Василь почти не смотрел на него и старался не слушать, однако все, что ни говорил Зайчик, чутко отзывалось в душе, бередило, тревожило. "Как нарочно приперся, чтоб добавить еще! Мало без него думок было!.." Соскочил вдруг со стенки засторонка, взял метлу, начал, не обращая внимания на Зайчика, подметать на току.
   - Ат, как там ни есть, не жалей, братко! - посоветовал вдруг Зайчик. Тоже соскочил с засторонка: собрался, видно, уходить. Весело плюнул сквозь зубы: - Коли на то пошло, поживился - и доволен будь! Другие ето - от зависти! Особенно бабы! От зависти и плетут! На что моя - и то съела б, как заметит, что на которую глянул! А раньше было!.. - Он зашелся от смеха.
   Затем пришел Андрей Рудой, в ситцевой рубашке, в кортовых, в полоску штанах, в опорках, чисто выбритый. Спросил, сколько намолотил, но Василь только неприветливо буркнул, что не мерил. Рудой, будто не заметил неприветливости Василя, похвалил: жито уродилось неплохое, если сравнивать с другими куреневцами. Конечно, в других странах собирают-больше, только с теми мы пока не ровня. Скрутил цигарку, тоненькую, узкую с одной стороны и пошире с другой, - все время что-то говорил про кислую почву, про то, что советует добавлять в нее наука.
   - У нас ето будто диво какое, - заговорил поучительно и как бы свысока, - будто событие несусветное, что человек завел себе, так сказать, молодицу. - Василь, хоть уловил сочувствие, насторожился сразу, с подозрительностью глянул из-подо лба. Рудой спокойно слюнил, склеивал цигарку, переломил, как трубочку. - В городе, особливо в некоторых странах, дак ето и не заметили б. А на того, кто удивился б, поглядели б, так сказать, как на дикаря. Там каждый, кто хочет и кто не хочет, имеет обязательно женщину, окромя жены. Любовница называется. И никто не удивляется, а наоборот. Там ето, так сказать, как правило. Так заведено.
   Каждый должен иметь! - Василь глянул: Рудой спокойно мял в пальцах свою трубочку. Будто упрекнул: - Темнота все наша!.. - Взял трубочку тонким концом в рот, но не закурил, заложил вдруг за ухо. - А то еще в России бывает такое дело, - толковал Василю. - Живут не расписываясь.
   Не расписываются, а живут как муж с женою. Живут, пока, значит, нравится. Свободные отношения. А потом, как наживутся, так сказать, до свидания! Благодарю, дорогая! Ето так зовется - гражданский брак! Василь, хоть не выказывал особого расположения гостю - смотрел больше куда-то в угол гумна, - слушал уже охотнее: легче становилось на душе. Будто не такое страшное было то, что давило. - А то еще есть порядки, оживился, почувствовав внимание Василя, Рудой. - Ето наиболее в теплых странах, как, например, Турция или Персия. За Кавказом есть такие страны.
   Дак там заведено, что мужчина может иметь по нескольку жен. По закону ихнему положено. Там некоторые имеют, об етом в книгах есть сведения, по тридцать, а то и по пятьдесят жен. И старших, и младших, и совсем молодых. И черных, и белых! Называется - гарем... У одного было, наука подсчитала, точно сто семьдесят три жены!..
   - На что ето ему? - не поверил Василь.
   - Как ето на что! Чтоб, так сказать, всякого удовольствия пробовать! То с одной, то с другой.
   - Делать ему, видать, нечего. Богатей, видать...
   - Богатей... По-ихнему называется - хан. По-ихнему - хан, а по-нашему пан. То же самое. В сочинении Александра Сергеевича Пушкина описан один такой случай.
   Наговорив всяких чудес, в которые Василю и верилось и не верилось, Рудой вдруг, как старший, более мудрый, взялся поучать, как выбраться из беды:
   - Когда будешь расходиться с бабою своей, гляди востро, чтоб не обдурили. Чтоб все как положено, по гражданскому, а также, так сказать, процессувальному кодексу.
