В перерыве между заседаниями, в шумном вестибюле, Апейка заговорил с Тарасенко о жлобинской встрече. Тарасенко знал не только Ярощука, но и бородатого. "Ярощук, конечно, напрямую прет. Не умеет выбирать стежки. Без подхода человек... - говорил Тарасенко, дымя трубочкой. - Я говорил ему об этом. Но что поделаешь: чего нет - того нет. А люди селу требуются - всех, кого можно, подобрали.
   Работы много! Вот и Ярощук нужен. Без Ярощука не обойдешься... Да он и чего-то стоит, разобьется, а сделает...
   А вот этот Кузьма, борода эта, - вспомнил Тарасенко, - это тип! Все село баламутил! Не кулак, а хуже кулака! Так что не удивительно, что Ярощука доняло! Меня самого доняло!..
   Разумно поступил, что уехал!.. Вовремя выкрутился..."
   Апейка и тогда, в вестибюле, и потом, вспоминая, чувствовал, что разговор этот был неприятен Тарасенко: недаром, чуть только подошли знакомые, заговорил о другом; пошел с ними...
   Его прямота на трибуне расположила людей к откровенности: почти все время пульсировала в выступлениях живая, беспокойная жизнь. Один говорил, что в ряде колхозов сделано только формальное обобществление имущества и средств, что крестьяне не надеются на прочность колхозного фундамента. Другой заявлял, что нельзя добиться интенсификации сельского хозяйства без минеральных удобрений; тревожился, что минеральных удобрений колхозы получат очень мало и что директивы о строительстве завода минеральных удобрений не выполняются. Председатель колхоза из Пуховичского района пожаловался, что из-за отсутствия машин "как работали трехполкой, так и работаем. Если же мы в коллективах будем работать трехполкой, какой толк будет?". На отсутствие машин жаловались многие: машин, видно, не было даже в большинстве таких колхозов, которые существуют уже по дватри года. Оратор с Полотчины сетовал, что в колхозах нет гвоздей, нет постромок, хомутов: "На сотню коней есть двадцать хомутов - и негде купить, сырья нет". Он говорил с болью, с гневом: "Все товарищи останавливались только на нехватке тракторов. Будто один недостаток, если тракторов мы не имеем... Как мы машинами обеспечены? .. Еели, например, в коллективе есть молотилка, а в ней сломалась шестеренка, то купите, пожалуйста, новую молотилку. Потому что нечем заменить сломанную часть. Когда мы просили лемехов, то нам не прислали ни одного лемеха, а прислали - плуги!.. Голос его становился все звонче, требовательнее, он, с хозяйской горечью, уже словно обвинял кого-то: - Если посмотреть, какой коллективы получают доход, - так никакого! .. Все средства идут на строительство!.. В коллективе у нас зачастую есть босые и голые! Кредитованием они не обеспечиваются! Мы получили на весь коллектив четыре пары подошв! А где нательное белье, а где нитки, которыми мы должны шить?! Коллективу не на что на сегодняшний день пошить одежду! .."
   После таких голосов Апейке неловко было слушать споры о том, где строить агрокомбинаты, агрогиганты; требования, чтобы к трем районам агрокомбината присоединить еще четвертый. Аксючиц из Минского округа с философским глубокомыслием рассуждал и объяснял, чем вредны разговоры о том, что темны коллективизации велики и что их надо уменьшить. "Можем ли мы так ставить вопрос? - спрашивал он с пафосом, обводя зал взглядом. Выждав немного, ответил сам же: - Если б мы перед собой поставили вопрос о том, чтобы эти темпы уменьшить, то это означало бы поставить вопрос о том, что надо... нашу классовую борьбу на селе уменьшить! .. Так ставить вопрос мы не можем. Эта постановка вопроса не наша!" Апейка невольно подумал с иронией: "Мудрец!"
   Один оратор, рассказав, сколько пришлось потратить времени и сил, чтобы добиться обычной силосорезки, - ехать в Минск с председателем РКИ, заявил тревожно: "Если в дальнейшем мы будем чувствовать такую слабую помощь, мы не сможем соответствующим темпом развивать дело сельского хозяйства". Очень резонно сказал он: "Дело коллективизации на сегодняшний день является еще новым делом...
   Мне кажется, мы должны эти самые колхозы воспитывать как малых детей, чтобы они лучше укреплялись". Еще более серьезную тревогу почувствовал Апейка в выступлении председателя окружного исполкома с Могилевщины Малашонка.
