- Заходите, сказано!
   Первым отважился тот самый, с жесткой, словно выщипанной, щетинкой, за ним - беленькая девчурка с розовыми солнышками на щеках. Апейка, пропуская их мимо себя, подбадривающе, с нежностью погладил несколько головенок.
   Последним вошел, как за стадом, дядько с кнутом: немного неловко и важно, будто пряча под важностью неловкость своего положения среди малышей.
   Войдя в кабинет, дети, в лаптях, в посконине, озирались еще внимательнее, жались еще больше, шмыгали носами, настороженно ждали. Апейка не стал просить их садиться, доставлять себе лишние хлопоты; не зашел за стол, остановился перед ними, как учитель в школе.
   - Ну, так что случилось, а?
   После минуты неловкой тишины осмелела беленькая.
   Покраснев еще больше, будто со сцены, прочитала наизусть - заметно было - подготовленное заранее; даже перехватывало дыхание - так волновалась.
   - Тов-варищ п-председатель... райисп-полкома! Мы пришли, чтоб... п-просить вас... чтоб оставили в школе...
   учителя Ивана Миколаевича!..
   Этим большим словам она отдала весь пыл своей души, отдала не только пыл души, а и голос; другие должны были, пока она пылала от волнения, отвечать Апейке: из какой они школы, из какого класса, по каким предметам у них был Иван Миколаевич, как его фамилия. Наконец Апейка выяснил, что дети из Крытской школы, что учитель, за которого они приехали просить, Иван Миколаевич Горошка. Апейке была известна не только фамилия, но и тот, кому она принадлежала: Горошка учительствовал в своей родной деревне уже лет десять, еще в те годы, когда учительствовал и он, Апейка; они были почти незнакомы, виделись всего несколько раз на учительских собраниях, но Апейке хорошо было известно, что Горошка - учитель, каких мало не только в районе, а и во всем округе; об этом говорили все, кто когдалибо общался с ним. Вот и дети, понемногу осмелев, помогая друг другу, наперебой, возбужденно говорили теперь: так хорошо, так интересно про девятьсот пятый год, про революцию в Петербурге, про Ленина рассказывал; про пятилетку, про то, какие где заводы строятся; как хорошо будет жить скоро. И надо же, беда какая: теперь Ивана Миколаевича сняли с учителей, сказали, что ему нельзя учить детей, потому что он служил при царе в царской армии и был царским офицерам и что он будет учить детей против советской власти. Но они же знают, что Иван Миколаевич хоть и был в царских офицерах, но он же сразу, как началась советская власть, перестал служить царю. И царя он совсем, это они сами слышали, не любил никогда и не любит; и офицер он не из помещиков каких, а из простых людей, из их же села, и все хорошо знали его отца, и все видят, что все годы он, Иван Миколаевич, только за советскую власть и старается...
   Апейку очень взволновала детская искренность. Слушая детей, он будто вернулся в свое недавнее, милое прошлое, будто снова стал учителем: как учитель, он хорошо чувствовал, насколько важно детям то, что они говорят здесь, и то, с чем они уйдут отсюда, куда принесли свое доверие и надежду. Жизненный опыт прибавлял ко всему свою долю трезвой сдержанности: знал Апейка, как непросто в этот раз будет укрепить в них веру и надежду. Но как бы там ни было, радовал сам факт: дети встали за правду, деревенские, застенчивые, пришли в райисполком! Маленькие граждане будущего!
   Он словно не поверил:
   - Кто вас подговорил просить за Ивана Миколаевича?
   Дети удивились:
   - Никто... Мы сами...
   - Жалко стало. Мы и подумали...
   - Неправильно его сняли!..
   - Скажите - пусть он снова учит!
   - Жизни не давали, пока не пообещал, что подвезу. - Дядько с кнутом покрутил лысой головой с удивлением и уважением. - Как мошкарье насели!
   Апейка знал уже и что Горошку сняли и как все было.