   По кодексу положено половину имущества тебе, половину бабе. Ежели ей, скажем, корова, то тебе - конь. Ежели хату делить, то также требуй: половина - мне; или, если, допустим, хату всю ей, то ты имеешь право требовать фактическую замену. В виде, примером, коровы, свиней, хлева и тому подобное. Чтоб все по закону было, а не так, как Лесуну захочется!..
   Рудой вспомнил о своей цигарке-трубочке только на пригуменье. Закурил, подался легкой, довольной походкой по загуменью домой. Василь же, вернувшись в гумно, припоминая его советы, почувствовал себя еще более потерянно.
   "Пополам все! Половину тебе, половину ей! Легко тебе делить! Резать чужое!.."
   Он веял намолоченное, когда заметил, что в ворота, за спиной, кто-то вошел. Держа в руках лопатку с зерном, стоя на корточках, обернулся: вошел сосед Миканор, в домотканом, в лаптях, в распахнутой рубашке, с остью от колоса в белесых взъерошенных волосах.
   - Ну, дак как будем? - сказал громко, весело, после того, как поздоровался, поговорил для приличия о разных мелочах.
   - Что? - не понял Василь.
   - Надумал уже, может?
   - Что?
   - В колхоз надумал, спрашиваю? Пора уже подавать заявление. Ждешь, пока специально пригласят? Ну, дак вот я пришел, специально. Подавай заявление - и конец с концом! Надо кончать эту волынку, на новую дорогу становиться. Бери вот, если на то пошло, Ганну - и давай! Сразу разрубай узел!.. А нет, дак, если на то, давай с двумя! - Миканор засмеялся. - Обобществим!
   Василь только помрачнел в ответ на его смех.
   - Может, помочь тебе? - Миканор не смеялся, но смотрел весело.
   - Чего?
   - Написать заявление.
   - Обойдусь пока.
   - Глупый ты! - добродушно, с упреком сказал Миканор. - Влез в кучу навоза и видеть ничего не хочешь! Ему добра желают, к свету вытягивают, а он сидит в куче навоза и только одно: обойдусь! Сидит и вылезать не хочет. Жук и тот выползает, а его и вытащить невозможно!
   - Невозможно - дак и не тащи!
   - Вот, еще и рычать начинает, когда пробуют тащить!
   Ты что ж думаешь - ето тебе шуточки! Ты что же думаешь - партия, весь народ - ето так себе, с колхозами? Поговорятпоговорят - и перестанут! Или, может, думаешь - крутня тут какая-нибудь? Обмануть хочут, что ли?
   - Ничего не думаю! И думать не хочу! Надумался уже, так что в глазах зелено!
   - Вот-вот, еще не сделал ничего, а уже в глазах зелено!
   Зелено, раз не то думаешь, что надо! Не тех слушаешь! Тебе всякая кулацкая сволочь голову задурила, дак тебе и зелено!
   Им нетрудно ето, потому что ты темный, за старое свое гнилье держишься! А нас слушать не хочешь! Не хочешь слушать тех, кто только и может вытащить тебя из навоза! - Миканор долго, терпеливо, товарищеским тоном толковал о радостях колхозной жизни; толковал, хоть Василь слушал неохотно и недоверчиво. Наконец терпенье его кончилось.
   - Ну, дак напишешь? - спросил Миканор жестко.
   - Подожду.
   - Гляди, чтоб не было поздно!
   - Что ты прицепился с етим колхозом! - вспыхнул Василь. - Нравится тебе - дак живи! Что ты неволишь меня!..
   - Я не неволю, я - разъясняю тебе. И предупреждаю - чтоб не поздно было!
   - А-а! - Василь плюнул в отчаянии. - Поздно, не-поздно - все одно!
   - Вон как!.. - Миканор смотрел на Василя так, будто видел его впервые. Будто стоял перед врагом. - Кулацкая же ты душа. Из бедняков выкарабкался, а уже - настоящий кулак! Стопроцентный кулак! Еще, может, хуже кулака!
   Окопался - не подходи близко! Не говори ему, ему не нравится слушать про колхозы!.. Не нравится по-хорошему - заговорим иначе!
