Написать бы историю человечества как историю борьбы, слияния и преображения чарующих фантомов - плюс их борьба с истиной. И показать, как победа иллюзий опустошает землю, а победа правды - нашу душу. А что - все равно ведь надо чем-то заниматься лет еще как бы не двадцать: жизнью благоразумного господина я уже сыт по горло, почему бы не отведать еще и приключений недоучки, замахнувшегося на Единую Теорию Поля? Но нет, я недостаточно безумен для такого размаха. Пока что я еще зачарован собственным фантомом, но чуть начну собирать вещдоки - ведь история фантомов наполовину уже написана - то как история религий, то как история общественной мысли, честность уже не позволит мне не видеть, что они не укладываются в нужную мне систему - равно как и ни в какую другую. Нынешние "боговерующие" поступают весьма разумно, шагая по жизни с заклеенными веками и законопаченными для правды ушами, ловя только крохи вещдоков даже от ренегатов науки, которая по самой своей природе воспрещает верить во что бы то ни было, включая себя самое: новые верующие правильно чувствуют, что одно нечаянно воспринятое слово правды безжалостной катапультой немедленно выметнет их из теплого уголка уверенности в безбрежный ледяной океан сомнений.
Если ты не в силах открыто провозгласить: "Верую, потому что нелепо!" значит, ты не веруешь. Если для тебя есть что-то реальнее твоего фантома каменная плита, плащаница или справка из Академии наук, - значит, вере твоей цена тридцать сребреников в базарный день.
Что я несу, кому нужно это изуверство - верить в нелепое! Чуть люди серьезно почуют, что истина грозит их благополучию, как они смахнут ее, будто дохлую мошку со стола, - тут же провозгласят, что излюбленные их фантомы научно обоснованны, надежны, выгодны, удобны... На худой конец, снова объявят пророками душевнобольных - религиозности-то как душевной болезни на людской век хватит.
Почему-то принято считать, что если Бога нет, то все дозволено, а по мне, так наоборот: все дозволено, если Бог есть. Потому что уж он-то как-нибудь да защитит свои святыни. А вот если его нет и они исключительно наших душ дело вот тут-то мы должны оберегать их в тысячу, в миллион, в бесконечное количество раз самозабвеннее, ибо сделать это, кроме нас, некому.
И тени согласно кивали.
А потом я разыскал телефон-автомат, и меня соединили с тем краем, откуда прежде не возвращались.
Я всегда с удовольствием слушал Элькино восторженное щебетанье, но сейчас в ее восторге что-то меня насторожило - просветленность.
Жирный абрек снова выписывал смертоносные виражи, отщелкивая сдачу. Дома были бы заурядны, если бы не солнечный иерусалимский камень. На безостановочных остановках вваливались и вываливались вместе с продуктовыми тележками мелкие кучеряво-бородатые люди в черных сюртуках и черных брюках, заправленных в черные носки, у каждого из-под черной шляпы с каждой стороны свисало по черной спиральке. Многочисленные дети были обряжены примерно так же, только без спиралек. Затем вдруг автобус вырулил на некую баллистическую кривую и понесся без единого притормаживания, и я почувствовал, что проносящиеся мимо домба лишены какой-то нарядности - ах да, лакированной зелени! - и лишь потом заметил, что чеканка иврита на вывесках сменилась арабской вышивкой.
Миновали каменные соты, остановились у сооружения из тетраэдров. Однако внутри квартирка была точь-в-точь как у Дмитрия. В объятиях я ощутил, что Эли еще немножко убыло, а Ильи, наоборот, прибавилось. Когда-то, еще до ее замужества, я однажды процеловался с Элькой целую вечеринку и даже в пределах, допускавшихся моими принципами, ее подраздел, а потому, согласно благородным законам мужской дружбы, испытывал к Илье несколько снисходительное чувство. Элька и тогда была худенькая и глазастенькая в духе Гуттузо, но тугая ее стрижка под девочку сквозь круто замешенную смолу теперь проплелась великолепными серебряными завитками.
Илья же, как и я сам, сумел только облезть.
Сначала было диковато общаться с теми, с кем когда-то простился навеки. Но за столом мы быстро почувствовали себя как раньше - только неизменная пара хумус - тхина да аккуратная грядочка розовой сельди напоминали, что мы не дома. Мы так с ними когда-то и дружили - без общих фантомов, - нет, даже самая маленькая дружбочка водит хороводы вокруг каких-то общих фантомчиков, - но собирались мы без затей, выпивали, болтали, Илья вставлял саркастические, однако не обидные реплики: он был тоже полукровка с истинно еврейской фамилией Сидоров, хотя скептичен был, как три Рабиновича, вместе взятых. От язвительности его спасала только округлость.
Сиделось у Сидоровых особенно уютно именно потому, что в присутствии Ильи мы все серьезное инстинктивно обходили. Катьку, правда, рассказы о работе иногда заносили в патетику, но Илья и ее пафос с легкостью гасил кротким вопросом: "Неужели тебе так страстно хочется работать на государство?" - "Но не всегда же помнишь, что это на государство", - смущалась Катька, а в мою душу надолго всасывалась пиявка сомнений: "Тогда вообще ничего нельзя делать что ни сделай, государство хоть как-нибудь этим да воспользуется... Илье-то хорошо, его полукольца и полугруппы заведомо никому не нужны..." Однако высказать что-либо подобное вслух было заведомо неприлично - и компанию испортишь, и... Илья уж очень кровно был оскорблен государством: отличный алгебраист, он вынужден был защищаться в Кишиневе, преподавал паршивую высшую математику в целлюлозно-бумажном институте...
Мы и за морем блюли неписаный договор оберегать нашу взаимную симпатию, а потому не грузить друг друга чем-то серьезным. Я в юмористических красках изобразил перевод Дмитрия из водоканала в водоканал. Эля в пандан поведала, как ее сугубо гуманитарная дочь - помню, стихи ее хвалили в Аничковом дворце пионеров - теперь сидит в некой "амутбе" без извлечения прибыли. Я позабавил хозяев пересказом своих аналитических записок. Эля изобразила пару-тройку сценок из своих халтур, носивших звучные греческие имена "никайон" и "метапелет" (первое означало мытье - зато с мылом! - лестниц, второе - уход за беспомощными старцами и старицами). Илья развлек нас теми усилиями, с какими израильские школьники постигают, что дважды четыре есть не что иное, как восемь, но при этом с непривычной просветленностью констатировал, что евреи наконец-то перестали быть народом математиков и шахматистов, а сделались люди как люди. Еще и получше прочих - очень преданы семье, сами оплачивают учебу в университете, если накатит такая блажь: это в России мы считали, что надо обязательно куда-то карабкаться, а у себя дома можно и расслабиться.