   Кто-то из бдительных земляков Горошки, может быть его же бывший ученик, месяца два назад написал в столичную газету, что в Крытах в школе - при попустительстве сельсовета и районного руководства - замаскировался классово чуждый элемент, белогвардеец, который с золотыми погонами и с винтовкой в руках воевал за царя и всяких Врангелей и губил нещадно трудовой народ. В газете с письма сняли копию, которая попала на стол к секретарю Юровичского райкома партии. Письмо это читал в кабинете Башлыкова и Апейка. Под всем, что сообщал неизвестный автор газете и Башлыкову, стояло гордое: "Непримиримый селькор". Башлыков отдал письмо Харчёву с резолюцией, написанной сверху коротко и четко: "Проверить, принять меры, доложить!" Харчев за день проверил, и на другой день судьба Горошки решилась. Горошку сняли с работы. Харчев даже предлагал арестовать, и, если бы не Апейка, Горошка давно бы был за решеткой. Башлыков подумал, поколебался и согласился с Апейкой. У Апейки были веские доводы: Горошка попал в офицеры не по своей воле, а как учитель; в гражданскую войну никаким белым не был, работал дома. Был потом в Красной Армии; с первых же мирных дней, после армии, все время в селе... Однако вернуть Горошку на учительскую работу Башлыков не согласился. Твердо, - решительно.
   И вот - эти детские, открытые лица, эта вера и надежда.
   Что он, председатель райисполкома Апейка, может сказать им, чистым и непосредственным, которые думают, что в жизни -все так просто, что правда и справедливость - вещи обязательные и ясные? Не зная, что ответить им, он нарочно стал расспрашивать каждого, как кто учится, хорошо ли ведут себя в классе, помогают ли родителям.
   - Ну что ж, - произнес он, собираясь отпустить их. - Спасибо за то, что вы сказали. Я передам все кому следует.
   Скажу о вашей просьбе... Вот и все, будьте здоровы!
   Некоторые уже готовы были, обнадеженные, направиться к выходу, когда беленькая, с красным еще лицом, насторожилась:
   - Так его оставят нам? Ивана Миколаевича?
   - Я же сказал, передам, что вы просили.
   - Нет, вы скажите - оставят?
   - Я буду просить!
   - Нет, нет, вы скажите!
   Апейка ничего не ответил, только ласково, как отец, который не хочет обижать ребенка и не может дать того, что он просит, усмехнулся:
   - Ну, счастливого вам пути!
   Они выходили не очень охотно, не очень утешенные; больше потому, что дядько с кнутом толкал их к двери.
   Не порадовал их; но что он, Апейка, мог сказать им другое?
   Сразу после них в кабинет вошел белобрысый парень в потрепанной, купленной в лавке поддевке, в розовой, залатанной под воротником ситцевой рубашке. Кепка в его руке была тоже городская, с размокшим под дождем козырьком.
   - Можно зайти? - Парень спрашивал тихо, застенчиво.
   - Заходите, садитесь.
   Он и шел несмело, и сел на краешек стула; под внимательным взглядом Апейки неловко отвел серые, с какой-то задумчивой затаенностью, глаза. Потом встретились глазами, и взгляд его был уже сосредоточенный и вместе с тем доверчивый.
   - Меня зовут Глушак Степан, - тихо, не отводя взгляда от Апейки, сказал он. - Я подал заявление в Водовичи. Хотел поступить в водовичскую коммуну. Мне сначала сказали, что - хорошо, примем. А потом отказали. Ответили, что не могут принять, потому что мой отец - кулак...
   - Вы из Кургеней? - перебил его Апейка.
   - Из Куреней, - кивнул он. С трудом, но твердо добавил: - Я - сын Глушака Халимона. Может, знаете? Мой отец - кулак. На него наложено твердое задание. Но я ушел от него. Мы с ним теперь - как чужие.
   - Почему вы ушли? - заинтересовался Апейка.
   Парень помолчал, задумался.
