзержинский. - Что нового удалось узнать о Громове?
   - Пока ничего, Феликс Эдмундович, - виновато сказал Калугин. - Поручено Мишелю Лафару. Жду со дня на день.
   - Не упустите Громова, - предупредил Дзержинский. - Спрос прежде всего с вас.
   - Есть! - вытянулся Калугин.
   - Эти бумаги я уже просмотрел, - сказал Дзержинский, возвращая папку Калугину. - В том числе и извещение о гибели штабс-капитана Ружича. На всякий случай попробуйте навести дополнительные справки через Питер.
   - Хорошо, Феликс Эдмундович.
   - А что касается Юнны, попрошу вас взять над пей шефство. Подумайте, как лучше приобщить ее к работе.
   Наметки доложите Петерсу.
   - Есть.
   Юнна ждала Калугина в приемной. Они прошли по длинному полутемному коридору в небольшую комнату, где стояло четыре стола. Три из них были пусты, а за одним сидел черноволосый паренек с веселыми, сгорающими от любопытства глазами.
   Прежде чем инструктировать Юнну, Калугин вызвал паренька в коридор и негромко сказал:
   - Вот что, Илюха. К утру чтоб на столе у меня лежал Мицкевич.
   - Мицкевич? - удивился Илья: Калугин всегда сетовал на то, что до книг у него не доходят руки. - Вы будете читать Мицкевича?
   - Буду! - рассердился Калугин. - Чего разулыбался?
   - Время же не сможете выкроить...
   - Выкрою, чего бы это ни стоило! - отрезал Калугин.
   8
   Гроза, бушевавшая над городом весь день и весь вечер, приутихла, отступила в подмосковные леса, напоминая о себе лишь дальним обессиленным гулом. Стало непривычно тихо.
   Ночью здание ВЧК на Лубянке замерло: день, заполненный тревогами и заботами, ошеломляющими событиями, был позади.
   Не каждая ночь была столь щедрой, большинство были беспокойнее дня, но если выдавалась такая, как нынешняя, Дзержинский заставлял ее работать на себя.
   В ту ночь он, вопреки привычке, не сразу смог настроиться на работу. Чувство одиночества и грусти, столь несвойственное ему, на миг сжало сердце. Нервное напряжение не покинуло его и сейчас, когда, казалось, можно сделать передышку, забыть о делах и заботах.
   Часы в кабинете гулко пробили полночь. Он любил слушать бой часов, когда оставался один, - звуки их напоминали детство. Звенел ветер в соснах, горели звезды в холодном небе, а мать читала вслух книгу, которой, казалось, не будет конца...
   Дзержинский прошелся по кабинету, взглянул на кровать, стоящую за ширмой. Мысль об отдыхе рассердила Дзержинского, и он, нахмурившись, торопливо вернулся к столу.
   Открыв боковой ящик, он извлек стопку газет. Почти в каждой газете была статья или речь Ленина.
   Одну из них Дзержинский перечитывал несколько раз.
   И не только потому, что в ней говорилось о самом насущном и животрепещущем - о главных задачах текущего момента, но и потому, что статья была созвучна настроению Дзержинского, вызывала в нем неукротимую жажду действия. Строки ее, призывные, как революционный марш, были рождены для того, чтобы зажечь на борьбу за будущее.
   Дзержинский знал, что Владимир Ильич писал эту статью в поезде в ночь на одиннадцатое марта, когда правительство переезжало из Петрограда в Москву.
   Дзержинский представил себе и ту ночь, и тот поезд, и глухие леса по обе стороны полотна, спящие в снегах, и подслеповатые огоньки на редких станциях, и часовых в тамбурах, и маленькое купе, в котором бодрствовал Ильич.
   Там, где в звенящей мгле мчался поезд, и дальше, на многие сотни и тысячи верст окрест, стояли безжизненно застывшие корпуса фабрик и заводов, чернела земля свежевырытых окопов, к которым стекались отряды красногвардейцев, мерзли в очередях голодные, измученные люди.
   В окне, возле которого, примостившись у вагонного столика, писал Ильич, чудилось, мелькали лица людей - и злобные, и восторженные, и хмурые, и полные веры.
   А Ленин, ни на миг не отрываясь от рукописи, казалось, видел и эти лица, и лица тех, кто был в глубинах России, слышал их голоса, и это укрепляло в нем веру в силу народа. Казалось, само время диктовало строки, которые писал Ильич, и они стремительно возникали на листках бумаги, чтобы навечно остаться в душах людей.
