Страница:
Что-то и роднило их, и влекло друг к другу, и сдерживало, разделяло.
Пережитые разъединенно многие дни, месяцы межою легли между ними. И не чужие как будто были Ганна и Василь, а - как бы чужие...
Василь почувствовал, что Ганна дрожит.
- Холодно?
- Аг-га...
- Пойдем в гумно. Затишнее там.
- Не надо. Скоро д-до дому.
- Пока еще...
Все же пошла за Василем. Послушно протиснулась в приоткрытые ворота. В гумне показалось тепло - не гулял студеный ветер. Но ток был как лед.
- Тут солома в засторонке, - тихо сказал Василь.
Солома податливо осела под ними, обняла с боков. Ганна зарыла в солому ноги, сразу стало уютнее и теплее. Пахло прелью от стрехи, током, свежей, недавно обмолоченной ржаной соломой. Вверху, где-то под стрехой, пискнул спросонья воробей.
Василь неловко, будто первый раз в жизни, обнял Ганнины плечиНачал ласкать ее, привлек к себе. Сначала несмело, неуверенно, но чем дальше, тем смелее, горячее. Это был уже не тот стыдливый, диковатый Василь, но она не думала об этом. Не та была и она. Да что из того: им было так хорошо.
Она не сопротивлялась, сама приникла к нему. Она поцеловала его так, что он чуть не задохнулся; и - все жалась, жалась к нему, дрожа вся как в лихорадке от огня, что переполнял ее, от страсти, от жажды быть ближе, ближе к нему.
- Василько, милый! Родной! Васильке!
Потом лежали тихие, поспокойневшие. Долго не разговаривали.
Вдруг в отчаянии Ганна призналась:
- Не выдержу я, Василь!..
Василь, почувствовала, глянул - будто не понял.
- Я, может... утоплюся...
Он насторожился:
- Ну... ты... это!..
- Тебе одному говорю... Не спрашивай больше! Не хочу о нем!
Ганна порывисто, горячо зашептала:
- Родный ты мой!.. Был ты у меня один... И один остался... Хоть я тебя и не вижу... Ты - только один!..
И все неправда, что говорили когда-то - про меня и про него.
Неправда. Не было у нас до свадьбы ничего! Как перед богом говорю, как на исповеди! Нечего мне выдумывать. Все сплетни те - неправда!.. Ты у меня был один, один и остался.
Я, может, только и живу теперь, что ты есть... Ты у меня и теперь один, одна радость. Я потому и пришла. Ты не думай плохого...
- Я и не думаю...
- Может, не надо было набиваться на встречу, но мне так хотелось хоть немного побыть вдвоем! Хоть слово сказать, хоть услышать слово...
Она вдруг призналась с сожалением:
- Злая была тогда на тебя. Не поверил! Другим поверил, а мне - дак нет!..
- Говорили ж люди...
- Говорили!.. И все-таки мы помирились бы, может, если б не мачеха. Очень ей добра Корчова захотелось! Родней Корчовой захотелось стать!..
- Я дак сразу как-то привыкнуть не мог, что ты пошла...
- Я и сама думала потом: как я согласилась! Как могла так сделать! Как могла!
- Не своя воля...
- А виновата, выходит, сама. - Она сказала твердо. - Сама виновата!
Самой и бедовать век!
4
Свет не без добрых людей. Слухи о Ганнином свидании с Василем очень быстро дошли до Глушаковой хаты. Первой прослышала Халимониха, принесла весть от кого-то из соседок, сразу же начала срамить, клясть Ганну. Вскоре узнал старик - слова не сказал, но глянул хориными глазами так, что внутри у Ганны заныло от страха.
Евхима не было. Он приехал с поля под вечер. Сразу, как только он въехал во двор, Халимониха бросилась к нему, но старый Глушак вернул ее со двора. Старик и Евхим направились с телегой к повети. Потом вернулись вдвоем на отцову половину. Когда они вошли, старик приказал Халимонихе, чтоб дала поесть, - Глушаки сели ужинать. Евхим, видно, тоже сел за стол; не сразу пошел на половину, где была, ждала беды Ганна.
Она догадывалась: Евхиму уже рассказали - знает обо всем. Сидит, молча жует, кипит злобой. Сквозь заколоченную дверь слышала: все молчат - хоть бы слово промолвили; все задыхаются от злобы, жаждут мщения. Ганна ждала с тревогой: что же это будет? Тревога гнала из хаты - убежать, избавиться! Но как ты убежишь и куда ты убежишь - мужняя жена!.. Бесполезно все. Все равно, рано или поздно - не миновать! Все равно... Чего ж она боится разве ж не знала, что так будет?.. До слуха дошло: тикают ходики - ровно, размеренно.
Завыла во дворе слепая собака. Тягуче, долго.
Вот начали подыматься. Евхим вышел. Сейчас сюда войдет. Открылись двери, твердо затопали сапоги, ближе, ближе.
Ганна сжалась.
Он стал рядом. Минуту молчал, только сопел сердито, тяжко. Но заговорил как бы спокойно:
- Опять снюхалась? ..
- О чем ето ты? - будто не поняла Ганна.
- Не знаешь?
Глаза его пронизывали Ганну. Рот был искривлен злобой, ненавистью, яростью. "Зверь! - мелькнуло в голове Ганны. - Убьет!
Насмерть!.." Чувствовала себя слабой, беспомощной, но не выдавала слабости, старалась держаться так, чтоб не увидел, что она боится... Она и не боится! Пусть - что будет, то будет! Все равно - рано или поздно!..
Отметила про себя: за дверью свекруха не звякала посудой, липла, видно, к щелям, старик не подавал голоса: прислушивались, ждали...
- Не знаешь?
- Скажешь, может!..
Евхима взорвало:
- С-сука!
Не успела отшатнуться: Евхимов кулак ударил по челюсти - будто гиря. И ойкнуть не успела, как свалилась. Закрыла тблько лицо руками. Евхим яростно, изо всей силы, ударил сапогом - раз, другой: у нее перехватило дыхание.
"Убьет!.. Ну и пусть!.. Все равно!.."
Евхим и убил бы, может. Избивая, он не только не утолял злобу, а свирепел еще больше. Свирепел особенно потому, что потаскуха жена хоть бы голос подала, хоть бы застонала! Не только не просила пощады, а и боли не выдавала!
Охваченный злобой, Евхим не заметил, что дверь из сеней раскрылась и в ней появился Степан, которого держала, тянула назад Глушачиха:
- Степанко, не твое... Не вмешивайся...
Но Степан вырвался, бросился к Евхиму, хотел оттянуть от Ганны, только где там - Евхим толкнул так, что он полетел затылком к печи.
- Не лезь!!!
На помощь к Степану подскочил уже встревоженный старый Глушак, коршуном кинулся спереди на Евхима, ударил сына в грудь:
- Стой! Стой, говорю!!
- Тато, отойдите, - на мгновение остановился, прохрипел багровый Евхим, поводя дикими глазами, готовый броситься, кажется, на отца; но Глушак вновь ударил его, просипел злобно:
- Дурак! Балбес!
