Страница:
Здесь, в ожидании корабля, который должен был увезти его в Египет, скрывался он от преследований матери, доносившей на него чиновникам префекта, и жил с богоугодным старцем Дидимом из нижней Фиваиды. Ювентин был в строгом послушании у старца.
Дидим, сидя на корточках в колумбарии, плел из ивовых прутьев корзину. Луч месяца, падая в узкую отдушину, озарял его седые, пушистые кудри и длинную бороду.
Сверху донизу в стенах гробницы были сделаны небольшие углубления, похожие на гнезда в голубятне; в каждом из этих гнезд стояла урна с пеплом усопшего.
Мирра, которую старик очень любил, благоговейно поцеловала его морщинистую руку и попросила, чтобы он рассказал что-нибудь об отцах-пустынниках.
Ничего ей так не нравилось, как эти странные и чудные рассказы. С нежной старческой улыбкой тихонько гладил он Мирру по волосам. Все расположились вокруг старца.
Он рассказывал им легенды о великих отшельниках Фиваиды, Нитрии, Месопотамии. Мирра смотрела на него горящими глазами, прижав к груди свои тонкие пальцы.
Улыбка слепого полна была детской нежности, и шелковистые, мягкие седины окружали голову его, как сияние.
Все молчали. Слышался немолчный гул Рима.
Вдруг во внутреннюю дверь колумбария, сообщавшуюся с катакомбами, раздался тихий стук. Ювентин встал, подошел к двери и спросил, не отпирая:
— Кто там?
Ему не ответили; но стук повторился еще более слабый, как будто молящий.
Он осторожно приотворил дверь, отступил-и высокая женщина вошла в колумбарий. Длинная, белая одежда окутывала ее с головы до ног и опускалась на лицо. Она двигалась, как больная или очень старая. Все молча смотрели на вошедшую.
Одним движением руки откинула она длинные складки, свесившиеся на лицо — и Ювентин вскрикнул:
— Мать!
Женщина бросилась к ногам сына и обняла их.
Пряди седых волос, выбившись, падали на лицо, исхудалое, бледное, жалкое, но все еще гордое.
Ювентин обнял голову матери и целовал ее.
— Ювентин! — позвал старец.
Юноша не ответил.
Мать говорила ему быстрым, радостным шепотом, как будто они были одни:
— Я думала, что никогда не увижу тебя, сын мой! Хотела ехать в Александрию — о, я нашла бы тебя и там, в пустыне, но теперь, не правда ли, кончено? Скажи, что ты не уйдешь. Подожди, пока я умру. Потом, как хочешь…
Старец повторил:
— Ювентин, слышишь ли меня?
— Старик,-произнесла женщина, взглянув на слепого, — ты не отнимешь сына у матери! Слушай, — если надо, я отрекусь от веры отцов моих, уверую в Распятого, сделаюсь монахиней…
— Ты не разумеешь закона Христова, женщина! Мать не может быть монахиней, монахиня не может быть матерью.
— Я родила его в муках!..
— Ты любишь не душу, а тело его.
Женщина бросила на Дидима взгляд, полный бесконечной ненависти:
— Будьте же вы прокляты, с вашими хитрыми, лживыми словами! — воскликнула она. — Будьте прокляты, отнимающие детей у матери, соблазняющие невинных, люди в черных одеждах, боящиеся света небесного, слуги Распятого, ненавидящие жизнь, разрушители всего, что в мире есть святого и великого!..
Лицо ее исказилось. Еще крепче прижалась она всем телом своим к ногам сына и проговорила, задыхаясь:
— Я знаю, дитя мое… ты не уйдешь… ты не можешь…
Старец Дидим с посохом в руках стоял у открытой внутренней двери колумбария, той, которая вела в катакомбы.
— Именем Бога живого, повелеваю тебе, сын мой, иди за мною, оставь ее! — произнес он громко и торжественно.
Тогда женщина сама выпустила сына из объятий своих и пролепетала чуть слышно:
— Ну, оставь… иди… если можешь…
Слезы Перестали струиться из глаз ее; руки беспомощно упали на колени.
Она ждала.
— Помоги мне, Господи! — прошептал Ювентин, бледный, подымая глаза к небу.
— «Если кто хочет идти за Мною и не возненавидит отца и мать свою, и жену, и детей, и братьев, и сестер, и самую жизнь свою, тот не может быть учеником Моим»,-произнес Дидим и, ощупью войдя в дверь, в последний раз обернулся к послушнику:
— Оставайся в мире, сын мой, и помни: ты отрекся от Христа.
— Отче! Я-с тобой… Господи, вот я!-воскликнул Ювентин и пошел за учителем.
Она не сделала ни одного движения, чтобы остановить его, ни одна черта в ее лице не дрогнула.
Но, когда шаги их умолкли, — без звука, без стона, упала, как подкошенная.
— Отворите! Именем благочестивого императора Констанция — отворите!
То были воины, посланные префектом по доносу Ювентиновой матери, чтобы отыскать мятежных сабеллиан, исповедников Единосущия, врагов императора.
Солдаты ударяли железным ломом в двери колумбария.
Здание дрожало. Стеклянные и серебряные урны с пеплом умерших звенели жалобно. Воины уже сорвали половину дверей.
Анатолий, Мирра и Арсиноя бросились во внутренние галереи катакомб. Христиане бегали по узким подземным ходам, как муравьи в разрытом муравейнике, устремляясь к потайным дверям и лестницам, сообщавшимся с каменоломней.
Арсиноя и Мирра не знали в точности расположения катакомб. Они заблудились и попали в самый нижний ярус, находившийся в глубине пятидесяти локтей под землей.
Здесь трудно было дышать. Под ногами выступала болотная вода. Изнеможенное пламя лампад тускнело. Зловоние отравляло воздух. Голова у Мирры закружилась; она потеряла сознание.
Анатолий взял ее на руки. Каждое мгновение опасались они натолкнуться на воинов. Была и другая опасность: выходы могли завалить, и они остались бы под землей заживо погребенными.
Наконец Ювентин окликнул их:
— Сюда! Сюда!
Согнувшись, нес он на плечах своих старца Дидима.
Через несколько минут они достигли тайного выхода в каменоломню и оттуда — в Кампанию.
Вернувшись домой, Арсиноя поспешно раздела и уложила в постель Мирру, все еще не приходившую в себя.
В слабом мерцании зари, стоя на коленях, старшая сестра долго целовала неподвижные, худые и желтые, как воск, руки девочки. Странное выражение было на лице спящей. Никогда еще не дышало оно такою непорочной прелестью. Все ее маленькое тело казалось прозрачным и хрупким, как слишком тонкие стенки алебастровой амфоры, изнутри озаренной огнем. Этот огонь должен был потухнуть только с жизнью Мирры.
