— Август здесь!..
   — Зачем пойдет он один в Дафну?
   — Как же? сегодня великие панегирии Аполлона.Смотрите, вот он! Юлиан, мы ищем тебя с раннего утра!
   Это были греческие софисты, ученые, риторы — обычные спутники Юлиана: и постник неопифагореец Приск из Эпира, и желчный скептик Юний Маврик, и мудрый Саллюстий Секунд, и тщеславнейший из людей, знаменитый антиохийский ритор Либани.
   Август не обратил на них внимания и даже не поздоровался.
   — Что с ним? — шепнул Юний на ухо Приску.
   — Должно быть, сердится, что к празднику не сделано приготовлений. Забыли мы! Ни одной жертвы…
   Юлиан обратился к бывшему христианскому ритору, ныне верховному жрецу Астарты, Гекэболию:
   — Пойди в соседнюю часовню и скажи галилеянам, совершающим служение над мертвыми костями, чтобы пришли сюда.
   Гекэболий направился к часовне, скрытой деревьями, откуда доносилось пение.
   Горгий, держа в руках корзину с гусем, стоял, не двигаясь, с раскрытым ртом, с выпученными глазами. Иногда, в отчаянной решимости, принимался он растирать свою плешь. Ему казалось, что он выпил много вина и все это видит во сне. Холодный пот выступил у него на лбу, когда он вспомнил, что наговорил этому «учителю» об августе Юлиане и о богах. Ноги подкосились от ужаса. Он упал на колени.
   — Помилуй, кесарь! Забудь мои дерзкие речи: я не знал…
   Один из услужливых философов хотел оттолкнуть старика:
   — Убирайся, дурак! Чего лезешь?
   Юлиан запретил ему:
   — Не оскорбляй жреца! Встань, Горгий! Вот рука моя. Не бойся. Пока я жив, никто ни тебе, ни твоему мальчику не сделает зла. Оба мы пришли на панегирии, оба любим старых богов — будем же друзьями и встретим праздник Солнца радостным сердцем!
   Церковное пение умолкло. В кипарисовой аллее показались бледные, испуганные монахи, дьяконы и сам иерей, не успевший снять облачения. Их вел Гекэболий. Пресвитер — толстый человек, с лоснящимся медно-красным лицом, переваливался, пыхтел, отдувался и вытирал пот со лба. Остановившись перед августом, поклонился низко, достав рукою до земли, и сказал, точно пропел, густым приятным голосом, за который его особенно любили прихожане:
   — Да помилует человеколюбивейший август недостойных рабов своих!
   Поклонился еще ниже, и когда, кряхтя, подымался, два молодых проворных послушника, очень похожих друг на друга, долговязых, с желтыми, как воск, вытянутыми лицами, подсобляли ему с обеих сторон, поддерживая за руки.
   Один из них забыл положить кадило, и тонкая струйка дыма подымалась с углей. Эвфорион, увидев издали монахов, бросился стремительно бежать. Юлиан сказал:
   — Галилеяне! Повелеваю вам очистить священную рощу Аполлона от костей мертвеца — до завтрашней ночи.
   Насилия делать мы не желаем, но если воля наша не будет исполнена, то мы сами позаботимся о том, чтобы Гелиос избавлен был от кощунственной близости галилейского праха: я пришлю сюда моих воинов, они выроют кости, сожгут и развеют пепел по ветру. Такова наша воля, граждане!
   Пресвитер кашлянул тихонько, закрыв рукою рот, и, наконец, смиреннейшим голосом пропел:
   — Всемилостивейший кесарь, сие для нас прискорбно, ибо давно уже св. Мощи покоятся здесь по воле цезаря Галла. Но да будет воля твоя: доложу епископу.
   В толпе послышался ропот. Мальчишка, спрятавшись в лавровую чащу, затянул было песенку:

 
Мясник идет,
Мясник идет,
Острый нож несет,
Бородой трясет,
С шерстью черною,
С шерстью длинною,
Бородой своей козлиною,
Из нее веревки вей!

 
   Но шалуну дали такого подзатыльника, что он убежал с ревом.
