Выходь, матко, со свечами,
   Познай дитятко миж нами...
   Мы твое дитятко свенчали...
   А теперь выходь, матухно, против нас
   Да витай кубочком усих нас.
   Да спытай донечку, де была...
   У божим доме - не твоя,
   Господу богу присягла,
   Евхиму рученьку отдала...
   Ганна сначала почти не слышала, что пели дружки. Дошло до сознания только последнее: "...господу богу присягла, Евхиму рученьку отдала", дошло, отозвалось в ней такой печалью, что в горле защемило.
   "Евхиму рученьку отдала!.."
   3
   Когда молодые с дружками, со сватами, с родственниками втиснулись в дверь хаты, мачеха забегала, запричитала:
   - Молодые наши! Женишок наш дорогой! Сваточки, гостечки! .. Садитесь, отведайте, чего бог послал, чего с его милостью добыли!.. Чтоб посидеть вместе, погостить при такой радости!..
   - Садитесь! - тихо сказал и Ганнин отец.
   - А чего ж - и сядем! - весело объявил Евхим. - Мы не гордые, можно сказать, для того и приехали!
   Их посадили рядом, Евхима и Ганну, в угол. Гости еще долго толпились возле лавок, залезали за столы один за другим, рассаживались. Плескался живой, радостный говор, смех, чувствовалось, в хате царило такое настроение, которое обычно бывает перед гуляньем, горелкой, сытной едой. Мачеха, шумливая, помолодевшая, сгорбившийся, задумчивый отец пошли с бутылками вокруг столов, начали наливать корцы, стаканы, одолженные в самом Михалеве тонкие рюмки.
   - За счастье молодых! - сказал Прокоп, с грозным видом поднял корец к черной бороде.
   - Чтоб пилось и елось, чтоб всего было, чего хотелось!..
   Евхим выпил сразу, опрокинул корец, пусть видят - до дна... Ганна, словно ей горло перехватило, чуть пригубила.
   - Все надо! До конца! - первым заметил, крикнул Евхим.
   Кругом зашумели, поддержали его:
   - До конца! Все!..
   Пришлось подчиниться, пересилить себя. Потом вскочила Сорока, попробовала горелку, скривилась, как от полыни, стараясь перекричать всех, заявила, что пить не может, потому что горелка горькая, и люди, давясь едой, загудели:
   - Горькая! Горько-о!
   Евхим ухарски вскочил, притянул к себе Ганну. Она увидела перед собой красное довольное лицо, будто смазанные маслом озорные глаза. На плечах ее лежали сильные, уверенные ладони...
   Когда опустилась на лавку, почувствовала, что начинает кружиться голова. Но закусывать не стала, не хотелось. Усталыми вишневыми глазами поглядывала на гостей, не могла отделаться от ощущения, будто видит все это во сне. Люди за столами пили, ели, как изголодавшиеся в поле, почему-то почти не говорили, а кричали так, что стекла дрожали.
   - Евхимко, зятек мой дорогенький, - хлопотала возле молодого мачеха, пей и закусывай чем бог послал! Не брезгуй, Евхимко, коли что не по душе... Чем богаты, тем и рады.
   Ото всей души старались... Чтоб все хорошо было, чтоб не хуже, чем у других людей... И вы, гости милые, дружина, кумпания вся, пейте и закусывайте, чего кому хочется!
   - А мы и пьем и закусываем! - окидывал глазами дружков Евхим. - Мы эту работу любим! Нам лишь бы побольше - такой работы! - Его приятели дружно ржали. - Только вот - молодая чего-то не ест, не пьет!.. - склонился Евхим к Ганне.
   - И так уже в голове шумит, как в дождь, - сказала, оправдываясь, Ганна.
   Отец услышал, вступился:
   - Неволить не надо! Каждый сам знает, сколько выпить! Сколько кто может, пусть столько и пьет. - Он попробовал отвести разговор от, Ганны, сказал дружкам и Евхиму: - Которые могут, пусть пьют, не боятся. Горелка, сказать, не покупная. Денег не тратил. Сам в кустах нацедил! ..
   - А крепкая, едри ее! Жжет - хуже огня! Это не то что фабричная! похвалил Ганниного отца Ларивон.