   "Нам всегда казалось, - медленно, басовито гудел Малашонок, - что мы произвести сплошную коллективизацию в Климовичском районе сможем за счет средств, которые имеются в нашем распоряжении. Но мы вынуждены были убедиться в том, что дело коллективизации даже.одного района... явилось непосильным для наших окружных учреждений".
   Как и доклад, с противоречивыми чувствами слушал Апейка заключительное слово Рачицкого. Отвечая ораторам, что беспокоились о кадрах, о технике для колхозов, признав, что "вопрос о кадрах является самым ответственным", Рачицкий решительно заявил: "Существующая сеть учебных заведений, даже если она и будет несколько расширена, не сможет разрешить тех задач, которые мы себе ставим, и не сможет на протяжении двух лет пополнить состав кадров с низшим и средним образованием. И даже на протяжении - трех лет".
   "Другой вопрос, который занял довольно большое место в прениях, говорил Рачицкий, - это техническая вооруженность. Этот вопрос также на протяжении двух-трех лет и даже в конце пятилетки полностью не будет решен в таком объеме, в каком надо".
   Он говорил размеренно, выразительно, как человек, знающий то, о чем говорит, и то, как надо все оценивать. Это знание, откровенность вызывали уважение к нему. Тем же тоном он заявил под конец: "Сегодня на сессии как будто не было слышно о такой постановке вопроса, что, если мы не имеем техники, не имеем необходимых кадров, хорошего организационного аппарата, надо нам воздержаться с коллективизацией. Не слышно было об этом. Видимо, такое настроение сломлено уже самой жизнью, действительностью, которую мы имеем. Те товарищи, которые об этом говорили, уже осознали, что этот вопрос не является решающим".
   Апейка был согласен с ним: коллективизацию надо развивать, насколько возможно; однако раздумья его упорно осаждало сомнение: все же зачем говорить так, будто ни техника, ни кадры, организационный аппарат ничего не решают, ничего будто не значат? Будто и не обязательно считаться с реальными возможностями. Зачем такое легкомыслие? Апейка не понимал этого. Не мог понять.
   4
   Ощущение широты и противоречивости жизни не давало Апейке покоя все время: и когда обсуждали бюджет, и когда обсуждали доклад о чистке советского аппарата. Особенно много было горячих выступлений, когда шли прения о бюджете. Люди из всех краев - больше женщины - несли на трибуну беду своих деревень, родных своих людей, пославших их сюда, в стол-ичный зал. Просили средств на больницы, школы, магазины, детские ясли, избы-читальни, бани; просили учителей, врачей, докладчиков; просили лекарств, топлива, света.
   Жаловались, что мучит бездорожье, что мало книг для детей, что не хватает керосина, сапог, одежды, махорки Земляк из Мозыря очень разумно говорил о том, что зарастают вокруг Припяти реки и сплавные каналы; просил денег на регулирование рек, доказывал, что необходимо расширить мелиорацию, которая даст много урожайных земель...
   Внимательно слушал Апейка доклад заместителя наркома Рабоче-Крестьянской инспекции Рыскина. Рыскин, стройный в своей аккуратной гимнастерке, ловкий в движениях, мягко, спокойно объяснил, для чего необходима чистка государственного аппарата и почему ей придано такое значение. Он сразу же заявил, что государственный аппарат в основном состоит из преданных делу социалистического строительства работников. Затем таким же непринужденным тоном, но серьезно, деловито сказал, что рядом с преданными людьми работает и значительное число таких, которые вредят социалистическому строительству. "Наконец, мы имеем, - развивал он мысль дальше, - категорию немногочисленную, отдельные единицы, у которых, бесспорно, замечается притупление коммунистической бдительности, людей, которые утратили коммунистическое чутье; таких людей, которые не видят, что делается вокруг них, не могут охватить всех этих сложных задач; людей, которые поддаются влиянию классово враждебных нам сил".
   Рыскин заявил, что "местами наблюдается отвратительнейшее искривление классовой линии, местами - полное разложение...". Он стал возмущенно критиковать Наркомзем, вся деятельность которого была направлена на развитие кулацких хозяйств, насаждение хуторов, против коллективизации.
   Строго осуждал Рыскин финансовые органы за неправильную линию при обложении служителей религиозных культов, недостаточную твердость при взыскании налогов с крупных частных торговцев, с частного сектора крестьян. Оказалось, что в республике - в Минске,- Гомеле, Витебске, Могилеве, - как и раньше, действуют еще немало крупных торговцев, всячески увиливающих от налогов, от финансового контроля.