   - Я и сам не знаю, как сказать. Трудно было жить с ним. Просто невозможно стало... Я хотел с ним жить, думал сначала, что ничего, что привыкну. Терпел долго: отец все же. Да и мать жалко. Знаете ж, как матери, когда сын покидает. Хотел перетерпеть. Но - не вытерпел! - Он попрежнему не сводил с Апейки тихих, задумчивых глаз. Снова помолчал, заговорил, от души, с сожалением и болью: - Он, мой батько, живет для одного: чтоб себе побольше. Хоть как - правдой или неправдой. Чтоб побольше нажиться.
   Жадный - просто беда. Он из-за этого всех сделал все равно как батраками. И сынов, и мать, и Ганну. Чужих батраков не берет, боится, дак свои - как батраки... Дохнуть просто не дает... - И взгляд и тон его речи были такими искренними, что Апейка чувствовал: правду говорит. Не обманывает, так невозможно обманывать. - И раньше невмоготу терпеть было, а теперь - зачем терпеть? Теперь, когда все по-новому пошло... Дак я и ушел от него. Сцепились один раз чуть не за грудки - я и кинул. Пошел жить на волю.
   Как все люди.
   - А не жалко его, отца?
   - Нет, можно сказать, нет, - взглянул он открыто. Подумав, добавил: Мать жалко. Замучилась она...
   "Не обманывает. Правду говорит..." - подумал Апейка и поймал себя на том, что сочувствует парню. Вспомнил вдруг, что у Глушака есть еще сын: про этого сына Апейка знал уже немало.
   - Ас братом как? Дружно жили?
   - Дружно. - Он отвел глаза, взгляд стал тяжелый, недобрый, губы зло задрожали. - Дружно... Мне такого брата... век бы не видеть!.. Чтоб его земля не носила!..
   По тому, как Степан говорил, Апейка понял, что он где-то учился; спросил - где, почему не доучился. Поинтересовался:
   любит ли книги, что читал, какие из них понравились больше; читает ли газеты, знает ли, что происходит в мире. Парень отвечал легко, охотно: об этом говорить ему было куда проще, чем об отце, о горе, омрачившем ему все. Чем больше Апейка спрашивал, чем больше слушал, тем крепче убеждался: парень умный, пытливый. "Толковый парень. Чуткая душа. Чуткая ко всему. И к новым веяньям... Жаль только, что родство такое..." Поставил вдруг рядом парня и себя самого, сблизил: "Тоже - с пятном, которого не заслужил...
   Товарищ по несчастью...""
   В мыслях было и немало иронии и немало печали, ощущения невеселой правды... Апейка отогнал ненужные мысли.
   Внимательно взглянул на Степана:
   - Учиться, наверно, хочешь?
   - А то что ж, не хочу? - Глаза Степана загорелись. Загорелись на миг и погасли. - Хотел бы! Да куда ж теперь поступишь! Сразу скажут: кулацкий сынок! Вот поработаю, докажу. Тогда, может...
   - Думаешь, докажешь?
   - Хочу доказать.
   Апейка вдруг отвел глаза, задумался. Не в первый раз вмешалась осторожная трезвость: зачем ему, Апейке, все это, зачем рисковать? Кому-кому, только не ему браться за рискованное. Не ему, у которого у самого не все чисто в биографии. У которого есть уже немалое пятно... И не теперь, когда так близка чистка. Где всё будут перебирать заново. Где всё могут повернуть и так и этак. Он и до этого мало ли за кого уже заступился, за которых другие не отваживались. Припомнят когда-либо, и, может быть, очень скоро.
   То, что он всегда тверд с настоящими врагами, не заметят, а это припомнят, перевернут. Очень даже может быть такое: как ты докажешь правду свою! Харчеву, Башлыкову, другим харчевым... Подумал с сожалением: надо же, сколько путаных судеб приходит, и надо все распутывать самому, руководствуясь только своей совестью.