   - А закуска еще лучше! - поддержала хозяев, помня о своем долге, дружка Маруся. - Такое все вкусное - и жареное и печеное!
   Девушки, женщины дружно закивали головами, стали хвалить еду, мачеху, Ганну, отца - хвалить все, что нравилось и что не нравилось. Ганна слушала это без удовольствия, знала - хвалят больше потому, что так полагается в гостях.
   Да и чему удивляться: многим такое угощенье в диковинку, дома картошка с рассолом в радость...
   Люди пьянели, и крик за столом все усиливался. Мачеха уже не поглядывала с беспокойством на столы, на гостей, не гадала - хватит или не хватит, - ходила неровно, пила и ела со всеми, подавала все, что было. Ганна видела, как она подходила то к одной, то к другой, приподнимала длинную шерстяную юбку, показывала Евхимовы сапоги, которые были уже у нее на ногах.
   - В самый раз! Как на меня шиты! - хвалилась она Марусе. - А кожа пощупай, - просияла она и, когда Маруся щупала голенище сапога, говорила: - Кожа - крепкая, выделанная! А подошвы - как железные! .. На весь век хватит!
   Хоть каждый день носи, не сносишь! ..
   Но этого было мало, счастье ее должны были видеть все - вышла на середину хаты.
   - Смотрите! Смотрите, какой подарок сделал мне Евхимко!.. - Она повела глазами, полными счастья и слез, в сторону Евхима: - Зять мой, золотая душа!
   Тимох взял ее за руку, хотел увести в угол, но она не послушалась, отшатнулась от него, повернулась кругом, чтобы видели со всех сторон какие сапоги!
   - Вот получила зятька! - В шуме и гомоне гостей мачеха, размазывая по лицу слезы счастья, подошла к Евхиму, обняла его. - Озолотил ты свою тещу, Евхимко!.. Век не забуду! .. Такие сапоги!
   - Носите на здоровье, мамо! - громко, тоже довольный, сказал Евхим. - А износите - новые подарю! Носите, не жалейте! ..
   Он был пьян, но держался еще твердо. Среди всех, кто сидел поблизости, он, кажется, и пил и перекликался с гостями больше всех. Он и тут чувствовал себя самым важным, самым сильным, словно хвастался тем, что пить и кричать может без конца...
   Когда стали перебрасываться припевками сваты и дружки, Ганна снова увидела Василева братишку. Он, оказывается, был уже в хате, сидел с Хведькой на припечке, смотрел и слушал - опять показалось Ганне - хмуро, не подетски серьезно. Он, видно, один не хохотал, слыша, как дружки во главе с задиристой, звонкой Марусей насмехались, издевались над сватами:
   Наш сваток не умее ля стала стаяти
   Дай с дружками сваими размавляти.
   Иди у места да купи себе мыла,
   Штоб жонка любила!
   Штоб дети познали
   Дай батьком назвали!
   Ганна смотрела на мальчика виновато и нежно, глушчла в себе желание подойти к нему - угостить, погладить по головке, сказать что-нибудь хорошее, ласковое. Как ни туманил голову хмель, помнила - все знают, что было у-нее с Василем, и ласковость с его братом осудят...
   Однако желание подойти к мальчику не отступало, не хотело подчиняться рассудку. Опьяневшей, ей так трудно, просто невозможно было отогнать неожиданное искушение.
   "Пойду - будто к Хведьке... Скажу что-нибудь Хведьке, а потом - ему... Будто нечаянно..."
   .Она встала, постояла немного возле печи, прижавшись спиной к побеленной стенке. Стоять было нелегко: пол качался, как плот на воде. Теперь пели, шутили над дружками сваты, - на нее, Ганну, не смотрел никто. Словно ее и не было тут, словно и не ее свадьба. И в самом деле, может не ее, сон только... Вздор какой, - чего только не взбредет в голову спьяну!.. Нет, не сон, не сон - ее пропивают!
   Не кого-нибудь другого, ее! Пропили уже!.. Но, думая об этом, она теперь не тревожилась, не жалела ни о чем, все было безразлично. Хотелось лишь одного - подойти к Володьке, странному серьезному пареньку, которого раньше будто и не замечала.