Прежде я не мог бы даже представить, чтобы Элька - ну разве что в концлагере - согласилась мыть и подмывать что-то чужое, а Илья испытывать просветление от чьей-то бестолковости.
- То есть евреи устали быть великим народом и решили наконец расслабиться? - в предельно несерьезном тоне подхватил я, но не был расслышан.
Или, напротив, был? Они оба заговорили... Нет, говорила в основном все-таки Эля, но Илья, не без смущения, правда, просветленно (Илья - и просветленно!..) кивал тому отрадному явлению, что израильские дети очень свободны - свободны от совковой зажатости. По совковым меркам, они, может быть, даже распущенны - могут среди урока встать и попроситься "пи-пи", - но это совершенно беззлобно, вот в чем суть! Парню выговаривают за получасовое опоздание, а он может в ответ подойти и обнять учительницу: главное, все это без всякой задней мысли, это мы в совке привыкли, что все делается из желания оскорбить, унизить...
Илья, умиляющийся чьему-то амикошонству... Или тут действительно воцарился золотой век?
Здесь Эля в увлечении упомянула, что в прошлом году летала в Москву на чьи-то похороны и даже не заехала - она по-прежнему говорила "в Ленинград". "В России такая тяжелая атмосфера - все повергает в депрессию!" И тут меня заело. Что-что?.. Что повергает в депрессию? Эрмитаж? Стрелка нашего Васильевского? Фантом нашего незабвенного матмеха? Я более чем понял бы любовь-ненависть, смесь восхищения с отвращением, привязанность к родине-матери, слитую с обидой на родину-мачеху, - но такое простое отторжение!.. Седеющая Элька под застенчиво-просветленные кивания облезлого Ильи вдохновенно повествовала, как она расплакалась, когда ей сказали, что все бесконечные зеленые ярусы по дороге на Иерусалим высажены на камне человеческими руками, но моя глубина уже оглохла от обиды: да ведь весь Петербург выстроен на болоте человеческими руками - почему же ты там не плакала?! Ха, мне ли не знать почему - тот фантом был чужой, а этот свой, из его рук и дорожная пыль принимается за золотой песок, в чужой системе мнимостей было западло учить дифференциальному исчислению, в своей вдалбливать таблицу умножения естественное дело. Нет-нет, вы в полном праве холить и лелеять свои фантомы - но позвольте же и другим делать то же самое со своими, зачем вы говорите, что естественно любить только маленькую родину, которую можно всю объездить и вместить в память, - все равно вы любите не реальную страну, а ее фантом, - так и в фантоме России, для тех, кто ее, вернее, его любит, именно неохватность и составляет важнейший оттенок очарования... Россия вдруг представилась мне огромной растрепанной скирдой, покинутой в темном поле, - ее разносит ветер, растаскивает и топчет бродячий скот, и никому-то, кажется, она не дорога, кроме дураков и сволочей... И я понял, что никогда не смогу его покинуть, этот несчастный, растрепанный, исчезающий призрак: каждый из нас с легкостью обойдется без России - беда в том, что ей без нас не обойтись. Образ не может жить без тех, кто его воображает.
- Ладно, - вдруг решила спуститься с небес на землю Элька. - Выпьем же за то, чтобы ты поскорее последовал за своим сыном.
Подняв рюмки с водкой "Кегелевич", они смотрели на меня самого, словно мудрые добрые родители на еще не вполне образумившегося блудного сына. Судорогу обиды немного отпустило, и я постарался как можно проще сказать, что Дмитрий, возможно, еще переберется в Канаду. Мудрые папа и мама мгновенно погрустнели и понимающе переглянулись.
- Мы здесь считаем, - сочувственно объяснила мне Элька, как хорошему человеку, по неведению сморозившему что-то бестактное, - что к стране непорядочно относиться прагматически - если где-то лучше живется, значит, можно туда ехать.
Пардон, пардон - но когда это же самое вам говорили в России, вы называли это покушением на свободу передвижения или как там его, а когда понадобилось защищать ваш собственный фантом... Я наливался холодом, и от прямых заявлений меня удерживало, кажется, уже не столько старое приятельство, сколько опасение рубануть что-то несправедливое - их зигзаг от скепсиса к пафосу был настолько внезапным, что было бы непорядочно высказываться без серьезного обдумывания.
А может, и обдумывать здесь нечего - просто надо всем желающим разъехаться под сени собственных фантомов, - тогда и страсть оплевывать чужие поослабнет. Косности будет больше, а взаимной злобы меньше. Не надо перемешивать народы не трожь этого самого, фантомов, я хочу сказать - не так сильно будет смердеть дохлятиной.
- Это в совке так можно было рассуждать, - постарался разрядить мое напряжение Илья, - у пролетариата, мол, нет отечества.
- Я больше не могу этого слышать: в совке, в совке, в совке, в совке!.. В комнату ворвалось и закружило вокруг стола по-совиному нахохлившееся на своем помеле серое существо. Оно, точнее, она наверняка и в тот миг была в тонконогих джинсиках и свитерке, но фантом ее навеки запечатлелся бахромчатым плащом дервиша, развевающимся за ее плечиками рваным серым пламенем.
- Когда мужик в России писает на улице - это свинство, а здесь - древняя мудрость, галаха!.. Да если б хоть приперло его - пописал и побежал, так нет он еще обтряхиваться будет полчаса! Я одному не выдержала - ты что, говорю, себе позволяешь?! Так этот кипастый мудила еще на меня наорал: у него, видите ли, от моего крика детей может не быть! У тебя их, говорю, и так в десять раз больше, чем нужно! А у моих папахера с мамахером уже и штаны подтянуть - это совковость, у здешнего жлобья излюбленная манера устраивать сзади декольте свобода, блин, эх, эх, без креста!..