   Рыскин, обвиняя, сказал, что финансовые органы на государственный и кооперативный сектор нажимали больше, чем на частный. По его сведениям, частный сектор имел большую сумму недоимки. Рыскин с неудовлетворением отметил, что выявлено только около двух процентов кулацких хозяйств, что много случаев, когда кулак зачисляется в середняки. Из всего этого Рыскин делал вывод, что классовая линия часто не выдерживается, - явление непростительное в условиях нашего социалистического наступления на враждебные элементы.
   Рыскин привел несколько примеров, кто был вычищен, снят с должностей. Здесь были бюрократы, растратчики, пьяницы, взяточники; все это были люди, которых надлежало вычистить. Апейке не понравилось, что плоды нелегкой этой работы измерялись на проценты: Рыскин критиковал Пуховичский район за то, что там по первой категории - бюрократы - вычистили только 1,5 процента. "Кажется, - сказал Рыскин, - здесь работа была сделана неправильно, в сторону недовыполнения". Критиковал докладчик учреждение, где сняли только 0,4 процента сотрудников - одного человека, тогда как в Наркомземе вычищено 9 процентов!
   "Будто по чистке надо намечать себе какой-то план и выполнять его!" подумал, мысленно споря с ним, Апейка. Разумно отметил Рыскин, что при чистке больше стремились выявлять "бывших людей, хотя и это надо было делать, и мало обращали внимания на тех, что вредят своей деятельностью теперь, - злостных бюрократов, что плюют на свое пролетарское происхождение и партийную принадлежность...".
   В докладе было много толкового, и тем заметнее было в нем сомнительное. Из примеров разных ошибок Рыскин особенно выделил решение, которое приняли в Гомеле в окрфо.
   Рыскин читал его гневно - как "недопустимый факт": "Принимая во внимание специфические условия работы в окрфо, - Рыскин держал листок в руке, бросал в зал взгляды, будто приглашал присоединиться, разделить его возмущение, - принимая во внимание специфические условия... и учитывая возможность поступления необоснованных материалов, а также клеветы на почве личных счетов... собрание призывает комиссию по чистке аппарата отнестись к чистке с особой осторожностью!"
   - Разве же это есть лозунг для развития самокритики? - с гневом говорил Рыскин, опустив листок. - Это лозунг, чтоб содействовать комиссии по чистке вскрывать эти недостатки?..
   Это оппортунистический лозунг, который замазывает классовую сущность! Лозунг, который, бесспорно, является тормозом, который может свести на нет всю работу по чистке советского аппарата! Вместо активной помощи комиссиям по чистке они хотят запутать, не дать возможности вскрыть все недостатки своего аппарата!
   Тут Апейка снова вспомнил Галенчика. Вновь острее почувствовал беспокойство. Подумал устало: "Как трудно порою оказывается понять обычные вещи!.."
   5
   Вечером 26 ноября были приняты резолюции по всем вопросам, и председатель ЦИКа Червяков поднялся за столом, чтобы закрыть сессию. Он сказал, что призыв - коллективизировать Белоруссию за два-три года - не фантазия, а конкретное задание, которое вытекает из самой жизни. Он тут же отметил, что большой ошибкой будет считать, что коллективизация - легкое дело.
   - Дело коллективизации, - со вниманием слушал - Апейка, - это дело перестройки десятков и сотен тысяч крестьянских хозяйств. Это дело перевоспитания десятков и сотен тысяч и миллионов нашего крестьянства. И потому это трудное дело... - Червяков призвал относиться к этому делу как к трудному и важному, очень серьезно. Разумно предостерегал он, что бюрократически-формальным отношением можно только сорвать коллективизацию. Надо, чтобы каждый вопрос, советовал он, был проработан, чтоб он был понятен для трудящихся крестьян, для мужчин и женщин. Надо, разумно заботился он, чтобы коллективизация с первых же дней становилась на прочную, здоровую основу. - Перед нами может встать вопрос, - заговорил он, помолчав минуту, - допустима ли насильственная коллективизация? Апейка заинтересовался. - Попятное дело, что в основе коллективизация должна проводиться на основании добровольного, сознательного желания самого трудового крестьянства... Но могут быть случаи, когда не только возможно, а и надо подтолкнуть отдельных хозяев входить в колхозные объединения... Мы не можем допустить, чтобы отдельные хозяйства, по причине ли несознательности хозяев, по причине ли вредных влияний враждебных советской власти элементов и т. д. и т. п.. разрушали наши стремления перестроить сельское хозяйство на социалистических началах. Большинство может принудить меньшинство подчиниться, войти в коллектив и подчиниться коллективному порядку труда и жизни... Если бы мы ставили вопрос иначе, то этим мы ставили бы все дело построения социализма и на данном этапе все дело социалистической перестройки сельского хозяйства в зависимость от отсталых, несознательных элементов нашей деревни.