   Она взяла несколько коржиков, взволнованно подала мальчику:
   - На, возьми, отведай! - Он не сразу взял, сначала будто раздумывал, брать или не брать. - Белые, маримонские! - Ганна не удержалась, нежно провела ладонью по его голове. - У, ты, беленький мой!.. - Сказала обоим: - Смотрите же, живите хорошо, дружненько! ..
   Едва только сваты и дружки умолкли, за столами стало очень скучно. Все было съедено, горелки не наливали. "Как ни тужились, не хватило!" мелькнуло в Ганниной голове.
   Видимо, чтобы не позорить хозяев и не томить людей за столами, догадливые сваты объявили, что пора делить каравай, но вдруг заметили, что исчез кудагто Ганнин отец.
   Мачеха вскоре вернулась хмурая, злая, прошипела тихо Ганне:
   - Срам какой! На всю деревню! .. Пьяный - как Митя! - Она почему-то заплакала: - За всю мою ласку! За все!..
   Отблагодарил!
   - Где он? - оборвала ее всхлипывания Ганна.
   - За погребом... На колоде...
   На дворе было сыро, холодно и так темно, что если бы не тусклый отсвет из окон, не увидела б и крыльца. Ганна постояла немного, чувствуя, как от свежего ветра яснеет голова, крепнет тело. Стараясь не поскользнуться, направилась сквозь желтые полосы в темноту. Отец, еле видимый, даже не шевельнулся, когда она подошла. Будто дремал.
   - Тато, вам плохо? - склонилась она над отцом.
   - А, Ганнуля! - Отец поискал ее руку, ласково взял в свою. Оглянулся: А этой, гадюки, нет?
   Ганна догадалась, о ком он спрашивает, сказала, успокаивая:
   - Никого нет... Пошли бы вы, тато, домой... Ищут вас там. Каравай делить надо...
   - Поделят. Успеют... - Он вдруг страдальчески, с болью гмыкнул, сказал расслабленно: - Ты помнишь, доченько, мать-покойницу?
   - Почему не помню!.. Помню. Пойдемте, тато. Холодно - простудитесь еще, не дай бог.
   - Не дождалась. - Ганна услышала в голосе отца слезы. - Не увидит, не поплачет...
   - Не надо, тато.
   - Разве ж я враг дитяти своему, доченько?
   - Не враг, тато. Но не надо расстраивать себя. Все хорошо будет...
   - Хорошо? - Ганне показалось, что он послушался ее, стал спокойнее. Но вскоре он опять заговорил: - Ой, дочечко ты моя! Ганнулечка! .. Увидела б все это покойница!..
   - Не надо, тато. Все будет хорошо. Это вам только кажется так. Выпили немного лишнее...
   - Жалко мне тебя очень!..
   - И я вас жалею, тато. Да только не думайте ничего плохого. Все хорошо будет... Разве вы не знаете свою Ганну?
   - Знаю, знаю, да - только...
   - А знаете, так не бойтесь. И не печальтесь, а то и мне грустно будет. Слышите?
   - Слышу. Не буду! - Отец отпустил ее-руку, выпрямил плечи.
   - Будьте веселы, чтоб и мне было весело. И вставайте.
   Люди ждут, нехорошо. Дайте я отряхну вас немного...
   Пойдем.
   - Пойдем, дочечко!
   Разговор с отцом снова нагнал на Ганну тоску, но она и виду не подавала, что таилось в груди, вошла в хату спокойная, даже веселая, ласково держа за руку отца.
   - Плохо что-то стало ему, - сказала гостям. - Пить, видно, нельзя было...
   Отец сдержал свое слово: на мачеху смотрел мирно, бедный подарок, на который только и наскребли денег, - кортовые штаны в полоску - отдал молодому вежливо, доброжелательно. Кивнул согласно, когда мачеха добавила:
   - Чем богаты, Евхимко, тем и рады. Не прогневайся.
   - Мне вы и так подарили! Всем подаркам - подарок! - Евхим обнял Ганну.
   Как он, видимо, и рассчитывал, кругом послышался смех.
   Сорока вставила:
   - Вот так хвала отцу и мати - от умного дитяти.
   Евхим склонился пьяно:
   - И за это, за штаны, спасибо! Пригодятся!