   Пресвитер, полагая, что следует для благопристойности заступиться за Мощи, опять смиренно кашлянул в руку и начал:
   — Ежели мудрости твоей благоугодно утвердить сие по причине идола…
   Он поскорее поправился:
   — Эллинского бога Гелиоса…
   Глаза императора сверкнули:
   — Идола! — вот ваше слово. Какими глупцами считаете вы нас, утверждая, что мы боготворим самое вещество кумиров-медь, камень, дерево! Все ваши проповедники желают в этом и других, и нас, и самих себя уверить. Но это-ложь! Мы чтим не мертвый камень, медь или дерево, а дух, живой дух красоты в наших кумирах, образцах чистейшей божеской прелести. Не мы идолопоклонники, а вы, грызущиеся, как звери, из-за «омоузиос» и «омойузиос», из-за одной йоты, — вы, лобызающие гнилые кости преступников, казненных за нарушение римских законов, вы, именующие братоубийцу Констанция «вечностью», «святостью»!
   Обоготворять прекрасное изваяние Фидия не разумнее ли, чем преклоняться перед двумя деревянными перекладинами, положенными крест-накрест, — позорным орудием пытки? Краснеть ли за вас, или жалеть вас, или ненавидеть? Это — предел безумия и бесславия, что потомки эллинов, читавшие Платона и Гомера, стремятся… куда же?-о мерзость!-к отверженному племени, почти истребленному Веспасианом и Титом, — чтобы обожествить мертвого Иудея!.. И вы еще смеете обвинять нас в идолопоклонстве!
   Невозмутимо, то расправляя всей пятерНей черно-серебристую мягкую бороду, то вытирая крупные капли пота с широкого лоснящегося лба, пресвитер посматривал на Юлиана искоса, с утомлением и скукой.
   Тогда император сказал философу Приску:
   — Друг мой, ты знаешь древние обряды эллинов: соверши Делосские таинства, необходимые для очищения храма от кощунственной близости мертвых костей. Вели также поднять камень с Кастальского источника, да возвратится бог в свое жилище, да возобновятся древние пророчества.
   Пресвитер заключил беседу нижайшим поклоном, со смирением, в котором чувствовалось неодолимое упрямство.
   — Да будет воля твоя, могущественный август! Мыдети, ты — отец. В Писании сказано: всякая душа властем предержащим да повинуется: несть бо власть, аще не от Бога…
   — Лицемеры!-воскликнул император.-Знаю, знаю ваше смирение и послушание. Восстаньте же на меня и боритесь, как люди! Ваше смирение-ваше змеиное жало. Вы уязвляете им тех, перед кем пресмыкаетесь. Хорошо сказал про вас собственный Учитель ваш. Галилеянин: горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь выбеленным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. — Воистину наполнили вы мир гробами выбеленными и нечистотой! Вы припадаете к мертвым костям и ждете от них спасения; как черви гробовые, питаетесь тленом. Тому ли учил Иисус?
   Повелел ли ненавидеть братьев, которых называете вы еретиками за то, что они верят не так, как вы? -Да обратится же на вас из уст моих слово Распятого: горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры! Змии, порождения ехидны, как убежите вы от осуждения в геенну?
   Он повернулся, чтобы уйти, как вдруг из толпы вышли старичок со старушкой и повалились ему в ноги. Оба в опрятных бедных одеждах, благообразные, удивительно похожие друг на друга, с хорошенькими свежими лицами, в которых было что-то детски-жалобное, с лучистыми добрыми морщинками вокруг подслеповатых глаз, напоминали они Филемона и Бавкиду.
   — Защити, кесарь праведный!-заторопился, зашамкал старичок. — Домик есть у нас в предместьи у подошвы Ставрина. Жили мы в нем двадцать лет, людей не обижали. Бога чтили. Вдруг намедни приходят декурионы…
   Старичок всплеснул руками в отчаяньи, и старушка всплеснула: она подражала ему невольно каждым движением.