   Возьмемся и за вас!
   - Беритесь!
   - Возьмемся скоро! Так возьмемся, что почувствуете!
   Привыкли, что нянчатся с вами!
   Он решительно пошел в ворота, оставил под рыжею, с почерневшими стропилами, с рядами старых решетин, с паутиной и пылью стрехою гнетущее ощущение близкой опасности. Но угроза эта только распаляла Василя: "Возьмемся, грозится! Беритесь! Нашел чем пугать! - Утомленный еще той нераспутанной думой, что была до прихода Миканора, решил запальчиво: - Все равно!.. Чем так разрываться! .."
   Он равнодушно взял цеп. Просто потому, что надо ж было что-то делать. Долго бил по снопам, не мог успокоиться.
   Утомившись, сел на стенку засторонка, сидел, переводил дыхание, остывал. Злости уже не было, была только тяжелая, сладкая усталость. Усталость и как бы успокоение.
   С ними пришла мысль: "А может, и правда, пойти? Взять Ганну - и пойти. "Примите..." Чем так разрываться!.." Он представил себя с Ганною уже в колхозе, представил с тихой радостью и облегчением. Но потом, когда начал трезво обдумывать все, на смену легкости вновь пришла тяжесть запутанных чувств, рассуждений: пойти, бросить все, что наживал годами! Влезть самому в эту выдумку, которая может оказаться ловушкой, полыньей! В полынью влезть, только чтоб вдвоем с Ганной!
   Думал об этом и ночью и на следующий день. И чем больше думал, тем больше видел вновь: опутан весь по рукам и ногам. И как ни прикидывает, чтоб разорвать путы, все где-то больно, все что-то терять надо - живое отрывать от себя...
   Среди холодноватого, ветреного дня, идя из березняка - нарезал березовых прутьев на метлу, - столкнулся с Ганниным отцом. Чернушка шел зачем-то в березняк, в свитке, с топором за поясом. Столкнулись в самом конце березняка - сквозь редкие, голые ветви деревьев уже проглядывало село. Увидев вблизи Чернушку, Василь растерялся, отвел глаза, словно боясь встретиться с его взглядом. Чувствовал себя, как мальчишка, который нашкодил и попался на глаза хозяину, хорошему человеку, - как вор, которого поймали, на которого смотрят. Смущенно согнулся, - не глядя видел Василь, - Ганнин отец приостановился, шел так, будто думал - подходить ближе или нет. Неуверенно приближался.
   Когда подошел, как-то хрипло поздоровался. Будто не знал, как поздороваться. Василь виновато ответил. Чернушка уже хотел тронуться дальше, но остановился. Будто хотел заговорить, а не мог. Не знал, как начать. Покраснев от неловкости, внимательный Василь уловил взгляд тихих, добрых глаз: в них была мука и какая-то надежда. Василю вдруг стало жалко его.
   - Вот как оно завязалось!.. - Что-то булькнуло в горле, Чернушка глотнул судорожно. Пожаловался, как родному: - Вот как! - Лицо его дрогнуло. Добрые глаза начало заволакивать печалью.
   - Завязалось! - Василь виновато отвел глаза в сторону.
   Чернушка сдержал подступающие слезы. Только боль прошла по лицу. Василь увидел старческие морщины на шее, и жалость к старику обожгла снова. Стояли. Молчали.
   Только шумел ветер вверху. Иногда долетали голоса из села.
   И говорить не могли, и расстаться что-то мешало. Словно оставалось еще недоговоренное, неясное.
   - Не обижай ее! - попросил вдруг старик. - Гад етот ест ее поедом, - в голосе старого слышалось отчаяние.
   - Дак разве ж я... не хочу...
   - Изведет ее етот... нелюдь...
   Василь опустил голову, спрятал глаза.
   - Как бы ето... выручить ее?
   - Я думал уже... Тоудно ето... Теперь...
   - Трудно!.. - Старик пожалел снова: - Завязалось!
   - Завязалось!..