Поздно вечером, в болотистом дремучем лесу, недалеко от Рейна, между военным укреплением Tres Tabernae Три Таверны (лат.). и римским городом Аргенторатум, недавно завоеванным аламанами, пробирались два заблудившихся воина: один — неуклюжий исполин с волосами огненного цвета и ребячески простодушным лицом, сармат на римской службе, Арагарий, другой — худенький, сморщенный, загорелый сириец, Стромбик.
Среди стволов, покрытых мхом и грибными наростами, было темно; в теплом воздухе падал беззвучный дождь; пахло свежими листьями берез и мокрыми хвойными иглами; где-то вдали куковала кукушка. При каждом шелесте или треске сухих веток Стромбик в ужасе вздрагивал и хватался за руку спутника.
— Дядя, а дядя!
Арагария называл он дядей не по родству, а из дружбы: они были взяты в римское войско с двух противоположных концов мира; северный прожорливый и целомудренный варвар презирал сирийца, трусливого, сладострастного и умеренного в пище и питье, но, издеваясь, жалел его, как ребенка.
— Дядя!-захныкал Стромбик еще жалобнее.
— Чего скулишь? Отстань!
— Есть в этом лесу медведи? Как ты думаешь, дядя?
— Есть, — отвечал Арагарий угрюмо.
— А что ежели мы встретим? А?
— Убьем, сдерем кожу, продадим и пропьем.
— Ну, а если не мы — его, а он нас?
— Трусишка! Сейчас видно, что христианин.
— Почему же христианин непременно должен быть трусом? — обиделся Стромбик.
— Да ведь ты сам мне говорил, что в вашей книжке сказано: «ударят тебя в левую щеку — подставь правую».
— Сказано.
— Ну, вот видишь. А ежели так, то и воевать не надо: враг тебя в одну щеку, а ты ему другую. Трусы вы все — вот что!
— Цезарь Юлиан — христианин, а не трус, — защищался Стромбик.
— Знаю, племянничек,-продолжал Арагарий,-что вы умеете прощать врагам, когда дело дойдет до сражения.
Эх, мокрые курицы! У тебя и весь живот-то не больше моего кулака. Луковицу съешь — сыт на целый день. Оттого у тебя кровь, как болотная жижа.
— Ах, дядя, дядя, — промолвил Стромбик укоризненно, — зачем ты напомнил о еде! Опять засосало под ложечкой. Миленький, дай головку чесноку: я знаю, у тебя осталась в мешке.
— Если я тебе последнее отдам, завтра мы в этом лесу оба с голоду подохнем.
— Ой, тошно, тошно! Если сейчас не дашь, ослабею, упаду и тебе придется меня на плечах нести.
— Ну тебя к черту,-ешь!
— И хлебца, хлебца! — молил Стромбик.
Арагарий отдал другу последний кусок солдатского сухаря с проклятием. Сам он вчера вечером наелся, по крайней мере, на два дня, свиным салом и бобовою квашнею.
— Тише, — проговорил он, останавливаясь. — Труба!
Недалеко от лагеря. Надо держать к северу. Не медведей боюсь, — продолжал Арагарий, задумчиво, немного помолчав., — а центуриона.
Воины прозвали в шутку этого ненавистного центуриона Cedo Alteram — Давай-Новую, потому что он кричал с радостным видом каждый раз, когда в руках его лоза, которою он сек провинившегося солдата, ломалась: Cedo Alteram! Эти два слова сделались кличкою.
— Я уверен,-произнес варвар,-Подай-Новую сделает с моей спиной то же, что дубильщик с бычачьей кожей.
Скверно, племянничек, скверно!
Они отстали от войска, потому что Арагарий, по своему обыкновению, напился пьян до бесчувствия в ограбленном селении, а Стромбика избили: маленький сириец хотел насильно добиться благосклонности красивой франкской девушки; шестнадцатилетняя красавица, дочь убитого варвара, дала ему такие две пощечины, что он упал навзничь, — и потом истоптала его своими белыми могучими ногами. «Это не девка, а дьявол, — рассказывал Стромбик; — я только ущипнул ее, а она мне едва все ребра не переломала».
Звук трубы становился явственнее.
Арагарий нюхал ветер, как ищейка. Потянуло дымом: должно быть, близко были костры римского лагеря.
Сделалось так темно, что они едва различали дорогу; тропинка исчезла в болоте; они прыгали с кочки на кочку.
Подымался туман. Вдруг с огромной ели, у которой ветви увешены были мхом, похожим на пряди длинных седых волос, что-то вспорхнуло, с криком и шелестом. Стромбик присел от испуга. То был тетерев.
Они совсем заблудились.
Стромбик влез на дерево.
— Костры к северу. Недалеко. Там большая река.
— Рейн! Рейн! — воскликнул Арагарий. — Идем скорее!
Они начали пробираться между вековыми березами и елями.
— Дядя, тону!-захныкал Стромбик. — Кто-то меня за ноги тащит. Где ты?
Арагарий с большим трудом помог ему выйти из болота и, ругаясь, взял себе на плечи. Сармат ощупал ногами старые полусгнившие бревна гати, проложенной римлянами.
Гать привела их к большой дороге, недавно прорубленной в лесу войсками Севера, полководца Юлиана.
Варвары, чтобы пересечь дорогу, завалили ее, по своему обыкновению, срубленными стволами.
Пришлось перелезать через них; эти огромные беспорядочно наваленные деревья, иногда гнилые, только сверху покрытые мхом и рассыпавшиеся от прикосновения ноги, иногда твердые, вымокшие от дождя и скользкие, затрудняли каждый шаг. И по таким дорогам, под вечным страхом нападения, должно было двигаться тринадцатитысячное войско Юлиана, которого все полководцы императора, кроме Севера, изменнически покинули.
Стромбик хныкал, привередничал и проклинал товарища:
— Не пойду дальше, язычник! Лягу в болото и сдохну; по крайней мере лица твоего окаянного не увижу.
У, нехристь! Сейчас видно, что креста на тебе нет. Христианское ли дело,-шляться по таким дорогам ночью? И куда лезем? Прямо под розги богопротивному центуриону. Не пойду я дальше!..
Арагарий потащил его насильно и, как только дорога стала ровнее, опять ПОНЕС на плечах товарища, который сопротивлялся, ругал и щипал его.
Через некоторое время Стромбик уснул невинным сном на спине «язычника».
В полночь пришли они к воротам римского стана. Все было тихо. Подъемный мост через глубокий ров давно сняли.
Друзьям пришлось ночевать в лесу, у задних «декуманских» ворот.