Не давая сыну опомниться, оттолкнул его. Уже когда Евхим, еще весь трясясь от неутоленной ярости, отошел, сел на лавку, Глушак сердито попрекнул, как маленького:
- Бей - да знай меру!
Полный обиды за себя и гнева, к Евхиму подступил Степан:
- Ето, ето... За ето знаешь что может быть!!
- Не суй носа!
- В другой раз в милицию заявлю! - закричал Степан. - Под суд пойдешь! В тюрьму!
- Не лезь! - вскипел Евхим, поднялся с лавки. - А нет - дак!..
Халимон глянул на Степана, на Евхима, приказал младшему:
- Иди отсюда! Не твое дело!
- Глушак повел взглядом: невестка уже стояла спиной ко всем - немного согнувшись, держась за бок. То и дело вздрагивала от какой-то внутренней боли, захлебывалась даже, но молчала. Евхим тоже молчал, еще возбужденный; неподвижные, в ярости глаза ничего, кажется, не видели. Старик чувствовал, что в любой момент он может броситься на Ганну снова.
Глушак вывел Евхима на свою половину...
Что-то в боку у Ганны резало так, что захватывало дыхание. Как косою резало бок. Боль была такая сильная, что терпеть, казалось, было невмочь. Но она терпела, успокаивала себя: ну вот - все самое страшное случилось. Дошло уже, дознался, отомстил... Нечего таиться - и бояться нечего!..
В соседней комнате старый Глушак, хоть видел, что Евхим слушать ничего не желает, не утерпел, упрекнул:
- Говорил я тебе, говорил, когда тебе жениться захотелось! Не туда шлешь, говорил! Не послушал!.. Умнее батька был! Батько ничего не смыслит! Батько - дурень!.. Дак вот, попробуй! Сам хотел етого!..
Помолчал, добавил поучительно:
- А только - учи осторожно! В меру! Если хочешь быть целым!..
Евхим ничего не ответил.
6
С этого дня у Глушаков снова вспыхнула война.
Не проходило дня, чтоб Евхим не ругал, не бил Ганну, остервенело, беспощадно. Как всегда, она переносила эти побои молча - только вишневые глаза горели упорным, недобрым огнем. Вместе работали Ганна и Евхим в хозяйстве, вместе сидели за столом, лежали в кровати, а были как бы отделены непреодолимой межой. Были как враги, скованнее одной цепью.
Теперь вечерами Евхим часто пропадал у Ларивона. Ганна тем временем в темноте ложилась спать, но сон не шел - с тягостной, неуемной тоскою как муки ждала она, когда затопают на крыльце его сапоги. Не один раз повторялось одно и то же: загодя знала, что будет, когда он, пьяный, угрюмый, притащится.
Евхим ощупью пробирался к кровати, грузно садился, сопел, стягивал сапоги. Сапоги не слушались, он злился, матюгался, стянув, с грохотом бросал наотмашь, залезал под одеяло.
Ганна чувствовала едкий, тошнотворный запах самогонки - теперь его обычный запах, слышала натужное, злое сопение, лежала неподвижно, притворялась, будто спит. Однако его это не только не сдерживало, а раздражало еще больше.
- Сука! - клял он. - Гадина! - В разные вечера слова были разные, но смысл их был обычно один. - И нашла кого!
Променяла на кого. На ету гниду!..
Она не отвечала ничего, не только потому, что он не любил, когда ему перечили. Не хотела, не могла виниться, оправдываться, не искала тропинки к примирению. Даже когда он, зверея от ее молчания, неподатливости, начинал бешено гнуть ее плечи, выкручивать руки, Ганна терпела боль, не просила пощады. Только подчас, когда терпения не хватало больше, грозилась, что пойдет в район жаловаться или уйдет.
- Ткнись только туда, в район! - сипел Евхим. - Только попробуй, дак увидишь!.. Попробуй уйти - на веревке приведу! Как суку поганую!.. - Не однажды, как бы уже твердо решив, грозился: - Убью! Зарежу, если что такое!.. Пусть арестуют, засудят, хоть на Соловки сошлют! Плевать! А все равно не жить тебе, если что такое!..
Видела, что не впустую болтает, что если придется, исполнит свою угрозу; то скрывала такой страх в себе, что даже лежать спокойно не могла рядом, то чувствовала легкость, бесстрашие: чего ей дрожать за такую жизнь, пусть она пропадет пропадом! Одно не менялось у Ганны: хоть знала, что не только ярость и злоба к ней живут в нем, ни на миг не пожалела Евхима, не сжалилась над его дурной любовью. Будто огнем выжгло в Ганниной душе сочувствие, жалость к нему.
Чувствуя, как ноют плечи, болит все тело от - Евхимовой "ласки", утешалась воспоминаниями о встречах с Василем, радостью встреч, и таких еще недавних, ощутимых, и тех, которые, казалось, давно уже забылись.
И весело и горько было от тех воспоминаний. Что она отдала бы теперь за то, чтобы снова вернуть беззаботное, неразумное счастье, которое когда-то само шло к ней! Чтоб не Евхим, а Василь был рядом - пусть молчаливый, хмурый, недовольный какой-либо неудачей, порой пусть несправедливый, недоверчивый к ней, но все ж - желанный, любимый, родной.
Один любимый, один родной, один на всем свете.
В темной, душной тишине бессонных ночей упорно, неотвязно терзали Ганну мысли-мечты: как бы снова встретиться, хоть на мгновение, хоть одним словом перемолвиться! В горячечном, возбужденном воображении, как сон наяву, возникали добрые, счастливые картины: встретились неожиданно, когда шла по загуменью к своим. Никого кругом. Только он да она; Василь так обрадован, что видно: ждал, не мог дождаться. Стоит, молчит, только жмет руку, так больно жмет, ч го терпеть, кажется, невмоготу. Но ей будто и не больно, пусть жмет, пусть!.. А вот - на посиделках она, прядет с женщинами куделю; зашли несколько мужчин поговорить, и он среди них. Сидит, молчит, не говорит ей ни слова. И она молчит, не глянет даже на него - знает, что женщины следят.
Не смотрит на Василя, а сама все видит. Все понимает, как бы мысли его чувствует. И он все как бы чувствует... Взяла прялку, пошла будто домой... Он чуть погодя - за ней...
Снова - вдвоем, как когда-то у плетня... Темень, дождь моросит, а им хорошо-хорошо...
Мысли-мечты часто останавливал, отрезвлял рассудок, - раздумывая, понимала: напрасны ее надежды, болезненные сны. Напрасны не потому, что за ней следят, что в неволе она, а больше потому, что не волен он.
В такие минуты казалась себе страшно, безнадежно одинокой. Душу охватывало отчаяние, и с обидами, что полнили Ганну, все чаще врывались, овладевали ею, тревожили лихорадочные мысли: кончить все разом, в один момент! Немного страху, минута боли - и ни Корчей, ни муки никакой не будет! Чертово око на Глинищанском озере успокоит сразу!..
