Теперь всякий скажет: грех, блуд - и не защитишься, не оправдаешься. Всякий может, как Евхим, сказать: "Нагуляла с кем-то", любой может блудницей назвать, хотя и не блудница никакая, просто поверила, понадеялась, думала - правда женцтся!
   Обидно. Ой, как обидно. От обиды слезы все выплакала.
   А боль жгучая в груди не утихает, не слабеет, Чувствовала порой нельзя больше такого страдания терпеть; терпение, отчаяние сменялись злобой, жаждой мести: а что, если пойти к Ганне да и рассказать все? Пусть знает, что было у него, с чем посватался, каков он!
   Были минуты, когда мысль об этом пробивалась дальше: к старому Корчу пойти, рассказать. Он слушается бога, побожьи жить старается, пусть и рассудит по-божьи! Когда думала об этом, хмурый Корч, которого боялась прежде, казался ей добрым, чутким, другом, родным отцом, спасителем.
   Этот спаситель будто позвал к себе: быстренько собралась, почти бегом, задыхаясь, с радостным облегчением подалась к Корчовой хате. Сердце так колотилось, что готово было выскочить, надежда, которая вдруг вспыхнула, билась в ней, гнала, тнала - скорее к старику. Но как только добежала до хаты Корчей, остановилась в растерянности - надежда куда-то исчезла, подступил страх! Корч снова представился суровым, неприступным - слушать не станет, разозлится, выгонит. Не осмелилась зайти, замирая, прошла мимо...
   Исхудала, затаилась, перестала смеяться. Не спала - мысли и по ночам не давали покоя. Днем ходила по хате, по двору как больная, все время забывала о том, что надо было делать. Глаза словно не замечали никого, не видели.
   Отец, мать с тревогой спрашивали, что с ней. Она хмурила брови, говорила, чтобы отвязаться:
   - Ничего... Нездоровится что-то...
   А что еще могла она сказать! Ей было так трудно! Так надо рассказать кому-нибудь о своей беде, хоть немного успокоить наболевшую душу - просто поплакать перед кемнибудь. Ей помогло бы одно слово утешения, не то что совет!
   Но приходилось молчать, скрывать несчастье от родителей, от девчат, от всех. От одной мысли, что это может открыться, она готова была умереть.
   Хадоська несла в себе свою беду, свою горькую тайну одна, одна металась, искала в отчаянии: что делать? Металась, искала - и не находила выхода, избавления не было.
   Ее ждал позор. Людское презрение и позор. Когда она мысленно видела это время, у нее так болела душа, что смерть казалась ей радостью Сбросить сразу это страдание, эту безнадежность! Все сразу исчезнет, будто и не было. Не будет беды, сраму, легко, хорошо будет!..
   Она охотно, нетерпеливо обдумывала, где и как сделать это. Утонет в речке за Михалевом. Нет, в озере возле Глинищ... В речке вода быстрая, в омут сразу затянет... Берег высокий. Можно прыгнуть... Прыгнешь - и вмиг закрутит, затянет... Вмиг... Подумать не успеешь... Сразу...
   Но горячечный, болезненный бред сменялся трезвым раздумьем: губить себя - божий грех, нельзя этого! А больше всего волновала мысль: таточко, мамо - каково им будет, когда узнают, что дочь руки на себя наложила! Как она сама принесет им такое горе!
   Только ведь и так, если жить останется, добра им от нее все равно не видеть! Стыд, позор на всю деревню, на веки вечные!..
   А может, еще что-нибудь можно придумать? Придумать!
   Что придумаешь?! Одна надежда разве на Захариху, глинищанскую знахарку... "Она в момент сделает", - сказал Евхим. Слышала, бывало, и от других, что Захариха тайком делала женщинам такое. Видно, делала, недаром же люди говорят, конечно, делала, - Захариха всякое умеет! Только - как пойти к ней, как сказать, открыться совсем чужой, колдуНье! Разрешить ей сделать над собой такое, принять на себя еще грех, такой грех!..
   Что же делать? Что делать?