На заре прозвучала труба. В туманном лесу, пахнувшем гарью, еще пел соловей; он умолк, испуганный воинственным звуком. Арагарий, проснувшись, почувствовал запах горячей солдатской похлебки и разбудил Стромбика.
Обоим так хотелось есть, что, несмотря на сучковатую лозу, которой успел вооружиться ненавистный центурион Подай-Новую, вошли они в лагерь и присели к общему котлу.
В главной палатке, у преторианских ворот, цезарь Юлиан бодрствовал.
С того дня, как он в Медиолане наречен был цезарем, благодаря покровительству императрицы Евсевии, с ревностью предавался он военным упражнениям; не только изучал, под руководством вождя Севера, военное искусство, но хотел знать в совершенстве и то, что составляло ремесло простых солдат: под звуки медной трубы, в унылых казармах, на марсовом поле, вместе с новобранцами, по целым дням учился ходить в строю правильным шагом, стрелять из лука и пращи, бегать под тяжестью полного вооружения, перепрыгивать плетни и рвы. Преодолевая монашеское лицемерие, пробуждалась в юноше кровь Константинова рода-целого ряда поколений суровых, упрямых воинов.
— Увы, божественный Ямвлик и Платон, если бы видели вы, что сталось с вашим питомцем!-восклицал он иногда, вытирая пот с лица; и, указывая на тяжелые медные доспехи, говорил учителю:
— Не правда ли. Север, оружие это так же мало пристало мне, мирному ученику философов, как седло корове?
Север, ничего не отвечая, лукаво усмехался: он знал, что эти вздохи и жалобы — притворство; на самом деле цезарь радовался своим быстрым успехам в военной науке.
За несколько месяцев так изменился он, вырос и возмужал, что многие с трудом узнавали в нем прежнего захудалого «маленького грека», как некогда, в насмешку, звали его при дворе Констанция: только глаза Юлиана горели все тем же странным, слишком острым, как будто лихорадочным, огнем, который делал их памятными для всякого, даже после мгновенной встречи.
Он чувствовал себя с каждым днем сильнее, не только телом, но и духом. Первый раз в жизни испытывал счастье простой любви простых людей. Легионерам сначала понравилось то, что настоящий цезарь, двоюродный брат Августа, учится военному ремеслу в казармах, не стыдясь грубой солдатской жизни. Суровые лица старых воинов озарялись нежной улыбкой, когда любовались они возрастающей ловкостью цезаря и, вспоминая собственную молодость, удивлялись быстрым успехам Юлиана. Он подходил, заговаривал с ними, выслушивал рассказы о старых походах, советы, как подвязывать панцирь, чтобы не терли ремни, как ставить ногу, чтобы не уставать при больших переходах. Распространялась молва о том, что император Констанций послал неопытного юношу в Галлию к варварам на смерть, «на убой», чтобы освободиться от соперника, — что полководцы, по наущению придворных евнухов, изменяют цезарю. Это еще усилило любовь солдат к Юлиану.
С осторожной вкрадчивостью, с умением заискивать, которым одарило его монашеское воспитание, делал он все, чтоб укрепить в войсках любовь к себе, вражду к императору. Говорил им о своем брате Констанции, с двусмысленным, лукавым смирением потупляя взоры, принимая вид жертвы.
Пленять, влюблять в себя воинов бесстрашием тем легче было цезарю, что смерть в бою казалась ему завидною, сравнительно с той бесславною казнью, которая постигла брата его, — которую, быть может, и ему готовил Август.
Юлиан устроил свою жизнь по образцу древних римских полководцев; стоическая мудрость евнуха Мардония помогла ему с раннего детства отучиться от роскоши.
Он спал меньше простого солдата, и то не на постели, а на жестком ковре с длинной шерстью — субурре. Первую часть ночи посвящал отдыху; делам военным и государственным; третью — музам.
Любимые книги не покидали его в походах,Он вдохновлялся то Марком Аврелием, то Плутархом, то Светонием, то Катоном Цензором. Днем старался исполнить то, о чем мечтал ночью над книгами.
В то памятное утро, перед Аргенторатским сражением, услышав зорю, Юлиан поспешно облекся в полное вооружение и велел привести коня.
Затем удалился в самое скрытое место палатки. Здесь было маленькое изваяние Меркурия с кадуцеем, бога движения, удачи и веселья,-окрыленного, летящего. Юлиан стал перед ним на колени и бросил на жертвенный треножник несколько зерен фимиама. По направлению дыма цезарь, гордившийся познаниями в искусстве прорицателей, старался угадать, счастливый или несчастный день предстоит. Ночью слышал он трижды крик ворона с правой стороны — зловещая примета.
Он был так убежден, что его неожиданные военные удачи в Галлии — дело рук не человеческих, что с каждым днем становился суевернее.
Выходя из шатра, споткнулся о деревянную перекладину, служившую порогом. Лицо его омрачилось. Все предзнаменования были неблагоприятные. Втайне он решил отложить сражение до следующего дня.
Войско выступило. Дорога через лес была трудная; наваленные стволы преграждали ее.
День обещал быть жарким. Римляне сделали только половину пути, и до войска варваров, расположенного на левом берегу Рейна, на большой пустынной равнине близ города Аргенторатума, оставалось еще двадцать одна тысяча шагов, — когда наступил полдень.
Солдаты утомились.
Как только вышли они из лесу, цезарь собрал их и расположил кругами, как зрителей в амфитеатре, так что он сам находился в средоточии кругов, а центурии и когорты расходились от него, как лучи: это был обычный порядок, рассчитанный на то, чтобы наибольшее число людей могло слышать речь полководца.
В простых, кратких словах объяснил он им, что время дня уже позднее, и утомление может помешать успеху, что благоразумнее расположиться лагерем в том месте, которое они заняли, отдохнуть и на следующее утро, со свежими силами, вступить в сражение.
В войске поднялся ропот. Солдаты ударяли копьями в щиты, что было знаком нетерпения, — и требовали криками, чтобы он вел их немедленно в битву. Цезарь по выражению лиц понял, что не ДОлЖНО противиться. Он чувствовал в толпе тот, знакомый ему, грозный трепет, который необходим для побед и, при малейшей неосторожности, может превратиться в возмущение.
Он вскочил на коня и подал знак: войско снова выступило.
Когда послеполуденное солнце начало склоняться, достигли они равнины Аргенторатума. Между невысокими холмами светлел Рейн. К югу чернели покрытые лесом Вогезы. Стрижи носились над поверхностью величественной и пустынной германской реки; ивы наклоняли к ней бледные ветви.
Вдруг, на ближнем холме, появились три всадника: то были варвары.