   Только когда внесли каравай и три женщины, встав на лавку, начали снимать с Ганны венок и завязывать платок, отец опять помрачнел и губы его передернулись тоскливо и виновато. Ганна перехватила его взгляд, весело, с любовью усмехнулась, и лицо его прояснилось, будто осветленное ее улыбкой.
   Заботясь об отце, она уже не жалела, что потеряла венок, знак своей девичьей свободы. Но веселья, как ни старалась, хватило ненадолго, пока не поделили каравай. Посидели для приличия немного, и Сорока тоном знатока объявила:
   - Ну, попили, погуляли, пора и выходить. Пора уже к другому дому - к суженому, к молодому!
   Гости начали вылезать из-за столов торопливо, охотно:
   впереди были и лучшая водка, и закуски вдоволь. Но Ганна не чувствовала обиды, нахлынуло снова, вползло в душу сожаление, тревога: видела, начинают выносить сундук, увозить к молодому.
   Вот и настала пора уходить из дома, уходить насовсем, навсегда. За старым дубовым сундуком, оставшимся от матери, пойдет и она, пойдет - и уже не вернется никогда сюда, в свою хату, в свой приют. Другая теперь у нее будет хата, другой приют - и другая доля. Все, что было до сих пор, доброе и злое, - тут останется, в этом таком милом уголке. Нет, злое тут не останется, злого тут, кажется теперь, не было ничего. Тут было только хорошее. А там - как будет там?
   4
   Когда ехала по улице, хоть и старалась не смотреть, в темноте краем глаза заметила: на Василевом дворе - тихо, пусто. И хотя не увидела никого, хотя гости радостно, на весь свет кричали, что-то кольнуло сердце, как и при взгляде на его братишку, - виноватое и живое...
   От этого всю дорогу почти не чувствовала, не замечала ничего. Только и запомнилось, как - уже на Корчовом дворе, видимо торопясь соскочить с подводы, Сорока поскользнулась и упала в грязь, но не растерялась, быстро вскочила, заверещала:
   Выходь, свекрухо губата, - Приехала невестка багата!..
   Свекровь и свекор, которые стояли уже на крыльце, отчетливо видимые в свете, падавшем из окна, запели наперебой:
   - Заходите... Заходите... Невесточко моя... Люди добрые... Под нашу крышу... Заходите.
   Глушачиха всмотрелась в Ганну, по-матерински поцеловала. Тогда и пьяная, растроганная мачеха прилипла к хозяйке:
   - Ой, сватьюшка ты моя! Рыбонько дорогая!..
   Едва Ганна, окруженная гостями, вступила в теперешнее свое жилье, ощущение вины перед Василем мгновенно исчезло. Ганна вдруг почувствовала себя удивительно неуверенной, несмелой, шла осторожно, поглядывала беспокойно, будто боялась какой-то неожиданности. Казалось, ступила на кладь, которую не знала, как перейти...
   Тут все было так не похоже на ее родной угол: и прямая, внушительная печь, и особенные, с хитро вырезанными спинками, крашеные скамьи, и строгие боги, и холодная картина за стеклом - зеленые горы и желтые церкви, и странный запах, приторный, душный, который не заглушался даже запахом жаркого. Она уже видела эту комнату несколько раз - приходила наниматься на работу, приносила мешок из-под одолженного жита, и каждый раз ощущала она этот приторный запах, каждый раз овладевала ею тут робость, угнетало что-то и хотелось скорее выбраться на улицу, на свободу.
   Может, в этом виноваты были только неприятные воспоминания, но и теперь, хотя она вступала сюда хозяйкой, робость, угнетенность снова одолели ее.
   Ганна заметила, что и другие входившие в хату "с ее руки" тоже притихли, подолгу крестились.
   - Заходите, заходите, люди добрые, - суетился, тряс сухой головкой Глушак. - Свитки вот тут повесить можно, на крючки. Или вот на лавку кладите..
   - Возле печки, на полати, можно, - помогала Глушачиха. - Кладите, кладите ..
   - И не топчитесь, как в гостях. Давайте туда, к столам прямо!.. Заходите, садитесь... Все уже давно готово..
   Идите...
   - Ага, заходите и садитесь. Где кому лучше, сподручней ..
