— Были мы лягушками, стали кротами, — смеялись они.
   Три когорты -маттиарии, лацпинарии, викторы — тысяча пятьсот храбрейших воинов, соблюдая тишину, вступили в подземный ход и нетерпеливо ожидали приказания полководцев, чтобы ворваться в город.
   На рассвете приступ направлен был нарочно с двух противоположных сторон, дабы рассеять внимание персов.
   Юлиан вел солдат по узкой тропинке над крутизной, под градом стрел и камней. «Посмотрим, — думал он, наслаждаясь опасностью,-охранят ли меня боги, будет ли чудо, спасусь ли я и теперь от смерти?» Неудержимое любопытство, жажда Сверхъестественного заставляла его подвергать жизнь опасности, — с вызывающей улыбкой искушать судьбу; и не смерти боялся он, а только проигрыша в этой игре с судыбою.
   Солдаты шли за ним, как очарованные, зараженные его безумием.
   Персы, смеясь над усилиями осаждающих и воспевая хвалу Сыну Солнца, царю Сапору, кричали римлянам с подоблачных твердынь Маотамалки:
   — Юлиан проникнет скорее в чертоги Ормузда, чем в нашу крепость].
   В разгаре приступа император шепотом передал приказание полководцам.
   Солдаты, притаившиеся в подкопе, вышли внутри города, в подвале одного дома, где старая персиянка булочница месила тесто. Она закричала пронзительно, увидев римских легионеров. Ее убили.
   Подкравшись незаметно, кинулись на осажденных с тыла. Персы побросали оружие и рассыпались по улицам Маогамалки. Римляне изнутри отперли ворота, и город был захвачен с двух сторон.
   Теперь уже никто не сомневался, что Юлиан, подобно Александру Македонскому, завоюет всю персидскую монархию до Инда.
   Войско приближалось к южной столице Персии, Ктезифону. Корабли оставались на Евфрате. Все с той же лихорадочной, почти волшебною, быстротою, которая не давала врагам опомниться, Юлиан возобновил древнее римское сооружение — соединительный канал, прорытый Траяном и Септимием Севером, из предосторожности заваленный персами. Через этот канал флот переведен был в Тигр, немного выше стен Ктезифона. Победитель проник в самое сердце азиатской монархии.
   На следующий день вечером Юлиан, собрав военный совет, объявил, что ночью переправит войска на тот берег, к стенам Ктезифона. Дагалаиф, Гормизда, Секундин, Виктор, Саллюстий — все опытные военачальники — пришли в ужас и долго возражали императору, умоляя отказаться от слишком смелого предприятия; указывали на усталость войска, на широту реки, на быстроту течения, на крутизну противоположного берега, на близость Ктезифона и несметного войска царя Сапора, на неизбежность вылазки персов во время переправы. Юлиан ничего не слушал.
   — Сколько бы мы ни ждали, — воскликнул он, наконец, с нетерпением,-река не сделается менее широкой, берега менее крутыми; а войско персов с каждым днем увеличивается новыми подкреплениями. Если бы я слушался ваших советов, до сих пор мы сидели бы в Антиохии!
   Полководцы вышли от него в смятении.
   — Не выдержит, — со вздохом проговорил опытный и хитрый Дагалаиф, варвар, поседевший на римской службе,-помяните мое слово, не выдержит!.. Весел-то-весел, и все-таки в лице у него что-то неладное. Такое выражение видал я у людей, близких к отчаянию, уставших до смерти…
   Туманные знойные сумерки слетали на гладь великой реки. Подан был знак; пять военных галер с четырьмястами воинов отчалили; долго слышались взмахи весел; потом все утихло; мгла сделалась непроницаемой. Юлиан с берега смотрел пристально. Он скрывал свое волнение улыбкой. Полководцы перешептывались. Вдруг в темноте блеснул огонь. Все притаили дыхание и обратили взоры на императора. Он понял, что значит этот огонь. Персам удалось поджечь римские корабли огненными снарядами, ловко пущенными с крутого берега.
   Он побледнел, но тотчас же оправился и, не давая солдатам времени опомниться, кинулся на первый попавшийся корабль, стоявший у самого берега, и громко закричал, с торжествующим видом обращаясь к войску:
   — Победа, победа! Видите-огонь. Они причалили, овладели берегом. Я велел посланной когорте зажечь костры в знак победы. За мной, товарищи!
   — Что ты делаешь?-шепнул ему на ухо осторожный Саллюстий.-Мы погибли: ведь это-пожар!..
   — Кесарь с ума сошел! — в ужасе молвил на ухо Дагалаифу Гормизда.
   Хитрый варвар пожимал плечами в недоумении.
   Войско неудержимо стремилось к реке. С восторженным криком: «Победа! победа!», толкая друг друга, обгоняя, падая в воду и вылезая с веселой руганью, все кинулись на корабли. Несколько мелких барок едва не утопили. Недоставало места на галерах.
