- Дед, - сказал он, колыхаясь вместе с телегой на ямках и кочках, - а у Желудка, учителя, ульи как хатки. И - прямо на земле стоят, в садике...
   - В колодах им лучше. Затишней. Не так беспокойно...
   Володя, правивший конем, объехал яму, помолчал, подумал о чем-то своем, тихо спросил:
   - Они очень беспокойные? Больше, чем люди?
   - Больше!.. - Глаза деда блеснули живо, весело. - Еще какие беспокойные! Они хоть маленькие, а между тем чуткие - страх! Деликатная тварь! Все чует! Любишь или нет, весел или невесел! Все сразу!
   Володя не сказал ничего, только задумчиво поглядывал из-под раскисшего, похожего на собачье ухо козырька. Дед помолчал немного, сказал довольный:
   - Етот год пчелам зима нестрашная будет. В колодах теплынь, что в доброй хате! Пусть им хоть какой холод - бояться нечего! И еды, тем часом; хватит! До самого лета меду оставил тот раз!..
   Ехали уже к последнему - седьмому - улью, когда на дороге попался Андрей Рудой, который также куда-то направлялся на телеге. Хотели разъехаться, но Рудой остановил коня, соскочил, окликнул деда. Подошел, спросил, давно ли в поле.
   - Вы ж, следовательно, и не знаете, что у вас учинилось! - сказал, явно радуясь тому, что представился случай сообщить.
   Дед бросил взгляд из-под белых бровей:
   - Что, тем часом, учинилось? ч _ - Учинилася, Денис Игнатович, у вас, та-скать, особенная происшествия! Рудой затянулся самокруткой, пустил носом деликатный дымок. Происшествия, та-скать, на весь сельский масштаб! Все село гудит: раскол в семье Дятлов! - Он перехватил нетерпеливое движение деда и сказал: - Жаня уходит к своим. А Василь - есть сведения - берет Ганну Чернушкову!
   - Как ето - берет?..
   - Та-скать, сговорилися тайно!
   Дед сразу взял у Володи вожжи и, не говоря больше ни слова, повернул в Курени.
   Володя видел, что новость, услышанная от Рудого, очень встревожила деда: про пчел даже сразу забыл! Володька ж сначала воспринял весть со взрослой и спокойной рассудительностью: уходит Маня, ну и пусть уходит! Он будто увидел, как она идет по улице, толстая, медлительная, подумал просто: Василь все равно не любит ее, если с Ганной жить хочет! А так и Василю хорошо будет, и Ганне, и Мане, - а то что ей за интерес с Василем, если ему другая больше нравится! Она и так сколько наплакалась оттого, что он .вечно хмурый, недовольный. Теперь хоть поживет тихо, у своих!.. И ей хорошо будет, и Василю с Ганной. Он тут же с тревогой подумал: а с кем же теперь останется мальчик - с Василем или с Маней? - и почувствовал, что жизнь снова напомнила о своей сложности. Он решил все же, что и этот узел распутать можно так, чтоб всем хорошо было: пусть живет немного у одних, немного - у других, ему так еще лучше будет! Вместе с этими заботами Володю вдруг осенила радость: они теперь с Хведькой - родня! Ганна же Хведькина сестра!
   Эта радость и жила в нем большей частью, когда он ехал с дедом к селу. Ему очень не терпелось скорее повидаться, поделиться большой новостью с приятелем, - Хведька ж, может, еще ничего и не знает! Когда ехал по улице, так и ловил взглядом, не видно ли знакомой фигурки, так и тянуло соскочить, кинуться искать! Так жаль было, что Хведька, может, в Олешниках на уроках еще!..
   Подумал: зайдет на минутку, услышит сам своими ушами все, тогда побежит искать, а если Хведька на уроках, - побежит к гребле навстречу! Но когда въехал во двор, увидел печальную мать, когда вошел в хату, увидел заплаканное, несчастное Манино лицо - почувствовал, что радость враз вытекла, как вода из ладони меж пальцев. Очень жалко стало Маню: не рада она, вон как горюет! И мать - будто покойник в хате!
   Хотел даже сразу уйти из хаты, но мать заметила, позвала, дала поесть.