   Он еще раз повторил под конец, что надо не только не сдерживать темпы, какие были до сих пор, а еще усиливать их. Белоруссия по коллективизации должна идти в первых рядах, сказал он перед тем, как объявить, что сессия закончила работу...
   В этот вечер, вернувшись с прощального ужина, Апейка стоял у окна. Перед ним была тускло освещенная ллощадь с голыми деревьями, в окно бился сильный ветер, с крыши капало. Апейка чувствовал странную усталость, показалось: давно-давно в Минске; с радостью думалось о дороге домой. На площади желтели круги от нескольких фонарей, несколько огней светилось поодаль, в промежутках меж домами. Глядя на них, Апейка подумал вдруг возбужденно: сколько их, огней, - не таких, а из лучины, из керосина, из-под соломенных стрех - на север, на юг, на восток, и в каждой хате раздумья, недоверие и вера, надежда и отчаяние. Великий, необъятный простор - до Москвы, за Москву, за Урал, за Сибирь - в раздумье, в надеждах, в тревоге. В большой озабоченности, в небывалом походе. Увидел будто заново Юровичи, свой район - одна маленькая капелька в океане! Капелька, а какой дорогой показалась она. И в капельке свой мир и своя надежда!
   Пусть тревога, пусть муки, боль, но впереди - хорошее.
   Хорошая жизнь. Муки ради хорошего - неплохие муки. Все в конце концов придет к хорошему. Это - главное!..
   6
   Утром, перед отъездом, он снова зашел к Алесю. Сидел недолго: некогда было. Алесь оделся; вместе шли по кривым и мокрым, почернелым переулкам, поскальзывались на тротуарах и дорожках. Солнце обозначалось не яркое, а тускложелтое, закутанное мутной пеленой. Все небо было каким-то сырым, туманным. Алесь молчал, ступал понуро; все в его жизни было, как и прежде, неясным...
   - Жизнь есть жизнь, - сказал Апейка. - Всякое может быть. С твоей бедой выяснится скоро, я уверен!.. Но и потом - покоя не будет! Всякого повидаешь, и беду встретишь не одну, может... И радости будет, и беды! Такая штука - жизнь!.. Так вот.
   - Приостановился, как товарищу, глянул в глаза: - Что бы ни случилось потом с тобою - никогда не падай духом!.. Всякое дело делают живые люди. Есть и у нас и умные и дураки. И негодяи есть. Всегда были и теперь есть, как ни печально... Но есть и - народ, и партия есть. В них - наша сила. Только с ними мы чего-то стоим.
   Они разберутся во всем, по совести. Надо верить!.. И еще, - Апейке пришла в голову другая мысль, он задумался, как выразить ее лучше. - Надо, что бы ни случилось, жить так, с таким настроением... что мы живем в великое время...
   Трудное и неровное, но - великое время...
   На вокзале, перед третьим звонком, Апейка напомнил ему:
   - Я тебе, брат, не просто так сказал. Помни: круто будет - приезжай. Устроим. Или учителем, или еще кем.
   - Посмотрю, - думал Алесь о чем-то своем.
   Апейка, будто передавая силу, крепко сжал его руку. Не сразу отпустил. Уже из окна вагона, когда поезд тронулся и Алесь начал отдаляться, что-то вдруг потянуло к нему. Заныло внутри - неспокойное, тревожное...
   Грохотали, гремели внизу колеса, примолкая только на станциях и полустанках; тогда в вагон начинало потягивать холодом. Суета и голоса утихали вскоре, и снова переговаривались только колеса, и под их перестук проходили, проходили в памяти лица, звучали голоса, был будто снова в клубе имени Карла Маркса, волновало снова ощущение простора. Чем больше перебирал в памяти слышанное на сессии, доклады, выступления, тем упорнее в ощущение - начинается, по-настоящему! - входило нежеланное, беспокойное:
   серьезный разговор подменен во многом праздничным. Это, конечно, по-своему красиво, приятно; это тоже поднимает людей, но поднимает празднично, не для терпеливой и тяжелой работы. Мало мобилизует людей на серьезный, упорный труд, необходимый для величайшего наступления. Он чувствовал, что виноваты в этом больше всего докладчики - Рачицкий и Голодед. Большинство выступавших были под влиянием того, что и как они говорили. Стремились думать, как они, и говорить, как они; особенно много значил здесь пример Голодеда. Другие старались быть на его уровне, шли за ним так, как идут за руководителем, которому верят во всем и которого любят. Тем более что дело само захватывало величием, обещанием такого, о чем недавно можно было только мечтать! Апейка думал: ~как важно было то, о чем говорил Голодед, как нужны были ему трезвость и деловитость.