   Поезд стучал на стыках, рвался вперед. Россия, еще не знавшая этих строк Ленина, пробуждалась, чтобы услышать их и ответить трудом и мужеством. Пробуждались враги, чтобы снова броситься на штурм республики. Пробуждались и те, кто в страхе и панике пытался отмахнуться от слишком горькой и страшной подчас действительности или укрыться под сенью красивой и звонкой фразы.
   Пробуждалась Россия с верой в свой завтрашний день.
   И эту веру, как кремень искру, высекала в сердцах людей могучая воля и мысль Ленина...
   Дзержинский с трудом оторвался от статьи. "Нет, это не статья, это поэма, торжествующий и победный гимн", - в который раз подумал он. Дзержинский настолько ушел в свои мысли, что не сразу расслышал телефонный звонок.
   Сняв трубку, он узнал голос Ленина:
   - Феликс Эдмундович, здравствуйте.
   - Добрый вечер, Владимир Ильич.
   - Вечер? - рассмеялся Ленин. - А я-то считал, что уже ночь.
   - В самом деле, - подтвердил Дзержинский, скосив глаза на часы.
   - Не бережете вы себя, Феликс Эдмундсвич! - укорил Ленин. - Или ждете специального решения? Вот возьмется за вас Яков Михайлович, и уж тогда пощады не просите.
   - Но ведь и вы, Владимир Ильич... - начал было Дзержинский.
   - Это уже бумеранг, - пытаясь говорить сердито, повысил голос Ленин.
   - Мой дом здесь, - твердо произнес Дзержинский. - Большая Лубянка, одиннадцать.
   Ленин помолчал.
   - Кстати, - снова заговорил он, - какие вести из Швейцарии? Софья Сигизмундовна здорова? А Ясик?
   - Здорова, спасибо, Владимир Ильич. И Ясик.
   Дзержинский любил свою жену Зосю той светлой и мужественной любовью профессионального революционера, когда чисто человеческое, природой данное чувство любви сливается с едиными взглядами на жизнь. И особенно растрогало Дзержинского то, что Ленин не забыл о его сыне Ясике.
   Дзержинский испытывал к сыну сильное чувство любви. Не только потому, что он был единственным ребенком в семье и что родился в тюрьме, но, главное, потому, что вообще любил детей, видя в них тех, кто продолжит борьбу.
   - А не приходила ли вам в голову мысль повидаться с семьей? - спросил вдруг Ленин.
   - Сейчас это невозможно, Владимир Ильич.
   - Вы же знаете, что ничего невозможного нет. Конечно, не сию минуту, но в нынешнем году вам надо обязательно съездить.
   - Хорошо, Владимир Ильич, но я поеду лишь тогда, когда будет какой-то просвет.
   - Хитрец! - засмеялся Ленин. - - Прекрасно понимает, что просвета не будет. Вы видели, Феликс Эдмундович, какая сегодня гроза над Москвой?
   - Да, Владимир Ильич, давно не видел такой грозы.
   - И, представьте, глядя на это небесное столпотворение, я размечтался о том времени, когда люди смогут обуздать эту дикую энергию и заставят ее созидать. Поймать молнию, заставить ее работать, как это дьявольски заманчиво, Феликс Эдмундович!
   - Признаться, я думал о другом, - сказал Дзержинский. - Эти молнии как стрелы врагов.
   - Узнаю пролетарского якобинца, - задумчиво произнес Ленин. - Кстати, о стрелах врагов. Разговор с вами у меня, как вы помните, намечен на послезавтра. А вот гроза надоумила - решил позвонить. Не ошибся?
   - Нет, Владимир Ильич. Обстановка такая, что не До сна.
   - Признаюсь: мне тоже не спится. И коль уж такое совпадение, приезжайте-ка прямо сейчас, а?
   - Хорошо, - обрадовался Дзержинский, - выезжаю немедленно.
   - Впрочем, гляньте-ка в окно. Видите?
   - Вижу, гроза возвращается.
   - И не ослабла, напротив, кажется, стала еще неукротимее.
   - Владимир Ильич, а помните: "Будет буря, мы поспорим..."
   - Э, батенька, вы снова бьете меня моим же оружием!
   Тогда сдаюсь. Жду.
   Дзержинский повесил трубку, бережно сложил газеты и вызвал машину.
   Вскоре автомобиль, миновав Манеж, остановился у Троицких ворот. Дождь ручьями стекал с высокой стены.
   - Кто едет? - спросил часовой в мокром капюшоне, плотно надвинутом на голову.
   - Дзержинский, - отозвался Феликс Эдмундович, протягивая пропуск.
   Часовой взял под козырек. Машина въехала в Кремль.