   Оттого что Маня сидела на полатях над люлькой и всхлипывала, еда в горло не лезла. Похлебал борща так, для приличия, чтоб мать не говорила ничего, поскорее вылез из-за стола, вышел во двор. Отойдя от двора, остановился на улице, полный больших, тяжелых противоречий.
   Было так жалко Маню и мать, что идти к Хведьке уже не хотелось. Он и не пошел к Чернушкам, подался на выгон, с выгона - к болоту, но от зарослей повернул назад, побрел загуменной дорогой. Шел - сам не знал куда. Не знал, что делать. Человек был совсем сбит с толку.
   Постоял на своем пригуменье, забрался в гумно, зарылся в солому. Сидел тихо, молча, с каким-то успокоением ощущал, как пахнет житной соломой, холодной глиной тока, старым деревом. Под стрехою вертелись, чирикали воробьи, и это знакомое чириканье тоже как бы успокаивало. Однако сидеть вскоре надоело. Когда вновь вышел на свет, на пригуменье, изо всех дружков вспомнил одного Хведьку. Именно Хведьки не хватало теперь ему. Один Хведька нужен был.
   Все ж пошел на Чернушкин двор без прежней непринужденности, с непривычной тревогой и осторожностью, как бы чего-то боялся. Совсем оробел, когда вдруг увидел не коголибо другого, а Хведькину мать, когда она так глянула, что чуть не бросился бежать. Хведьки не было, и Володька тоскливо поплелся на выгон, потом - в заросли. Человек все не находил себе места, жил единственно тем, что выглядывал, не видно ли ребят на дороге, не возвращаются ли из школы.
   Вскоре ему надоело всматриваться в даль, подался навстречу, дошел до цагельни. Только когда увидел на гребле гурьбу малышей, остановился, терпеливо и хмуро подождал.
   Хмурый подошел и к Хведьке, молча потащился рядом, среди мальчиков и девочек в свитках, в жакетиках, с сумочками, - один понурый, серьезный в дурашливой, говорливой гурьбе. Уже возле села отвел Хведьку в сторонку, сказал со взрослой сдержанностью:
   - Знаешь, мы с тобой, может, будем свояками.
   Хведька шмыгнул красным, с чернильным пятном носом.
   - Почему ето?
   - Василь прогоняет Маню. Ганну вашу хочет взять за жену.
   Хведька только посмотрел озабоченрю:
   - А как же Евхим ее?
   - Евхима она, может быть, кинет.
   - Вот хорошо! - сказал Хведька.
   Володя как бы спрашивал совета, помощи, признался невесело:
   - Хорошо-то хорошо, да она не хочет, Маня! Плачет!
   - Ну и пусть плачет! - просто решил Хведька.
   Володю не очень утешило это решение, но ему вое же стало спокойнее. Вдруг нахлынула большая нежность к Хведьке. Оба любили друг друга в эту минуту как никогда нежно, крепко. Счастливые, близкие как никогда шли в село:
   родные уже, можно сказать, люди!
   Когда Хведька пошел в хату, бросить сумку с букварем и тетрадью, поесть, Володька остался ожидать на выгоне.
   Боялся, что мать задержит дружка, не пустит, но Хведька скоро прибежал. Вдвоем, очень обрадованные неожиданному своему родству, бродили по зарослям, по загуменьям, пока не разлучила холодная темень.
   Дома ж, когда Володька залез под одеяло, едва уловил Манины вздохи да всхлипы, недавняя радость опять растаяла. Снова стало очень грустно, душу переполнила жалость.
   Как-никак жаль ее очень, Маню! Сочувствуя ей всей душой, желая помочь, Володька подумал рассудительно: а почему бы не сделать так, чтоб и она, Маня, не уходила из их хаты никуда и Ганна чтоб жила тут с Василем? Если уж им обеим с Василем быть хочется. Вслед за этим подумал:
   почему обязательно у каждого по одной жене? Вздохнул украдкой: кормить, наверно, двоих - не прокормишь!..