   - Все-таки ты подумай... - попросил он с болью.
   - Подумаю...
   Снова молчали.
   - Ну, бывай! - первым опомнился, выдавил из себя отец Ганны. Сказал приязненно - как родному.
   - Бывайте!..
   Уже у края болота Василь услышал из села собачий лай:
   лаяли Корчовы сторожевые. Услышал, будто впервые. Через пожелтевшее кочковатое болото, через голый огород, с вязанкой прутьев на плече, доплелся до гумна. До сумерек молотил, подметал на току, веял, был в хлопотах; и все время мучили его и чувство вины, и жалость к Ганне, к отцу ее, и забота: что ж делать?! Мысли о Ганне приходили с каким-то новым наплывом нежности и стремления к ней...
   Все эти дни Василь старался избегать всех. Каждый день видя за плетнем Даметика, Даметиху, делал вид, что не замечает их; когда кто-либо из Даметиковых брал воду из колодца, Василь поворачивал назад с пустым ведром. Как-то около гумна чуть не столкнулся с Ганниной мачехой, сразу отвернулся, будто спокойно вошел в гумно. Прислушался, не идет ли следом; издали показалось, что мачехе хотелось заговорить с ним. Ткнулась было к нему Сорока, заговорила льстиво, но он неприветливо, не слушая, отошел, подался к хлевам. Дал понять, что не желает с этой балаболкой болтать.
   Два раза настороженный взгляд Василя замечал, как мимо гумна, загуменной дорогой, проходил не кто другой как Евхим. Один раз Василь наблюдал за ним, услышав поблизости Евхимов голос. Евхим шел с Ларивоном. Василь в щель меж бревнами, из которой прорезался свет, уловил, как и раз и другой, отвечая Ларивону, Евхим взглянул в сторону его гумна, двора, будто искал его; Василь заметил, что Евхим смотрел взглядом четовека, готового зарезать его.
   В другой раз Василь увидел Евхима издалека - не стал ждать, пока тот подойдет, - намеренно спокойно подался с пригуменья во двор. Идя, чувствовал спиной ненавидящий, злобный взгляд. Казалось, Евхим рвется схватиться с ним.
   Ищет только удобного случая.
   Василь, избегавший встреч с другими, меньше всего желал встречи с Евхимом. Не то что боялся, - Василь и ceбе самому не признавался, что может бояться: есть кого бояться - Корча! - а все же встречаться с ним остерегался. Ничего хорошего это не сулило ему. И все же они встретились.
   Встретились в такую минуту, когда Василь не ждал: на Курени уже легла тяжелая осенняя темень. Если бы немного подальше были, разминулись бы, не узнав друг друга; но столкнулись глаза в глаза.
   - А-а! - сказал Евхим зловеще-радостно. - Вот кто!
   Василь не ответил. Почувствовал, как противная слабость
   обессилила руки, ноги, всего. Старался пересилить ее. Мысленно готовился к отпору: "Как только ринется - крутнуться в сторону и оглушить самого! По челюсти, по пьяному рылу!,." Но не успел и шевельнуться, как от тяжелого, пудового кулака загудело в голове; бросился на Евхима, изо всех сил двинул кулаком в лицо. Попал, кажется, в нос - Корч ойкнул. Василь мгновенно отскочил к плетню, ухватился за кол... Качнул, стараясь вырвать... Кол поддавался туго. Но Василь рвал его... Евхим стоял в темноте неподвижно. Почему-то не бросался драться. Сожалея о чем-то, выругался.
   - Не бойся! - неожиданно просипел он.
   Евхим с минуту молчал. Вновь готов был, чувствовал Василь, наброситься на него, свирепо вцепиться в горло, но сдерживался.
   - Не здесь это делать. Убью - милиция схватит сразу! - прошипел он с нескрываемым сожалением, злобно. - В тюрьму не хочется... Или в лес бежать. Жизню губить. Из-за такого... Но знай, - голос стал угрожающим, знай, смердючий удод, будет момент! Я подловлю!
   - Сам про себя подумай. Чтоб тебя не подловил кто!