   Вспомнил: "удесятерить темпы!" - колеса внизу, казалось, выговаривали тоже: "удесятерить!.. удесятерить!.." -г почувствовал тревожно, что не знает, как это удастся сделать.
   И не представлял, что получится, если удастся сделать, - без агрономов, техники, необходимых кадров. Тревога была боль-"
   шой, знал теперь, что и другие не лучше подготовлены! Подумал, кгк этот призыв подействует на Башлыкова, на многих районных руководителей, которые и теперь - чего греха таить! - нередко добиваются процентов угрозами и принуждением! Заново вспомнил, что говорил Червяков: допустима ли насильственная коллективизация? - и беспокойство усилилось: как это может подогреть некоторых!
   Темпы!.. Разве он не понимает, что топтаться на месте нельзя! Разве он не понимает, что обстановка требует: нужны темпы! Но разве ж можно и о том забывать, какое это непростое, сложное дело - колхозы - и как важно делать его серьезно, хорошо. Большое, сложное дело искалечить легко и загубить! И людей разуверить не трудно! Как же не считаться, товарищ Рачицкий, с тем, есть ли возможность сделать все с таким размахом, с такими темпами, хорошо, надежно! Не наскоком, а с толком! Это ж, ко всему, не годовая какая-нибудь кампания!.. Зачем же вы так легко "готовы"
   перекрыть темпы, которые утвердил ЦК партии! ..
   "Неужели я на самом деле не понимаю чего-то, как мне подсказывает Башлыков? Неужели во мне все это - на самом деле крестьянская шаткость, мужицкая жалостливость?
   Правый уклон в прикрытой рассуждениями "форме"?..
   Уклон не уклон, а пришить... могут!.. Пришить и "сделать выводы"!.. Чего там - могут сделать, делали уже, делают...
   Галенчики!" Угрожающим вспомнилось то, что жестко заявил в первый вечер, казалось, добрый, многоопытный Червяков: жизнь беспощадно отбросит всех, кто не сможет идти нога в ногу! Будто предупреждение себе услышал Апейка...
   Усилием воли разорвал натиск беспокойных мыслей, начал думать о жене, детях - как они там? Соскучились, видно, по нему, как и он по дому. Месяц, кажется, не виделся.
   "Домой, домой!" - слышалось, выстукивали под вагонами колеса,
   ГЛАВА ШЕСТАЯ
   1
   Тот, кто хочет избавиться от беды, хватается за соломинку. В поисках избавленья Ганна ухватилась за почти незнакомую девушку.
   Все-таки была какая-то надежда на нее: может, посоветует, куда пойти, к кому обратиться. У нее ведь в Юровичах и в Мозыре знакомых, видно, много.
   Ганна знала, что она работает учительницей в Глинищах.
   Однажды случайно столкнулись лицом к лицу в олешницкой лавке; Параска даже брови подняла удивленно и обрадованно; узнала Ганну с первого взгляда. Но Ганна тогда отвела глаза в сторону, не подала и вида, что помнит, нарочно спряталась в толпе.
   Почему так поступила тогда, не сказала бы и после. Может, потому, что все очень уж неожиданно получилось; может, потому, что сказать ничего хорошего не могла - но, как бы там ни было, Ганна теперь от души пожалела о своей неприветливости. Мысли ее все время обращались к Параске.
   Еще тогда узнала Ганна от Миканора, что Параска учительствует в Глинищах. Теперь услышала от него же, что часто она бывает и в Олешниках, на собраниях, в школе.
   Тут Ганна и подкараулила ее, когда та вышла на улицу.
   Ганне, правда, не очень повезло: с Параской шел старый человек в свитке, с книгами и тетрадями, но она подошла запросто к девушке, лоздоровалась.
   - Не узнаешь, может? - сказала нарочито весело, поприятельски.
   - Узнала... - просто, располагающе ответила Параска.
   - Давно было...
   - Давно...
   Пошли, помолчали. Ганна напомнила:
   - Собирались в Курени к нам учительствовать!