   Многие всадники кинулись вплавь, разрезая грудью коней быстрое течение. Кельты и батавы, на своих огромных кожаных щитах, вогнутых наподобие маленьких челноков, устремились в темную реку; бесстрашные, плыли они в тумане, и щиты их быстро крутились в водоворотах; но, не замечая опасности, солдаты радостно кричали:
   «Победа! победа!» Сила течения была укрощена кораблями, запрудившими реку. Пожар на пяти передовых галерах потушили без труда.
   Тогда только поняли отважную, почти безумную хитрость императора. Но солдатам сделалось еще веселее: теперь, когда такую опасность преодолели шутя, — все казалось возможным.
   Незадолго перед рассветом овладели римляне высотами противоположного берега, едва успели освежиться кратким сном, не снимая оружия, как на заре увидели огромное войско, выступившее из стен Ктезифона на равнину перед городом.
   Двенадцать часов длилось сражение. Персы дрались с яростью. Войско Юлиана впервые увидело громадных боевых слонов, которые могли растоптать целую когорту, как поле с колосьями.
   Победа была такая, какой римляне не одерживали со времен великих императоров — Траяна, Веспасиана, Тита.
   Юлиан приносил на солнечном восходе благодарственную жертву богу войны Арею, состоявшую из десяти белых быков совершенной красоты, напоминавших изображения священных тельцов на древних эллинских мраморах.
   Все были веселы. Только этрусские авгуры, как всегда, сохраняли упрямую и зловещую угрюмость; с каждой победой Юлиана становились они все мрачнее, все безмолвнее. — Подвели первого быка к пылавшему жертвеннику, обвитому лаврами. Бык шел лениво и покорно; вдруг оступился, упал на колени, с жалобным мычанием, похожим на человеческий голос, от которого у всех мороз пробежал по телу, уткнул морду в пыль и, прежде чем двуострая секира виктимария коснулась его широкого лба, — затрепетал, издыхая. Подвели другого. Он тоже пал мертвым. Потом третий, четвертый. Все подходили к жертвеннику, вялые, слабые, едва державшиеся на ногах, как будто пораженные смертельной болезнью,и с унылым мычанием издыхали. Ропот ужаса послышался в войске. Это было страшное знаменье, Некоторые уверяли, будто бы этрусские жрецы нарочно отравили жертвенных быков, чтобы отомстить императору за его презрение к их пророчествам.
   Девять быков пало. Десятый вырвался, разорвал путы и с ревом помчался, распространяя смятение в лагере. Он выбежал из ворот, и его не могли поймать.
   Жертвоприношение прекратилось. Авгуры злорадствовали.
   Когда же попробовали рассечь мертвых быков, Юлиан опытным глазом гадателя увидел во внутренностях несомненные и ужасающие предзнаменования. Он отвернулся.
   Лицо его покрылось бледностью. Хотел улыбнуться и не мог. Вдруг подошел к пылавшему алтарю и изо всей силы толкнул его ногой. Жертвенник покачнулся, но не упал.
   Толпа тяжело вздохнула, как один человек. Префект Саллюстий кинулся к императору и шепнул ему на ухо:
   — Солдаты смотрят… Лучше прекратить богослужение…
   Юлиан отстранил его и еще сильнее ударил ногою алтарь; жертвенник опрокинулся; угли рассыпались; огонь потух, но благовонный дым еще обильнее заклубился.
   — Горе, горе! Жертвенник оскверняют! — раздался голос в толпе.
   — Говорю тебе, он с ума сошел! — в ужасе пролепетал Гормизда, хватая за руку Дагалаифа.
   Этрусские авгуры стояли, по-прежнему тихие, важные, с бесстрастными, точно каменными лицами.
   Юлиан поднял руки к небу и воскликнул громким голосом:
   — Клянусь вечной радостью, заключенной здесь, в моем сердце, я отрекаюсь от вас, как вы от меня отреклись, покидаю вас, как вы меня покинули, блаженные, бессильные! Я один против вас, олимпийские призраки!..
   Сгорбленный, девяностолетний авгур, с длинной белой бородой, с жреческим загнутым посохом, подошел к императору и положил еще твердую сильную руку на плечо его.
   — Тише, дитя мое, тише! Если ты постиг тайну, — радуйся молча. Не соблазняй толпы. Тебя слушают те, кому не должно слышать…
   Ропот негодования усиливался.
   — Он болен, — шептал Гормизда Дагалаифу. — Надо увести его в палатку. А то может кончиться бедою…
   К Юлиану подошел врач Орибазий, со своим обычным заботливым видом, осторожно взял его за руку и начал уговаривать:
   — Тебе нужен отдых, милостивый август. Ты две ночи не спал. В этих краях — опасные лихорадки. Пойдем в палатку: солнце вредно…
   Смятение в войске становилось опасным. Ропот и возгласы сливались в негодующий смутный гул. Никто ничего ясно не понимал, но все чуяли, что происходит недоброе. Одни кричали в суеверном страхе:
   — Кощунство! Кощунство! Подымите жертвенник!
   Чего смотрят жрецы-?
   Другие отвечали:
   — Жрецы отравили кесаря за то, что он не слушал их советов. Бейте жрецов! Они погубят нас!..