   Почти тогда же, когда ушел со двора Володька, дед Денис, смиренно и виновато, с липовым ковшом меду поковылял к Прокопу. Вернулся он, когда уже стемнело, усталый и тихий. Василева мать, ожидавшая его у ворот, хоть и почувствовала, что невесел он, не удержалась:
   - Что они? ..
   - Что! Она, тем часом, ничего. Мирно. Он, Прокоп, как камень, - слова не вытянуть. Злой очень!..
   Увидел в сумраке Василя, решительно направился к нему, заявил строго:
   - Женился, тем часом, дак одного держись! Хватит бегать!
   Василь повернулся, молча пошел от него...
   8
   То, что случилось в этот день, Василя будто не очень поразило: беда, неизвестная другим, мучила его уже не одну ночь, не один день.
   Нелегко было чувствовать, скрывать ее в душе, знать, что в любое время она может открыться, что покой и благополучие его такие неустойчивые. Теперь, когда стало известно все, было вместе с сумятицей разных недобрых чувств даже некоторое облегчение: нечего уже таиться, опасливо ждать, тревожиться!..
   В давней противоречивости чувст~в наиболее жгучим было ощущение как бы умышленной нескладности жизни, которая вечно путала вроде бы твердые, надежные расчеты, будто нарочно обходила счастьем...
   Входил в силу. Лез, карабкался в гору - упорно, непрерывно. Дня не было такого, чтоб утром, днем, вечером не делал чего-нибудь для хозяйства, не жил неуемной заботой о своем добре.
   Лез, карабкался. И довольным, казалось бы, должен быть; радоваться только надо бы: сбывалось все, чего хотел, о чем мечтал. Хозяином становился. Не каким-нибудь - исправным; земли прибавилось, прибавилось в гумне и в клети; конь, корова - не стыдно и перед людьми; хата строится.х Тешься да радуйся! А радости, а счастья полного не было!
   Странно обходилась с Василем жизнь. Или уж так на роду ему написано: одно идет на лад, одно утешает, так другое - будто наперекор этой радости. Будто нарочно уничтожает его утеху! Другим, конечно, можно и не показывать этого, а сам от себя ведь не утаишь, не обманешь сам себя:
   разве ж такую надо жену! Не то что не по душе, - зло всегда разбирает на нее, вялую, сырую, - горе, а не жена!
   Добро добром, а только ж и добро - не все счастье, из-за такой жены и добро иногда не в радость. Ты из кожи лезь, надрывайся изо дня в день, от темна до темна, а ей хоть бы что! Другая - так и дома управится, и скотину доглядит, и мужу прибежит поможет в гумне, и в поле, а эта - если б не мать его - так и в хате пропала б одна! Живет не живет, а будто спит на ходу, работая! Так и хочется вырвать из рук, сделать за нее - смотреть на нее тошно!..
   Сколько раз, особенно вначале - пока не привык, не притерпелся немного, - с сожалением вспоминал Ганну. Ночью долгое время видел ее рядом с собою, никак примириться не мог, что жизнь так перекрутила мечты-надежды! Он не пестовал мыслей про Ганну, отгонял их как мог, убивал в себе: пустое, пустое - вздыхать, жалеть о том, что упало - пропало, а не вздыхать, не жалеть - не мог!
   Не одну ночь, не один месяц немилой чувствовал рядом Маню, отворачивался, отодвигался, а когда она прижималась, ласкалась, - злился. Потом все же будто перестал горевать о неудаче: будто привык к Мане. Отдаляемый временем, одолеваемый заботами, реже и реже вспоминал Ганку; может, и совсем перестал бы вспоминать, если бы не та встреча на картофельном поле, не свидание в темноте у гумна; если б не Ганнино горькое признание, не беда ее, своя беда; если б все не ожило вдруг, не вспыхнуло снова! Ожило, загорелось - да с какой силой!..
   И еще одно давно .уже омрачало дни: бесконечные собрания; когда ни соберут - про коллективы, про колхозы. Думал, что не поддастся уговорам-обещаниям, будет держаться своего, не даст крупицы одной, - а покоя, уверенности крепкой не было!..
   Карабкался, тянулся изо всех сил, ладил хоромину своего счастья, бревно за бревном, брус за брусом. Укладывал, старался, а хоромина кренилась, готова была в любую минуту расползтись, развалиться: не было хорошей основы у нее, некрепкой, ненадежной хоромины его счастья!