   "Совесть... Совесть..." - мысленно повторял он, когда снова, подняв глаза, посмотрел на Степана. Тот не сводил с него внимательного, тревожного взгляда; как бы видел, что приговор ему решается сейчас, в это мгновение. Этот взгляд - тревога и надежда, живая надежда, живая судьба ожидали от Апейки правды и смелости. "Человек из тебя, видно, может выйти. Неплохой человек, полезный..." - подумал он, глядя Степану в глаза. В мыслях мелькнуло неожиданное, веселое: "Вот она - сила нового, от самого Глушакова дерева ветви отрывает. Родного сына оторвала!" За этим сразу же, веселое, сильное, вызрело решение: "Что ж, так и быть, бери, течение, неси его с собою. Очищай, мой для новой, для нашей жизни!.." Апейка встал из-за стола. Уверенно положил на стол ладонь.
   - Хорошо, поговорю, улажу все.
   - Уладите?! - Степан вскочил. Не верил еще. - Только - чтоб не обманул потом. Чтоб не пришлось краснеть.
   Степан будто поклялся:
   - Не будете!
   - Ну, тогда бывай здоров! - Апейка подал ему руку.
   - Бывайте здоровы!
   Степан вылетел из кабинета.
   Апейка смотрел из-за стола: входил тот, с длинными желтоватыми космами. Аккуратно прикрыл дверь за собою, снял заячью шапку, неуверенно поклонился:
   - Доброго дня желаю вам!
   Апейка ответил, не скрывая любопытства. Теперь он видел, что не ошибся: поп. А если б не длинные волосы, так и не подумал бы, встретив где-нибудь: свитка коричневая, шапка заячья, крепкие, красные руки - крестьянин, никто другой. Руки - корявые, жилистые, видать, что в земле копались. И стать тяжелая, сутулая. Только вот руки с заячьей шапкой на животе - сложил, как на проповеди...
   Видел, молодые карие глаза также пронизывали, изучали его.
   - С чем пришли? - Апейка спросил сдержанно, офи"
   циально. Не только потому, что не любил этих божьих слуг, а и потому, что хотел, чтобы разговор пошел сразу в строгом, официальном направлении.
   - Пришел я с решеньем великим, - покорно заговорил поп. - Великим - для меня, ибо оно должно сразу переменить весь строй моей прежней жизни... Не сводя глаз с Апейки, как бы нетерпеливо ожидая приговора, он сказал: Я решил сменить черную рясу священника на крестьянскую свитку.
   Апейка ответил с иронией:
   - Вы уже сменили ее.
   - Сменил, - спокойно согласился он. - А сердце - еще раньше. Уже давно под влиянием советской газеты "Правда"
   и журнала "Безбожник" я пришел к выводу, что бога нет.
   И что религия, как правильно учат большевики, есть опиум народа. И тот, кто служит религии, есть обманщик, который идет против народа и советской власти... Газета "Правда"
   и журнал "Безбожник", которые я читаю уже второй год, открыли мне глаза, и я не хочу больше служить религии и обману. Я хочу теперь служить советской власти, чтобы выкорчевывать святой дурман из людских голов. Я пришел к вам с единственной целью, чтобы получить ясное наставление, что мне следует делать для этого...
   Пристальные карие глаза все время следили за Апейкой.
   Апейка смотрел на здоровое, загорелое лицо, на полные, румяные щеки и толстые губы, которые, наверно, любили вкусненькое, и думал: "Хитер, умен. Лиса..." Не скрывая, что не очень верит в искренность поступка попа, сказал все же:
   - Это похвально, что вы решили... - Помолчал, прямо глянул в карие глаза, отчужденно, остро: пусть видит, что он, Апейка, понимает все, как есть. - Значит, вы спрашиваете, что делать... чтоб помочь нам?
   - Именно за этим я к вам пришел.
   - Очень хорошо. Если так - объясню. - В ироническом тоне Апейки появилась деловитость. - Вы священнослужитель. Слуга религии, которая как вы сами сказали, одурманивает людей. Да, религия - мы не скрываем этого одна из самых черных сил, которая мешает нам, большевикам. Одна из самых черных и цепких. Наши агитаторы в вопросах религии слабоваты, агитацию ведут, хорошо не зная дела вообще.
   Вы же, очевидно, предмет этот знаете в совершенстве?