За минутами безнадежности и отчаяния приходила вера и решимость: не все еще потеряно! Все можно еще поправить:
свет велик, есть на свете место для ее и Василева счастья!
Разве ж не видит она, что не любит Василь свою Маню!
Позвать, пойти с ним хоть на край света, к счастью своему!!
Как никогда, постылой была ей теперь глушаковская хатамогила. Как в неволе, в плену, окруженной со всех сторон врагами чувствовала себя Ганна изо дня в день. Как и прежде, делала она, что надо было, но делала будто заведенная, полная в душе неприязни и ненависти ко всему, что было глушаковским добром, глушаковской утехой. Не раз, не два кляла она в мыслях Глушаковы сараи, Глушаково гумно, Глушаковых свиней, овечек, Глушаковых собак. Кляла, звала с молчаливого неба погибель на все.
Целыми днями, бывало, не перебрасывалась она ни с кем словом, не смотрела ни на кого. Не пытались заговорить с ней и они, только один Степан неизвестно почему тянулся к ней, не сводил преданных глаз, но она не хотела замечать ни его привязанности, ни его самого.
Так и жили: молчали, когда управлялись в хате, когда работали в хлевах, в гумне, молчали за столом. Всюду и всегда были неприязненными, чужими врагами, которых судьба, будто в издевку, свела под одной крышей.
6
В тот самый день, когда слух о встрече Василя и Ганны проник в хату Глушака, дошел он и до Дятликовых. Первая узнала об этом мать Василя, которой передала нежданную новость Вроде Игнатиха. Обеспокоенная, очень встревоженная, Дятлиха и виду не подала, каким тяжелым камнем легла ей на сердце опасная беда.
Не показывала она тревогу и своим. Только по тому, как посматривала время от времени то на Василя, то на Маню, как следила за ними, можно было догадаться, что гнетет, давит ее беда. Скрывая страх свой, ласково ходила она около Мани; чем только могла, старалась помочь, угодить - будто хотела утешить, смягчить обиду, что нанес Василь.
- Хороший какой! - склонялась рядом с Маней над люлькою с Василевым сынком. - Агу-агу!.. Разумный же какой! .. Такой маленький, а уже понимает, что к чему!.. Смеется! Агу-агу!
Маня, как всегда медлительно, лениво, делала свое, плавно, осторожно носила располневшее тело. Мать Василя, глаз не спускавшая с нее, заглушая тревогу, успокаивала себя: "Не знает ничего"; успокаивала, но успокоение не приходило: чувствовала, что близок час, когда до нее, до Мани, все дойдет. Дойдет, не обминет, и до ее отца, и до нее дойдет.
У Дятлихи прямо из рук все валилось.
За тесной хатой, в которой они еще ютились, тюкали топоры, были слышны мирные голоса плотников: рубили новую хату. Сруб был уже сложен, ставили стропила: смотри да радуйся, кажется - вот-вот можно будет перебраться! А тут вдруг - такое! И если бы ставил стропила другой кто-либо, а то ж Прокоп сам, Манин отец, с Петром, Маниным братом.
И лес возили, и отесывали бревна вместе, вместе рубили, и срубили ж смотри не насмотришься: видная, просторная, на две половины, хата, какой никогда не было бы у них, Дятликов, одних. Нарадоваться не могла за Василя: добился своего, добился, чего хотел, - в люди, считай, вышел; сам вышел и семью всю вывел! И вот - на тебе!.. Забыл давно, думала, Ганну, забыл - и вспоминать не вспоминает; так нет, оказывается, - и не забыл, и не остыл. Снова загорелся, снова потянуло к ней, как на беду! То-то смутный был в последнее время, все скрывал что-то, хозяйствовал без прежней охоты, хмурился, будто сожалел о чем-то! Она гадала, что аа причина, боялась: заболел, может, - так вот она, та хвороба!..
Давно не было у Дятлихи такого беспокойства, как в этот день. То около Мани ходила, то выбегала во двор посмотреть на Прокопа с Петром, на Василя: Прокоп с сыном работали, как и прежде, спокойно, ничего еще не знали. Следила за улицей, за соседними дворами: казалось, кто ни шел мимо, все заинтересованно, насмешливо поглядывали на окна, на сруб, за которым усердствовали мужчины.
Богатого борща наварила, хлеба большую буханку подала, сала добрый кусок достала, нарезала на сковородку. Когда внесла из кладовки потную бутылку самогонки, обтерев фартуком, поставила на стол, Прокоп глаза из-под черных навесов-бровей уставил удивленно.
- Погрейтесь с холоду! - сказала сочувственно, радушно.
Прокоп промолчал, а Петро довольно покрутил головой, засмеялся:
- Расщедрилися нешто вы, тетко! Не входины ли ето собираетесь справить сегодня?
"Ага, входины!" - чуть не вырвался у Дятлихи печальный вздох, но она тотчас же отогнала печаль, пошутила:
- Боюсь вот, чтоб горелка не усохла! - Дятлиха заботливой хозяйкой засуетилась около Прокопа и Петра. - Погрейтесь, труженики вы наши! Холодно ж нешто стало. И до зимы, можно сказать, далеко, а уж так холодно!.. Ето ж и внизу, как дохнет ветер, дак будто пронизывает холодом!.. А там, наверху, дак и околеть, наверно, недолго? ..
- Да нет, не очень. Некогда мерзнуть! - весело ответил Петро.
- Все-таки погреться нелишне!
- Да может, что и нелишне...
Только взяли стаканы да чарочки, как мимо окна проплыла фигура - лесник Митя. Лесник не задержался в темных сенях, прошел уверенно, как в своих; уверенно, как в свою хату, вскочил перед ним желтый, с ободранными боками лесников пес.
Митя переступил, пригибая голову, через порог, сказал:
"Помогай бог!" Не дожидаясь приглашения, поставил ружье в углу возле печи, смачно крякнул:
- Как чуял, в самый раз!
- Ага. Угадал, Митечко!
Василь встал, уступил ему место поближе к углу, пододвинул свою чарку. Преспокойно, как дома, полез Митя за стол: почти своим человеком стал с той поры, когда начал заготавливать Василь лес на хату.
Спокойно, важно ступая, отправился под стол и лесников пес.
В другое время Дятлиха, угощая Митю, только удивлялась, как он пьет не пьянеет, только что лицо будто темной кровью наливается; удивлялась, жалела втайне, сколько водки, добра ни за что пропадает. Сегодня ж она и на него смотрела иначе, чем всегда: язык у лесника дурноватый, поганый; того и гляди, спьяна ляпнет о том, чего боишься!
- Закончите уже скоро! - сказал Митя, опрокинув чарку, закусывая хлебом с жареным салом. "
- Да уже и немного, сказать! Только что холода спешат, как на вороных, - отозвалась живо Дятлиха.