   Теперь ненадежность эта чувствовалась особенно. Поил ли коня, кормил ли корову - молча, угрюмо думал о нескладности, обидной несправедливости жизни, думал без большого огорчения, с какой-то отрешенностью, даже безразличием. Маня, убитая тем, что открылось, ничего не делала по хозяйству; Василь делал и за нее. Как сквозь туман, до Василя доходило: она не кляла, не упрекала, только всхлипывала и всхлипывала однообразно, нудно... У него не было ни сочувствия к ней, ни сожаления о том, что горе это - из-за него. Безразличным был к ней, безразличным и к ее печалл...
   Ни жалости к ней, ни сожаления о своем поступке не было и тогда, когда ночью лежали рядом. Привычные, в голову лезли заботы - о скотине, о недостроенной хате; течение мыслей этих все время прерывали то воспоминания и раздумья о Ганне, то подробности последнего дня. Бугай поганый, уколол как!.. Прокоп - медлительный - долго не мог сообразить, как быть! Сидел все, молча тюкал!.. Как оно теперь повернется: не придут, видно, уже - одному кончать надо будет!..
   "Ганна в етой хате жить будет!.. Сговорились, что к Василю перейдет!.." Набрехал на всю улицу, да и пошел, как будто правду сказал!.. Со злостью на Бугая - не впервые за эти ночи, - милая, неотступная, вошла, овладела Василем мысль-мечта: если б можно было, если б и правда Ганна хозяйкой стала! Все было бы тогда у него, все, чего не хватает! Счастье было бы полное - не видимость!.. Будто въявь - не впервые уже - увидел, как Ганна хлопочет у печи, как ходит по двору, - ив груди болью отозвалось!
   Мысли прервал плач ребенка, проснувшегося в люльке у кровати. Василь подождал, когда Маня, лежавшая ближе к ребенку, возьмет веревочку от люльки, покачает, но она словно и не слыхала. Ребенок не унимался, кричал все громче.
   - Возьми покачай, - не удержался Василь.
   Она хоть бы шевельнулась. Василь разозлился:
   - Не слышишь?!
   Она была как неживая, как колода. С полатей слезла мать, взяла ребенка на руки, начала ходить по хате, приговаривать:
   - А-а... а-а... Спи, маленький... Спи, разумненький!..
   Курочки все спят! Телятки, поросятки!.. А-а... а-а...
   Она носила, баюкала, пока мальчик не утих, не заснул крепко, положила в люльку, покачала его. Потом еще долго стояла в темноте, как бы не соображала, что надо делать; спохватилась, поплелась к полатям, когда что-то заговорил сквозь сон Володька.
   - Уйду я! - вдруг тихо, твердо сказала Маня. В голосе ее послышалась злоба. - Живи с етой своей!.. - Она не удержалась, завсхлипывала: - Мало ей одного... своего!..
   Василь промолчал. Не обнадежил, не успокоил. В голову вновь лезло: что ж будет с хозяйством, с конем, с землей, которую дал тесть? Среди этой хлопотной неопределенности не давали покоя мысли о Ганне, сожаление, что не повидались сегодня. Это неожиданное осложнение в семье не позволило прийти в условленное место, а она, Ганна, видно, ждала!.. Ждала - и не дождалась! А повидаться надо было, даже теперь... Теперь так особенно надо было б...
   Он не знал, что Ганна в тот вечер жалела также, что не может прийти...
   9
   Они встретились через три дня, - встретились, хотя уговора не было: просто подсказало чутье. Первая пришла Ганна; идя загуменной дорогой, осмотрелась, остановилась в темноте возле Василева гумна, прислонилась к стене.
   "Неужели не придет, не увидимся?" Ганна стоять не мо!ла спокойно от мысли, что так может случиться. Вслушивалась, вглядывалась, дрожа от нетерпения. Едва заметила темную фигуру, шедшую со двора, едва узнала, что он, - дрожь охватила еще сильнее.
   - Я уже. боялась! - сказала тихо, откровенно. - Не догадается, думала!..