   Но люди не шли, топтались у двери, возле стены, словно ждали особой команды или почина какой-нибудь смелой головы.
   - Садитесь, пока просят, - заговорил вдруг не замеченный в общей суете Дубодел, стоявший у окна. Он встал, расставив циркулем тонкие ноги, щуплый, горбоносый, в военной гимнастерке, окинул мутными глазами гостей и, как в президиум, уверенно пошел за стоя. Все молча следили за ним: начальство.
   - А то, может, горелка уже усохла, - сразу поддержал его Евхим. - Ну, чего стала, все равно как в гостях, - захохотал, толкнул он под локоть Ганну.
   - Правда, будьте все как дома! - запела Глушачиха. - Вот смотрите, как Андрейка, - кивнула она в сторону Кряворотого.
   - Словом, берите пример с власти! - бросил старый Глушак - Идите же, сваток и сватьюшка, к детям своим.
   - Овца к ягнятам, а курочка к курчатам, - вставила Сорока.
   Мачеха и Ганнин отец послушно полезли за стол, за которым уже усаживались в углу рядом с Криворотым Евхим и Ганна. Проводив их немного будто под охраной, усадив Сороку и Прокопа, старый Глушак острым взглядом коршуна окинул остальных: люди уже не топтались у двери, расходились, рассаживались по скамейкам.
   Ганна сидела в углу все с той же робостью и настороженностью, которые не исчезали, не отступали, сидела почти не шевелясь, неподвижная и прямая, словно окаменевшая, смотрела перед собой. И так же неподвижно лежали на коленях ее руки От чрезмерного напряжения, неловкой позы, от неподвижности ощущалась в теле усталость, но она терпела, держалась так, как, учили ее, надо было держаться в гостях. Тут, в чужой хате, в царстве строгого Глушака, почему-то особенно сильно чувствовалась нерушимая власть обычаев и законов.
   Удивительно, какие все тут были тихие, степенные - не только не кричали, но даже почти не говорили вслух, перешептывались или чаще молчали. Один Дубодел держался свободно, - отвалившись на спинку скамьи, засунув руки в карманы штанов, он поглядывал на Ганну так, что ей становилось неловко. Она обрадовалась, когда он отвернулся, перевел взгляд на гостей.
   - А ты, Глушак, не промах!.. - сказал Дубодел, не глядя на Евхима. Девка - с перцем!
   - Кто? Моя?.. С перцем - угадал! - Ганна услышала Евхимов смех. - Глаз у тебя - с первого взгляда заметил!..
   - Заметил! Как гляну - насквозь вижу, что к чему!..
   Разговор на этом прервался, так как подошел Евхимоз отец с бутылкой стал наливать горелку молодым После Ганны Глушак хотел наполнить стакан Дубоделу, но тот взял бутылку, посмотрел на фабричную наклейку, поморщился.
   - Ты что мне, батько, эту, городскую? Все равно как антилигенту уполномоченному какому-нибудь... - Он чувствовал, что все следят за ним, и уже говорил будто не одному Глушаку. - Ты мне - домашней, куреневского производства! Простой мне - как всему народу!..
   Дубодел повел взглядом по людям, как бы ожидая одобрения. За столом одобрительно зашумели:
   - Налей ему! "Кустовки" куреневской!
   - Свой человек! По-простому!..
   Дубодел улучил момент, когда шум утих, крикнул осторожному Глушаку, который стоял, не зная, что делать:
   - Не бойся! Шабете не доложу!
   Грянул хохот. Евхим, смеясь, проговорил:
   - Дайте, тато! Не бойтесь! Слышали же - говорит, что не донесет в милицию!
   5
   Еще до того, как Глушак успел налить всем, Дубодел поднялся, расправил гимнастерку под поясом, солидно покашлял в кулак. Евхим крикнул:
   - Тихо! Власть хочет говорить!