   Казалось, все молнии, что теперь беспрестанно, будто одна от другой, рождались в небе, облюбовали себе мишенью кремлевский холм. Земля вздрагивала от раскатов грома.
   Дзержинский вышел из машины и, не укрываясь от ливня, остановился, взглянул на окна здания, в котором размещался Совнарком.
   В одном окне горел свет, и даже молнии не могли совладать с этим светом.
   ...Из Кремля Дзержинский вернулся уже под утро. Не зажигая свечи, прилег на кровать, расстегнул воротник гимнастерки. В кабинете было сумрачно, непривычно тихо.
   Мучал кашель. Дзержинский любил весну, но именно в эту пору года более чем когда-либо не давали покоя больные легкие.
   Вот так же кашлял он и в те минуты, когда поднимался по лестнице в кабинет Ленина. Боялся, чтобы пе услышал Владимир Ильич: тут же потребует немедленно заняться лечением. И потому плотно зажал рот ладонью.
   Так и вошел к Ленину - с крепко стиснутыми губами, распрямив слегка сутулую спину, всем своим видом показывая, что совершенно здоров. И тотчас же увидел глаза Ильича.
   Усталые, но жизнерадостные, они вспыхнули веселыми приветливыми огоньками.
   - Без плаща... Да вы промокли!
   Ленин произнес эти слова с легкой укоризной, с тем почти неуловимым сочетанием доброты и строгости, которые бывают свойственны старшему брату в разговоре с младшим.
   И так как Дзержинский смолчал и не стал оправдываться, добавил строже:
   - Извольте взглянуть на календарь, май, всего только май, а не июль на дворе!
   Дзержинский сказал в ответ, что чувствует себя великолепно, что есть дела поважнее, чем его здоровье, и этим окончательно рассердил Ленина.
   - А кашель там, на лестнице? У меня, да будет вам известно, хороший слух, милейший Феликс Эдмундович.
   Нет, нет, извольте выслушать до конца, - не давая себя перебить, продолжал Владимир Ильич, - да будет вам известно, что ваше здоровье - это прежде всего имущество, собственность партии.
   Они сели у журнального столика друг против друга, Ленин подпер щеку ладонью и, пристально глядя на него, нахмуренного и сосредоточенного, сочувственно спросил:
   - Что, не по нраву мои нотации? Жалеете, что напросились на встречу?
   Нет, встреча была совершенно необходимой! Как и всегда, уходя от Ленина, Дзержинский чувствовал, что окончательно прояснилась обстановка, обрело четкость, стало понятным многое из того, что прежде казалось невероятно сложным и противоречивым.
   Вера, какой бы сильной она ни была, неизбежно включает в себя и свою противоположность - сомнение. Опа укрепляется, преодолевая его, становится прочнее и незыблемее не от желаний человека, не от его фанатичных заклинаний, а от того, как он борется и какие находит подтверждения в явлениях жизни. Противоречивые в сущности своей, явления эти могут стать неопровержимыми доказательствами лишь в том случае, если смотреть на них с классовых позиций.
   Дзержинскому до того, как судьба свела его с Лениным, не приходилось видеть, чтобы кто-либо другой мог так же, как Ленин, рассеивать сомнения и закалять веру. И никогда в его отношении к Ленину не было ничего от слепого преклонения - была самая земная, человеческая убежденность в его мудрости и правоте...
   Дзержинский встал с кровати, подошел к окну. Дождь утих, но мгла была плотной и непроницаемой. Первым лучам рассвета предстояло мучительно долго пробиваться через нее.
   Итак, о чем шла речь этой ночью? Если выразить двумя словами - о защите революции. О чем бы ни говорил в эту ночь Ленин, все в мыслях Дзержинского переплавлялось в задачи чекистов, которые предстояло решать сегодня и завтра.
   Беседуя с Дзержинским, Ленин всякий раз, когда дело касалось практических задач чекистов, всецело полагался на опыт Дзержинского, прекрасно сознавая, что в партии нет человека, который бы так поразительно точно отвечал своему назначению, как Феликс Эдмундович. Понимая это, Дзержинский проникся громадным чувством ответственности за судьбу революции, чувством, которое властно и непреклонно подчинило себе все другие чувства и стремления. Хотя аскетизм был глубоко чужд Дзержинскому, он сам подавлял в себе все то, что могло отвлечь его хоть на миг от того дела, которое ему поручила партия.
   Дзержинский знал, что человек, который живет так, как живет он, долго жить не может. Но иной жизни себе не представлял. "Я не умею наполовину ненавидеть или наполовину любить, - думал Дзержинский. - Я могу отдать всю душу или не отдать ничего. Жить - это значит бороться и побеждать. Бессилие и бездействие - гибель.