Только тут я наконец узнал их дочь Софью. "Мудила" - передовая барышня... Тот факт, что она не была приглашена к столу, а также и сама не вышла к старому другу дома, я оценил несколько позднее.
- Я постоянно занимаюсь социологическими опросами, - круги вокруг стола сменились челночным рысканьем параллельно его оси, - и уже заранее знаю: если о чем-то спрашиваешь русского - мы же здесь русские, вы не знали? - он будет колебаться, раздумывать... Понимаете? Это совковая зажатость, когда человек не хочет врать, чего не знает! Ну а сабра - тот свободен, как ветер, у него есть готовое мнение на все случаи жизни, если даже о проблеме услышал секунду назад. Во всем мире это называется наглостью, а у моих папахера с мамахером раскрепощенностью. Конечно, при такой раскрепощенности они ни хера ни о чем не будут знать! Зачем еще чего-то узнавать, если ты уже и так все про все знаешь!
Она наконец рассталась со своим помелом, и мне удалось немного разглядеть ее. Еврейского в ней было даже меньше, чем в Эльке, - только верхние резцы излишне обнажались, как на юдофобской карикатуре, - однако, оседлав свой небольшой с горбинкой носик велосипедными выпуклыми очками да еще и работая под горбунью, она сумела превратить себя в типичную еврейскую ученую сову.
Элька смотрела на нее с натянутой снисходительной улыбкой - как поздно, мол, взрослеют нынешние дети!.. Илья тоже улыбался в уже не демократическую, а ухоженную бороду:
- Знаешь, на кого ты похожа? Меня недавно подвозил таксист из Тибилиси, он тоже возмущался: здесь нэт культура! Ты же имеешь дело со здешним плебсом, а говоришь обо всех: здесь нэт культура!
- Может быть, может быть, может быть... И я имею дело с плебсом, и вы имеете дело с плебсом, и он, она, они тоже имеют дело с плебсом - мы же здесь все заперты в гетто для плебса! Но я по крайней мере не вылизываю этому плебсу задницу, не называю хамство свободой! Я ведь тоже, - она вперилась в меня своими совиными окулярами, - пробовала преподавать. Так я каждый раз останавливалась перед дверью и начинала твердить: сейчас я заработаю шестьдесят шекелей, шестьдесят шекелей, шестьдесят шекелей... Двойной гонорар Иуды Искариота. Это правда, они не злые, они будут вытирать об тебя ноги без всякого зла. Не ведают, что творят.
- Ну, какое гетто, какое гетто! - Обида смыла следы снисходительности с Элькиного лица. - Это в России было гетто - спроси у отца: устроиться на работу, защитить диссертацию - везде на тебя смотрели вот в такую лупу! - Она обрисовала нечто вроде сковороды.
- Смотрели, потому что уважали! Считали своими соперниками, властителями дум, аристократами! Да вы там и были аристократы: ведь у интеллигенции не партийные органы, а вы задавали тон, скажешь нет? Вы входили в круг законодателей интеллектуальной моды - что, не так? Вас потому и ущемляли, что видели в вас опасных конкурентов, а здесь вас в упор не замечают, у них своих умников выше крыши! Ой, но только не говорите мне про вашу русскую партию!!! Да, она заставила с собой считаться - но как со взбунтовавшимся плебсом, не более того! Зато на культурные наши, извините, запросы здешнему государству плевать со Стены Плача - что, не так, что ли?!
- Нет, все-таки всему есть граница! - Наконец-то мне открылась святая святых - Илья в гневе: добрались наконец-то и до его фантома. Правда, по столу он ударил все же лишь кончиками пальцев. - Это самое государство выделило тебе деньги на издание твоих опусов, а ты... В России ты бы до сих пор по редакциям тыкалась!
- Ну и что? В России тебе тоже дали бесплатное образование, только ты по этому поводу что-то не очень склонен... Да, выделили подаяньице, не спорю. А тираж хочешь в шкаф сложи, хочешь в сортир на гвоздик повесь - свобода, блин!
- Ну, в этом, знаешь ли, никто...
- Я знаю, что никто. Если живешь в стране с чужой культурой... Я не говорю, что здесь нэт культура - здесь ест культуры. Да только ей до нас нэт никакого дела. А нам до нее. Русская поэзия будет жить в этой ужасной, варварской, коррумпированной, не знаю еще какой, но в России, все, что там пишется, вливается в реку, которая текла тысячу лет и будет течь еще тысячу, а мы здесь...
- В грязную, кровавую реку! - сверкала глазами Эля.
- Да, и в грязную, и в кровавую, и в отравленную, но и в родниковую, блин, - только синь, блин, сосет глаза! Она перемешанная. Как вся реальная жизнь, а не лаборатория, в которой мы делаем вид, что живем! Мандельштам, Пастернак, Бродский, хотите вы или нет, будут течь в той реке, а не в нашей! Хотя бы уже потому, что ее просто нет - мы живем и видим собственный конец. Мы знаем, где прекратится наше, извините за совковость, духовное наследие - на наших детях, у кого они есть. Если не раньше.
Когда люди начинают догадываться, что спор ведется не о фактах, а о фантомах, до них начинает понемногу доходить, что оппонентов надо либо убить, либо оставить в покое: вечер мы закончили в духе столь выдержанной политкорректности, что я готов был запроситься обратно к невестке.
Однако при хорошем снотворном не страшны даже такие неотвратимые мнимости, как сны. Но и лег я, и встал все с той же - поверх всего - тяжестью на душе: Юлей. И постиг наконец, почему я не должен ее ампутировать, - пусть и она тоже будет хоть чьим-нибудь фантомом.
Я сразу понял, что со мной говорит младшая Славкина дочка, - такой картавости из России было бы не вывезти: "Мама еще не пххгишла из ххгаботы". А вот Сэм Трахтенбух как будто только что освободился от трехлетней пытки молчанием - тарахтел, будто обычный добрый малый. (Я-то, нехороший человек, и позвонил-то ему только ради поддержания фантома Парень с Нашего Курса...) Жирная чеканность его профиля чрезвычайно соответствовала его манере не беседовать, а ставить собеседника в известность. Столкнувшись с ним в Публичке максимум три месяца тому, я и вопросов ему не задавал, чтобы не доигрывать отводимую им роль почтительно внимающего интервьюера, но Сэму такие ухищреньица были как слону горчичник. Он известил меня, что рано или поздно покидать родину, равно как и родительский дом, хотя и страшновато, но необходимо, без этого невозможно повзрослеть, - да и вообще не имеет значения, из какого окошка ты выпал в этот мир. Вступать с Сэмом в споры можно было лишь для того, чтобы еще раз убедиться, насколько ты ему неинтересен.