Римляне остановились и начали строиться в боевой порядок. Юлиан, окруженный шестьюстами закованных в железо всадников — клибанариев, предводительствовал конницей на правом крыле; на левом — старый, опытный полководец Север, которого молодой цезарь слушался во всем, управлял пехотою. Против Юлиана варвары выставили конницу. Во главе был сам аламанский король Хнодомар. Против Севера— молодой Хнодомаров племянник, Атенарик, с пехотой.
Военные рога, медные трубы, загнутые букцины грянули; значки, с именами когорт, пурпурные драконы, римские мерные орлы во главе легионов сдвинулись; впереди, со спокойными и суровыми лицами, выступали мерными тяжелыми шагами, от которых земля дрожала и гудела, привыкшие к победам, секироносцы и примопиларии.
Вдруг пехота Севера на левом крыле остановилась. Варвары, спрятавшиеся во рву, неожиданно выскочили из засады и напали на римлян. Юлиан издали увидел смятение и бросился на помощь. Он старался успокоить солдат и обращался то к одной, то к другой когорте, подражая сжатому и сильному слогу Юлия Цезаря. Когда произносил он «exurgamus, viri fortes» «восстанем, храбрые мужи» (лат.). или «advenit, socii,]uslum pugnandi ;am tempus»,"настало, соратники, время боев справедливых" (лат.). эTOT двадцатишестилетний юноша думал с гордостью: «теперь я похож на такого-то или такого древнего героя!» Он был мысленно, и в самом пылу сражения окружен книгами, радуясь, что все происходит именно так, как описывают Тит Ливий, Плутарх, Саллюстий.
Опытный Север умерял его пыл своим мудрым спокойствием и, давая цезарю некоторую свободу, не выпускал из рук своих главного управления войском.
Засвистели стрелы, варварские копья, бросаемые на длинных арканах, огромные камни из боевых метательных снарядов.
Римляне увидели, наконец, лицом к лицу этих страшных и таинственных людей севера, обитателей дремучих зарейнских лесов, о которых ходило столько невероятных слухов. Здесь были чудовищные вооружения; у некоторых громадные голые спины, вместо одежды, покрыты были медвежьими шкурами, а вместо шлема — над косматой головой возвышалась открытая пасть зверя с белыми клыКаМИ; у других над касками торчали рога оленей и быков.
Аламаны так презирали смерть, что кидались в битву, совершенно голые, только с мечом и копьем; рыжие волосы их связывались узлом на макушке и ниспадали сзади, на шею, огромным чубом или косою, похожей на гриву; белые усы, выделяясь на красных лицах, висели двумя длинными концами. Многие были так дики, что, не ведая употребления железа, сражались копьями с наконечниками из рыбьей кости, смоченными смертоносным ядом, который делал их опаснее железа: достаточно было одного укола этих страшных игл, чтобы человек умер медленной смертью в невыразимых муках; вместо лат покрыты они были с головы до ног тонкими роговыми слоями из лошадиных копыт, крепко пришитыми к льняной ткани; в таком уборе казались эти неведомые дикари странными чудовищами, покрытыми птичьими перьями и рыбьей чешуей. Тут был и сакс с бледно-голубыми глазами: его не устрашало никакое море, но он боялся земли, по которой ступал; и старый сикамбр: он обстриг себе волосы после поражения в знак горя и теперь снова их отращивал; и герул, с глазами мутно-зелеными, почти такого же цвета, как воды океана, на отдаленном заливе которого он обитал; и бургунд, и батав, и сармат; и еще-безыменные, полузвери, полулюди: ужасные лица их римляне видели только перед смертью.
Примопиларии, соединив щиты, образовали медную сплошную стену, несокрушимую ни для каких ударов, медленно двигавшуюся. Аламаны бросились на нее, с криками, подобными реву медведей. Начался рукопашный бой — грудь с грудью, щит со щитом. Пыль поднялась над равниной, заслоняя солнце.
В это мгновение, на правом крыле войска, железная конница клибанариев дрогнула и обратилась в бегство. Она могла растоптать задние легионы. Там, сквозь тучи стрел и копий, на пыльном солнце сверкала огненная головная повязка исполинского короля Хнодомара.
Юлиан прискакал туда вовремя. Он понял хитрость: пехотинцы варваров, нарочно поставленные между конями всадников, подползали под ноги римских коней и распарывали им животы короткими мечами; кони падали и увлекали за собой железных катафрактов, которые не могли подняться, удрученные тяжестью лат.
Юлиан стал поперек дороги, чтобы или остановить бежавшую конницу, или быть ею растоптанным. С конем цезаря столкнулся конь бежавшего трибуна клибанариев. Он узнал Юлиана и остановился, бледнея от стыда и страха.
Вся кровь бросилась в лицо Юлиану. Вдруг забыл он свои книжные правила, наклонился, схватил беглеца за горло и закричал голосом, который ему самому показался чужим и диким: «Tpycl» И цезарь повернул его лицом к врагам.
Тогда все катафракты остановились, узнали разорванного в сражениях цезарского пурпурного дракона-и устыдились. В одно мгновение железная громада с грохотом отхлынула и устремилась назад, к варварам.
Все смешалось. Копье ударило Юлиана в грудь; его спас лишь панцирь; стрела просвистела над ухом, так что перьями задела ему щеку.
В это мгновение, на помощь слабевшей коннице, Север послал страшные легионы корнутов и браккатов, полудиких римских союзников. У них был обычай петь военный гимн — баррит, только в последнем смертном ужасе и опьянении битвы.
Корнуты и браккаты затянули песню глухо и жалобно: первые звуки были тихи, как ночной шелест листьев; но мало-помалу песня становилась громче, торжественнее и грознее; наконец, превратилась в неистовый рев, подобный реву разъяренных волн океана, разбивающихся об утесы. Этой песней они опьянили себя до исступления.
Юлиан перестал видеть и понимать: чувствовал только сильную жажду и боль от усталости в правой руке, державшей меч; время для него исчезло. Но Север, не теряя присутствия духа, управлял сражением с мудростью.
С недоумением и отчаянием заметил цезарь огненножелтую повязку тучного Хнодомара в самой середине, в сердце войска: варварская конница врезалась в него клином. Юлиан подумал: «Кончено -погибло все!» Вспомнил зловещие предзнаменования утра и обратился с последней молитвой к богам: «помогите,-ибо если не я, то кто же восстановит на земле вашу власть, олимпийцы^» В середине войска были старые воины легиона петулантов — «кипящих», названных так за отвагу; Север рассчитывал на них и не ошибся. Один из петулантов воскликнул:
— Viri fortissimi! Мужи храбрейшие! Не выдадим Рима и цезаря. Умрем за Юлиана — Да здравствует цезарь Юлиан! За Рим! За Рим!