   - Будет удобный момент - кишки выпущу. По одной вытяну! Есть свое дерьмо заставлю!.. Не попадайся в глухом месте один! Знай!
   Василь чувствовал: убить может, зарезать. Как плюнуть.
   Но не поступился гордостью.
   - Напугал!
   - Посмеешься потом! - грозно предсказал Евхим. Постоял немного, как бы для того, чтобы Василь подумал, грузно двинулся в темноту.
   ГЛАВА ШЕСТАЯ
   1
   Все Дятликовы зорко следили за тем, что происходило с Василем и Манею. Среди них не было человека, которого бы это не тревожило. В этом была сейчас самая большая забота и самое большое беспокойство.
   Ни на один день не покидало беспокойство Володьку.
   Все, что он улавливал слухом, что видел, чутко отзывалось в нем, возбуждало трудные, непосильные мысли. Как и тогда, когда он впервые узнал, что Василь хочет жить с Ганкою, тайно сговорился с нею, когда увидел Манины слезы, мучило его ощущение недоброго, непреодолимого разлада в мире.
   Этот разлад не только не проходил со временем, а будто все настойчивее показывал, какой он большой, непреодолимый.
   Сколько Володька ни думал, все не получалось так, чтоб всем было хорошо. Все шло к тому, чтобы жить втроем разве - и с Маней и с Ганной. Но теперь уже было видно, что если б и взялся Василь кормить обеих, так все равно ничего не склеилось бы. Маня только и знала, что клясть Ганну.
   Разве Василь терпел бы, каждую минуту слушая эти проклятья! Но ведь, наверно, проклятьями одними не обошлось бы. Конечно же при такой жизни то одна, то другая вечно вцеплялись бы в косы. Крику на все село было бы вечно.
   Только и оставалось бы сидеть при них да разнимать ошалелых...
   Не было никакого ладу в Володиных мыслях и чувствах.
   Хоть Василь был и виноват во всем, хоть из-за этого Володьке было неловко, стыдно за него, - за то, что он и встречался тайно, и сговаривался бросить жену, было Володьке вместе с тем и жалко Василя. Что ни говори, а Василь все же брат, и хоть, бывало, брат этот не очень ласково обходился с Володей, а все же не очень хорошо на душе, когда видишь, что брат твой сам невеселый, можно сказать - не-"
   счастный. Что бы там ни говорила Маня, а Володьке часто жалко было и Ганну, которая так же мучилась с поганым своим Корчом и ведь не от большой радости хотела к Василю жить перейти. Жалко было - и всегда почему-то неудобно и стыдно, хоть Володька толком не знал - почему. Может, потому, что Ганна все же чужая жена, повенчанная в церкви с другим, что бегала к Василю тайно, хоть Василь - венчанный с другой; встречались тайно, не по закону, не по закону целовались, хоть чужие.
   Вместе с этим снова и снова влекло соблазнительное:
   все же хорошо было б, если б Ганна перешла к ним, стала родней, чтоб родней стал и Хведька. Они, правда, и так уже почти свои с Хведькой, раз уже у Василя с Ганной было такое; а все же лучше было бы, чтоб породнились совсем, по закону...
   Жалел Володька и Маню. Маню - так он только жалел:
   что ни думай, она самая несчастная. Василя все же любит Ганна, и Василь Ганну тоже любит; они могут пожалеть друг друга. А Маня одна, Василь и глядеть на нее не хочет, говорить не хочет с нею. Жалко Маню. Оттого и грустно и жалость берет, когда видишь, как она горбится иной раз над люлькой. И хочется как-то успокоить, чтоб ей не было так горько, - как-то помочь ей.