   — Декурионы приходят и говорят: домик не ваш.Как не наш? Господь с вами! Двадцать лет живем.-Живете, да не по закону: земля принадлежит богу Эскулапу, и основание дома сложено из камней храма. Землю вашу отберут и возвратят богу.-Что же это? Смилуйся, отец!..
   Старички стояли перед ним на коленях, чистые, кроткие, милые, как дети, и целовали ноги его со слезами.
   Юлиан заметил на шее старушки янтарный крестик.
   — Христиане?
   — Да.
   — Мне хотелось бы исполнить просьбу вашу. Но что же делать? Земля принадлежит богу. Я, впрочем, велю заплатить вам цену имения.
   — Не надо, не надо!-взмолились старички.-Мы не о деньгах: мы к месту привыкли. Там все наше, каждую травку знаем!..
   — Там все наше, — как эхо, вторила старушка,свой виноградник, свои маслины, курочки и коровка, и свинка, — все свое. Там и приступочка, на которой двадцать лет сидим по вечерам, старые кости греем на солнце…
   Император, не слушая, обратился к стоявшей поодаль испуганной толпе:
   — В последнее время осаждают меня галилеяне просьбами о возвращении церковных земель. Так, валентиане из города Эдессы Озроэнской жалуются на ариан, которые будто бы отняли у них церковные владения. Чтобы прекратить раздор, отдали мы одну часть спорного имущества нашим галльским ветеранам, другую казне. Так поступать намерены и впредь. Вы спросите: по какому праву? Но не говорите ли вы сами, что легче верблюду войти в игольное ушко, чем богатому в царствие Божие. Вот видите ли, а я решил помочь вам исполнить столь трудную заповедь. Как всему миру известно, превозносите вы бедность, галилеяне.
   За что же ропщете на меня? Отнимая имущество, похищенное вами у собственных братьев, еретиков, или у эллинских святилищ, я только возвращаю вас на путь спасительной бедности, прямо ведущий в царствие небесное…
   Недобрая усмешка искривила губы его.
   — Беззаконно терпим обиду! — вопили старички.
   — Ну, что же, и потерпите! — отвечал Юлиан. — Вы должны радоваться обидам и гонениям, как тому учил Иисус.
   Что значат эти временные страдания в сравнении с вечным блаженством?..
   Старичок не приготовлен был к такому доводу; он растерялся и пролепетал с последней надеждой:
   — Мы верные рабы твои, август! Сын мой служит помощником стратега в дальней крепости на римской границе, и начальники довольны им…
   — Тоже галилеянин? -перебил Юлиан.
   — Да.
   — Ну вот, хорошо, что ты сам предупредил: отныне галилеяне, явные враги наши, не должны занимать высших должностей в Империи, особенно военных. Опять и в этом, как во многом другом, более согласен я с вашим Учителем, чем сами вы. Справедливо ли, чтобы суд римским законам творили ученики Того, Кто сказал: «не судите, да не судимы будете», или, чтобы христиане принимали от нас меч для охраны Империи, когда Учитель предостерегает: «взявший меч — от меча погибнет», а в другом месте столь же ясно: «не противься злому насилием!» Вот почему, заботясь о спасении душ галилейских, отнимаем мы у них и римский суд, и римский меч, да вступят они, с тем большею легкостью, беззащитные и безоружные, чуждые всего земного, в царствие небесное!..
   С немым внутренним смехом, который теперь один только утолял его ненависть, повернулся он и быстрыми шагами пошел к Аполлонову храму.
   Старички всхлипывали, протягивая руки:
   — Кесарь, помилуй! Мы не знали… Возьми наш домик, землю, все, что есть у нас,-только сына помилуй!..
   Философы хотели войти вместе с императором в двери храма; но он отстранил их движением руки:
   — Я пришел на праздник один: один и жертву богу принесу.
   — Войдем, — обратился он к жрецу. — Запри двери, чтобы не вошел никто. Procul este profani! Да изыдут неверные!
   Перед самым носом друзей-философов двери захлопнулись.
   — Неверные! Как вам это нравится?-проговорил Гаргилиан, озадаченный.