   Я не могу измениться... Пределом моей борьбы может быть лишь могила..."
   ...Да, как начался их разговор? Ленин озабоченно спросил:
   - Что нового, Феликс Эдмундович?
   Дзержинский не успел ответить, как Ленин, лукаво взглянув на него, продолжил:
   - У англичан есть хорошая пословица: "Лучшая новость - это отсутствие всяких новостей". Но в нашем бурлящем мире от новостей не укроешься нигде. Они часто, даже слишком часто, бывают архинеприятны!
   В ответ на это Дзержинский сказал, что предчувствие не обмануло Ленина: в довершение всего есть сведения, еще недостаточно проверенные, что в Москве орудует Савинков.
   - Савинков! - оживился Ленин. - Час от часу не легче. И знаете, это не пешка - фигура. Враг опасный, по-своему талантливый. Все логично, все так, как и следовало ожидать! - воскликнул Ленин. - Позавчера - либерал с бомбой, вчера - ренегат с речами либерала, а сегодня - друг Корнилова, типичнейший контрреволюционер!
   Дзержинский добавил, что Савинков нагл, смел, азартен и что борьба с ним будет нелегкой.
   Размышляя накануне о Савинкове, Дзержинский пришел к выводу, что тот прочно связан с белогвардейским Доном и, пожалуй, пока не имеет прямых контактов с англо-французами. Поделившись своим предположением с Лениным, он не ожидал бурного несогласия.
   - Нет и еще раз нет! - горячо возразил Ленин. - Он запродаст душу самому черту, лишь бы достичь цели, утолить свое ненасытное честолюбие, упиться им же самим придуманной для себя ролью делателя истории. И если заговор уже зреет, то следы его неизбежно приведут к порогам английского и французского посольств. Вся его болтовня о любви к России - ширма, рассчитанная на наивных глупцов! Уверяю вас, Феликс Эдмундович, он уже успел запродаться нулансам со всеми потрохами!
   Дзержинский сказал, что ВЧК учтет это в своих оперативных планах, и пожаловался, что сейчас, когда борьба с контрреволюцией принимает такой размах, у чекистов маловато силенок, чтобы поспеть везде и упредить заговорщиков: людей наперечет, они сутками не смыкают глаз, выполняя опаснейшие задания. Конечно, каждый стоит десятерых, и все же строй чекистов нужно пополнить новыми бойцами. Оп, Дзержинский, конечно, понимает, что коммунисты нужны армии, их ждут заводы, без них задыхается деревня. Трудно еще и потому, что не каждого возьмешь в ВЧК, не каждому под силу взвалить на плечи столь высокую ответственность. А есть и такие коммунисты, что наотрез отказываются работать в ВЧК, прямо говорят: "Арестовывать? Обыскивать? Стрелять? Это не для нас. Мы еще не забыли, как нас самих арестовывали, обыскивали, ставили к стенке..."
   - Это не коммунисты! - возмущенно воскликнул Ленин. - Они собираются делать революцию в белых перчатках! Они не понимают азбучных истин! Успокоившись, он продолжал: - Мы ВЧК укрепляли и будем укреплять. Мы не имеем права отдать завоевания революции, быть самоубийцами! Но согласитесь, Феликс Эдмундович, если мы увеличим ВЧК даже до гигантских размеров, она будет бессильна без опоры - постоянной, ежечасной, ежесекундной - на широкие массы сознательных пролетариев.
   Даже тысяча архиталантливейших Шерлоков Холмсов неспособна сделать того, что сделает один настоящий чекист, крепкими нитями связанный с преданными нам людьми.
   Ленин прав: если ядро ВЧК, которое создано такими невероятными усилиями и которое доказало на деле свое мужество и преданность, если это ядро замкнется в себе и будет возлагать все надежды лишь на свои силы, контрреволюцию не победить. Дзержинский понимал, что тысячи и тысячи пролетариев готовы помочь ВЧК, но рассчитывать лишь на стихийные проявления этой помощи - значит не использовать и сотой доли революционного энтузиазма масс. Значит, надо, чтобы смысл и цели боевой работы чекистов знали трудящиеся, знали и воспринимали их как свое родное дело. Только тогда ВЧК станет подлинным щитом и мечом революции. Он сказал об этом Ленину. Владимир Ильич взволнованно встал из-за стола и, прижав ладони к лацканам пиджака, заходил по кабинету.