Зато сейчас он буквально навязался встретить меня на упоительно подробно обрисованной автобусной остановке, развлечь, выкупать в море, а потом доставить к Славкиной... да, вдове. И махать мне он начал первым, искажая свою жирную чеканность совершенно не идущим к ней радушием. "Нет, но какой город?! - требовательно восхитился он, обводя сверкающие лакированной зеленью холмы дарственным жестом (нормальная субтропическая заграница - до Петербурга, как до неба). - И в декабре - ты подумай, в декабре! - можно купаться!
Он и плавки для меня захватил.
Увлекая меня мимо каких-то противоестественно вылизанных пакгаузов, пьяный еще не приевшимся фантомом, он неузнаваемо тарахтел, какие отзывчивые и щедрые люди живут в этой стране: новым олим дарят вполне еще пригодную мебель, на специальных складах можно набрать отличных шмоток - при Брежневе бы с руками оторвали, некоторые русские и здесь остановиться не могут, и еще недовольны... Сэм не переменился только в одном - он по-прежнему не интересовался реакцией собеседника.
Мимо вороненого стеклянного здания в форме огромных ворот (я уже не стал признаваться, что подобную конструкцию, но помощней я обозревал в парижском районе Дефанс - все-таки нам, евреям, пора научиться щадить чужие фантомы) мы вышли на убитый свежим ветром песчаный пляж. Море неприветливо бурлило и блистало. "Вода двадцать два градуса!" - ликовал Сэм, влача меня к обойме синих пионерлагерных кабинок.
В голом виде сделалось окончательно не жарко - отличный сентябрьский ветреный день. Песчинки секли по ногам чувствительными мини-укольчиками приходилось делать усилие, чтобы не пританцовывать: я уже с завистью смотрел на мохеровые ноги и жирную спину уверенно ковыляющего Сэма - по волосатости он годился мне в далекие предки, да и жирок на мне отдавал бабьей желейностью в сравнении с его тугим салом упитанного боровка. А уж что до невидимой шубы окутавшего его почти не ношенного фантома - с ним хоть в арктическую полынью. И когда первый взбаламученный вал обрушился на мои ноги, только страх испортить чужую игру удержал мой поросячий взвизг в горле. "Ты что, отличная вода, в Комарове же ты при восемнадцати купался!" - почти плача, зазывал меня Сэм, кувыркаемый валами, но я уже торопился обратно к кабинкам, из-за бесчисленных укольчиков поджимая пальцы на облепленных песком ступнях которые теперь еще и придется как-то отмывать, оттирать...
Марианна вышла из машины у зеркального супермаркета как самая образованная иностранка - уже не брюнетка с грачиным отливом, а хенно-рыжая дама средних лет ("Поседела", - догадался я). Светофор не пустил нас друг к другу, и мы разом опустили глаза - не простирать же руки через улицу. Зато прямо посредине мы обнялись как старые-старые, добрые-добрые друзья. И замерли, не опасаясь сфальшивить. "Здесь если уж ты наступил на "зебру", все машины обязательно остановятся!" - торжествовал Сэм за нашу безопасность. В Бендерах Марианна была, помнится, довольно дебелая, а тут меня поразило, до чего хрупкие у нее плечики...
Но стоять здесь было нельзя, в том числе и ее машине.
- Сколько времени вы в стране? - радостно просовываясь с заднего сиденья, заинтересовался Сэм. - Видишь - за десять лет своя машина, своя квартира!..
- С этим имуществом всегда как на фронте, - вздохнула Марианна. - Все время какие-то платежи подступают, на машине можно врезаться... Что уже и случалось.
- И правильно, что платежи! В Союзе сначала десять лет деньги собираешь помните, "раздеты камнем"? - потом десять лет ждешь, а здесь сразу въезжай и живи!
- Это так, - печально согласилась Марианна, сосредоточенно отруливая от тротуара. - Но что в Союзе было хорошо - ты точно знал, что возможно, а что невозможно: нет у тебя квартиры и не будет, забудь и живи. А здесь все время какие-то соблазны, и никогда точно не знаешь, что тебе по карману, а что не по карману. Сегодня вроде бы по карману, а завтра...
В ней уже не было ни тени неземной выспренности - какие-то фантазии явно оставили ее: это была просто умная усталая женщина.
Мы не сговариваясь двинули "к Славе". Марианна вела машину очень серьезно и внимательно, без тени рисовки, склонность к которой, собственно, и отличает человека от животного: согласие ничего из себя не изображать, принимать реальность такой, какова она есть, - не что иное, как сломленность.
Она горько, но без всякого надрыва рассказывала ужасные вещи, а впавший в детство Сэм все тщился и тщился вовлечь меня в свою новую игру.
- У Славы в последние месяцы совершенно разрушились сосуды на ногах, они у него постоянно болели, - говорила Марианна, внимательно глядя перед собой. Он везде сразу же старался сесть и начинал их растирать.
- Это порт, - всовываясь между нами, радостно кричал Сэм, - все делают механизмы, докера не отличишь от доктора!
- Он уже не мог сосредоточиться, ему плохо давался язык, а я не понимала, говорила: возьми себя в руки, здесь всем трудно. А его и так страшно мучило, что он сидит на моей шее, он же был такой ответственный!.. Он старался хоть в магазин сходить за йогуртом каким-нибудь...
- Ты не пробовал здешних молочных продуктов? Это нечто, восемьдесят процентов производится на экспорт! Если корова дает меньше десяти тысяч, ее отбраковывают на мясо!
- ...Вроде бы наклюнулась неплохая работа, а он не смог заполнить анкету, это его окончательно убило. Он видел все хуже, читал уже с трудом...
- А вот там, в глубине, - видишь, в зарослях? - пещера, где Илья-пророк шуровал! Здесь же на каждом шагу исторические памятники!