   У нее еще не было ясности, она еще не знала, что сделает, когда стала собираться в дорогу. Был только страх перед тем, что, чувствовала она, скоро непременно совершит над собой: конец ее беде, ее страданиям близок! Сегодня она все сделает, во что бы то ни стало Страшась того, к чему готовилась, таясь, она намеренно спокойно сказала матери:
   - Мамочко, мне хочется тетку навестить...
   Мать даже обрадовалась:
   - Иди, иди! Погуляй! Развейся!..
   Хадоська заметила, как она глянула - с нежностью, с жалостью, пожалела! Ей, видно, захотелось утешить дочь.
   - Может, коня запрячь?
   - Не-ет Дойду... Недалеко...
   - Ну, иди!
   "Ой, мамочко, если б ты знала, куда ты меня, дочку свою неудачницу, так охотно отправляешь!" Едва озабоченная мать вышла, Хадоська накинула лучший свой платок, забрала из сундука припрятанные деньги - все, что сберегла, собирала не один месяц С братьями, с сестрами простилась, - целовала будто бы спокойно, а сама думала: может, уже и не увидимся никогда! Огляделась вокруг - низкие темные лавки, прогнивший пол в углу, откуда лазили мыши, стекла в черных рамах - запотевшие, словно заплаканные, - все показалось таким милым, таким дорогим!
   Мать внесла связку сушеных грибов, завернула в тряпку.
   - На вот, тетке отнеси... Нехорошо без гостинца...
   Хадоська взяла. Когда собралась уходить, мать перекрестила ее. Хадоське показалось, будто она чувствует, что дочь затаила что-то недоброе, - так взглянула, отпуская от себя.
   Но это, может, только показалось, - мать ни единым словом не остерегла ее.
   Все же глаза ее - жалость, тревога и любовь - запали в сердце. И пока шла улицей и дорогою к гребле, материнский взгляд палил душу. А идти старалась спокойно, чтобы и подумать никто не мог ничего... Знала, смотреть будут на нее, следить...
   День был холодный, хмурый, грязная, смерзшаяся трава на обочинах дорог была как бы посыпана солью. "Зима скоро, - подумала она Подумала почему-то печально, будто с завистью: - Вечерки скоро начнутся..." Больше уже не замечала ничего: ни дороги, ни гребли, ни чахлого ольшаника и лозняка, что подступил вплотную к дороге, глядела тупо, страдальчески, невидящими глазами, а в голове было такое же тусклое: что делать?
   Перебравшись через подмерзшую греблю, за которой уже невдалеке чернели олешницкие хаты, пошла не деревней, а по приболотью, тропкой. Никого не хотелось видеть, хотелось быть одной со своей заботой, со своей тайной. В голове так и не прояснялось, так и не знала точно, что сделать. Знала только одно: надо зайти к тетке, мама просила...
   Вот уже глинищанское кладбище, глинищанские хаты.
   Огороды с одной стороны наползают на болото. Взгляд невольно поискал лесок за другим концом деревни, почувствовала, как тоскливо стало в груди: там Захариха. Хата на отшибе, в лозняках. Одна, как ведьма... А чуть поодаль - озеро, страшное "око"...
   Хадоська пошла к тетке, беспокоясь только об одном - чтобы не заметили ничего, не подумали плохого.
   Тетки дома не было, уехала с дядькой на луг. В хате только играли дети. Хадоська вынула из платка гостинец, дала каждому по сушеной груше, исполнила волю матери - положила на стол связку грибов. Поговорив сама не помня о чем, погладила по головке младшего и стала снова собираться в дорогу.
   Сначала она пошла не в ту сторону, где было озеро и где жила знахарка, а будто в Курени. За глинищанским выгоном сворачивала в болотный лозняк тропка, по которой пробирались в Курени, когда подсыхало болото, - по ней до Куреней было намного ближе. Хадоська и пошла по этой тропке. Но версты через полторы она с этой тропки перебралась на другую, которая вела к речке. Вдоль речки, лозняком, она и надумала идти к озеру, к Захарихе.
   "Пойду лучше к Захарихе, - решила она. - Сделает - и знать никто не будет... Как и не было ничего..." Успокоив себя, она шла уже легко и быстро, с той ясностью и уверенностью, которая появляется, когда знаешь, что надо делать.