   Либаний молча пожал плечами и надулся.
   Юний Маврик, с таинственным видом, отвел собеседников в угол портика и что-то прошептал, указывая на лоб:
   — Понимаете?..
   Все удивились.
   — Неужели?
   Он стал считать по пальцам:
   — Бледное лицо, горящие глаза, растрепанные волосы, неровные шаги, бессвязная речь. Далее — чрезмерная раздражительность, жестокосердие. И наконец, эта нелепая война с персами, — клянусь Палладою, да ведь это уже явное безумие!..
   Друзья сошлись еще теснее и зашептали, засплетничали радостно.
   Саллюстий, стоя поодаль, смотрел на них с брезгливой усмещкой.
   Юлиан нашел Эвфориона внутри храма. Мальчик обрадовался ему и часто, во время богослужения, заглядывая императору в глаза, улыбался доверчиво, как будто у них была общая тайна.
   Озаренное солнцем, исполинское изваяние Аполлона Дафнийского возвышалось посередине храма: тело-слоновая кость, одежда — золото, как у Фидиева в Олимпии.
   Бог, слегка наклоняясь, творил из чаши возлияние Матери Земле с мольбой о том, чтобы она возвратила ему Дафну.
   Налетела легкая тучка, тени задрожали на золотистой от старости слоновой кости, и Юлиану показалось, что бог наклоняется к ним с благосклонной улыбкой, принимая последнюю жертву последних поклонников — дряхлого жреца, императора-богоотступника и глухонемого сына пророчицы.
   — Вот моя награда, — молился Юлиан, с детскою радостью,-и не хочу я иной, Аполлон! Благодарю тебя за то, что я проклят и отвержен, как ты; за то, что один я живу и один умираю, как ты. Там, где молится чернь,бога нет. Ты — здесь, в поруганном храме. О, бог, осмеянный людьми, теперь ты прекраснее чем в те времена, когда люди поклонялись тебе! В день, и мне назначенный Паркою, дай соединиться с тобою, о, радостный, дай умереть в тебе, о, Солнце. — как на алтаре огонь последней жертвы умирает в сиянии твоем.
   Так молился император, и тихие слезы струились по щекам его, тихие капли жертвенной крови падали, как слезы, на потухающие угли алтаря.
   В Дафнийской роще было темно. Знойный ветер гнал тучи. Ни одной капли дождя не падало на землю, сожженную засухой. Лавры трепетали судорожно черными ветками, протянутыми к небу, как молящие руки. Титанические стены кипарисов шумели, и шум этот был похож на говор гневных стариков.
   Два человека осторожно пробирались в темноте, вблизи Аполлонова храма. Низенький, — глаза у него были кошачьи зеленоватые, видевшие ночью, — вел за руку высокого.
   — Ой, ой, ой, племянничек! Сломим мы себе шею гденибудь в овраге…
   — Да тут и оврагов нет. Чего трусишь? Совсем бабой стал с тех пор, как крестился!
   — Бабой! Сердце мое билось ровно, когда в Гирканийском лесу хаживал я на медведя с рогатиной. Здесь не то!
   Болтаться нам с тобой бок о бок на одной виселице, племянничек!..
   — Ну, ну, молчи, дурак!
   Низенький снова потащил высокого, у которого была огромная вязанка соломы за плечами и заступ в руке.
   Они подкрались к задней стороне храма.
   — Вот здесь! Сначала заступом. А внутреннюю деревянную обшивку руби топором, — прошептал низенький, ощупывая в кустах пролом стены, небрежно заделанный кирпичами.
   Удары заступа заглушались шумом ветра в деревьях.
   Вдруг раздался крик, подобный плачу больного ребенка.
   Высокий вздрогнул и остановился.
   — Что это?
   — Сила нечистая! — воскликнул низенький, выпучив от ужаса зеленые кошачьи глаза и вцепившись в одежду товарища. — Ой, ой, не покидай меня, дядюшка!..
   — Да это филин. Эк перетрусили!
   Огромная ночная птица вспорхнула, шурша крыльями, и понеслась вдаль с долгим плачем.