Тревожась, как бы Митя не ляпнул чего-нибудь, она как начала, так и не унималась почти, говорила первое, что приедет в голову, только бы не молчать, только бы не дать Мите развязать язык. Бывало, ее раздражал желтый пес, что все время то вертелся, путался под ногами, то даже становился, цеплялся передними лапами за край стола, смотрел воровато, чего бы урвать. Прокоп косился на этого нахала и сегодня, один раз даже так двинул носком лаптя, что собака упала на бок и грозно зарычала; Дятлиха же следила за лохматым гостем с необычайной снисходительностью. И обращалась К нему мирно, и кость кинула, и похвалила даже: умная какая, мол, собака!
Почувствовала себя немного легче, когда Прокоп, обтерев бороду, стал вылезать из-за стола, валко, неуклюже двинулся во двор. За Прокопом быстро вышли из хаты и Петро с Василем. Митю и желтого пса Дятлиха проводила сама до калитки.
Радуясь, что все пока обошлось, очень ласково просила она лесника, чтоб не обижался, что водки было мало, чтоб заглядывал в другой раз, не обходил стороной...
Беда все же пришла вскоре. Пришла оттуда, откуда больше всего и боялась Дятлиха, - прямо с улицы, прямо к Прокопу.
Придурковатый Бугай Ларивон, шагая посреди улицы, скучный и почему-то злой, остановился напротив сруба, крикнул задиристо:
- Долго копаетесь что-то!
- А тебе какое свинячье дело? - отрезал с верха сруба Василь.
- Мне-то - ничего. - Бугай вдруг громко и с радостью - нашел потеху! на всю улицу объявил: - Ганна недовольна!
Василь не ожидал этого. Чуть не бросился ошалело со сруба, чтоб вцепиться в Бугая, но сдержался. Настороженно следил, что будет дальше.
- Какая Ганна? - не поняв, спросил Петро.
Бугай захохотал:
- Какая! Что жить будет в етой хате! Ну, с какой любится! На гумне с какой по ночам милуется! Когда жена спит!..
- Ах ты, сволочь! - Василь схватил обрезок жерди. Бугай едва успел отскочить, как она с треском ударилась о мерзлую землю.
- Боишься! - Бугай заорал еще злораднее, громче. - Сговорились же, что к Василю перейдет скоро!
- Ты что брешешь, Бугай поганый! - напала на него Дятлиха, стараясь отвести беду. - Не видишь, что у него жена, что дитя у него!..
- Женку ету он выгонит, говорят!
Отозвался со сруба Прокоп:
- Кто говорит?
- Все село!..
Под проклятия и угрозы Дятлихи Ларивон, довольный, подался вдоль улицы. Лесун, уткнувшись черной бородой в грудь, некоторое время еще молча, безучастно, как оглушенный, тюкал топором. Потом выпрямился, так же молча посидел неподвижно, стал неуклюже слезать. Как бы по неслышной команде, следом за ним спустился и Петро. Василь остался наверху - всем своим видом показывал, что не желает знать ничего, живет заботой о хате.
- Не слухайте вы! - кинулась к Прокопу Дятлиха - Брехня все ето!
Гад етот Бугай - со зла все! Злой на Василя - вот и набрехал! Съесть Василя готов, не то что!.. Вот и набрехал! Не верьте ни слову! Брехня все!..
Слышал или не слышал Прокоп - не ясно было: уставив куда-то упорный взгляд из-под нависших бровей, стоял, словно окаменев, - хоть бы одна жилка на лице дрогнула! Не сказав ни слова Дятлихе, исподлобья Повел глазами на дочь: Маня глядела как-то по-детски растерянно; толстые, мокрые губы кривились от обиды, белые ресницы вздрагивали - вот-вот заплачет!
Слышала все, что сказал Бугай. Ждала помощи, поддержки. Прокоп и ей не сказал ни слова, с тем же окаменевшим, безучастным лицом повернулся, медленно, вразвалку потащился на улицу. Дятлиха еще немного прошла рядом, не теряла надежды смягчить Лесуново ожесточение.
Отстала от Прокопа, в отчаянии побрела назад. Уже в дверях спохватилась, стала, посмотрела в ту сторону, куда пошел Бугай, послала вдогонку:
- Чтоб тебе... последние мозги повысохли, гад подколодный!
Увидев Маню, что все стояла посреди двора, тихо, жалобно всхлипывала, забегала около нее:
- Не слухай никого! Не думай попусту! Со зла все. Мало чего наплетут по злобе. Не слухай никого, рыбочко! Пойдем уже! Как бы маленький не выпал из люльки, упаси боже!..
Маня только скулила, как щенок. Всхлипывая, безвольная совсем, будто во сне, поплелась с Дятлихой в хату.
7
Ни Володька, ни дед Денис еще не знали про беду: оба были в поле, осматривали пчелиные колоды перед зазимком.
Колоды, правда, были уже утеплены, однако деду Денису не терпелось еще посмотреть, проверить все: боялся дед, не упустил ли чего, когда ходил первый раз; память старая, чего доброго, и подвести могла! А подвести было ей нетрудно:
колод у деда как-никак семь штук, и стояли они - по всей земле вокруг села, на опушках, на полянах, - все высоко на деревьях. Пока доедешь от колоды к колоде, пока взберешься!
Володька ездил с дедом не так себе, не из пустого любопытства. Помогал ставить лестницу к деревьям - она была тяжелая и длинная; держал лестницу, когда дед осторожно подымался с перекладины на перекладину; помогал деду нести лестницу на телегу.
Ехать было хорошо, а стоять, держать лестницу - скучна, и зябли руки. Однако Володька не жаловался, - впервые ли было терпеть ему тяготы и скучать: не одно уже лето изо дня в день пас свиней, коня даже пас, и мок, и мерз в поле, стерег - как привязанный был к ним. Сперва выносить скуку эту было мучительно, потом притерпелся, пообвык: ничего не поделаешь помогать надо, зарабатывать на хлеб. Не маленький уже, не век же есть хлеб дармовой, сидеть на чужой шее!
Словом, теперь это был не тот беззаботный сорванец, который только и знал: хочу гулять, хочу есть; знал Володя теперь, что, кроме этого соблазнительного "хочу", у человека есть неприятное, но обязательное, непременное "надо". Не всегда "надо" побеждало "хочу", но он уже хорошо понимал, что "надо" - важнее, что не считаться с ним нельзя...
Так на выгонах и на пастбищах познал маленький человек большие противоречия человеческой жизни. Познал он и сложность мира, сложность положения человека в нем. Записанный в олешницкую школу, за три месяца он посидел за партой в первом классе только каких-нибудь десяток дней: другие дни то помогал по хозяйству, то - в слякоть, в дождь - сидел в хате, не в чем было ходить, то гулял где-либо с приятелями, отдавшись своему соблазнительному "хочу"...
За три года он заметно подрос и стал больше походить на мать. Как и у матери, волосы у него были белесые; одного цвета - серо-синего - были и глаза, не такие, как у Василя, не хмурые, настороженные, а доверчивые, кроткие, не по возрасту задумчивые. Эта задумчивость как-то особенно заметна была в подростке, была как признак того, что человек смотрел на мир серьезно, по-взрослому рассудительно...