   Но чем ближе подходила она к месту, где жила знахарка, тем больше легкость эта и уверенность исчезали. Нарастал страх: Захариха с нечистой силой, говорят, знается. С ведьмами встречается...
   Она пошла тише. Какой неприветливый день, какой унылый этот голый черный болотный кустарник! Густая холодная вода в речке, трава подмерзшая, мокнет в воде. Самой холодно становится. Холодно и неуютно. Думать не хочется. Ничего не хочется... "Не пойду к ведьме... Грех - к ведьме..."
   Из-за чахлого ольшаника выглянула чистая, с редкими островками кустов прогалина, дальше - тростниковые заросли. На прогалине там и тут лужи, темная полоска воды в тростнике. Невольно остановилась. Озеро.
   Сразу, как только ступила на прогалину, почувствовала, как прогнулась, зыбко закачалась под ногами топь - вот-вот прорвется. Тут обычно стояла вода, просто за лето сошла немного, сушь была такая! Холода прихватили лужи ледком, кочки затвердели - потрескивают, лед кряхтит, лопается.
   Чувствуя, как прогибается под ногами зыбкая тропка, невольно пошла осторожнее, чтобы не провалиться. Тут же спохватилась, устало подумала: теперь все равно, прорвется не прорвется, бояться нечего. И все же ступала осторожно...
   Ну, вот и все. Сейчас... Там, за тростниками... А тростник - перед лицом... Шаг, еще шаг... Тишина какая... Нигде ни души... Никто знать не будет... "Не поминайте лихом, мамочко, татко!.. Не суди, боже, ты же видишь, иначе нельзя!.." Шла как во сне, провалилась одной ногой по колено, еле удержалась на кочке, двинулась дальше. Вот уже тростник, он почти всюду в воде. Надо поискать сухих кочек, подобраться к глубине...
   Там, где "око", говорят, провалилась церковь. Было ровное, сухое место, а провалилась церковь, и стало "око" - озеро. Не такое, как всюду, - без дна...
   Вот тут, возле лозового куста, посуше... Можно подобраться ближе, за бережком - чистая вода. Глубина...
   Почувствовала, как горит нога, взглянул а: на лаптях, на икрах черное тесто стынет. Вытерла краем свитки грязь - кожа красная, аж саднит от холода! И вода, видно, студеная!.. Не стоять, не думать, скорее - туда!..
   Трясина прогнулась глубже. Вот-вот прорвется. Какая же она черная, ужасная, глубина "ока"! Удивительно - без дна!
   Все речки и озера имеют дно, а тут - без дна! Потому оно такое черное, страшное! Недаром его черти любят!.. Только два-три шага... И все. И бездна!.. Показалось вдруг - что-то тянет туда, в бездну! Голову кружит!.. Ужас наполнил Хадоську, сковал холодом. Хадоська уцепилась рукой за сырую ветку куста - только бы удержаться!
   Показалось, чувствует: оплывает, ползет вниз тропка ..
   А то, неизвестное, страшное, все влечет, тянет в глубину, кружит голову... Хотела отойти, отбежать - и сдвинуться с места не могла. То, страшное, будто держало за руки, за ноги!.. "Мамочко, татко!" - застонала, закричала Хадоськз, но голоса своего не услышала. Голоса не было. Словно онемела! ..
   Она шагнула, еще не соображая ничего. Чувствовала, что кто-то смотрит вслед, боялась оглянуться. Страх переполнял ее, но она шла. Топь оползала, прогибалась, шипела под ногами, но Хадоська не думала теперь о том, что может провалиться. Чувствовала позади только то страшное, что тянуло в черную глубину...
   Она была уже недалеко от ольшаника, росшего вокруг прогалины, как услышала внезапно странный треск. Треснула сухая ветка, но она не поняла, что это. Неожиданный звук заставил ее прийти в себя, она встрепенулась и дико рванулась в сторону леса...
   2
   Отбежав от озера, Хадоська не сразу успокоилась. Долго бежала по ольшанику, боясь оглянуться, пока стала осознавать, где оказалась и куда надо идти.