- Он боялся от меня отойти, ходил за мной, как ребенок... Это было ужасно - мужчина, которого я привыкла видеть сильным... Он разыскивал людей из Бендер, приводил их в дом, угощал... Потом разочаровывался... Может быть, он хотел видеть тех, кто помнил его другим?..
- Вот здесь самые лучшие дома, каждая квартира под миллион долларов - и покупают!..
- Ему сделали пересадку почки, поджелудочной железы, он принимал преднизолон, чтобы не началось отторжение... Но началась страшная аллергия, он весь чесался... Врач говорит - ну, уменьшите дозу. А он совсем перестал. Я считала, что это неправильно, но получалось, что я опять на него давлю...
Если ты не в силах открыто провозгласить: "Верую, потому что нелепо!" значит, ты не веруешь. Если для тебя есть что-то реальнее твоего фантома каменная плита, плащаница или справка из Академии наук, - значит, вере твоей цена тридцать сребреников в базарный день.
Что я несу, кому нужно это изуверство - верить в нелепое! Чуть люди серьезно почуют, что истина грозит их благополучию, как они смахнут ее, будто дохлую мошку со стола, - тут же провозгласят, что излюбленные их фантомы научно обоснованны, надежны, выгодны, удобны... На худой конец, снова объявят пророками душевнобольных - религиозности-то как душевной болезни на людской век хватит.
Почему-то принято считать, что если Бога нет, то все дозволено, а по мне, так наоборот: все дозволено, если Бог есть. Потому что уж он-то как-нибудь да защитит свои святыни. А вот если его нет и они исключительно наших душ дело вот тут-то мы должны оберегать их в тысячу, в миллион, в бесконечное количество раз самозабвеннее, ибо сделать это, кроме нас, некому.
И тени согласно кивали.
А потом я разыскал телефон-автомат, и меня соединили с тем краем, откуда прежде не возвращались.
Я всегда с удовольствием слушал Элькино восторженное щебетанье, но сейчас в ее восторге что-то меня насторожило - просветленность.
Жирный абрек снова выписывал смертоносные виражи, отщелкивая сдачу. Дома были бы заурядны, если бы не солнечный иерусалимский камень. На безостановочных остановках вваливались и вываливались вместе с продуктовыми тележками мелкие кучеряво-бородатые люди в черных сюртуках и черных брюках, заправленных в черные носки, у каждого из-под черной шляпы с каждой стороны свисало по черной спиральке. Многочисленные дети были обряжены примерно так же, только без спиралек. Затем вдруг автобус вырулил на некую баллистическую кривую и понесся без единого притормаживания, и я почувствовал, что проносящиеся мимо домба лишены какой-то нарядности - ах да, лакированной зелени! - и лишь потом заметил, что чеканка иврита на вывесках сменилась арабской вышивкой.
Миновали каменные соты, остановились у сооружения из тетраэдров. Однако внутри квартирка была точь-в-точь как у Дмитрия. В объятиях я ощутил, что Эли еще немножко убыло, а Ильи, наоборот, прибавилось. Когда-то, еще до ее замужества, я однажды процеловался с Элькой целую вечеринку и даже в пределах, допускавшихся моими принципами, ее подраздел, а потому, согласно благородным законам мужской дружбы, испытывал к Илье несколько снисходительное чувство. Элька и тогда была худенькая и глазастенькая в духе Гуттузо, но тугая ее стрижка под девочку сквозь круто замешенную смолу теперь проплелась великолепными серебряными завитками.
Илья же, как и я сам, сумел только облезть.
Сначала было диковато общаться с теми, с кем когда-то простился навеки. Но за столом мы быстро почувствовали себя как раньше - только неизменная пара хумус - тхина да аккуратная грядочка розовой сельди напоминали, что мы не дома. Мы так с ними когда-то и дружили - без общих фантомов, - нет, даже самая маленькая дружбочка водит хороводы вокруг каких-то общих фантомчиков, - но собирались мы без затей, выпивали, болтали, Илья вставлял саркастические, однако не обидные реплики: он был тоже полукровка с истинно еврейской фамилией Сидоров, хотя скептичен был, как три Рабиновича, вместе взятых. От язвительности его спасала только округлость.
Сиделось у Сидоровых особенно уютно именно потому, что в присутствии Ильи мы все серьезное инстинктивно обходили. Катьку, правда, рассказы о работе иногда заносили в патетику, но Илья и ее пафос с легкостью гасил кротким вопросом: "Неужели тебе так страстно хочется работать на государство?" - "Но не всегда же помнишь, что это на государство", - смущалась Катька, а в мою душу надолго всасывалась пиявка сомнений: "Тогда вообще ничего нельзя делать что ни сделай, государство хоть как-нибудь этим да воспользуется... Илье-то хорошо, его полукольца и полугруппы заведомо никому не нужны..." Однако высказать что-либо подобное вслух было заведомо неприлично - и компанию испортишь, и... Илья уж очень кровно был оскорблен государством: отличный алгебраист, он вынужден был защищаться в Кишиневе, преподавал паршивую высшую математику в целлюлозно-бумажном институте...
Мы и за морем блюли неписаный договор оберегать нашу взаимную симпатию, а потому не грузить друг друга чем-то серьезным. Я в юмористических красках изобразил перевод Дмитрия из водоканала в водоканал. Эля в пандан поведала, как ее сугубо гуманитарная дочь - помню, стихи ее хвалили в Аничковом дворце пионеров - теперь сидит в некой "амутбе" без извлечения прибыли. Я позабавил хозяев пересказом своих аналитических записок. Эля изобразила пару-тройку сценок из своих халтур, носивших звучные греческие имена "никайон" и "метапелет" (первое означало мытье - зато с мылом! - лестниц, второе - уход за беспомощными старцами и старицами). Илья развлек нас теми усилиями, с какими израильские школьники постигают, что дважды четыре есть не что иное, как восемь, но при этом с непривычной просветленностью констатировал, что евреи наконец-то перестали быть народом математиков и шахматистов, а сделались люди как люди. Еще и получше прочих - очень преданы семье, сами оплачивают учебу в университете, если накатит такая блажь: это в России мы считали, что надо обязательно куда-то карабкаться, а у себя дома можно и расслабиться.
Прежде я не мог бы даже представить, чтобы Элька - ну разве что в концлагере - согласилась мыть и подмывать что-то чужое, а Илья испытывать просветление от чьей-то бестолковости.