Пережитые разъединенно многие дни, месяцы межою легли между ними. И не чужие как будто были Ганна и Василь, а - как бы чужие...
Василь почувствовал, что Ганна дрожит.
- Холодно?
- Аг-га...
- Пойдем в гумно. Затишнее там.
- Не надо. Скоро д-до дому.
- Пока еще...
Все же пошла за Василем. Послушно протиснулась в приоткрытые ворота. В гумне показалось тепло - не гулял студеный ветер. Но ток был как лед.
- Тут солома в засторонке, - тихо сказал Василь.
Солома податливо осела под ними, обняла с боков. Ганна зарыла в солому ноги, сразу стало уютнее и теплее. Пахло прелью от стрехи, током, свежей, недавно обмолоченной ржаной соломой. Вверху, где-то под стрехой, пискнул спросонья воробей.
Василь неловко, будто первый раз в жизни, обнял Ганнины плечиНачал ласкать ее, привлек к себе. Сначала несмело, неуверенно, но чем дальше, тем смелее, горячее. Это был уже не тот стыдливый, диковатый Василь, но она не думала об этом. Не та была и она. Да что из того: им было так хорошо.
Она не сопротивлялась, сама приникла к нему. Она поцеловала его так, что он чуть не задохнулся; и - все жалась, жалась к нему, дрожа вся как в лихорадке от огня, что переполнял ее, от страсти, от жажды быть ближе, ближе к нему.
- Василько, милый! Родной! Васильке!
Потом лежали тихие, поспокойневшие. Долго не разговаривали.
Вдруг в отчаянии Ганна призналась:
- Не выдержу я, Василь!..
Василь, почувствовала, глянул - будто не понял.
- Я, может... утоплюся...
Он насторожился:
- Ну... ты... это!..
- Тебе одному говорю... Не спрашивай больше! Не хочу о нем!
Ганна порывисто, горячо зашептала:
- Родный ты мой!.. Был ты у меня один... И один остался... Хоть я тебя и не вижу... Ты - только один!..
И все неправда, что говорили когда-то - про меня и про него.
Неправда. Не было у нас до свадьбы ничего! Как перед богом говорю, как на исповеди! Нечего мне выдумывать. Все сплетни те - неправда!.. Ты у меня был один, один и остался.
Я, может, только и живу теперь, что ты есть... Ты у меня и теперь один, одна радость. Я потому и пришла. Ты не думай плохого...
- Я и не думаю...
- Может, не надо было набиваться на встречу, но мне так хотелось хоть немного побыть вдвоем! Хоть слово сказать, хоть услышать слово...
Она вдруг призналась с сожалением:
- Злая была тогда на тебя. Не поверил! Другим поверил, а мне - дак нет!..
- Говорили ж люди...
- Говорили!.. И все-таки мы помирились бы, может, если б не мачеха. Очень ей добра Корчова захотелось! Родней Корчовой захотелось стать!..
- Я дак сразу как-то привыкнуть не мог, что ты пошла...
- Я и сама думала потом: как я согласилась! Как могла так сделать! Как могла!
- Не своя воля...
- А виновата, выходит, сама. - Она сказала твердо. - Сама виновата!
Самой и бедовать век!
4
Свет не без добрых людей. Слухи о Ганнином свидании с Василем очень быстро дошли до Глушаковой хаты. Первой прослышала Халимониха, принесла весть от кого-то из соседок, сразу же начала срамить, клясть Ганну. Вскоре узнал старик - слова не сказал, но глянул хориными глазами так, что внутри у Ганны заныло от страха.
Евхима не было. Он приехал с поля под вечер. Сразу, как только он въехал во двор, Халимониха бросилась к нему, но старый Глушак вернул ее со двора. Старик и Евхим направились с телегой к повети. Потом вернулись вдвоем на отцову половину. Когда они вошли, старик приказал Халимонихе, чтоб дала поесть, - Глушаки сели ужинать. Евхим, видно, тоже сел за стол; не сразу пошел на половину, где была, ждала беды Ганна.
Она догадывалась: Евхиму уже рассказали - знает обо всем. Сидит, молча жует, кипит злобой. Сквозь заколоченную дверь слышала: все молчат - хоть бы слово промолвили; все задыхаются от злобы, жаждут мщения. Ганна ждала с тревогой: что же это будет? Тревога гнала из хаты - убежать, избавиться! Но как ты убежишь и куда ты убежишь - мужняя жена!.. Бесполезно все. Все равно, рано или поздно - не миновать! Все равно... Чего ж она боится разве ж не знала, что так будет?.. До слуха дошло: тикают ходики - ровно, размеренно.
Завыла во дворе слепая собака. Тягуче, долго.
Вот начали подыматься. Евхим вышел. Сейчас сюда войдет. Открылись двери, твердо затопали сапоги, ближе, ближе.
Ганна сжалась.
Он стал рядом. Минуту молчал, только сопел сердито, тяжко. Но заговорил как бы спокойно:
- Опять снюхалась? ..
- О чем ето ты? - будто не поняла Ганна.
- Не знаешь?
Глаза его пронизывали Ганну. Рот был искривлен злобой, ненавистью, яростью. "Зверь! - мелькнуло в голове Ганны. - Убьет!
Насмерть!.." Чувствовала себя слабой, беспомощной, но не выдавала слабости, старалась держаться так, чтоб не увидел, что она боится... Она и не боится! Пусть - что будет, то будет! Все равно - рано или поздно!..
Отметила про себя: за дверью свекруха не звякала посудой, липла, видно, к щелям, старик не подавал голоса: прислушивались, ждали...
- Не знаешь?
- Скажешь, может!..
Евхима взорвало:
- С-сука!
Не успела отшатнуться: Евхимов кулак ударил по челюсти - будто гиря. И ойкнуть не успела, как свалилась. Закрыла тблько лицо руками. Евхим яростно, изо всей силы, ударил сапогом - раз, другой: у нее перехватило дыхание.
"Убьет!.. Ну и пусть!.. Все равно!.."
Евхим и убил бы, может. Избивая, он не только не утолял злобу, а свирепел еще больше. Свирепел особенно потому, что потаскуха жена хоть бы голос подала, хоть бы застонала! Не только не просила пощады, а и боли не выдавала!
Охваченный злобой, Евхим не заметил, что дверь из сеней раскрылась и в ней появился Степан, которого держала, тянула назад Глушачиха:
- Степанко, не твое... Не вмешивайся...
Но Степан вырвался, бросился к Евхиму, хотел оттянуть от Ганны, только где там - Евхим толкнул так, что он полетел затылком к печи.
- Не лезь!!!
На помощь к Степану подскочил уже встревоженный старый Глушак, коршуном кинулся спереди на Евхима, ударил сына в грудь:
- Стой! Стой, говорю!!
- Тато, отойдите, - на мгновение остановился, прохрипел багровый Евхим, поводя дикими глазами, готовый броситься, кажется, на отца; но Глушак вновь ударил его, просипел злобно:
- Дурак! Балбес!