   — Бросим, — сказал высокий. — Все равно не загорится, — Как может не загореться? Дерево гнилое, сухое, — с червоточиной; тронь-рассыплется. От одной искры вспыхнет. Ну, ну, почтенный, руби-не зевай!
   И с нетерпением низенький подталкивал высокого.
   — Теперь солому в дыру. Вот так, еще, еще! Во славу Отца и Сына и Духа Святого!..
   — Да чего ты юлишь, вьешься, как угорь? Чего зубы скалишь? -огрызнулся высокий.
   — Хэ, хэ, хэ,-как же не смеяться, дяденька? Теперь и ангелы ликуют в небесах. Только помни, брат: ежели попадемся,-не отрекаться! Мое дело сторона… Веселенький запалим огонечек. Вот огниво — выбивай.
   — Убирайся ты к дьяволу! — попробовал оттолкнуть его высокий. — Не обольстишь меня, окаянный змееныш, тьфу! Поджигай сам…
   — Эге, на попятный двор?.. Шалишь, брат!
   Низенький затрясся от бешенства и вцепился в рыжую бороду гиганта.
   — Я первый на тебя донесу! Мне поверят…
   — Ну, ну, отстань, чертенок!.. Давай огниво! Делать нечего, надо кончать.
   Посыпались искры. Низенький для удобства лег на живот и сделался еще более похожим на змееныша. Огненные струйки побежали по соломе, облитой дегтем. Дым заклубился. Затрещала смола. Вспыхнуло пламя и озарило багровым блеском испуганное лицо исполина Арагария и хитрую обезьянью рожицу маленького Стромбика. Он похож был на уродливого бесенка; хлопал в ладоши, подпрыгивал, смеялся, как пьяный или сумасшедший.
   — Все разрушим, все разрушим, во славу Отца и Сына и Духа Святого! Хэ, хэ, хэ! Змейки, змейки-то, как бегают! А?.. Веселенький огонек, дядюшка?
   В сладострастном смехе его было вечное зверство людей — восторг разрушения.
   Арагарий, указывая в темноту, произнес:
   — Слышишь?..
   Роща была по-прежнему безлюдной; но в завывании ветра, в шелесте листьев чудился им человеческий шепот и говор. Арагарий вдруг вскочил и бросился бежать.
   Стромбик уцепился за край его туники и завизжал пронзительно:
   — Дяденька! Дяденька! Возьми меня к себе на плечи.
   У тебя ноги длинные. А не то, если попадусь — донесу на тебя!..
   Арагарий остановился на мгновение.
   Стромбик вспрыгнул, как белка, на плечи сармата, и они помчались. Маленький сириец крепко стискивал ему бока дрожащими коленями, обвивал шею руками, чтобы не свалиться. Несмотря на ужас, неудержимо смеялся он безумным смехом, тихонько взвизгивая от шаловливой резвости.
   Поджигатели миновали рощу и выбежали в поле, где пыльные тощие колосья приникли к сожженной земле. Между тучами, на краю черного неба, светлела полоса заходящей луны. Ветер свистал пронзительно. Скорчившись на плечах гиганта, маленький Стромбик со своими кошачьими зеленоватыми зрачками походил на злого духа или оборотня, оседлавшего жертву. Суеверный ужас овладел Арагарием: ему вдруг почудилось, что не Стромбик, а сам дьявол, в образе огромной кошки, сидит у него за плечами и царапает ему лицо, и визжит, и хохочет, и гонит его в бездну.
   Гигант делал отчаянные прыжки, отбиваясь от цепкой ноши; волосы встали у него дыбом, и он завыл от ужаса.
   Чернея двойною огромною тенью на бледной полосе горизонта, мчались они так, по мертвому полю, с пыльными колосьями, приникшими к сожженной и окаменелой земле.
   В это время, в опочивальне антиохийского дворца, Юлиан вел тайную беседу с префектом Востока, Саллюстием Секундом.
   — Откуда же, милостивый кесарь, достанем мы хлеба для такого войска?