   Володька не отлынивал, как раньше, когда мать приказывала позабавить ребенка, который сам почему-то лежать тихо не хотел. Когда в хате никого не было, а Алешка начинал горланить на всю хату, Володька и без чьих-то там приказов подходил к люльке, забавлял или качал мальчика. Не то чтобы книжку, а и игры свои интересные бросал, чтоб успокоить Алешку. Иной раз он аукал, как Маня, и кривлялся смешно, показывал рожки и когда Маня была в хате, когда ей было не до Алешки. Володьке хотелось, чтоб она похвалила его: вот какой он, сказала бы, хороший, помогает ей, - но она будто и не замечала его. И даже - Володька удивился - посмотрела как-то неласково, будто и недовольна была, что он помогает. Нарочно подошла к люльке, оттолкнула его, стала кормить ребенка, хоть тот и не хотел есть. А однажды, когда Володька взялся забавлять Алешку, вдруг бросила полоскать пеленки в корыте да так злобно ринулась к Володьке, что тому страшно стало.
   - Чего лезешь?! - закричала она, дрожа от злости.
   Глаза у нее были красные, круглые, рот щерился. - Чего трогаешь?!
   Володьке показалось, что она сейчас ухватится за его вихор. Или вцепится злыми зубами.
   - Я позабавить... хотел... - Он из осторожности отступил от люльки, не сводя с Мани глаз.
   - Позабавить! Иди забавляй сучек за углами! Забавляка! Позабавить хотел!.. - Заорала грозно: - Чтоб не трогал! Чтоб близко к нему не подходил!
   - Не б-буду... Я только... - попытался объяснить, оправдываясь, Володька, но она перебила:
   - Чтоб близко не подступал!..
   - Не буду...
   С той поры Володе было и жалко ее и боязно...
   Дед Денис воспринимал происходящее иначе, чем Володька. Не было уже у деда ни растерянности, ни возмущения, которые гнали его с поля в первый день, когда на деда обрушил неожиданную новость Андрей Рудой. Дед не кипел теперь, был на удивление сдержанным и ровным. Был он еще более строг и рассудителен. Худой, костистый, с тяжелым красным носом, ходил в дубленом кожухе и1 по двору, и по хлеву, уже будто не так старчески, с какой-то крепостью в ходьбе, с достоинством отдавал приказания, чаще всего матери; вел себя не как десятая спица в колесе, а как первый в семье, хозяин. Мать, принимая его приказания, хоть иной раз и оглядывалась с опаской на Василя, кивала деду согласно, слушалась. Василю дед почти не приказывал, редко делал и замечания, но это не значило, что дед был снисходителен к Василю: дед будто давал понять, что не желает связываться с этим неслухом. И что ему мало дела до того, что думает это дитя. Надо сказать, Василь, хотя и не бегал по приказаниям деда, ничем не противился тому, что дед, действительно старший, не без основания присвоил право - руководить всеми.
   Такое было не впервые. И раньше, когда в семье или в хозяйстве шло что-либо наперекос, дед не смотрел втихомолку со своего скромного места, дед выходил вперед и брался за вожжи сам В такие моменты дед будто вспоминал, что он не для того тут, чтобы кашлять на печи да дымить трубкой; видел заново, что он, а не молодые свистуны эти, самый самостоятелвный тут. Один самостоятельный и один рассудительный. Чрезвычайные обстоятельства будто звали деда подняться над всеми, вести всех, и дед отзывался на клич, подымался и вел других. Удивительно ли, что дед становился таким рассудительным, что и ходил и действовал с таким достоинством...
   Дед Денис не только не скрывал, а нарочно показывал, что ему не нравится ни поступок Василя, ни непорядок в хозяйстве и в доме. Он почти не говорил об этом, не корил Василя словами; то, как велико его недовольство, дед давал почувствовать молча. Недобро поблескивали маленькие выцветшие глазки из-под встопорщенных, кустистых бровей, густо, неприязненно дымила трубка; и кашель, особенно когда Василь оказывался рядом, был уже не добродушный, как недавно, а суровый, злой даже. Еще больше о том, что думал дед о Василевом поступке, говорили серьезность и строгость, с которыми дед хозяйствовал во дворе, в хлеву.
   Молчание будто усиливало напряженность, и с каждым днем все больше Деду виделось, что неслух этот не понимает его молчания! Замечать не желает! Все нетерпеливей жевали сухие губы трубку, все злее кололи глазки из-под топорщившихся бровей.