И старики, поседевшие под знаменами, еще раз пошли на смерть, суровые и спокойные.
Дидим, сидя на корточках в колумбарии, плел из ивовых прутьев корзину. Луч месяца, падая в узкую отдушину, озарял его седые, пушистые кудри и длинную бороду.
Сверху донизу в стенах гробницы были сделаны небольшие углубления, похожие на гнезда в голубятне; в каждом из этих гнезд стояла урна с пеплом усопшего.
Мирра, которую старик очень любил, благоговейно поцеловала его морщинистую руку и попросила, чтобы он рассказал что-нибудь об отцах-пустынниках.
Ничего ей так не нравилось, как эти странные и чудные рассказы. С нежной старческой улыбкой тихонько гладил он Мирру по волосам. Все расположились вокруг старца.
Он рассказывал им легенды о великих отшельниках Фиваиды, Нитрии, Месопотамии. Мирра смотрела на него горящими глазами, прижав к груди свои тонкие пальцы.
Улыбка слепого полна была детской нежности, и шелковистые, мягкие седины окружали голову его, как сияние.
Все молчали. Слышался немолчный гул Рима.
Вдруг во внутреннюю дверь колумбария, сообщавшуюся с катакомбами, раздался тихий стук. Ювентин встал, подошел к двери и спросил, не отпирая:
— Кто там?
Ему не ответили; но стук повторился еще более слабый, как будто молящий.
Он осторожно приотворил дверь, отступил-и высокая женщина вошла в колумбарий. Длинная, белая одежда окутывала ее с головы до ног и опускалась на лицо. Она двигалась, как больная или очень старая. Все молча смотрели на вошедшую.
Одним движением руки откинула она длинные складки, свесившиеся на лицо — и Ювентин вскрикнул:
— Мать!
Женщина бросилась к ногам сына и обняла их.
Пряди седых волос, выбившись, падали на лицо, исхудалое, бледное, жалкое, но все еще гордое.
Ювентин обнял голову матери и целовал ее.
— Ювентин! — позвал старец.
Юноша не ответил.
Мать говорила ему быстрым, радостным шепотом, как будто они были одни:
— Я думала, что никогда не увижу тебя, сын мой! Хотела ехать в Александрию — о, я нашла бы тебя и там, в пустыне, но теперь, не правда ли, кончено? Скажи, что ты не уйдешь. Подожди, пока я умру. Потом, как хочешь…
Старец повторил:
— Ювентин, слышишь ли меня?
— Старик,-произнесла женщина, взглянув на слепого, — ты не отнимешь сына у матери! Слушай, — если надо, я отрекусь от веры отцов моих, уверую в Распятого, сделаюсь монахиней…
— Ты не разумеешь закона Христова, женщина! Мать не может быть монахиней, монахиня не может быть матерью.
— Я родила его в муках!..
— Ты любишь не душу, а тело его.
Женщина бросила на Дидима взгляд, полный бесконечной ненависти:
— Будьте же вы прокляты, с вашими хитрыми, лживыми словами! — воскликнула она. — Будьте прокляты, отнимающие детей у матери, соблазняющие невинных, люди в черных одеждах, боящиеся света небесного, слуги Распятого, ненавидящие жизнь, разрушители всего, что в мире есть святого и великого!..
Лицо ее исказилось. Еще крепче прижалась она всем телом своим к ногам сына и проговорила, задыхаясь:
— Я знаю, дитя мое… ты не уйдешь… ты не можешь…
Старец Дидим с посохом в руках стоял у открытой внутренней двери колумбария, той, которая вела в катакомбы.
— Именем Бога живого, повелеваю тебе, сын мой, иди за мною, оставь ее! — произнес он громко и торжественно.
Тогда женщина сама выпустила сына из объятий своих и пролепетала чуть слышно:
— Ну, оставь… иди… если можешь…
Слезы Перестали струиться из глаз ее; руки беспомощно упали на колени.
Она ждала.
— Помоги мне, Господи! — прошептал Ювентин, бледный, подымая глаза к небу.
— «Если кто хочет идти за Мною и не возненавидит отца и мать свою, и жену, и детей, и братьев, и сестер, и самую жизнь свою, тот не может быть учеником Моим»,-произнес Дидим и, ощупью войдя в дверь, в последний раз обернулся к послушнику:
— Оставайся в мире, сын мой, и помни: ты отрекся от Христа.
— Отче! Я-с тобой… Господи, вот я!-воскликнул Ювентин и пошел за учителем.
Она не сделала ни одного движения, чтобы остановить его, ни одна черта в ее лице не дрогнула.
Но, когда шаги их умолкли, — без звука, без стона, упала, как подкошенная.
— Отворите! Именем благочестивого императора Констанция — отворите!
То были воины, посланные префектом по доносу Ювентиновой матери, чтобы отыскать мятежных сабеллиан, исповедников Единосущия, врагов императора.
Солдаты ударяли железным ломом в двери колумбария.
Здание дрожало. Стеклянные и серебряные урны с пеплом умерших звенели жалобно. Воины уже сорвали половину дверей.
Анатолий, Мирра и Арсиноя бросились во внутренние галереи катакомб. Христиане бегали по узким подземным ходам, как муравьи в разрытом муравейнике, устремляясь к потайным дверям и лестницам, сообщавшимся с каменоломней.
Арсиноя и Мирра не знали в точности расположения катакомб. Они заблудились и попали в самый нижний ярус, находившийся в глубине пятидесяти локтей под землей.
Здесь трудно было дышать. Под ногами выступала болотная вода. Изнеможенное пламя лампад тускнело. Зловоние отравляло воздух. Голова у Мирры закружилась; она потеряла сознание.
Анатолий взял ее на руки. Каждое мгновение опасались они натолкнуться на воинов. Была и другая опасность: выходы могли завалить, и они остались бы под землей заживо погребенными.
Наконец Ювентин окликнул их:
— Сюда! Сюда!
Согнувшись, нес он на плечах своих старца Дидима.
Через несколько минут они достигли тайного выхода в каменоломню и оттуда — в Кампанию.
Вернувшись домой, Арсиноя поспешно раздела и уложила в постель Мирру, все еще не приходившую в себя.
В слабом мерцании зари, стоя на коленях, старшая сестра долго целовала неподвижные, худые и желтые, как воск, руки девочки. Странное выражение было на лице спящей. Никогда еще не дышало оно такою непорочной прелестью. Все ее маленькое тело казалось прозрачным и хрупким, как слишком тонкие стенки алебастровой амфоры, изнутри озаренной огнем. Этот огонь должен был потухнуть только с жизнью Мирры.