   Ни снегу, ни инея тут не было, и даже теперь густой лозняк казался удивительно темным. Место было глухое, хотя бы след где-нибудь попался на глаза. Она шла наугад, заблудилась совсем, незаметно подошла к самым Глинищам - за деревьями, совсем близко, на взгорье, увидела огороды, хаты.
   Только тогда поняла, куда забрела, как отыскать Захариху.
   Вот и темная, приземистая хата, которую искала. Черные окна, крыша нависла, зеленая, струпчатая. Над хаткой вьется дымок. Хадоська взглянула с подозрением, не увидит ли чего в том Дыму. Нет, дым как дым.
   Хадоська стояла, отдыхая, чувствовала, как мерзнут ноги, но стучать не спешила. Постепенно сгущались сумерки, деревья темнели, сближались, надвигались плотной стеной.
   Когда осмелилась наконец постучать, из хаты за дверью послышалось осторожное:
   - Кто тут? - Голос был низкий, словно простуженный.
   - Это я... - выдавила Хадоська.
   - Кто? Не узнаю... Авдоля?
   - Я... Хадоська...
   - Какая Хадоська?
   - Из Куреней,..
   - Из Куреней?
   В хате звякнул засов, дверь слегка приоткрылась, и в узком просвете появилась голова. Окинув взглядом пришедшую, женщина открыла дверь смелее и впустила Хадоську.
   Сразу же, как Хадоська вошла, засов звякнул снова.
   В хате было уже совсем темно, и Хадоська, словно слепая, остановилась.
   - Вот тут - лавка, - потянув за рукав, посадила ее знахарка. Минуту она молчала, и это молчание показалось Хадоське долгим и зловещим. Хадоська вдруг почувствовала на себе взгляд, странный в такой темноте. Как знахарка могла что-либо видеть сейчас?
   - Что у тебя? - просипела наконец женщина. - Болит что?
   Хадоська почувствовала, что лицу стало жарко. Не могла вымолвить слова.
   - А ты, если что такое... не д"май ничего!.. Не стыдись.
   Хадоське снова показалось, что знахарка в темноте приглядывается к ней, чего-то ждет. Но, как и прежде, Хадоська молчала, смущенно, настороженно.
   Знахарка словно ударила вопросом:
   - Нагуляла?
   Хадоська сжалась, сгорбилась. Чуть не сгорела от стыда, - показалось, знахарка смеется над ней! Хотелось вскочить, броситься вон. Куда угодно, только бы из этой хаты!
   Куда глаза глядят! Глупая, пришла! Понадеялась!..
   Но Захариха сказала с явным сочувствием:
   - Что ж - дело молодое...
   Она подошла к печи, сунула в огонь лучину. Зажгла свет на припечке. Хадоська недоверчиво всмотрелась в Захариху и немного успокоилась, ничего страшного, женщина как женщина. Не старая, не худая, лицо как у других женщин, нос широкий, не как у ведьмы. И волосы подобраны под платок. На щеке черное пятно от сажи...
   - Не одна ты... Не первая и не последняя... - Захариха тоже внимательно взглянула на Хадоську. - Давно это у тебя? Месяц, два?
   Хадоська, краснея, ответила. Знахарка успокоила:
   - Ничего, не поздно.
   Когда Захариха стала занавешивать одеялами оконца, посмелевшая Хадоська огляделась- огонь с припечка ярко освещал полати, накрытые постилкой, стол, на котором под скатертью горбиком обозначился хлеб. В углу над столом, обвешанные полотенцем, тускло поблескивали такие же, как и у всех, иконы. И все было такое же, как и у других, - и полочка с мисками у двери, и деревянное ведро на лавке, и небольшой старый сундук; только на темных, заросших мохом, с неровными щелями стенах много прядей сушеной травы. Да на полках возле печи - какие-то бутылочки...
   - Глядишь, как живу? - перехватила ее взгляд Захариха. - Погано живу! Завидовать нечему...
   Хадоська тихо покачала головой.