   - Собиралась! Да не пришлось. Назначили в Березовку, А теперь вот - в Глинищи...
   Только прошли улицу, вышли в поле, как догнал Миканор. Гаина надеялась, что он свернет или отстанет, но он шел и шел, будто охрана. Ганна посматривала на него с неприязнью - надо ж, принесло не вовремя.
   И без того неловкий, он теперь - рядом с Параской - казался Ганне еще более неуклюжим, громоздким.
   "Как медведь. А кавалером быть хочет..." - подумала Ганна. Догадывалась, что неспроста Миканор тащится рядом.
   То говорили о чем придется, то молчали. День был пасмурный, за желтоватой куделью туч обозначался немощный кружочек солнца, которое никак не могло пробиться, залить дорогу, поле светом. Так же пасмурно, неопределенно было и у Ганны на душе...
   - А я тогда, в лавке, подумала, - сказала Параска Ганне с веселой откровенностью, - что признавать не хочешь меня!
   Ганна почувствовала себя виноватой.
   - Неожиданно получилось все!.. Да и, можно сказать, забыла уже!..
   - Недолго были вместе. И столько времени прошло!
   - Много! Как на том свете было!..
   - Я вспоминала тебя. Думала - как тебе замужем?
   Ганна почувствовала в словах Параски вопрос, нахмурилась.
   - Чего там думать... - только и сказала.
   От всех этих проводов остались в памяти неприязнь к Миканору и чувство неопределенности, недосказанности, которое все время жило в душе. Чувство это усилилось, когда расстались, когда с Миканором пошли назад. Будто и не было рядом Миканора, шли, жили каждый своим настроением, своими мыслями. Заметила только мельком, что он очень возбужден, готов захохотать, закричать от какой-то радости. Идет как захмелевший. Он не захохотал, не закричал; внимательно глянув на нее, неожиданно спросил:
   - Правда ето, что Евхим тебя бьет?
   Она недовольно повела бровями, помолчала. Будто озлилась на него за вопрос.
   - Правда не правда - какое кому дело?!
   - Нам до всего дело! - важно заявил он. Деловито добавил: - Советская власть, не секрет, судит за это! Хочешь, скажу ему?
   - Не хочу! - отрезала она. Решительно, твердо.
   Миканор удивился:
   - Почему ето?
   - Потому.
   - А все-таки - почему?
   - Потому... Неправда все! Набрехали!..
   Он, чувствовала Ганна, не поверил. Смотрел на нее и как бы не понимал. Ганна сердито бросила ему:
   - Ты ето не ухаживать ли за Параской надумал?
   Миканор растерялся. От неожиданности не сразу нашелся что сказать.
   - Выдумала!..
   - И я говорю - выдумали.
   У села они разошлись: Миканор пошел улицей, а Ганна - по загуменью Но прошла она по загуменью немного: так не хотелось видеть Корчей, что, миновав уже, вернулась на прежнюю свою усадьбу, подалась к родной хате.
   Мачехи дома не было: не надо скрывать, выдумывать что-то. Прижала ласково Хведьку, который вырезал какие-то узоры на палке, с нежностью погладила рыжеватую головку.
   Тот подождал, терпеливо, с надеждой глянул на Ганну, как бы спрашивая; она поняла его взгляд, виновато пожалела - нет!
   Нет гостинца! Не сердись, не сюда ведь шла. И не до того мне теперь, братик! Села на лавку, стала расспрашивать, где мать, где отец, говорить о чем придется; а сама думала: тут и остаться бы, совсем не идти к Корчам!..
   Ушла из хаты, только когда вернулась мачеха.
   2
   Еще со двора заметила: свекровь у окна - коршуном, высматривает, ждет. Нарочито твердо, решительно ступила на крыльцо, уверенно взялась за щеколду. Только вошла, Глушачиха мигом ощупала всю глазами, пронизала взглядом.
   - Явилась!.. Думала, пропала уже!..
   - Нет, не пропала! Напрасно боялись!..
   - Все равно как не в Олешники, а в Юровичи ходила!
   - Может, и в Юровичи!
   - Носилась опять неведомо где!
   - Носилась...
   Хорошо, Евхима не было: свекровь побурчала-побурчала злобно и пошла к себе.
   Что б ни делала, Ганна вспоминала встречу, проводы.
   Мысли не только не успокаивались со временем, а кружили, волновали все больше. То, что жило раньше в глубине, как родничок на дне болота, крепло, поднималось, выбивалось на поверхность.