Не давая сыну опомниться, оттолкнул его. Уже когда Евхим, еще весь трясясь от неутоленной ярости, отошел, сел на лавку, Глушак сердито попрекнул, как маленького:
- Бей - да знай меру!
Полный обиды за себя и гнева, к Евхиму подступил Степан:
- Ето, ето... За ето знаешь что может быть!!
- Не суй носа!
- В другой раз в милицию заявлю! - закричал Степан. - Под суд пойдешь! В тюрьму!
- Не лезь! - вскипел Евхим, поднялся с лавки. - А нет - дак!..
Халимон глянул на Степана, на Евхима, приказал младшему:
- Иди отсюда! Не твое дело!
- Глушак повел взглядом: невестка уже стояла спиной ко всем - немного согнувшись, держась за бок. То и дело вздрагивала от какой-то внутренней боли, захлебывалась даже, но молчала. Евхим тоже молчал, еще возбужденный; неподвижные, в ярости глаза ничего, кажется, не видели. Старик чувствовал, что в любой момент он может броситься на Ганну снова.
Глушак вывел Евхима на свою половину...
Что-то в боку у Ганны резало так, что захватывало дыхание. Как косою резало бок. Боль была такая сильная, что терпеть, казалось, было невмочь. Но она терпела, успокаивала себя: ну вот - все самое страшное случилось. Дошло уже, дознался, отомстил... Нечего таиться - и бояться нечего!..
В соседней комнате старый Глушак, хоть видел, что Евхим слушать ничего не желает, не утерпел, упрекнул:
- Говорил я тебе, говорил, когда тебе жениться захотелось! Не туда шлешь, говорил! Не послушал!.. Умнее батька был! Батько ничего не смыслит! Батько - дурень!.. Дак вот, попробуй! Сам хотел етого!..
Помолчал, добавил поучительно:
- А только - учи осторожно! В меру! Если хочешь быть целым!..
Евхим ничего не ответил.
6
С этого дня у Глушаков снова вспыхнула война.
Не проходило дня, чтоб Евхим не ругал, не бил Ганну, остервенело, беспощадно. Как всегда, она переносила эти побои молча - только вишневые глаза горели упорным, недобрым огнем. Вместе работали Ганна и Евхим в хозяйстве, вместе сидели за столом, лежали в кровати, а были как бы отделены непреодолимой межой. Были как враги, скованнее одной цепью.
Теперь вечерами Евхим часто пропадал у Ларивона. Ганна тем временем в темноте ложилась спать, но сон не шел - с тягостной, неуемной тоскою как муки ждала она, когда затопают на крыльце его сапоги. Не один раз повторялось одно и то же: загодя знала, что будет, когда он, пьяный, угрюмый, притащится.
Евхим ощупью пробирался к кровати, грузно садился, сопел, стягивал сапоги. Сапоги не слушались, он злился, матюгался, стянув, с грохотом бросал наотмашь, залезал под одеяло.
Ганна чувствовала едкий, тошнотворный запах самогонки - теперь его обычный запах, слышала натужное, злое сопение, лежала неподвижно, притворялась, будто спит. Однако его это не только не сдерживало, а раздражало еще больше.
- Сука! - клял он. - Гадина! - В разные вечера слова были разные, но смысл их был обычно один. - И нашла кого!
Променяла на кого. На ету гниду!..
Она не отвечала ничего, не только потому, что он не любил, когда ему перечили. Не хотела, не могла виниться, оправдываться, не искала тропинки к примирению. Даже когда он, зверея от ее молчания, неподатливости, начинал бешено гнуть ее плечи, выкручивать руки, Ганна терпела боль, не просила пощады. Только подчас, когда терпения не хватало больше, грозилась, что пойдет в район жаловаться или уйдет.
- Ткнись только туда, в район! - сипел Евхим. - Только попробуй, дак увидишь!.. Попробуй уйти - на веревке приведу! Как суку поганую!.. - Не однажды, как бы уже твердо решив, грозился: - Убью! Зарежу, если что такое!.. Пусть арестуют, засудят, хоть на Соловки сошлют! Плевать! А все равно не жить тебе, если что такое!..
Видела, что не впустую болтает, что если придется, исполнит свою угрозу; то скрывала такой страх в себе, что даже лежать спокойно не могла рядом, то чувствовала легкость, бесстрашие: чего ей дрожать за такую жизнь, пусть она пропадет пропадом! Одно не менялось у Ганны: хоть знала, что не только ярость и злоба к ней живут в нем, ни на миг не пожалела Евхима, не сжалилась над его дурной любовью. Будто огнем выжгло в Ганниной душе сочувствие, жалость к нему.
Чувствуя, как ноют плечи, болит все тело от - Евхимовой "ласки", утешалась воспоминаниями о встречах с Василем, радостью встреч, и таких еще недавних, ощутимых, и тех, которые, казалось, давно уже забылись.
И весело и горько было от тех воспоминаний. Что она отдала бы теперь за то, чтобы снова вернуть беззаботное, неразумное счастье, которое когда-то само шло к ней! Чтоб не Евхим, а Василь был рядом - пусть молчаливый, хмурый, недовольный какой-либо неудачей, порой пусть несправедливый, недоверчивый к ней, но все ж - желанный, любимый, родной.
Один любимый, один родной, один на всем свете.
В темной, душной тишине бессонных ночей упорно, неотвязно терзали Ганну мысли-мечты: как бы снова встретиться, хоть на мгновение, хоть одним словом перемолвиться! В горячечном, возбужденном воображении, как сон наяву, возникали добрые, счастливые картины: встретились неожиданно, когда шла по загуменью к своим. Никого кругом. Только он да она; Василь так обрадован, что видно: ждал, не мог дождаться. Стоит, молчит, только жмет руку, так больно жмет, ч го терпеть, кажется, невмоготу. Но ей будто и не больно, пусть жмет, пусть!.. А вот - на посиделках она, прядет с женщинами куделю; зашли несколько мужчин поговорить, и он среди них. Сидит, молчит, не говорит ей ни слова. И она молчит, не глянет даже на него - знает, что женщины следят.
Не смотрит на Василя, а сама все видит. Все понимает, как бы мысли его чувствует. И он все как бы чувствует... Взяла прялку, пошла будто домой... Он чуть погодя - за ней...
Снова - вдвоем, как когда-то у плетня... Темень, дождь моросит, а им хорошо-хорошо...
Мысли-мечты часто останавливал, отрезвлял рассудок, - раздумывая, понимала: напрасны ее надежды, болезненные сны. Напрасны не потому, что за ней следят, что в неволе она, а больше потому, что не волен он.
В такие минуты казалась себе страшно, безнадежно одинокой. Душу охватывало отчаяние, и с обидами, что полнили Ганну, все чаще врывались, овладевали ею, тревожили лихорадочные мысли: кончить все разом, в один момент! Немного страху, минута боли - и ни Корчей, ни муки никакой не будет! Чертово око на Глинищанском озере успокоит сразу!..