   - Граждане деревни Курени! - начал Дубодел, выдержав надлежащую паузу. - На данном этапе, когда мы собрались тут, у дядьки Глушака, и сидим за столом, а также тут сидят молодые, которые вступают тем самым в совместную жизнь, - Евхим Глушак и его невеста, а теперь уже, можно сказать, его законная жена, - хотя они и венчались в церкви, а не регистрировались в сельсовете, как это рекомендует советская власть и большевистская партия всем сознательным элементам... На данном этапе советская власть и партия призывают всех крестьян, которые своим мозолем трудятся на земле, организовываться в кооперативы, а также, которые могут, и в коммуну чтобы, значит, обобществить все вместе - землю, и лошадей, и кур, и все прочее, как в Водовичах. А тех, кто еще не вступил и честно трудится на своей земле сам, советская власть и партия призывают так же работать и дальше и платить в срок налоги, не ждать, как некоторые, напоминания и пени...
   Высказав свою декларацию, которую гости слушали кто с почтительным, а кто с терпеливым вниманием, Дубодел передохнул и вернулся снова к молодым:
   - А потому от имени Олешницкого сельсовета Юровичской волости желаю нашим молодым - Глушаку Евхиму и его невесте, а теперь жене Глушак Ганне, чтоб здоровы были и жили дружно и в достатке, как надлежит по советскому закону! - Он хотел еще что-то сказать, но мысль, видно, ускользнула, и он вдруг крикнул: - Одним словом - горько!
   За столами охотно закричали вслед за ним, и Ганна шевельнулась, послушно встала.
   - Чтоб жилось и чтоб велось! - не преминула вставить Сорока.
   Старому Глушаку не понравились ни речь, в которой были неприятные, особенно в такой день, напоминания о налоге и коммуне, ни то, что чужой человек влез, нарушил законный порядок за столом, оттолкнул его, хозяина, в сторону, - но он заставил себя смолчать, ничем не выдал своего неудовольствия. Черт его побери, Криворотого этого: какой он ни есть, а все же власть.
   Рассудив так, Глушак даже подошел к углу, где сидел Дубодел, похвалил:
   - Умный ты человек, Андрейко! Как сказал, заслушаться можно! Чисто Калинин!
   - Калинин далеко, а он близко, наш! - отозвалась Сорока, протягивая чарку к Дубоделу.
   - Калинин хоть и далеко, да - голова! Над всем народом - голова! Всесоюзный староста!
   - И ты, Андрейко, голова!
   - Всем головам голова!
   Дубодел не стал спорить: мутным, тяжелым взглядом повел по лицам гостей, задержался на Ганне. Глушак подлил ему в стакан, сказал, обращаясь ко всем:
   - Тут сидит в гостях наша советская власть. Андреико; товарищ Дубодел, - наш олешницкий Калинин... Так чтоб он был жив и здоров!
   Глушак уже поднес к губам стакан, уже гости зашумели: "Чтоб жив был и здоров!" - когда Дубодел вскочил, крикнул:
   - Пусть живет смычка города с деревней!
   Под гул и крики одобрения он влил в себя полный стакан самогона, поставил стакан вверх дном, будто показывая, как нужно пить за такое большое дело - до капельки, - не поморщился, не стал сразу закусывать, посмотрел на Ганну довольным, горделивым взглядом.
   Он был нетрезв, еще садясь за стол, а теперь, как видела Ганна, хмель разбирал его все больше и больше, и его пьяные взгляды вызывали у нее отвращение. Ей и так было тут нелегко, а эти взгляды усиливали неловкость. Хорошо еще, что-хоть сидел он не рядом, за Евхимом...
   Но вскоре Дубодел с пьяной откровенностью сказал Ьвхиму, чтобы Ганна села между ними.
   - Не одному тебе сидеть с ней!..
   - А мне что? Пусть и возле тебя посидит! - Евхим захохотал. - Я не ревнивый! - Он приказал Ганне: - Пересядь сюда!
   Ганна не сразу послушалась. Думала, что Евхим не будет заставлять, сведет все к шутке, но он молчал, и в молчании его чувствовалось упрямство, злость за непослушание.
   Он не собирался отменять приказ, ждал, и она пересела.
   Что ж, не своя хата, не вольная воля!
   - Чего не хотела пересаживаться?
   - А вам это так важно знать?
   - Вы, бабы, любите, чтоб мужчина красивый был?
   - А вы не любите красивых женщин?
   - А того не знаете, что покалечило меня так за советскую власть. Поляк саблей ударил под Барановичами. Ясно?
   - Человек кровь проливал за советскую власть!