   Он помолчал. Не взял ее руку, не обнял.
   - Я и вчера приходил... Думал: может, придешь...
   - Нельзя было мне... Сегодня... чуть вырвалась к своим... Насильно, можно сказать...
   - И за мной смотрят: не верят...
   Между ними была та же сердечность, что и в прежние встречи. Но прежней близости, взаимности, странно, уже не было. Вместе с ощущением близости, непрошеное, неизбежное, чувствовалось еще что-то третье, - стояло меж цими, не позволяло им быть близкими. Особенно это третье сдерживало Василя - Ганна это ощущала остро, обиженно.
   - Знаю уже... Мачеха сказала... как у тебя было... - говорила она, стараясь не замечать его сдержанности. - Как Прокоп ушел...
   - Ушел... - Василь за тем, что она сказала, угадывал еще вопрос: а как же с Маней будет? - но не ответил ничего. Не хотел ни говорить, ни думать об этом. Сам не знал.
   То, что стояло меж ними, отдаляло, было неясное, неподвластное им, тяжелое. Они с минуту молчали, близкие и далекие.
   Ганна вдруг попыталась переступить межу, нарочито весело, задиристо усмехнулась:
   - Вот и нечего бояться! Знают все!
   Василь не засмеялся.
   - Знают ..
   - Не так оно страшно, как казалось!..
   Василь помолчал. Его молчанье не только не остановило ее, а как бы придало еще большей решительности - Потерплю еще немного, - сказала она удивительно легко. - А там!..
   Василю казалось: Ганна вот-вот засмеется! Он хмуро поинтересовался:
   - Что - там? ..
   - Кину все! Пусть оно сгорит! - Как о давно обдуманном, сказала уже без смеха: - Уйду!
   - Куда ето?
   - Хоть куда! Куда глаза глядят!
   - Скажет же!..
   - Решила - и пойду! Только того и свету, что Курени!
   Чем пропадать тут век, дак, может, найду что!.. - Она говорила все горячее, серьезно. - В Мозырь пойду, а то и дальше! Только бы подальше отсюда! Чтоб,Корчей и духу не било! И не видно, и не слышно!.. - Ганна вдруг добавила откровенно: - Вот если бы ты был!..
   Она не только хотела этого, она будто позвала: так это было сказано. Василь чувствовал: сказала о нем не вдруг, не случайно, думала об этом; ему стало хорошо, радостно.
   Минуту было ощущение счастливой, большой близости, - в мире было только его и ее счастье.
   - Не бойся! Ничего не бойся! - как бы угадывая его настроение, говорила она. - Ето только сразу - осмелиться - страшно! А там хорошо будет! Увидишь!.. Или мы паны какие? На чужом жить приучены с детства? Руки есть, работать умеем! Не пропадем нигде, увидишь! Что я говорю - не пропадем! Жить будем, как никто не живет здесь! На зависть всем жить будем! Вдвоем дружно, счастливо, как никто! Я ж тебя так люблю! Так любить буду век! Родный, любимый мой, Василечек!..
   Никогда чничьи слова не волновали Василя так, как ее, Ганнц, в тот вечер-. Никогда никого не любила Ганна так, как его, - в той холодной, неуютной темени около гумна.
   В беде, в отчаянии Василь был для Ганны не просто любимым - был надеждой, спасением, был той жизнью, к которой она рвалась. И она для Василя была тем счастьем, которого ему так не хватало всегда.
   Ее горячий шепот, ее решимость побеждали всегдашнюю Василеву рассудительность. Минуту чувствовал удивительную легкость, веселую волю в себе - будто уже шел вместе...
   Все же - больше по привычке - сдержал себя:
   - Не так ето просто...
   - Просто не просто, а не надо бояться! Ето отважиться - только страшно! А как отважишься - легче! Страшно только
   начать! А там легче будет - увидишь!.. Не век же жить не любя! Если б любил - другое дело! А если не любя - дак чего бояться!
   Чего жалеть тех коров, той хаты! Какой в них толк, если терпишь только друг друга! Любовь будет - все наживется! И не на горе - на радость! Все на радбсть будет.