- То есть евреи устали быть великим народом и решили наконец расслабиться? - в предельно несерьезном тоне подхватил я, но не был расслышан.
Или, напротив, был? Они оба заговорили... Нет, говорила в основном все-таки Эля, но Илья, не без смущения, правда, просветленно (Илья - и просветленно!..) кивал тому отрадному явлению, что израильские дети очень свободны - свободны от совковой зажатости. По совковым меркам, они, может быть, даже распущенны - могут среди урока встать и попроситься "пи-пи", - но это совершенно беззлобно, вот в чем суть! Парню выговаривают за получасовое опоздание, а он может в ответ подойти и обнять учительницу: главное, все это без всякой задней мысли, это мы в совке привыкли, что все делается из желания оскорбить, унизить...
Илья, умиляющийся чьему-то амикошонству... Или тут действительно воцарился золотой век?
Здесь Эля в увлечении упомянула, что в прошлом году летала в Москву на чьи-то похороны и даже не заехала - она по-прежнему говорила "в Ленинград". "В России такая тяжелая атмосфера - все повергает в депрессию!" И тут меня заело. Что-что?.. Что повергает в депрессию? Эрмитаж? Стрелка нашего Васильевского? Фантом нашего незабвенного матмеха? Я более чем понял бы любовь-ненависть, смесь восхищения с отвращением, привязанность к родине-матери, слитую с обидой на родину-мачеху, - но такое простое отторжение!.. Седеющая Элька под застенчиво-просветленные кивания облезлого Ильи вдохновенно повествовала, как она расплакалась, когда ей сказали, что все бесконечные зеленые ярусы по дороге на Иерусалим высажены на камне человеческими руками, но моя глубина уже оглохла от обиды: да ведь весь Петербург выстроен на болоте человеческими руками - почему же ты там не плакала?! Ха, мне ли не знать почему - тот фантом был чужой, а этот свой, из его рук и дорожная пыль принимается за золотой песок, в чужой системе мнимостей было западло учить дифференциальному исчислению, в своей вдалбливать таблицу умножения естественное дело. Нет-нет, вы в полном праве холить и лелеять свои фантомы - но позвольте же и другим делать то же самое со своими, зачем вы говорите, что естественно любить только маленькую родину, которую можно всю объездить и вместить в память, - все равно вы любите не реальную страну, а ее фантом, - так и в фантоме России, для тех, кто ее, вернее, его любит, именно неохватность и составляет важнейший оттенок очарования... Россия вдруг представилась мне огромной растрепанной скирдой, покинутой в темном поле, - ее разносит ветер, растаскивает и топчет бродячий скот, и никому-то, кажется, она не дорога, кроме дураков и сволочей... И я понял, что никогда не смогу его покинуть, этот несчастный, растрепанный, исчезающий призрак: каждый из нас с легкостью обойдется без России - беда в том, что ей без нас не обойтись. Образ не может жить без тех, кто его воображает.
- Ладно, - вдруг решила спуститься с небес на землю Элька. - Выпьем же за то, чтобы ты поскорее последовал за своим сыном.
Подняв рюмки с водкой "Кегелевич", они смотрели на меня самого, словно мудрые добрые родители на еще не вполне образумившегося блудного сына. Судорогу обиды немного отпустило, и я постарался как можно проще сказать, что Дмитрий, возможно, еще переберется в Канаду. Мудрые папа и мама мгновенно погрустнели и понимающе переглянулись.
- Мы здесь считаем, - сочувственно объяснила мне Элька, как хорошему человеку, по неведению сморозившему что-то бестактное, - что к стране непорядочно относиться прагматически - если где-то лучше живется, значит, можно туда ехать.
Пардон, пардон - но когда это же самое вам говорили в России, вы называли это покушением на свободу передвижения или как там его, а когда понадобилось защищать ваш собственный фантом... Я наливался холодом, и от прямых заявлений меня удерживало, кажется, уже не столько старое приятельство, сколько опасение рубануть что-то несправедливое - их зигзаг от скепсиса к пафосу был настолько внезапным, что было бы непорядочно высказываться без серьезного обдумывания.
А может, и обдумывать здесь нечего - просто надо всем желающим разъехаться под сени собственных фантомов, - тогда и страсть оплевывать чужие поослабнет. Косности будет больше, а взаимной злобы меньше. Не надо перемешивать народы не трожь этого самого, фантомов, я хочу сказать - не так сильно будет смердеть дохлятиной.
- Это в совке так можно было рассуждать, - постарался разрядить мое напряжение Илья, - у пролетариата, мол, нет отечества.
- Я больше не могу этого слышать: в совке, в совке, в совке, в совке!.. В комнату ворвалось и закружило вокруг стола по-совиному нахохлившееся на своем помеле серое существо. Оно, точнее, она наверняка и в тот миг была в тонконогих джинсиках и свитерке, но фантом ее навеки запечатлелся бахромчатым плащом дервиша, развевающимся за ее плечиками рваным серым пламенем.
- Когда мужик в России писает на улице - это свинство, а здесь - древняя мудрость, галаха!.. Да если б хоть приперло его - пописал и побежал, так нет он еще обтряхиваться будет полчаса! Я одному не выдержала - ты что, говорю, себе позволяешь?! Так этот кипастый мудила еще на меня наорал: у него, видите ли, от моего крика детей может не быть! У тебя их, говорю, и так в десять раз больше, чем нужно! А у моих папахера с мамахером уже и штаны подтянуть - это совковость, у здешнего жлобья излюбленная манера устраивать сзади декольте свобода, блин, эх, эх, без креста!..
Только тут я наконец узнал их дочь Софью. "Мудила" - передовая барышня... Тот факт, что она не была приглашена к столу, а также и сама не вышла к старому другу дома, я оценил несколько позднее.
- Я постоянно занимаюсь социологическими опросами, - круги вокруг стола сменились челночным рысканьем параллельно его оси, - и уже заранее знаю: если о чем-то спрашиваешь русского - мы же здесь русские, вы не знали? - он будет колебаться, раздумывать... Понимаете? Это совковая зажатость, когда человек не хочет врать, чего не знает! Ну а сабра - тот свободен, как ветер, у него есть готовое мнение на все случаи жизни, если даже о проблеме услышал секунду назад. Во всем мире это называется наглостью, а у моих папахера с мамахером раскрепощенностью. Конечно, при такой раскрепощенности они ни хера ни о чем не будут знать! Зачем еще чего-то узнавать, если ты уже и так все про все знаешь!