   - Было время - жила! Да кончилось все! Дурости среди людей развелось!.. Не понимают, где добро. Слепые, как дети... На антихристов да душегубов этих, докторов, надеются!.. Надеются - и пропадают из-за них, потому что доктора только режут да травят... - Она заговорила доверчиво, шепотом: Приказ такой вышел, чтобы всех, кто нутром слаб, уничтожать. Чтоб, значит, порченых не было. Будто если кто занедужил, то и не человек! Я вон сколько таких больных вылечила, живут да бога и меня хвалят. Так начальники докторов тех злость большую на меня заимели, что я людей лечу... Не по закону,говорят,лечишь.Не имеешь права, мол, больных лечить, больных по закону нужно уничтожать!..
   Хадоська слушала, сочувствуя несчастным: больных уничтожать приказывают, подумать только!
   - Оттого грозить стали мне начальники. В тюрьму даже обещал отправить один шалопут из сельсовета... - Захариха вздохнула: - Тяжко, ой тяжко! Хоть в прорубь головой... - Она бросила взгляд на Хадоську, деловито спросила: - Принесла чего?
   Хадоська, задумчивая, растроганная, не поняла:
   - Что?
   - Ну - чтобы заплатить за работу...
   - А-а... Принесла...
   Хадоська вынула из-за пазухи носовой платок с деньгами, выбрала все до копеечки, отдала. Сняла свитку, скинула дорогое сокровище - кафтанчик вышитый, протянула ей: скажет матери, что потерялся. Захариха, которая хотела было сосчитать деньги, схватила кафтанчик, нетерпеливо покрутила в руках, осмотрела. Кафтанчик, видно, понравился, - еще бы, такой кафтанчик, да не понравится! Захариха даже надела его, но тут же спохватилась, сняла, свернула.
   Посчитав деньги, знахарка взглянула на Хадоську:
   - Это - всё?
   - Всё... - прошептала Хадоська. Много как надо ей! Еще, чего доброго, и не захочет делать!
   - Мало этого...
   Хадоська молчала. Конечно же не захочет. Вернет деньги, скажет: иди откуда пришла! Но где ж ей, Хадоське, взять денег еще!
   - Нет больше...
   - Ну ладно... - смягчилась Захариха. - Жалко мне тебя... Добрая я...
   Она спрятала деньги куда-то под мышку, положила кафтанчик в сундук, который тут же замкнула на замочек, подошла к печке. Хлопоча у печки, приказала Хадоське разуться, дала ей рваные сухие портянки, принесла корец горячей воды с чабрецовой заваркой. Хадоська переобулась, напилась. Почувствовала, как по телу разливается ласковое, дурманящее тепло.
   - Согрелась? - заметила Захариха. - А ты разденься. Скинь свитку... Нечего...
   Хадоська опять сняла свитку. Теперь она сидела, как дома, в серой холщовой кофте, в синей юбке, на которой краска лежала пятнами. Сидела, следила за знахаркой, суетившейся возле печки, и чувствовала, что уже почти не боится" ее.
   Только росла в груди тревога перед тем - неизведанным, нехорошим, страшным, что подступило теперь к ней.
   Вернувшись от печи, Захариха взглянула так строго, что Хадоське стало боязно.
   - Поклянись - чтоб ни слова об этом! Никогда, никому!
   Хадоська торопливо, спеша, проговорила:
   - Никогда, никому ни слова! Как перед богом! - Она перекрестилась.
   - Скажешь - добра не жди! - пригрозила Захариха.
   Хадоська так взглянула в ответ, что было видно: пусть режут, пусть жгут - не узнают ничего! Тогда Захариха приказала:
   - Ложись!
   Хадоська не шевельнулась, словно не слышала. Знахарка хотела уложить ее сама. Но только притронулась к ней, Хадоська дико оттолкнула ее.
   - Нет!
   - Дурная, чего ты?
   Хадоська промолчала. Стыд, страх, отвращение, отчаяние - все отразилось на ее лице сразу. Оно горело огнем...
   - Будто - что такое... Будто - одна такая!.. Было тут, перебывало таких...
   Глаза Хадоськи тоже горели, дикие, полные отчаяния. Не верилось ничему...