   Она вдруг оборвала свой шепот. Порывисто,подалась к нему, обхватила руками шею, прижалась так, что он почувствовал всю ее - от горячего лба до сильных ног. Минуту стояли так - словно передать хотела весь свой огонь, всю отвагу своей души. Оторвалась так же внезапно, сказала тихо:
   - Не обязательно сразу решать. Подумай!.. Когда решишь - дай знать.
   Последние слова произнесла спокойно, как-то деловито, повернулась решительно, быстро пошла в темень загуменной дорогой.
   Василь постоял немного, подался не спеша ко двору.
   - Стоял ли потом у повети, лежал ли на полатях, воспоминания, мысли о свиданье с Ганной, о том, что она говорила, тяжко ворочались в голове, бередили душу с небывалой гопречью. Были минуты, когда казалось, он готов бросить все - пропади оно пропадом! - бросить и идти с нею, с Ганной, за тем счастьем, что где-то же и вправду, может, есть, может стать их счастьем! Правду говорила: не жизнь, если не любишь, не век же терпеть, не любя!
   Однако за этим находило другое, холодноватое, рассудочное, и душу давил камень. Куда он пойдет, как он брюсит все, чем жил все дни, целые годы, что приобретал с таким упорством - по крупице, по зернышку, таким трудом, свету белого не видя? Можно было бы не уходить никуда, не бросать ничего, просто Ганну взять к себе, - но тогда что же от того хозяйства останется: земля лучшая пропадет, коня отдать надо, за хату век не расплатишься! Да и о ребенке подумать надо, - как ему, безотцовщине несчастному, быть, живого отца имеючи! А что без отца будет - понятно: не отдаст же Маня ему хлопчика, не отдаст! А там - возьмет кто ее с сыном, изведет гад какой-нибудь ни за что человечка, отцову кровь!..
   И сынок - радость его и надежда. И - хозяйство, которое так уже наладилось было! Конь, земелька, хата! Где ты, когда ты опять все наживешь!.. Но вслед за этим чувствовал снова объятия Ганны, видел ее хозяйкой в хате-мечте и снова порывался к ней, жаждал ее! Большие, непримиримые стремления разрывали Василеву душу!..
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   1
   Чистка происходила в Нардоме. Народу было полно. Люди сидели на скамьях, стояли вдоль стен, толпились позади у дверей.
   Две лампы, что висели над столом президиума и под брусом посреди потолка, бросали два светлых круга - в одном из них был стол под красной тканью, за которым сидел президиум, а в другом - десятка полтора рядов тех, что слушали. Всю остальную часть зала скрывал полумрак; только присмотревшись, можно было со сцены видеть чубы, лысины, бороды, платки. Хоть председатель, вглядываясь в зал, не раз стучал ладонью по столу, призывал сидеть тихо, не перебивать, разговаривали много и перебивали; хоть просил не курить - курили.
   За столом было трое: комиссия по чистке. Посередине сидел председатель комиссии Белый, работник партколлегии ЦК партии Белоруссии, коммунист с февраля 1917 года, приземистый, щупловатый, немолодой уже, с зачесанными назад, седыми волосами, спокойный в разговоре и в манере держать себя. По обе стороны председателя были члены комиссии: очень подвижной и очень худой, с копной черных волос, Галенчик, профсоюзный деятель из Минска, бывший мастер по выработке хромовой кожи, и широкоплечий, тяжеловатый с виду Березовский - железнодорожник. Оба члена комиссии первое время под взглядами стольких глаз чувствовали себя возбужденно: Березовскому, казалось, было неудобно, он почти не смотрел в зал и словно не знал, куда положить руки; Галенчик же от внимания такого множества людей был полон желания действовать, держался очень уверенно, не знал, куда девать энергию. Он медленно, твердо водил взглядом по рядам, по лицам, порой останавливался, с вниманием всматривался, изучал, с каким-то своим выводом шел дальше. То и дело Галенчик отрывал от зала взгляд, черные блестящие, навыкате глаза его прощупывали того, кто стоял у края стола. Когда он поворачивал голову, на худой, птичьей шее Галенчика обозначался большой кадык, во всем его облике было нечто птичье, угрожающее. Из всех троих Галенчик привлекал наибольшее внимание: казалось, что не Белый, а Галенчик - главный здесь, председатель...