Она наконец рассталась со своим помелом, и мне удалось немного разглядеть ее. Еврейского в ней было даже меньше, чем в Эльке, - только верхние резцы излишне обнажались, как на юдофобской карикатуре, - однако, оседлав свой небольшой с горбинкой носик велосипедными выпуклыми очками да еще и работая под горбунью, она сумела превратить себя в типичную еврейскую ученую сову.
Элька смотрела на нее с натянутой снисходительной улыбкой - как поздно, мол, взрослеют нынешние дети!.. Илья тоже улыбался в уже не демократическую, а ухоженную бороду:
- Знаешь, на кого ты похожа? Меня недавно подвозил таксист из Тибилиси, он тоже возмущался: здесь нэт культура! Ты же имеешь дело со здешним плебсом, а говоришь обо всех: здесь нэт культура!
- Может быть, может быть, может быть... И я имею дело с плебсом, и вы имеете дело с плебсом, и он, она, они тоже имеют дело с плебсом - мы же здесь все заперты в гетто для плебса! Но я по крайней мере не вылизываю этому плебсу задницу, не называю хамство свободой! Я ведь тоже, - она вперилась в меня своими совиными окулярами, - пробовала преподавать. Так я каждый раз останавливалась перед дверью и начинала твердить: сейчас я заработаю шестьдесят шекелей, шестьдесят шекелей, шестьдесят шекелей... Двойной гонорар Иуды Искариота. Это правда, они не злые, они будут вытирать об тебя ноги без всякого зла. Не ведают, что творят.
- Ну, какое гетто, какое гетто! - Обида смыла следы снисходительности с Элькиного лица. - Это в России было гетто - спроси у отца: устроиться на работу, защитить диссертацию - везде на тебя смотрели вот в такую лупу! - Она обрисовала нечто вроде сковороды.
- Смотрели, потому что уважали! Считали своими соперниками, властителями дум, аристократами! Да вы там и были аристократы: ведь у интеллигенции не партийные органы, а вы задавали тон, скажешь нет? Вы входили в круг законодателей интеллектуальной моды - что, не так? Вас потому и ущемляли, что видели в вас опасных конкурентов, а здесь вас в упор не замечают, у них своих умников выше крыши! Ой, но только не говорите мне про вашу русскую партию!!! Да, она заставила с собой считаться - но как со взбунтовавшимся плебсом, не более того! Зато на культурные наши, извините, запросы здешнему государству плевать со Стены Плача - что, не так, что ли?!
- Нет, все-таки всему есть граница! - Наконец-то мне открылась святая святых - Илья в гневе: добрались наконец-то и до его фантома. Правда, по столу он ударил все же лишь кончиками пальцев. - Это самое государство выделило тебе деньги на издание твоих опусов, а ты... В России ты бы до сих пор по редакциям тыкалась!
- Ну и что? В России тебе тоже дали бесплатное образование, только ты по этому поводу что-то не очень склонен... Да, выделили подаяньице, не спорю. А тираж хочешь в шкаф сложи, хочешь в сортир на гвоздик повесь - свобода, блин!
- Ну, в этом, знаешь ли, никто...
- Я знаю, что никто. Если живешь в стране с чужой культурой... Я не говорю, что здесь нэт культура - здесь ест культуры. Да только ей до нас нэт никакого дела. А нам до нее. Русская поэзия будет жить в этой ужасной, варварской, коррумпированной, не знаю еще какой, но в России, все, что там пишется, вливается в реку, которая текла тысячу лет и будет течь еще тысячу, а мы здесь...
- В грязную, кровавую реку! - сверкала глазами Эля.
- Да, и в грязную, и в кровавую, и в отравленную, но и в родниковую, блин, - только синь, блин, сосет глаза! Она перемешанная. Как вся реальная жизнь, а не лаборатория, в которой мы делаем вид, что живем! Мандельштам, Пастернак, Бродский, хотите вы или нет, будут течь в той реке, а не в нашей! Хотя бы уже потому, что ее просто нет - мы живем и видим собственный конец. Мы знаем, где прекратится наше, извините за совковость, духовное наследие - на наших детях, у кого они есть. Если не раньше.
Когда люди начинают догадываться, что спор ведется не о фактах, а о фантомах, до них начинает понемногу доходить, что оппонентов надо либо убить, либо оставить в покое: вечер мы закончили в духе столь выдержанной политкорректности, что я готов был запроситься обратно к невестке.
Однако при хорошем снотворном не страшны даже такие неотвратимые мнимости, как сны. Но и лег я, и встал все с той же - поверх всего - тяжестью на душе: Юлей. И постиг наконец, почему я не должен ее ампутировать, - пусть и она тоже будет хоть чьим-нибудь фантомом.
Я сразу понял, что со мной говорит младшая Славкина дочка, - такой картавости из России было бы не вывезти: "Мама еще не пххгишла из ххгаботы". А вот Сэм Трахтенбух как будто только что освободился от трехлетней пытки молчанием - тарахтел, будто обычный добрый малый. (Я-то, нехороший человек, и позвонил-то ему только ради поддержания фантома Парень с Нашего Курса...) Жирная чеканность его профиля чрезвычайно соответствовала его манере не беседовать, а ставить собеседника в известность. Столкнувшись с ним в Публичке максимум три месяца тому, я и вопросов ему не задавал, чтобы не доигрывать отводимую им роль почтительно внимающего интервьюера, но Сэму такие ухищреньица были как слону горчичник. Он известил меня, что рано или поздно покидать родину, равно как и родительский дом, хотя и страшновато, но необходимо, без этого невозможно повзрослеть, - да и вообще не имеет значения, из какого окошка ты выпал в этот мир. Вступать с Сэмом в споры можно было лишь для того, чтобы еще раз убедиться, насколько ты ему неинтересен.