   - Дело - простое, девичье... Нечего тут!..
   Захариха пошла к полочке, возвратилась со стаканом какого-то настоя.
   - На вог - выпей... Успокойся...
   Хадоська послушно взяла. Зубы ее часто, тревожно стучали о краешек стакана...
   3
   Все было так страшно, гак больно, но хуже всего - было невыносимо противно, гадко, стыдно. Так стыдно и гадко, что не могла глаз поднять на Захариху, что хотелось скорее убежать отсюда куда глаза глядят. Только бы не видеть, не слышать ее рядом! А Захариха говорила, успокаивая:
   - Вот и все. Считай уже - ничего и нет... Как и не было...
   Кровь еще будет идти, но ты не думай ничего. Так и надо...
   А вообще, считай, все уже... Ничего нет...
   Она сама проводила Хадоську за лес. Хадоська шла, безмерно усталая, удивительно ослабевшая, чувствуя в себе незнакомую, страшную опустошенность, с тупым удивлением думала, что кругом - еще тот самый вечер, который начинался, когда она пробиралась сюда! Тот же вечер только стемнело так, что деревьев не различить. Так мало прошло времени, а сколько передумано, пережито. Как все, кажется, переменилось. Она уже будто и не она, будто совсем иная.
   Совсем переменилась. Совсем незнакомая... А вечер - еще тот самый, только стемнело. Тогда только начинало темнеть, а теперь - мрак, деревья кажутся черным пятном, тропинка - пятном чуть посветлее. Небо чуть серее. Все так скоро кончилось, а кажется - долго было. Много, кажется, времени прошло... И так тяжело на душе. Так пусто и отвратительно... Нехорошо перед богом... Он сжалится. Простит... Прости, божечко! Ты все знаешь... Прости...
   - Кровь будет еще... Ты не бойся, если что такое...
   В общем - как и не было... - Захариха напомнила с угрозой: - Только чтоб никому ни слова!
   Стало легче, когда знахарка исчезла во мраке. Теперь Хадоське хотелось быть одной, ни с кем не встречаться, ни с кем не видеться. Одной, с тем недобрым, отвратительным, что угнетало, заставляло сторониться всех. К тетке она не пошла. Обогнула поле и деревню, чтобы не встретиться с кемнибудь из родственников, миновала, как и днем, Олешники.
   На болоте надвинулась на нее грозная темень. Хадоська ступала осторожно, внимательно прислушиваясь. Подступил, сжал грудь страх. "Боже, не карай меня! Прости, божечко!.."
   Обошлось. Пробилась через греблю благополучно. Бог пожалел. Но только зажелтели редкие огоньки в деревне, нехорошее, гадкое чувство ожило снова. Возле черных хат, остановилась - будто не своя деревня, чужая. Идти осмелилась не скоро, подалась, прижимаясь к заборам, боясь встречи с кем-нибудь.
   Никто не встретился. Дома уже спали. Мать проснулась, пробормотала сквозь сон, что ужин в печи. Хадоська ответила - есть не хочется. И хата своя показалась не такой, как прежде. Все другое. Хадоська быстро разделась, укрылась с головой рядном. Ничего не слышать, ничего не думать!
   Уснуть сразу, проснуться, забыв обо всем. Но не спалось, все, что видела недавно, всплывало и всплывало в памяти. Было чего-то очень жаль, и было горько, и страшно хотелось плакать. И она плакала, давилась слезами, боясь, чтобы кто-нибудь не услышал. В слезах и уснула.
   Разбудил ее треск огня в печи, скрип двери. Мать готовила завтрак. Отец бросил охапку дров на пол. Хадоська хотела, как всегда, вскочить, одеться, но только шевельнулась, почувствовала - внизу живот обожгло как огнем. Рубашка была мокрая, она посмотрела - на руке кровь!
   "Ничего... - успокоила себя Хадоська. - Захариха говорила, что кровь будет. Чтоб не пугалась... Так, видно, надо..."
   Она больше беспокоилась о том, чтобы мать и отец на увидели, не стали расспрашивать.