   - Щит и меч! - Ленин повторил эти слова несколько раз и, остановившись возле Дзержинского, произнес обрадованно: - Щит и меч - это прекрасно сказано, Феликс Эдмундович! Какое было бы счастье, если бы вместо меча в наших руках был плуг! Чтобы борозду за бороздой поднимать целину новой жизни. И чтобы никто не мог помешать этому вдохновенному, свободному труду. - Он помолчал и с сожалением закончил: - Мечта!
   Они понимающе посмотрели друг другу в глаза, как бы говоря этим взглядом, что даже сейчас, когда ни на мгновение не стихают раскаты грома, мечтой, приносящей счастье, может быть лишь мечта о созидании.
   - А пока, - завершил свою мысль Ленин, - острее меч и прочнее щит, товарищ пролетарский якобинец!..
   "Товарищ пролетарский якобинец!" Почему именно тебе, Феликсу Дзержинскому, выпала эта суровая доля?
   Тебя принудили к тому в порядке партийной дисциплины? Или это совпало с твоими мечтами? Или случай, стечение обстоятельств?
   Как-то вырвалось: "Когда победим, пойду в Наркомпрос". Это было понятно: порой кажется, что даже мать не может любить детей так крепко и горячо, как ты. А самая сокровенная твоя мечта - отдать себя детям, их счастью. Каждое поколение живет во имя детей, завещая им и свои идеалы, и свою любовь, и свою борьбу.
   И все же - почему именно ты председатель ВЧК?
   Человек, одно имя которого наводит страх на врагов, вызывает у них бешеную ненависть? Человек, добрый от природы, чуткий к музыке и стихам, к людским горестям и страданиям? Почему ты?
   Никто не принуждал. Тогда, в декабре семнадцатого, выбор Ленина пал на тебя, и ты взялся за адский труд.
   Не потому, что отказом не хотел огорчить Ленина. Мог бы сказать: "Дайте Наркомпрос" - и Ленин, пожалуй, не стал бы возражать. Но ты не сказал этого. Почему?
   Просто не мог поступить иначе. Ты был подготовлен к работе в ВЧК своей жизнью, своей борьбой, а твое беспредельное убеждение в том, что ты нужен революции именно на этом посту, что жребий, павший на тебя, не случаен, только это сделало из тебя того, кто ты есть сейчас. Ты органически ненавидишь зло, которое несет с собой капитализм. Ты всей душой стремишься к тому, чтобы не было на свете несправедливости, преступлений, угнетения, национальной вражды. Ты хотел бы объять своей любовью все человечество, согреть его и очистить от грязи современной жизни.
   Не случай, не неожиданный поворот судьбы привел тебя в ВЧК. Сама революция выдвинула на передовой пост линии огня. И потому, добрый и впечатлительный по натуре, ты должен быть беспощадным и неумолимым к врагам. Твоя воля - одно непрерывное действие, твоя воля - бороться и смотреть открытыми глазами на всю опасность грозного положения и до последнего вздоха защищать революцию. Ты сросся с массами и вместе с ними переживаешь муки борьбы и надежды. Ты видишь будущее, ты, участник его созидания, - всегда впереди с обнаженным мечом...
   Дзержинский задвинул шторку, но окно уже посветлело. Тучи в небе не ушли, отдаленные всплески молний изредка озаряли горизонт. Порывы ливня теряли силу, но дерево напротив окна все еще не могло успокоиться.
   Дзержинский сел за стол, зажег свечу, прикурил от ее огонька. О чем еще говорил Ленин? Ильич сказал, что левые эсеры дали увлечь себя теорией, состоящей наполовину из отчаяния, наполовину из фразы.
   - Поверьте мне, Феликс Эдмундович, они преподнесут нам нечто такое...
   Нечто такое... Левые эсеры работают и в ВЧК, в том числе и в коллегии. Правда, Петере и Лацис не раз с возмущением говорили, что с ними сладу нет: восстают против строгих мер к контрреволюционерам. Петере и Лацис поставили вопрос ребром: или мы, или эсеры. Пришлось говорить со Свердловым. Яков Михайлович предложил:
   "Подождем до съезда Советов. Если левые эсеры останутся в Советах придется оставить их и в ВЧК, если уйдут - прогоним их и из ВЧК..."
   Когда Ленин говорил о левых эсерах, он заметил вдруг тихую, едва приметную улыбку на суровом, озабоченном лице Дзержинского.
   - Что-нибудь вспомнилось? - спросил Ленин.
   - Да, - ответил Дзержинский. - Принимали мы на работу одну девушку. Она искренняя, романтичная.
   И вдруг выпалила, что кумир ее - кто бы вы думали?
   - Жанна д'Арк? - прищурился Ленин. - Софья Перовская?