   - Я учился мало.
   - Ну, все-таки больше наших агитаторов. Знаете конкретно, с фактами. У вас есть знания. - Сильная, с желтоватыми космами голова скромно кивнула: знания кое-какие, конечно, есть. Апейка посоветовал: - Вот и поверните знания свои против религии!
   - Я попробую.
   - У вас это должно хорошо получиться. У вас не только знания, а и авторитет! Сам слуга божий - против! Это само по себе что-то значит!.. ; Поп кивнул головою: кивнул принужденно, как бы показывая, что дело это все же для него не простое Поблагодарил Апейку за совет, сделал вид, что собрался уходить, однако спохватился, глянул озабоченно:
   - Простите, но теперь, когда я становлюсь на новую стезю, на плечи мои ложатся и земные заботы. Мне надо думать о том, чтобы заработать свой честный кусок хлеба.
   В сельсовете есть вакансия начальника почты...
   В Апейку снова впился пытливый взгляд. Апейка не ожидал этого, задумался; посоветовал:
   - Вакансии будут. Поработайте, покажите себя. Там посмотрим.
   - Вы не сомневайтесь во мне. Я принес вам душу, которая жаждет очищенья ..
   - Не сомневаюсь. Мы будем судить о вас по тому, что и как вы будете делать...
   - Я буду трудиться с чистой душой. Только мне бы хотелось, чтоб вакансия...
   - Вакансии будут.
   Поп взглянул на Апейку и надел заячью шапку,
   2
   За окном уже вечерело, и Апейка оделся, чтоб идти домой обедать, когда в кабинет ворвались двое - старуха и девушка.
   - Ой, божечко ж, боже! - заголосила старуха, как только увидела его. Она была в отчаянии.
   - А что, что случилось? - удивился Апейка.
   Старуха, маленькая, сухонькая в ответ на его вопрос заголосила громче; он посмотрел на девушку. Девушка с покрасневшим от волнения лицом кусала губы и еле сдерживалась, чтоб не расплакаться, как мать.
   - Марья Матвеевна, - взял Апейка старуху за локоть, - я плача не понимаю и слез не люблю! Скажите мне толком, человеческими словами... - Он ласково усадил старуху в кресло, стал рядом, ожидая, что она вытрет слезы, заговорит; но старуха заголосила еще с большим отчаянием.
   Апейка перехватил горестный взгляд девушки, нарочито недовольно, с упреком покачал головой: аи, аи, разве ж так можно?
   Девушка всхлипнула, неловко вытерла слезы, склонилась над матерью:
   - Мамо, мамо... Не надо... Не надо, мамо!..
   Мать немного успокоилась, но не переставала плакать.
   - Божечко ж, бож-же... - причитала она сквозь слезы, горько покачивая головой. - Что ж это будет... Божечко ж, бож-же...
   Девушка вдруг спохватилась, будто о чем-то вспомнив, выпрямилась, быстро сунула руку под кортовую жакетку.
   Решительно выхватила из-за пазухи какую-то сложенную, измятую свернутую бумагу, подала Апейке. В тот же миг выхватила бумагу из рук Апейки, развернула, поискала беспокойными, нетерпеливыми глазами, подала снова. Показала, что надо читать. Это была газета, минская газета. Апейке сразу бросилось в глаза острое, колючее, черное: "Нацдемовский подголосок".
   Первые же слова статьи поразили так, что он на время забыл и про девушку, и про ее мать, что еще покачивалась, горько причитала, страшась неизвестного. "В это всемирно ответственное время... когда классовая борьба беспредельно обостряется... классовый враг использует любые методы, чтобы расстроить сплоченные ряды большевистской молодежи... чтоб отклонить их и в конечном счете оторвать от генеральной линии большевистской партии. Особую роль играют в этом цепные псы, наемные слуги мирового капитала и мирового национал-фашизма - нацдемократы разных мастей и оттенков. Эти выродки, злейшие враги трудового человечества, надеялись на нашу политическую слепоту, надеялись, что им удастся незаметно пролезть в наши ряды, тайно вести свою грязную работу буржуазных лакеев. Однако их расчеты провалились: благодаря острой большевистской бдительности змеиные гнезда этих иностранных подкидышей - нацдемов разоблачены и по их рукам ударено со всей большевистской принципиальностью и смелостью.