Поздно вечером, в болотистом дремучем лесу, недалеко от Рейна, между военным укреплением Tres Tabernae Три Таверны (лат.). и римским городом Аргенторатум, недавно завоеванным аламанами, пробирались два заблудившихся воина: один — неуклюжий исполин с волосами огненного цвета и ребячески простодушным лицом, сармат на римской службе, Арагарий, другой — худенький, сморщенный, загорелый сириец, Стромбик.
Среди стволов, покрытых мхом и грибными наростами, было темно; в теплом воздухе падал беззвучный дождь; пахло свежими листьями берез и мокрыми хвойными иглами; где-то вдали куковала кукушка. При каждом шелесте или треске сухих веток Стромбик в ужасе вздрагивал и хватался за руку спутника.
— Дядя, а дядя!
Арагария называл он дядей не по родству, а из дружбы: они были взяты в римское войско с двух противоположных концов мира; северный прожорливый и целомудренный варвар презирал сирийца, трусливого, сладострастного и умеренного в пище и питье, но, издеваясь, жалел его, как ребенка.
— Дядя!-захныкал Стромбик еще жалобнее.
— Чего скулишь? Отстань!
— Есть в этом лесу медведи? Как ты думаешь, дядя?
— Есть, — отвечал Арагарий угрюмо.
— А что ежели мы встретим? А?
— Убьем, сдерем кожу, продадим и пропьем.
— Ну, а если не мы — его, а он нас?
— Трусишка! Сейчас видно, что христианин.
— Почему же христианин непременно должен быть трусом? — обиделся Стромбик.
— Да ведь ты сам мне говорил, что в вашей книжке сказано: «ударят тебя в левую щеку — подставь правую».
— Сказано.
— Ну, вот видишь. А ежели так, то и воевать не надо: враг тебя в одну щеку, а ты ему другую. Трусы вы все — вот что!
— Цезарь Юлиан — христианин, а не трус, — защищался Стромбик.
— Знаю, племянничек,-продолжал Арагарий,-что вы умеете прощать врагам, когда дело дойдет до сражения.
Эх, мокрые курицы! У тебя и весь живот-то не больше моего кулака. Луковицу съешь — сыт на целый день. Оттого у тебя кровь, как болотная жижа.
— Ах, дядя, дядя, — промолвил Стромбик укоризненно, — зачем ты напомнил о еде! Опять засосало под ложечкой. Миленький, дай головку чесноку: я знаю, у тебя осталась в мешке.
— Если я тебе последнее отдам, завтра мы в этом лесу оба с голоду подохнем.
— Ой, тошно, тошно! Если сейчас не дашь, ослабею, упаду и тебе придется меня на плечах нести.
— Ну тебя к черту,-ешь!
— И хлебца, хлебца! — молил Стромбик.
Арагарий отдал другу последний кусок солдатского сухаря с проклятием. Сам он вчера вечером наелся, по крайней мере, на два дня, свиным салом и бобовою квашнею.
— Тише, — проговорил он, останавливаясь. — Труба!
Недалеко от лагеря. Надо держать к северу. Не медведей боюсь, — продолжал Арагарий, задумчиво, немного помолчав., — а центуриона.
Воины прозвали в шутку этого ненавистного центуриона Cedo Alteram — Давай-Новую, потому что он кричал с радостным видом каждый раз, когда в руках его лоза, которою он сек провинившегося солдата, ломалась: Cedo Alteram! Эти два слова сделались кличкою.
— Я уверен,-произнес варвар,-Подай-Новую сделает с моей спиной то же, что дубильщик с бычачьей кожей.
Скверно, племянничек, скверно!
Они отстали от войска, потому что Арагарий, по своему обыкновению, напился пьян до бесчувствия в ограбленном селении, а Стромбика избили: маленький сириец хотел насильно добиться благосклонности красивой франкской девушки; шестнадцатилетняя красавица, дочь убитого варвара, дала ему такие две пощечины, что он упал навзничь, — и потом истоптала его своими белыми могучими ногами. «Это не девка, а дьявол, — рассказывал Стромбик; — я только ущипнул ее, а она мне едва все ребра не переломала».
Звук трубы становился явственнее.
Арагарий нюхал ветер, как ищейка. Потянуло дымом: должно быть, близко были костры римского лагеря.
Сделалось так темно, что они едва различали дорогу; тропинка исчезла в болоте; они прыгали с кочки на кочку.
Подымался туман. Вдруг с огромной ели, у которой ветви увешены были мхом, похожим на пряди длинных седых волос, что-то вспорхнуло, с криком и шелестом. Стромбик присел от испуга. То был тетерев.
Они совсем заблудились.
Стромбик влез на дерево.
— Костры к северу. Недалеко. Там большая река.
— Рейн! Рейн! — воскликнул Арагарий. — Идем скорее!
Они начали пробираться между вековыми березами и елями.
— Дядя, тону!-захныкал Стромбик. — Кто-то меня за ноги тащит. Где ты?
Арагарий с большим трудом помог ему выйти из болота и, ругаясь, взял себе на плечи. Сармат ощупал ногами старые полусгнившие бревна гати, проложенной римлянами.
Гать привела их к большой дороге, недавно прорубленной в лесу войсками Севера, полководца Юлиана.
Варвары, чтобы пересечь дорогу, завалили ее, по своему обыкновению, срубленными стволами.
Пришлось перелезать через них; эти огромные беспорядочно наваленные деревья, иногда гнилые, только сверху покрытые мхом и рассыпавшиеся от прикосновения ноги, иногда твердые, вымокшие от дождя и скользкие, затрудняли каждый шаг. И по таким дорогам, под вечным страхом нападения, должно было двигаться тринадцатитысячное войско Юлиана, которого все полководцы императора, кроме Севера, изменнически покинули.
Стромбик хныкал, привередничал и проклинал товарища:
— Не пойду дальше, язычник! Лягу в болото и сдохну; по крайней мере лица твоего окаянного не увижу.
У, нехристь! Сейчас видно, что креста на тебе нет. Христианское ли дело,-шляться по таким дорогам ночью? И куда лезем? Прямо под розги богопротивному центуриону. Не пойду я дальше!..
Арагарий потащил его насильно и, как только дорога стала ровнее, опять ПОНЕС на плечах товарища, который сопротивлялся, ругал и щипал его.
Через некоторое время Стромбик уснул невинным сном на спине «язычника».
В полночь пришли они к воротам римского стана. Все было тихо. Подъемный мост через глубокий ров давно сняли.
Друзьям пришлось ночевать в лесу, у задних «декуманских» ворот.
На заре прозвучала труба. В туманном лесу, пахнувшем гарью, еще пел соловей; он умолк, испуганный воинственным звуком. Арагарий, проснувшись, почувствовал запах горячей солдатской похлебки и разбудил Стромбика.