Зато сейчас он буквально навязался встретить меня на упоительно подробно обрисованной автобусной остановке, развлечь, выкупать в море, а потом доставить к Славкиной... да, вдове. И махать мне он начал первым, искажая свою жирную чеканность совершенно не идущим к ней радушием. "Нет, но какой город?! - требовательно восхитился он, обводя сверкающие лакированной зеленью холмы дарственным жестом (нормальная субтропическая заграница - до Петербурга, как до неба). - И в декабре - ты подумай, в декабре! - можно купаться!
Он и плавки для меня захватил.
Увлекая меня мимо каких-то противоестественно вылизанных пакгаузов, пьяный еще не приевшимся фантомом, он неузнаваемо тарахтел, какие отзывчивые и щедрые люди живут в этой стране: новым олим дарят вполне еще пригодную мебель, на специальных складах можно набрать отличных шмоток - при Брежневе бы с руками оторвали, некоторые русские и здесь остановиться не могут, и еще недовольны... Сэм не переменился только в одном - он по-прежнему не интересовался реакцией собеседника.
Мимо вороненого стеклянного здания в форме огромных ворот (я уже не стал признаваться, что подобную конструкцию, но помощней я обозревал в парижском районе Дефанс - все-таки нам, евреям, пора научиться щадить чужие фантомы) мы вышли на убитый свежим ветром песчаный пляж. Море неприветливо бурлило и блистало. "Вода двадцать два градуса!" - ликовал Сэм, влача меня к обойме синих пионерлагерных кабинок.
В голом виде сделалось окончательно не жарко - отличный сентябрьский ветреный день. Песчинки секли по ногам чувствительными мини-укольчиками приходилось делать усилие, чтобы не пританцовывать: я уже с завистью смотрел на мохеровые ноги и жирную спину уверенно ковыляющего Сэма - по волосатости он годился мне в далекие предки, да и жирок на мне отдавал бабьей желейностью в сравнении с его тугим салом упитанного боровка. А уж что до невидимой шубы окутавшего его почти не ношенного фантома - с ним хоть в арктическую полынью. И когда первый взбаламученный вал обрушился на мои ноги, только страх испортить чужую игру удержал мой поросячий взвизг в горле. "Ты что, отличная вода, в Комарове же ты при восемнадцати купался!" - почти плача, зазывал меня Сэм, кувыркаемый валами, но я уже торопился обратно к кабинкам, из-за бесчисленных укольчиков поджимая пальцы на облепленных песком ступнях которые теперь еще и придется как-то отмывать, оттирать...
Марианна вышла из машины у зеркального супермаркета как самая образованная иностранка - уже не брюнетка с грачиным отливом, а хенно-рыжая дама средних лет ("Поседела", - догадался я). Светофор не пустил нас друг к другу, и мы разом опустили глаза - не простирать же руки через улицу. Зато прямо посредине мы обнялись как старые-старые, добрые-добрые друзья. И замерли, не опасаясь сфальшивить. "Здесь если уж ты наступил на "зебру", все машины обязательно остановятся!" - торжествовал Сэм за нашу безопасность. В Бендерах Марианна была, помнится, довольно дебелая, а тут меня поразило, до чего хрупкие у нее плечики...
Но стоять здесь было нельзя, в том числе и ее машине.
- Сколько времени вы в стране? - радостно просовываясь с заднего сиденья, заинтересовался Сэм. - Видишь - за десять лет своя машина, своя квартира!..
- С этим имуществом всегда как на фронте, - вздохнула Марианна. - Все время какие-то платежи подступают, на машине можно врезаться... Что уже и случалось.
- И правильно, что платежи! В Союзе сначала десять лет деньги собираешь помните, "раздеты камнем"? - потом десять лет ждешь, а здесь сразу въезжай и живи!
- Это так, - печально согласилась Марианна, сосредоточенно отруливая от тротуара. - Но что в Союзе было хорошо - ты точно знал, что возможно, а что невозможно: нет у тебя квартиры и не будет, забудь и живи. А здесь все время какие-то соблазны, и никогда точно не знаешь, что тебе по карману, а что не по карману. Сегодня вроде бы по карману, а завтра...
В ней уже не было ни тени неземной выспренности - какие-то фантазии явно оставили ее: это была просто умная усталая женщина.
Мы не сговариваясь двинули "к Славе". Марианна вела машину очень серьезно и внимательно, без тени рисовки, склонность к которой, собственно, и отличает человека от животного: согласие ничего из себя не изображать, принимать реальность такой, какова она есть, - не что иное, как сломленность.
Она горько, но без всякого надрыва рассказывала ужасные вещи, а впавший в детство Сэм все тщился и тщился вовлечь меня в свою новую игру.
- У Славы в последние месяцы совершенно разрушились сосуды на ногах, они у него постоянно болели, - говорила Марианна, внимательно глядя перед собой. Он везде сразу же старался сесть и начинал их растирать.
- Это порт, - всовываясь между нами, радостно кричал Сэм, - все делают механизмы, докера не отличишь от доктора!
- Он уже не мог сосредоточиться, ему плохо давался язык, а я не понимала, говорила: возьми себя в руки, здесь всем трудно. А его и так страшно мучило, что он сидит на моей шее, он же был такой ответственный!.. Он старался хоть в магазин сходить за йогуртом каким-нибудь...
- Ты не пробовал здешних молочных продуктов? Это нечто, восемьдесят процентов производится на экспорт! Если корова дает меньше десяти тысяч, ее отбраковывают на мясо!
- ...Вроде бы наклюнулась неплохая работа, а он не смог заполнить анкету, это его окончательно убило. Он видел все хуже, читал уже с трудом...
- А вот там, в глубине, - видишь, в зарослях? - пещера, где Илья-пророк шуровал! Здесь же на каждом шагу исторические памятники!
- Он боялся от меня отойти, ходил за мной, как ребенок... Это было ужасно - мужчина, которого я привыкла видеть сильным... Он разыскивал людей из Бендер, приводил их в дом, угощал... Потом разочаровывался... Может быть, он хотел видеть тех, кто помнил его другим?..
- Вот здесь самые лучшие дома, каждая квартира под миллион долларов - и покупают!..
- Ему сделали пересадку почки, поджелудочной железы, он принимал преднизолон, чтобы не началось отторжение... Но началась страшная аллергия, он весь чесался... Врач говорит - ну, уменьшите дозу. А он совсем перестал. Я считала, что это неправильно, но получалось, что я опять на него давлю...