За минутами безнадежности и отчаяния приходила вера и решимость: не все еще потеряно! Все можно еще поправить:
свет велик, есть на свете место для ее и Василева счастья!
Разве ж не видит она, что не любит Василь свою Маню!
Позвать, пойти с ним хоть на край света, к счастью своему!!
Как никогда, постылой была ей теперь глушаковская хатамогила. Как в неволе, в плену, окруженной со всех сторон врагами чувствовала себя Ганна изо дня в день. Как и прежде, делала она, что надо было, но делала будто заведенная, полная в душе неприязни и ненависти ко всему, что было глушаковским добром, глушаковской утехой. Не раз, не два кляла она в мыслях Глушаковы сараи, Глушаково гумно, Глушаковых свиней, овечек, Глушаковых собак. Кляла, звала с молчаливого неба погибель на все.
Целыми днями, бывало, не перебрасывалась она ни с кем словом, не смотрела ни на кого. Не пытались заговорить с ней и они, только один Степан неизвестно почему тянулся к ней, не сводил преданных глаз, но она не хотела замечать ни его привязанности, ни его самого.
Так и жили: молчали, когда управлялись в хате, когда работали в хлевах, в гумне, молчали за столом. Всюду и всегда были неприязненными, чужими врагами, которых судьба, будто в издевку, свела под одной крышей.
6
В тот самый день, когда слух о встрече Василя и Ганны проник в хату Глушака, дошел он и до Дятликовых. Первая узнала об этом мать Василя, которой передала нежданную новость Вроде Игнатиха. Обеспокоенная, очень встревоженная, Дятлиха и виду не подала, каким тяжелым камнем легла ей на сердце опасная беда.
Не показывала она тревогу и своим. Только по тому, как посматривала время от времени то на Василя, то на Маню, как следила за ними, можно было догадаться, что гнетет, давит ее беда. Скрывая страх свой, ласково ходила она около Мани; чем только могла, старалась помочь, угодить - будто хотела утешить, смягчить обиду, что нанес Василь.
- Хороший какой! - склонялась рядом с Маней над люлькою с Василевым сынком. - Агу-агу!.. Разумный же какой! .. Такой маленький, а уже понимает, что к чему!.. Смеется! Агу-агу!
Маня, как всегда медлительно, лениво, делала свое, плавно, осторожно носила располневшее тело. Мать Василя, глаз не спускавшая с нее, заглушая тревогу, успокаивала себя: "Не знает ничего"; успокаивала, но успокоение не приходило: чувствовала, что близок час, когда до нее, до Мани, все дойдет. Дойдет, не обминет, и до ее отца, и до нее дойдет.
У Дятлихи прямо из рук все валилось.
За тесной хатой, в которой они еще ютились, тюкали топоры, были слышны мирные голоса плотников: рубили новую хату. Сруб был уже сложен, ставили стропила: смотри да радуйся, кажется - вот-вот можно будет перебраться! А тут вдруг - такое! И если бы ставил стропила другой кто-либо, а то ж Прокоп сам, Манин отец, с Петром, Маниным братом.
И лес возили, и отесывали бревна вместе, вместе рубили, и срубили ж смотри не насмотришься: видная, просторная, на две половины, хата, какой никогда не было бы у них, Дятликов, одних. Нарадоваться не могла за Василя: добился своего, добился, чего хотел, - в люди, считай, вышел; сам вышел и семью всю вывел! И вот - на тебе!.. Забыл давно, думала, Ганну, забыл - и вспоминать не вспоминает; так нет, оказывается, - и не забыл, и не остыл. Снова загорелся, снова потянуло к ней, как на беду! То-то смутный был в последнее время, все скрывал что-то, хозяйствовал без прежней охоты, хмурился, будто сожалел о чем-то! Она гадала, что аа причина, боялась: заболел, может, - так вот она, та хвороба!..
Давно не было у Дятлихи такого беспокойства, как в этот день. То около Мани ходила, то выбегала во двор посмотреть на Прокопа с Петром, на Василя: Прокоп с сыном работали, как и прежде, спокойно, ничего еще не знали. Следила за улицей, за соседними дворами: казалось, кто ни шел мимо, все заинтересованно, насмешливо поглядывали на окна, на сруб, за которым усердствовали мужчины.
Богатого борща наварила, хлеба большую буханку подала, сала добрый кусок достала, нарезала на сковородку. Когда внесла из кладовки потную бутылку самогонки, обтерев фартуком, поставила на стол, Прокоп глаза из-под черных навесов-бровей уставил удивленно.
- Погрейтесь с холоду! - сказала сочувственно, радушно.
Прокоп промолчал, а Петро довольно покрутил головой, засмеялся:
- Расщедрилися нешто вы, тетко! Не входины ли ето собираетесь справить сегодня?
"Ага, входины!" - чуть не вырвался у Дятлихи печальный вздох, но она тотчас же отогнала печаль, пошутила:
- Боюсь вот, чтоб горелка не усохла! - Дятлиха заботливой хозяйкой засуетилась около Прокопа и Петра. - Погрейтесь, труженики вы наши! Холодно ж нешто стало. И до зимы, можно сказать, далеко, а уж так холодно!.. Ето ж и внизу, как дохнет ветер, дак будто пронизывает холодом!.. А там, наверху, дак и околеть, наверно, недолго? ..
- Да нет, не очень. Некогда мерзнуть! - весело ответил Петро.
- Все-таки погреться нелишне!
- Да может, что и нелишне...
Только взяли стаканы да чарочки, как мимо окна проплыла фигура - лесник Митя. Лесник не задержался в темных сенях, прошел уверенно, как в своих; уверенно, как в свою хату, вскочил перед ним желтый, с ободранными боками лесников пес.
Митя переступил, пригибая голову, через порог, сказал:
"Помогай бог!" Не дожидаясь приглашения, поставил ружье в углу возле печи, смачно крякнул:
- Как чуял, в самый раз!
- Ага. Угадал, Митечко!
Василь встал, уступил ему место поближе к углу, пододвинул свою чарку. Преспокойно, как дома, полез Митя за стол: почти своим человеком стал с той поры, когда начал заготавливать Василь лес на хату.
Спокойно, важно ступая, отправился под стол и лесников пес.
В другое время Дятлиха, угощая Митю, только удивлялась, как он пьет не пьянеет, только что лицо будто темной кровью наливается; удивлялась, жалела втайне, сколько водки, добра ни за что пропадает. Сегодня ж она и на него смотрела иначе, чем всегда: язык у лесника дурноватый, поганый; того и гляди, спьяна ляпнет о том, чего боишься!
- Закончите уже скоро! - сказал Митя, опрокинув чарку, закусывая хлебом с жареным салом. "
- Да уже и немного, сказать! Только что холода спешат, как на вороных, - отозвалась живо Дятлиха.