   - За ум пора уже браться! - не выдержал, наставительно произнес дед. В голосе его чувствовалась предельная напряженность, заметно было: вот-вот готов был взорваться, - но он сдерживал себя.
   Василь от дедовых слов только отмахнулся головой, как от назойливого овода Отвернулся даже.
   Деда это задело. Вспыхнул сразу:
   - Слушать надо! Слушать, что говорят! Брать в толк!..
   За ум браться пора!.. Не маленький уже!.. Дак и ребячиться нечего! За ум надо браться!.. Бросить глупости всякие пора!.. Бросить!.. - Дед несколько раз подряд втянул дым из трубки, возмущенно закашлялся. - Умный больно стал! Умнее всех! Воли много взял себе!.. Как жеребенок, что на выгон вырвался! Все ему нипочем!," - Заявил твердо: - Разбаловался!
   Деда уже невозможно было сдержать. Хоть Василь не сказал наперекор ни слова, слушал терпеливо, дед долго не умолкал, все бушевал, кипел. И после, когда Василь осторожно ушел, чуть не целый день, в хате, во дворе, дед шумел, ворчал про себя. Наговорил злого дочке, Василевой матери, попавшейся на глаза. Не пощадил Маню: набросился с таким гневом, будто из-за нее все вышло!..
   Больше всех переживала мать. Она не возмущалась, как дед, она только горевала, тихо, встревоженно. Всех порывалась успокоить, задобрить, примирить. Порывалась внести мир в семью. Особенно предупредительной была она с Маней; с лица ее не исчезало выражение виноватости, сочувственной, доброй виноватости; мать будто просила не быть злопамятной, простить. Когда Василя не было поблизости, мать ежечасно внушала невестке: "чего в семье не бывает", "всего испытать доводится", "ето только со стороны кажется, что у других тихо да гладко"; ежедневно, терпеливо, неотступно уговаривала, чтобы та, не дай бог, не делала глупости, из-за которой вечно будет каяться, не уходила к своим; чтоб не забывала, как будет потом ребенку безч отца; чтоб не делала его несчастным сиротою.
   Трудно было ей с Василем. Она не знала, что делать с Василем, как подступиться к нему. Иной раз мать старалась угодить ему, пробовала умилостивить, смягчить его, но Василь будто не замечал ее или недовольно отходил.
   Ей было больно оттого, что видела: он не клонился ни к кому, он чуждался всех, не только Мани. Все, и дед, и она, и Володька, были ему будто чужие. Среди своих он жил отдельно, один, сам по себе; и близко не подпускал никого, и ее вместе со всеми. Ее, мать, так, казалось, больше, чем других, сторонился...
   Можно было только догадываться, что делается в душе у него; от этих догадок, от неведения материнское сердце еще больше омрачала печаль. Больно было, особенно оттого, что знала ведь - не такой он каменный, как мог бы подумать кто-либо другой; видела: грустный и растерянный он, сам не знает, как из беды выбраться. Видела, что необходимы ему и ласка и совет, а никакой подмоги не допускал!..
   2
   Когда они вошли в гумно, Василь оглянулся. Он смотрел на них только мгновение, почти сразу отвернулся, стал снова сгребать обмолоченную солому, бросать в засторонок.
   Мать и дед стояли молча в воротах, ждали. Кончив сгребать солому, Василь постоял немного, лицом к засторонку, - в домотканых штанах и домотканой сорочке, с остями от колосков в растрепанном чубе. Сорочка под мышкой расползлась, в дыру была видна желтоватая полоска голого тела.
   Он немного сутулился, не то думал о чем-то, не то ждал, что они скажут. Они молчали, и он снова оглянулся. По тому, как он из-подо лба внимательно, испытующе смотрел, было видно: он догадался, что они пришли не случайно.
   Но они продолжали стоять молча: дед в кожухе, в игапкекучомке, строгий, с лицом решительным, важным; мать в жакетке, как бы испуганная, виноватая, с уроненными устало руками. Она тревожно следила за каждым движением Василя. Василь стоял, опустив голову, пряча глаза, хмурый, настороженный.