   Вся студенческая общественность с энтузиазмом одобрила эти необходимые меры. Однако мы не можем закрывать глаза на такие отвратительные факты, что среди некоторой, пусть незначительной, части молодежи в минских институтах нашлись ослепленные, потерявшие классовое чутье интеллигентики, которые не только не присоединились к сплоченной массе студенчества, а фактически стали на сторону разоблаченных и осужденных всей массой нацдемовских богов. Один из таких нацдемовских подголосков - так называемый "поэт"
   Алесь Маевый .. - Апейка, хотя уже догадался, о ком идет речь, остановился. - ...Алесь Маевый... так называемый "поэт" Алесь Маевый... в своем лакейском ослеплении... докатился до того, что даже выступил на собрании литфака... где пытался взять под защиту... разоблаченных богов из грязного нацдемовского болота... Вот до чего может довести потеря классового чутья... и пренебрежение распущенной "поэтической личности" к стремлению и воле коллектива.
   Комсомольская ячейка правильно сделала, что принципиально разобрала эту анархическую вылазку... И ударила по новоявленному... нацдемовскому подголоску и адвокату...
   Комсомольская ячейка университета с подъемом исключила... "поэта" Алеся Маевого из рядов комсомола... как отщепенца и перерожденца... Комсомольцы университета единодушно решили также ходатайствовать... и об исключении Маевого из университета... В университете не место... разложившимся нацдемовским подпевалам... и перерожденцам! .."
   Под статьей стояла подпись - "Студент Г-ский". Апейка минуту смотрел на эту подпись, как бы стараясь прочесть еще что-то. Он ничего не понимал. То, что он прочел, было совершенно не похоже на парня, которого он знал; оно было так не похоже, что невозможно было поверить, что это о том же самом парне. Прежде всего он подумал - все это поклеп, злобный и бездоказательный; но то, что это было напечатано, что поступок "поэта Маевого" был обсужден и что здесь только рассказывалось о том, что уже произошло, сбивало с толку. Он схватил тревожным взглядом слова: "нашлись... ослепленные... потерявшие классовое чутье интеллигентики..."; снова, уже не так поспешно, неторопливо, с трезвой, внимательной рассудительностью стал перебирать строку за строкой...
   "Как отщепенца и перерожденца!.." - засело в голове Апейки, когда он снова дочитал статью, уставил взгляд в загадочное "Студент Г-ский". Все же - Апейка это теперь чувствовал особенно хорошо - статья была туманная: при всех очень сильных, четко сформулированных политических обвинениях - почти ничего о конкретных фактах. Факты все эти - очень общие: "Выступил... заступился, докатился.."
   Но эта неясность, туманность доказательств больше всего и тревожили Апейку: за ними могло быть все, самое страшное.
   Хотя что могло быть хуже: страшное, видно, уже случилось; особенно страшное потому, что неожиданное. И неожиданное и непонятное.
   - Вот, поехал учиться, - сказала вдруг с сожалением мать. - В люди захотел выйти! - Высказала, видно уж не в первый раз, наболевшее: Выучился!
   Апейка почувствовал в этом упрек себе: он был тем, кто уговаривал ее, чтоб не держала дома, отпустила в люди сына. Не выдержала, с беспощадной суровостью осудила себя, его, Апейку:
   - Как чуяло сердце!.. Сидел бы дома тихо!.. Бедный - да без горя!
   Апейка не стал перечить ей. Знал, что спорить бесполезно: не докажет теперь ничего. Больше всего не мог спорить потому, что видел ее глаза; этот взгляд запомнился ему навсегда: усталые, выцветшие от времени, от полевого ветра и солнца, почти уже бесцветные глаза ее были на удивление прозрачны, как бы светились изнутри. Может, потому, что в них еще стояли слезы, что они так светились, Апейка не только ощутил, а воочию увидел такое безмерное страдание, такое горе и такую тревогу, что почувствовал себя виноватым. Будто сам был виноват перед нею. "Пусть бы сидел тихо дома!.." Невольно отвел взгляд: заметил, как пристально, остро смотрела ее дочь.