Тревожась, как бы Митя не ляпнул чего-нибудь, она как начала, так и не унималась почти, говорила первое, что приедет в голову, только бы не молчать, только бы не дать Мите развязать язык. Бывало, ее раздражал желтый пес, что все время то вертелся, путался под ногами, то даже становился, цеплялся передними лапами за край стола, смотрел воровато, чего бы урвать. Прокоп косился на этого нахала и сегодня, один раз даже так двинул носком лаптя, что собака упала на бок и грозно зарычала; Дятлиха же следила за лохматым гостем с необычайной снисходительностью. И обращалась К нему мирно, и кость кинула, и похвалила даже: умная какая, мол, собака!
Почувствовала себя немного легче, когда Прокоп, обтерев бороду, стал вылезать из-за стола, валко, неуклюже двинулся во двор. За Прокопом быстро вышли из хаты и Петро с Василем. Митю и желтого пса Дятлиха проводила сама до калитки.
Радуясь, что все пока обошлось, очень ласково просила она лесника, чтоб не обижался, что водки было мало, чтоб заглядывал в другой раз, не обходил стороной...
Беда все же пришла вскоре. Пришла оттуда, откуда больше всего и боялась Дятлиха, - прямо с улицы, прямо к Прокопу.
Придурковатый Бугай Ларивон, шагая посреди улицы, скучный и почему-то злой, остановился напротив сруба, крикнул задиристо:
- Долго копаетесь что-то!
- А тебе какое свинячье дело? - отрезал с верха сруба Василь.
- Мне-то - ничего. - Бугай вдруг громко и с радостью - нашел потеху! на всю улицу объявил: - Ганна недовольна!
Василь не ожидал этого. Чуть не бросился ошалело со сруба, чтоб вцепиться в Бугая, но сдержался. Настороженно следил, что будет дальше.
- Какая Ганна? - не поняв, спросил Петро.
Бугай захохотал:
- Какая! Что жить будет в етой хате! Ну, с какой любится! На гумне с какой по ночам милуется! Когда жена спит!..
- Ах ты, сволочь! - Василь схватил обрезок жерди. Бугай едва успел отскочить, как она с треском ударилась о мерзлую землю.
- Боишься! - Бугай заорал еще злораднее, громче. - Сговорились же, что к Василю перейдет скоро!
- Ты что брешешь, Бугай поганый! - напала на него Дятлиха, стараясь отвести беду. - Не видишь, что у него жена, что дитя у него!..
- Женку ету он выгонит, говорят!
Отозвался со сруба Прокоп:
- Кто говорит?
- Все село!..
Под проклятия и угрозы Дятлихи Ларивон, довольный, подался вдоль улицы. Лесун, уткнувшись черной бородой в грудь, некоторое время еще молча, безучастно, как оглушенный, тюкал топором. Потом выпрямился, так же молча посидел неподвижно, стал неуклюже слезать. Как бы по неслышной команде, следом за ним спустился и Петро. Василь остался наверху - всем своим видом показывал, что не желает знать ничего, живет заботой о хате.
- Не слухайте вы! - кинулась к Прокопу Дятлиха - Брехня все ето!
Гад етот Бугай - со зла все! Злой на Василя - вот и набрехал! Съесть Василя готов, не то что!.. Вот и набрехал! Не верьте ни слову! Брехня все!..
Слышал или не слышал Прокоп - не ясно было: уставив куда-то упорный взгляд из-под нависших бровей, стоял, словно окаменев, - хоть бы одна жилка на лице дрогнула! Не сказав ни слова Дятлихе, исподлобья Повел глазами на дочь: Маня глядела как-то по-детски растерянно; толстые, мокрые губы кривились от обиды, белые ресницы вздрагивали - вот-вот заплачет!
Слышала все, что сказал Бугай. Ждала помощи, поддержки. Прокоп и ей не сказал ни слова, с тем же окаменевшим, безучастным лицом повернулся, медленно, вразвалку потащился на улицу. Дятлиха еще немного прошла рядом, не теряла надежды смягчить Лесуново ожесточение.
Отстала от Прокопа, в отчаянии побрела назад. Уже в дверях спохватилась, стала, посмотрела в ту сторону, куда пошел Бугай, послала вдогонку:
- Чтоб тебе... последние мозги повысохли, гад подколодный!
Увидев Маню, что все стояла посреди двора, тихо, жалобно всхлипывала, забегала около нее:
- Не слухай никого! Не думай попусту! Со зла все. Мало чего наплетут по злобе. Не слухай никого, рыбочко! Пойдем уже! Как бы маленький не выпал из люльки, упаси боже!..
Маня только скулила, как щенок. Всхлипывая, безвольная совсем, будто во сне, поплелась с Дятлихой в хату.
7
Ни Володька, ни дед Денис еще не знали про беду: оба были в поле, осматривали пчелиные колоды перед зазимком.
Колоды, правда, были уже утеплены, однако деду Денису не терпелось еще посмотреть, проверить все: боялся дед, не упустил ли чего, когда ходил первый раз; память старая, чего доброго, и подвести могла! А подвести было ей нетрудно:
колод у деда как-никак семь штук, и стояли они - по всей земле вокруг села, на опушках, на полянах, - все высоко на деревьях. Пока доедешь от колоды к колоде, пока взберешься!
Володька ездил с дедом не так себе, не из пустого любопытства. Помогал ставить лестницу к деревьям - она была тяжелая и длинная; держал лестницу, когда дед осторожно подымался с перекладины на перекладину; помогал деду нести лестницу на телегу.
Ехать было хорошо, а стоять, держать лестницу - скучна, и зябли руки. Однако Володька не жаловался, - впервые ли было терпеть ему тяготы и скучать: не одно уже лето изо дня в день пас свиней, коня даже пас, и мок, и мерз в поле, стерег - как привязанный был к ним. Сперва выносить скуку эту было мучительно, потом притерпелся, пообвык: ничего не поделаешь помогать надо, зарабатывать на хлеб. Не маленький уже, не век же есть хлеб дармовой, сидеть на чужой шее!
Словом, теперь это был не тот беззаботный сорванец, который только и знал: хочу гулять, хочу есть; знал Володя теперь, что, кроме этого соблазнительного "хочу", у человека есть неприятное, но обязательное, непременное "надо". Не всегда "надо" побеждало "хочу", но он уже хорошо понимал, что "надо" - важнее, что не считаться с ним нельзя...
Так на выгонах и на пастбищах познал маленький человек большие противоречия человеческой жизни. Познал он и сложность мира, сложность положения человека в нем. Записанный в олешницкую школу, за три месяца он посидел за партой в первом классе только каких-нибудь десяток дней: другие дни то помогал по хозяйству, то - в слякоть, в дождь - сидел в хате, не в чем было ходить, то гулял где-либо с приятелями, отдавшись своему соблазнительному "хочу"...
За три года он заметно подрос и стал больше походить на мать. Как и у матери, волосы у него были белесые; одного цвета - серо-синего - были и глаза, не такие, как у Василя, не хмурые, настороженные, а доверчивые, кроткие, не по возрасту задумчивые. Эта задумчивость как-то особенно заметна была в подростке, была как признак того, что человек смотрел на мир серьезно, по-взрослому рассудительно...