   — Я разослал триремы в Сицилию, Египет, Апулию — всюду, где урожай, — ответил император. — Говорю тебе, хлеб будет.
   — А деньги?-продолжал Саллюстий.-Не благоразумнее ли отложить до будущего года, подождать?..
   Юлиан все время ходил по комнате большими шагами; вдруг остановился перед стариком.
   — Подождать! -гневно воскликнул он.-Все вы точно сговорились. Подождать! Как будто я могу теперь ждать, и взвешивать, и колебаться. Разве галилеяне ждут? Пойми же, старик; я должен совершить невозможное, я должен возвратиться из Персии страшным и великим, или совсем не возвращаться. Примиренья больше нет. Середины нет.
   Что вы говорите мне о благоразумии? Или ты думаешь, Александр Македонский благоразумием победил мир? Разве таким умеренным людям, как ты, не казался сумасшедшим этот безбородый юноша, выступивший с горстью македонцев против владыки Азии? Кто же даровал ему победу?..
   — Не знаю,-отвечал префект уклончиво, с легкой усмешкой. — Мне кажется, сам герой…
   — Не сам, а боги!-воскликнул Юлиан.-Слышишь, Саллюстий, боги могут и мне даровать победу, еще большую, чем Александру! Я начал в Галлии, кончу в Индии, Я пройду весь мир от заката до восхода солнечного, как великий Македонец, как бог Дионис. Посмотрим, что скажут тогда галилеяне; посмотрим, как ныне издевающиеся над простой одеждой мудреца посмеются над мечом римского кесаря, когда вернется он победителем Азии!..
   Глаза его загорелись лихорадочным блеском. Саллюстий хотел что-то сказать, но промолчал. Когда же Юлиан снова принялся ходить по комнате большими беспокойными шагами, префект покачал головой, и жалость засветилась в мудрых глазах старика.
   — Войско должно быть готово к походу, — продолжал Юлиан.-Я так хочу, слышишь? Никаких отговорок, никаких промедлений. Тридцать тысяч человек. Армянский царь Арзакий обещал нам союз. Хлеб есть. Чего же больше? Мне нужно знать, что каждое мгновение могу я выступить против персов. От этого зависит не только моя слава, спасение Римской империи, но и победа вечных богов над Галилеянином!..
   Широкое окно было открыто. Пыльный жаркий ветер, врываясь в комнату, колебал три тонких огненных языка в лампаде с тремя светильнями. Прорезая мрак неба, падучая звезда сверкнула и потухла. Юлиан вздрогнул: это было зловещее предзнаменование.
   Постучали в дверь; послышались голоса.
   — Кто там? Войдите, — сказал император.
   То были друзья-философы. Впереди шел Либаний; он казался более напыщенным и надутым, чем когда-либо.
   — Зачем пришли? — спросил Юлиан холодно.
   Либаний стал на колени, сохраняя надменный вид.
   — Отпусти меня, август! Долее не могу жить при дворе. Каждый день терплю обиды…
   Он долго говорил о каких-то подарках, денежных наградах, которыми его обошли, о неблагодарности, о своих заслугах, о великолепных панегириках, которыми он прославил римского кесаря.
   Юлиан, не слушая, смотрел с брезгливою скукою на знаменитого оратора и думал: «Неужели это тот самый Либаний, речами которого я так зачитывался в юности? Какая мелочность! Какое тщеславие!» Потом все они заговорили сразу: спорили, кричали, обвиняли Друг Друга в безбожии, в лихоимстве, в разврате. пускали в ход глупейшие сплетни;-это была постыдная домашняя война не мудрецов, а прихлебателей, взбесившихся от жиру, готовых растерзать друг друга от тщеславия, злобы и скуки.
   Наконец, император произнес тихим голосом слово, которое заставило их опомниться:
   — Учители!
   Все сразу умолкли, как испуганное стадо болтливых сорок.
   — Учители,-повторил он с горькой усмешкой,-я слушал вас довольно; позвольте и мне рассказать басню.У одного египетского царя были ручные обезьяны, умевшие плясать военную пиррийскую пляску; их наряжали в шлемы, маски, прятали хвосты под царственный пурпур, и когда они плясали, трудно было поверить, что это не люди. Зрелище нравилось долго. Но однажды кто-то из зрителей бросил на сцену пригоршню орехов. И что же?