   Первым вызвали секретаря райкома товарища Башлыкова. Свет падал немного со стороны и спереди, поблескивал в гладких, без сединки волосах, выделял крепкий, чистый лоб, крупный нос, плечи; свет обозначал каждую впадинку, каждую морщинку, делал Башлыкова немного старше; однако и в таком свете было видно, какой он молодой, сильный, красивый. Это впечатление силы и красоты подкрепляла уверенная осанка, строгий, хорошо пригнанный защитного цвета китель, сдержанный и в то же время энергичный голос. Было заметно, что он чувствует себя прочно, что его ничто не беспокоит. Ровно, отчетливо и вместе с тем скромно говорил он о своей жизни. Родился в тысяча девятьсот четвертом году, в Гомеле, в рабочей семье. Отец - рабочий на железной дороге, и сам он - рабочий с малых лет; сначала - на железной дороге, затем - на электростанции. С юношеских лет в комсомоле, потом - в партии. Во время работы на электростанции был выдвинут на руководящую комсомольскую работу, оттуда послан учиться в Минск, на шеети- месячные курсы руководящих комсомольских работников.
   После курсов выдвинули на партийную работу, в управление железной дороги. Скромно, просто сказал Башлыков, что из управления железной дороги он направлен партией на руководящую работу в Юровичский район секретарем райкома.
   - Никаких колебаний в проведении партийнойхлинии не было, - добавил он громко и твердо, как бы подводя итог своему открытому жизнеописанию. - Ни в каких антипартийных группировках и блоках никогда не участвовал. Вел и буду вести с ними самую беспощадную борьбу, как и со всеми теми, кто будет пытаться отклонить нас вправо- или влево от генеральной линии партии. - Он уже кончил, но, вспомнив, досказал: - Взысканий не имею. За границей родственников нет. Осужденных советским судом тоже нет. Ни из близких родственников, ни из дальних...
   "Ни одного пятнышка. Идеальная биография", - подумал или почувствовал, видно, не один Апейка. Однако Апейка, который знал и помнил то, чего не знали или не помнили другие, вместе с тем подумал: все это, будто такое убедительное, еще не все, далеко не все, чтобы показать, чего стоит человек как партиец. Апейке слышалась в гладеньком этом жизнеописании будто бы какая-то фальшь, за всем этим гладеньким, ровненьким...
   - Здесь поступили на товарища Башлыкова такие жалобы... - Председатель комиссии с очень спокойным, деловитым видом, не глядя ни на Башлыкова, ни в зал, в затаенной, настороженной тишине развернул папку, пробежал глазами по бумажке, одной, другой, стал читать. Это были бумажки из тех, что назывались компрометирующими материалами, которые комиссия собирала, когда готовилась к собранию.
   Башлыков вначале немного встревожился, но, послушав одну, другую, успокоился и стоял перед столом и говорил снова уверенно, с достоинством человека, который все, что от него зависело, делал и будет делать; который если чего и не сделал, то лишь потому, что это не только от него зависело. Ему легко было это говорить, потому что почти все жаловались в основном не столько на самого Башлыкова, сколько на райком, на разные непорядки в местечке, в селах, на жизненные недостатки. Были две записки с жалобами, что не хватает соли и керосина, Он сказал, что все, что выделяют району, не залеживается ни на складах, ни в магазинах. В одной записке возмущались тем, что режут свиней и коров, продают мясо из-под полы: дерут с людей шкуру. Он тоже возмутился, сказал, что партийная организация вела и будет вести беспощадную борьбу с этими преступниками и спекулянтами. Попросил, чтоб о каждом таком случае сообщали в милицию или ему лично. Кто-то пожаловался, что в Березовке, когда отводили землю под колхоз, неправильно отрезали землю. Он пообещал, что после собрания поедет в Березовку и выяснит все сам. Жаловались, что притесняют верующих; он начал с гневом говорить о религии, о вреде ее, самокритично признался, что общество безбожников, учителя и коммунисты в селах неумело борются с религиозным дурманом...