   Чем он мог помочь им? Из всего, что надо было сделать, он мог пока одно: успокоить ИХ) хоть немного обнадежить. Он мог это и знал, что это надо сделать. Прежде всего.
   - Ерунда какая-то, - сказал он как можно спокойнее.
   С безразличным видом свернул, отложил газету. - Ерунда.
   Написал кто-то, - может, по злобе.
   - По злобе, конечно, по злобе! - ухватилась за это, просияла мать.
   Потрескавшимися, крючковатыми пальцами стала торопливо вытирать повеселевшие глаза.
   - Дак же пишут - обсуждал" на собрании!.. - не успокаивалась сестра. Смотрела все так же остро, недоверчиво.
   - Ну и что - что обсуждали? Все могло зависеть от .того, как доложили. Как показали то, что было. Неверно показали, не разобрались...
   - Исключили ж, пишут, из комсомольцев! Из университета хочут!
   "Эх, ты!" - подумал недовольно Апейка. Однако заговорил спокойно, сдержанно: все время, не глядя, видел внимательный взгляд матери.
   - Могли и исключить! Не разобравшись, под горячую руку! Поддавшись тому, кто наговорил по злобе!.. Все может быть!.. Успокоятся, разберутся, переменят все!
   - Переменят?
   - Обязательно.
   - По злобе, по злобе, Нина! - поддержала Апейку мать. - Ето правда, по злобе! По правде такого и подумать никто не мог. По злобе! - Взглянула удивленно, озабоченно: - Только ж кто ето на его так взъелся? И за что? Ето ж надо - съесть готов! Набрехал такого, что страх слухать!
   На хлопца, который век птенца не обидел! Не то что человека! .. - Она смотрела на Апейку, искала в нем согласия; и он соглашался, поддерживал ее. - Говорят: заступился за кого-то! За поганого бога какого-то!.. Теперь все боги погаными стали!.. Слова не скажи доброго!.. А он и заступился! .. Слово, может, только сказал, дак етот нелюдь и взъелся! Наплел такое на человека!.. По злобе! Конечно, по злобе все!.. Дак, говоришь, вернут все ему?
   - Должны вернуть. А как же иначе?
   - Если ж бы так было. Дай божечко!
   Нина молчала: было видно, не успокаивалась. Уже не столько для матери, сколько для нее сказал:
   - Скоро поеду в Минск. На сессию ЦИК. Зайду, сам разберусь во всем. Дав, понять, что с этим кончено, что говорить больше не о чем, поинтересовался: - А как там дома? С хлебом, с картошкой?
   - Да картошки хватит. И с хлебом перебьемся как-нибудь. - Мать снова вспомнила: - Как чуяло сердце, когда уезжал! Как знало! Не так себе болело!.. Сидел бы пусть дома, тихо...
   - Все будет хорошо, Марья Матвеевна!.. Так, говорите, хлеба хватит?
   3
   Апейка до конца держался спокойно, рассудительно. Не выдал тревоги или неуверенности и тогда, когда проводил на крыльцо, простился. Только вернувшись в кабинет, остановился посредине, уже не таясь в тяжком раздумье: что там произошло?
   Он забыл, что собрался было идти; устало сел на край стола и сидел в сумраке, не шевелясь, думая об одном: что там случилось? Все, что он прочел, было таким неожиданным, так не вязалось с тем, что он знал о парне до сих пор, что и теперь никак не мог поверить прочитанному, не оставляла мысль о каком-то непонятном недоразумении или несправедливости. Вместе с тем мысль его уже беспокойно доискивалась причины того, что могло привести к злополучному собранию, ко всему, что было там на собрании, к туманной и страшной статье в газете. Что в этой статье правда и что - неправда?