Обоим так хотелось есть, что, несмотря на сучковатую лозу, которой успел вооружиться ненавистный центурион Подай-Новую, вошли они в лагерь и присели к общему котлу.
В главной палатке, у преторианских ворот, цезарь Юлиан бодрствовал.
С того дня, как он в Медиолане наречен был цезарем, благодаря покровительству императрицы Евсевии, с ревностью предавался он военным упражнениям; не только изучал, под руководством вождя Севера, военное искусство, но хотел знать в совершенстве и то, что составляло ремесло простых солдат: под звуки медной трубы, в унылых казармах, на марсовом поле, вместе с новобранцами, по целым дням учился ходить в строю правильным шагом, стрелять из лука и пращи, бегать под тяжестью полного вооружения, перепрыгивать плетни и рвы. Преодолевая монашеское лицемерие, пробуждалась в юноше кровь Константинова рода-целого ряда поколений суровых, упрямых воинов.
— Увы, божественный Ямвлик и Платон, если бы видели вы, что сталось с вашим питомцем!-восклицал он иногда, вытирая пот с лица; и, указывая на тяжелые медные доспехи, говорил учителю:
— Не правда ли. Север, оружие это так же мало пристало мне, мирному ученику философов, как седло корове?
Север, ничего не отвечая, лукаво усмехался: он знал, что эти вздохи и жалобы — притворство; на самом деле цезарь радовался своим быстрым успехам в военной науке.
За несколько месяцев так изменился он, вырос и возмужал, что многие с трудом узнавали в нем прежнего захудалого «маленького грека», как некогда, в насмешку, звали его при дворе Констанция: только глаза Юлиана горели все тем же странным, слишком острым, как будто лихорадочным, огнем, который делал их памятными для всякого, даже после мгновенной встречи.
Он чувствовал себя с каждым днем сильнее, не только телом, но и духом. Первый раз в жизни испытывал счастье простой любви простых людей. Легионерам сначала понравилось то, что настоящий цезарь, двоюродный брат Августа, учится военному ремеслу в казармах, не стыдясь грубой солдатской жизни. Суровые лица старых воинов озарялись нежной улыбкой, когда любовались они возрастающей ловкостью цезаря и, вспоминая собственную молодость, удивлялись быстрым успехам Юлиана. Он подходил, заговаривал с ними, выслушивал рассказы о старых походах, советы, как подвязывать панцирь, чтобы не терли ремни, как ставить ногу, чтобы не уставать при больших переходах. Распространялась молва о том, что император Констанций послал неопытного юношу в Галлию к варварам на смерть, «на убой», чтобы освободиться от соперника, — что полководцы, по наущению придворных евнухов, изменяют цезарю. Это еще усилило любовь солдат к Юлиану.
С осторожной вкрадчивостью, с умением заискивать, которым одарило его монашеское воспитание, делал он все, чтоб укрепить в войсках любовь к себе, вражду к императору. Говорил им о своем брате Констанции, с двусмысленным, лукавым смирением потупляя взоры, принимая вид жертвы.
Пленять, влюблять в себя воинов бесстрашием тем легче было цезарю, что смерть в бою казалась ему завидною, сравнительно с той бесславною казнью, которая постигла брата его, — которую, быть может, и ему готовил Август.
Юлиан устроил свою жизнь по образцу древних римских полководцев; стоическая мудрость евнуха Мардония помогла ему с раннего детства отучиться от роскоши.
Он спал меньше простого солдата, и то не на постели, а на жестком ковре с длинной шерстью — субурре. Первую часть ночи посвящал отдыху; делам военным и государственным; третью — музам.
Любимые книги не покидали его в походах,Он вдохновлялся то Марком Аврелием, то Плутархом, то Светонием, то Катоном Цензором. Днем старался исполнить то, о чем мечтал ночью над книгами.
В то памятное утро, перед Аргенторатским сражением, услышав зорю, Юлиан поспешно облекся в полное вооружение и велел привести коня.
Затем удалился в самое скрытое место палатки. Здесь было маленькое изваяние Меркурия с кадуцеем, бога движения, удачи и веселья,-окрыленного, летящего. Юлиан стал перед ним на колени и бросил на жертвенный треножник несколько зерен фимиама. По направлению дыма цезарь, гордившийся познаниями в искусстве прорицателей, старался угадать, счастливый или несчастный день предстоит. Ночью слышал он трижды крик ворона с правой стороны — зловещая примета.
Он был так убежден, что его неожиданные военные удачи в Галлии — дело рук не человеческих, что с каждым днем становился суевернее.
Выходя из шатра, споткнулся о деревянную перекладину, служившую порогом. Лицо его омрачилось. Все предзнаменования были неблагоприятные. Втайне он решил отложить сражение до следующего дня.
Войско выступило. Дорога через лес была трудная; наваленные стволы преграждали ее.
День обещал быть жарким. Римляне сделали только половину пути, и до войска варваров, расположенного на левом берегу Рейна, на большой пустынной равнине близ города Аргенторатума, оставалось еще двадцать одна тысяча шагов, — когда наступил полдень.
Солдаты утомились.
Как только вышли они из лесу, цезарь собрал их и расположил кругами, как зрителей в амфитеатре, так что он сам находился в средоточии кругов, а центурии и когорты расходились от него, как лучи: это был обычный порядок, рассчитанный на то, чтобы наибольшее число людей могло слышать речь полководца.
В простых, кратких словах объяснил он им, что время дня уже позднее, и утомление может помешать успеху, что благоразумнее расположиться лагерем в том месте, которое они заняли, отдохнуть и на следующее утро, со свежими силами, вступить в сражение.
В войске поднялся ропот. Солдаты ударяли копьями в щиты, что было знаком нетерпения, — и требовали криками, чтобы он вел их немедленно в битву. Цезарь по выражению лиц понял, что не ДОлЖНО противиться. Он чувствовал в толпе тот, знакомый ему, грозный трепет, который необходим для побед и, при малейшей неосторожности, может превратиться в возмущение.
Он вскочил на коня и подал знак: войско снова выступило.
Когда послеполуденное солнце начало склоняться, достигли они равнины Аргенторатума. Между невысокими холмами светлел Рейн. К югу чернели покрытые лесом Вогезы. Стрижи носились над поверхностью величественной и пустынной германской реки; ивы наклоняли к ней бледные ветви.
Вдруг, на ближнем холме, появились три всадника: то были варвары.