   Весь день Хадоська ходила, хлопотала, как могла, старалась отогнать, заглушить стыд и досаду, никак не хотевшие ни отступать, ни утихать. Це могла смотреть в глаза родителям, - казалось, вот-вот узнают о ее позоре. Как ей было погано! И хотя бы только та мука, что на ду!ие! Боль в животе часто схватывала так, что губы кусала, чтобы не застонать.
   Она со страхом заметила, что все больше слабеет, ноги сами подгибаются. Только бы не упасть, дотерпеть до вечера. Обнадеживала, утешала себя: "Ничего, ничего...
   Пройдет..."
   Под вечер мать послала ее в погреб, принести картошки.
   Едва Хадоська подняла тяжелый короб, как ее пронизала такая острая и сильная боль, что захватило дыхание. Сразу же неудержимо полилась кровь...
   Ее охватил ужас. Она не помнила, как выбралась наверх.
   Когда вышла из погребицы, голова закружилась так, что она чуть не упала. Все же кое-как дотащилась до крыльца и тут, обессиленная, опустилась на ступеньки. "Люди увидят..." - подумала в тревоге. Но встать уже не хватило сил.
   На четвереньках она добралась до порога, цепляясь пальцами за притолоку, поднялась, вошла в сени, открыла дверь в хату. Мать, увидев побелевшее лицо ее, ужаснулась:
   - Доченько! Что с тобой?!
   Хадоська с трудом добралась до кровати, свалилась. Мать испуганно запричитала:
   - Ой, горюшко ж ты мое!.. Что же это?!. Съела что плохое или что? .. Горюшко, горе!..
   Хадоська молчала. Она чувствовала, как кружится голова, удивительно пустая, большая, как какие-то волны качают туда-сюда. Было почему-то очень холодно ногам, плечам, спине, всему телу, она стала вся мелко, неудержимо дрожать.
   Мать накрыла ее сначала одеялом, потом свиткой, а холод все не отходил, дрожь не утихала. Когда приехал из лесу, вошел в хату отец, она увидела его словно сквозь воду и услышала словно сквозь воду: "Тебе, может, что надо?.." Онл лишь молча повела головой.
   А кровь шла и шла, и казалось, не уймется уже никогда.
   И казалось, что с кровью уходит из нее и тепло и жизнь.
   Закрыв глаза, на которые падал с припечка красный свет, она сквозь дрему подумала вдруг: "Вот и конец мой подходит!.. Смерть моя!.." Подумала - и не почувствовала ни страха, ни жалости, все было безразличным, пустым.
   Только одно дошло до нее, взволновало: подавая ей какое-то зелье, мать сказала, что, может быть, Захариху, знахарку, позвать. Хадоська как будто ожила, подняла голову, тихо, но решительно сказала:
   - Нет!
   Всю долгую ночь мать не отходила от нее, укрывала, вздыхала, шептала молитвы, давала пить зелье. Хадоська то дремала, то просыпалась, то была в таком состоянии, когда сон и явь переплетались, теряли свои границы...
   "Умру. Ну и пускай умру..." - думала она, возвращаясь к яви.
   Под утро отец запряг коня, поехал за доктором в Загалье.
   Они приехали, когда в окнах уже стало бело - замелькали первые, ранние снежинки. Врач, раздевшись, погрев возле печи руки, выгнал всех из хаты. Когда он подступил, Хадоська сначала запротивилась, но шевелиться, говорить не могла. И не было желания говорить. Все было безразлично ..
   - В Юровичи! В больницу! Сейчас же! - сказал доктор, позвав отца из сеней.
   Когда заплаканный Игнат, Хадоськин отец, вез дочь через греблю, ему повстречался Чернушка, ехавший из Глинищ, ог Годли. Чернушка, довольный тем, что заботы с кофтой отпали, кончились удачно, охотно остановил коня.
   - Куда это, Игнат?
   - Дочка... - Игнатовы губы горько передернулись. - У-умирает!..
   Ганна соскочила с телеги, испуганно подбежала к Хадоське. Она поразилась: Хадоська лежала как в гробу. Незнакомо похудевшая, без кровинки, словно неживая.