   Актеры разодрали пурпур и маски, обнажили хвосты, стали на четвереньки, завизжали и начали грызться из-за орехов. — Так некоторые люди с важностью исполняют пиррийскую пляску мудрости — до первой подачки. Но стоит бросить пригоршню орехов— и мудрецы превращаются в обезьян: обнажают хвосты, визжат и грызутся. Как вам нравится эта басенка, учители?
   Все безмолвствовали.
   Вдруг Саллюстий тихонько взял императора за руку и указал в открытое окно.
   По черным складкам туч медленно расползалось колеблемое сильным ветром багровое зарево.
   — Пожар! Пожар! -заговорили все.
   — За рекой,-соображали одни.
   — Не за рекой, а в предместье Гарандама!-поправляли другие.
   — Нет, нет,-в Гезире, у жидов!
   — Не в Гезире и не в Гарандама, — воскликнул кто-то с тем неудержимым весельем, которое овладевает толпою при виде пожара,-а в роще Дафнийской!
   — Храм Аполлона!-прошептал император, и вдруг вся кровь прихлынула к сердцу его.
   — ГалИлеяне! — закричал он страшным голосом и кинулся к двери, потом на лестницу.
   — Рабы! Скорее! Коня и пятьдесят легионеров!
   Через несколько мгновений все было готово. На двор вывели черного жеребца, дрожавшего всем телом, опасного, сердито косившего зрачок, налитый кровью.
   Юлиан помчался по улицам Антиохии, в сопровождении пятидесяти легионеров. Толпа в ужасе рассыпалась перед ними. Кого-то сшибли с ног, кого-то задавили. Крики были заглушены громом копыт, бряцанием оружия.
   Выехали за город. Больше двух часов длилась скачка.
   Трое легионеров отстали: кони подохли.
   Зарево становилось все ярче. Пахло дымом. Поля с пыльными колосьями озарялись багровым отсветом. Любопытные стремились отовсюду, как ночные бабочки на огонь; то были жители окрестных деревень и антиохийских предместий. Юлиан заметил радость в голосах и лицах, словно люди эти бежали на праздник.
   Огненные языки засверкали, наконец, в клубах густого дыма над черными зубчатыми вершинами Дафнийской рощи.
   Император въехал в священную ограду. Здесь бушевала толпа. Многие перекидывались шутками и смеялись. Тихие аллеи, столько лет покинутые всеми, кишели народом.
   Чернь оскверняла рощу, ломала ветви древних лавров, мутила родники, топтала нежные, сонные цветы. Нарциссы и лилии, умирая, тщетно боролись последней свежестью с удушливым зноем пожара, с дыханием черни.
   — Божье чудо! Божье чудо!..-носился над толпою радостный говор.
   — Я видел собственными глазами, как молния ударила и зажгла крышу!..
   — А вот и не молния, — врешь: утроба земная разверзлась, изрыгнув пламя, внутри капища, под самым кумиром!..
   — Еще бы! Какую учинили мерзость! Мощи потревожили! Думали, даром пройдет. Как бы не так! -Вот тебе и храм Аполлона, вот тебе и прорицания вод Кастальских! — Поделом, поделом!..
   Юлиан увидел в толпе женщину, полуодетую, растрепанную, должно быть, только что вскочившую с постели.
   Она тоже любовалась огнем, с радостной и бессмысленной улыбкой, баюкая грудного младенца; слезинки сверкали на его ресницах; он плакал, но затих и с жадностью сосал смуглую, толстую грудь, причмокивая, упершись в нее одной ручкой, протянув другую, пухленькую, с ямочками, к огню, как будто желая достать блестящую, веселую игрушку.
   Император остановил коня: дальше нельзя было сделать ни шагу; в лицо веял жар, как из печи. Легионеры ждали приказаний. Но приказывать было нечего: он понял, что храм погиб.