Римляне остановились и начали строиться в боевой порядок. Юлиан, окруженный шестьюстами закованных в железо всадников — клибанариев, предводительствовал конницей на правом крыле; на левом — старый, опытный полководец Север, которого молодой цезарь слушался во всем, управлял пехотою. Против Юлиана варвары выставили конницу. Во главе был сам аламанский король Хнодомар. Против Севера— молодой Хнодомаров племянник, Атенарик, с пехотой.
Военные рога, медные трубы, загнутые букцины грянули; значки, с именами когорт, пурпурные драконы, римские мерные орлы во главе легионов сдвинулись; впереди, со спокойными и суровыми лицами, выступали мерными тяжелыми шагами, от которых земля дрожала и гудела, привыкшие к победам, секироносцы и примопиларии.
Вдруг пехота Севера на левом крыле остановилась. Варвары, спрятавшиеся во рву, неожиданно выскочили из засады и напали на римлян. Юлиан издали увидел смятение и бросился на помощь. Он старался успокоить солдат и обращался то к одной, то к другой когорте, подражая сжатому и сильному слогу Юлия Цезаря. Когда произносил он «exurgamus, viri fortes» «восстанем, храбрые мужи» (лат.). или «advenit, socii,]uslum pugnandi ;am tempus»,"настало, соратники, время боев справедливых" (лат.). эTOT двадцатишестилетний юноша думал с гордостью: «теперь я похож на такого-то или такого древнего героя!» Он был мысленно, и в самом пылу сражения окружен книгами, радуясь, что все происходит именно так, как описывают Тит Ливий, Плутарх, Саллюстий.
Опытный Север умерял его пыл своим мудрым спокойствием и, давая цезарю некоторую свободу, не выпускал из рук своих главного управления войском.
Засвистели стрелы, варварские копья, бросаемые на длинных арканах, огромные камни из боевых метательных снарядов.
Римляне увидели, наконец, лицом к лицу этих страшных и таинственных людей севера, обитателей дремучих зарейнских лесов, о которых ходило столько невероятных слухов. Здесь были чудовищные вооружения; у некоторых громадные голые спины, вместо одежды, покрыты были медвежьими шкурами, а вместо шлема — над косматой головой возвышалась открытая пасть зверя с белыми клыКаМИ; у других над касками торчали рога оленей и быков.
Аламаны так презирали смерть, что кидались в битву, совершенно голые, только с мечом и копьем; рыжие волосы их связывались узлом на макушке и ниспадали сзади, на шею, огромным чубом или косою, похожей на гриву; белые усы, выделяясь на красных лицах, висели двумя длинными концами. Многие были так дики, что, не ведая употребления железа, сражались копьями с наконечниками из рыбьей кости, смоченными смертоносным ядом, который делал их опаснее железа: достаточно было одного укола этих страшных игл, чтобы человек умер медленной смертью в невыразимых муках; вместо лат покрыты они были с головы до ног тонкими роговыми слоями из лошадиных копыт, крепко пришитыми к льняной ткани; в таком уборе казались эти неведомые дикари странными чудовищами, покрытыми птичьими перьями и рыбьей чешуей. Тут был и сакс с бледно-голубыми глазами: его не устрашало никакое море, но он боялся земли, по которой ступал; и старый сикамбр: он обстриг себе волосы после поражения в знак горя и теперь снова их отращивал; и герул, с глазами мутно-зелеными, почти такого же цвета, как воды океана, на отдаленном заливе которого он обитал; и бургунд, и батав, и сармат; и еще-безыменные, полузвери, полулюди: ужасные лица их римляне видели только перед смертью.
Примопиларии, соединив щиты, образовали медную сплошную стену, несокрушимую ни для каких ударов, медленно двигавшуюся. Аламаны бросились на нее, с криками, подобными реву медведей. Начался рукопашный бой — грудь с грудью, щит со щитом. Пыль поднялась над равниной, заслоняя солнце.
В это мгновение, на правом крыле войска, железная конница клибанариев дрогнула и обратилась в бегство. Она могла растоптать задние легионы. Там, сквозь тучи стрел и копий, на пыльном солнце сверкала огненная головная повязка исполинского короля Хнодомара.
Юлиан прискакал туда вовремя. Он понял хитрость: пехотинцы варваров, нарочно поставленные между конями всадников, подползали под ноги римских коней и распарывали им животы короткими мечами; кони падали и увлекали за собой железных катафрактов, которые не могли подняться, удрученные тяжестью лат.
Юлиан стал поперек дороги, чтобы или остановить бежавшую конницу, или быть ею растоптанным. С конем цезаря столкнулся конь бежавшего трибуна клибанариев. Он узнал Юлиана и остановился, бледнея от стыда и страха.
Вся кровь бросилась в лицо Юлиану. Вдруг забыл он свои книжные правила, наклонился, схватил беглеца за горло и закричал голосом, который ему самому показался чужим и диким: «Tpycl» И цезарь повернул его лицом к врагам.
Тогда все катафракты остановились, узнали разорванного в сражениях цезарского пурпурного дракона-и устыдились. В одно мгновение железная громада с грохотом отхлынула и устремилась назад, к варварам.
Все смешалось. Копье ударило Юлиана в грудь; его спас лишь панцирь; стрела просвистела над ухом, так что перьями задела ему щеку.
В это мгновение, на помощь слабевшей коннице, Север послал страшные легионы корнутов и браккатов, полудиких римских союзников. У них был обычай петь военный гимн — баррит, только в последнем смертном ужасе и опьянении битвы.
Корнуты и браккаты затянули песню глухо и жалобно: первые звуки были тихи, как ночной шелест листьев; но мало-помалу песня становилась громче, торжественнее и грознее; наконец, превратилась в неистовый рев, подобный реву разъяренных волн океана, разбивающихся об утесы. Этой песней они опьянили себя до исступления.
Юлиан перестал видеть и понимать: чувствовал только сильную жажду и боль от усталости в правой руке, державшей меч; время для него исчезло. Но Север, не теряя присутствия духа, управлял сражением с мудростью.
С недоумением и отчаянием заметил цезарь огненножелтую повязку тучного Хнодомара в самой середине, в сердце войска: варварская конница врезалась в него клином. Юлиан подумал: «Кончено -погибло все!» Вспомнил зловещие предзнаменования утра и обратился с последней молитвой к богам: «помогите,-ибо если не я, то кто же восстановит на земле вашу власть, олимпийцы^» В середине войска были старые воины легиона петулантов — «кипящих», названных так за отвагу; Север рассчитывал на них и не ошибся. Один из петулантов воскликнул:
— Viri fortissimi! Мужи храбрейшие! Не выдадим Рима и цезаря. Умрем за Юлиана — Да здравствует цезарь Юлиан! За Рим! За Рим!
И старики, поседевшие под знаменами, еще раз пошли на смерть, суровые и спокойные.