   - Правильно, Глушак.
   Дубодел наклонился к Евхиму, удовлетворенно и крепко хлопнул его по спине, - Ганна, как могла, отклонилась от плеча, которое уперлось ей в грудь. Едва смолчала.
   Старый Глушак подлил горелки, и Евхим с Дубоделом чокнулись. Тогда председатель повернулся со стаканом к Ганне, заставил и ее взять чарку
   - Надо пить! - сказал он, заметив, что Ганна ставит чарку на стол почти нетронутой.
   - Я выпила, сколько хотела...
   - Все надо!
   - А если я не хочу?
   - Все равно! Гостю угождать надо... - не отставал Дубодел.
   - Всем не угодишь. Гостей вон сколько, а я одна...
   - И он один, - заупрямился Евхим. - Он такой один - герой и начальство!
   - Ну, может, и один. Так пусть и пьет себе один.
   - А я не хочу пить сам с собой!
   - Так выпейте с теткой Сорокой! Она будет рада!
   - А он хочет с тобой! - загорячился еще больше Евхим.
   - Тогда - если ему так хочется - пусть потерпит. До следующего раза.
   - А он теперь хочет! - наседал Евхим, приходя в бешенство от ее упрямого непокорства.
   За столом все притихли. Как ни были пьяны, почувствовали - наскочила коса на камень. Еще не отгуляли свадьбы, а уже сцепились, так сцепились, ч го, видать, и один не уступит и другой не поддастся. Гляди, как набычился Евхим, - ему и трезвому слова поперек не говори, а теперь, пьяный, - как рысь. И она - белая-белая, только глаза огнем горят!
   - Выпей! - просипел Евхим.
   - Не буду! - твердо сказала она. По тому, как сказала, чувствовалось, что ни перед чем и ни перед кем не остановится.
   Дубодел сам попробовал утихомирить Евхима:
   - Не хочет, ну и пускай!.. Выпьем вдвоем! - Он протянул руку со стаканом к Евхиму, но тот отвел ее.
   - И она выпьет!
   - Не буду!
   Ганна вдруг вскочила, бросилась из-за стола. Сразу поднялась суматоха. Одни окружили Ганну, рвавшуюся из хаты, - утешали, успокаивали ее, другие держали, уговаривали Евхима.
   - Воли много берет себе! - кричал Евхим. - Слушать никого не хочет! Подумаешь, паненка!
   - Не буду я тут! Не хочу! - не слушала женских уговоров Ганна. - Домой пойду! Домой!.. Пустите! Домой!..
   - Тихо ты, тихо, Ганночко! - ласково говорила мачеха. - Пьяный он, пьяный. Выпил, ну, хмель в голову и ударил, замутил. Пьяный человек чего только не наговорит!.. Выпил, сама видишь!..
   - Протрезвится - опомнится, - помогала ей свекровь.
   - Домой! Домой хочу! Тато, пойдемте домой!
   - Тихо ты, Ганночко! Успокойся! Не вбивай себе в голову чего не надо!.. Все будет хорошо! Хорошо будет, поверь!.. - Мачеха взглянула на Ганниного отца, стоявшего рядом, готового в любую минуту помочь дочери. - Отойди, без тебя разберемся!.. Успокойся, Ганночко. Все хорошо будет!..
   - Не хочу тут оставаться! Домой хочу!
   - На вот, выпей воды холодной! Или, может, в сени пойдем, остынешь? Идем, Ганночко, идем, рыбко!
   Когда вели Ганну в сени, мачеха успокоила:
   - Еще не такое увидишь. Всего хлебнешь, поживши!..
   Молодых успокоили, примирили, посадили снова рядом, И остаток вечера догуляли как следует, "по закону". Только когда гости разошлись и молодые остались одни в притихшей чистой половине, перед широкой, купленной к свадьбе в Юровичах железной кроватью, Евхим напомнил о споре, но без злобы, сговорчиво:
   - Забывать бы надо, что ничья была. Моя теперь и слушаться должна. Не позорить.
   - Помнишь, что я тебе когда-то говорила? - промолвила Ганна тихо: ей казалось, что их из-за стены подслушивают старые Глушаки. - Что со мной надо - только по-хорошему!