   Галилеяне, пользуясь удобным случаем, шныряли, суетились со смиреннейшим видом, пересмеивались и перешептывались, выдумывая сплетни, и, как змеи, проснувшиеся от зимней спячки, только что отогретые солнцем,шипели:
   — Разве вы не видите? Это Бог его карает. Страшно впасть в руки Бога живого. Бесы им овладели, бесы помутили ему разум: вот он и восстал на тех самых богов, ради коих отрекся от Единого.
   Император, как будто пробуждаясь от сна, обвел всех медленным взором и наконец спросил Орибазия рассеянно:
   — Что такое? О чем кричат?.. Да, да,-опрокинутый жертвенник…
   Он с грустной усмешкой взглянул на угли фимиама, потухавшие в пыли:
   — Знаешь ли, друг мой, ничем нельзя так оскорбить людей, как истиною. Бедные, глупые дети! — Ну что же, пусть покричат, поплачут,-утешатся… Пойдем, Орибазий, пойдем скорее в тень. Ты прав, — должно быть, солнце мне вредно. Глазам больно. Я устал…
   Он подошел к своей бедной и жесткой походной постели — львиной шкуре, и упал на нее в изнеможении. Долго лежал так, ничком, стиснув голову ладонями, как бывало в детстве, после тяжкой обиды или горя.
   — Тише, тише: кесарь болен, — старались полководцы успокоить солдат.
   И солдаты умолкли и замерли.
   В лагере, как в комнате больного, наступила тишина, полная ожидания.
   Только галилеяне не ждали — суетились, скользили неслышно, всюду проникали, распространяя мрачные слухи и шипели, как змеи, проснувшиеся от зимней спячки, только что отогретые солнцем:
   — Разве вы не видите? Это Бог его карает: страшно впасть в руки Бога живого!
   Несколько раз в шатер осторожно заглядывал Орибазий, предлагая больному освежающий напиток. Юлиан отказывался и просил оставить его в покое. Он боялся человеческих лиц, звуков и света. По-прежнему, закрыв глаза, сжимая голову руками, старался ни о чем не думать, забыть, где он и что с ним.
   Неестественное напряжение воли, в котором провел он последние три месяца, изменило его, оставив слабым и разбитым, как после долгой болезни.
   Он не знал, спит или бодрствует. Картины, повторяясь, цепляясь одна за другую, плыли перед глазами с неудержимой быстротой и мучительной яркостью.
   То казалось ему, что он лежит в холодной огромной спальне Мацеллума; дряхлая няня Лабда перекрестила его на ночь, — и фырканье боевых коней, привязанных вблизи палатки, делалось смешным отрывистым храпом старого педагога Мардония; с радостью чувствовал он себя очень маленьким мальчиком, никому неизвестным, далеким от людей, покинутым в горах Каппадокии.
   То чудился ему знакомый, тонкий и свежий запах гиацинтов, нежно пригретых мартовским солнцем, в уютном дворике жреца Олимпиодора, милый смех Амариллис под журчание фонтана, звуки медных чашечек игры коттабы и предобеденный крик Диофаны из кухни: «Дети мои, Инбирное печенье готово».
   Но все исчезало.
   И он только слышал, как первые январские мухи, уже радуясь полуденному припеку, жужжат по-весеннему, в углу, защищенном от ветра, на белой солнечной стене у моря; у ног его умирают светло-зеленые волны без пены; с улыбкой смотрит он на паруса, утопающие в бесконечной нежности моря и зимнего солнца; он знает, что в этой блаженной пустыне он один, никто не придет, и, как эти черные веселые мухи на белой стене, — чувствует только невинную радость жизни, солнце и тишину.
   Вдруг, очнувшись, вспомнил Юлиан, что он — в глубине Персии, что он — римский император, что на руках его — шестьдесят тысяч солдат, что богов нет, что он опрокинул жертвенник, кощунствуя. Он вздрагивал; озноб пробегал по телу; ему казалось, что он сорвался, падает в бездну, и не за что ухватиться.
   Он не мог бы сказать, пролежал ли он в этой полудремоте час или целые сутки.
   Но ясно, уже не во сне, а наяву, раздался голос старого верного слуги, осторожно просунувшего голову в дверь:
   — Кесарь! Боюсь потревожить, но ослушаться не смею.
   Ты велел доложить, не медля. В лагерь только что приехал полководец Аринфей…
   — Аринфей! — воскликнул Юлиан и вскочил на ноги, пробужденный как ударом грома. — Аринфей! Зови, зови сюда!
   Это был один из храбрейших полководцев, посланный с небольшим отрядом разведчиком на север, чтобы узнать, не приближается ли тридцатитысячное вспомогательное войско комесов Прокопия и Себастиана, которым приказано было, с войсками римского союзника, Арзакия, царя армянского, присоединиться к императору под стенами Ктезифона. Юлиан давно ожидал этой помощи: от нее зависела участь главного войска.
   — Приведи, — воскликнул император, — приведи его!
   Скорей! Или нет… Я сам…
   Но слабость еще не прошла, несмотря на мгновенное возбуждение; голова закружилась; он закрыл глаза и должен был опереться о полотняную стенку шатра.
   — Дай вина, крепкого… с холодной водой.
   Старый слуга засуетился, проворно нацедил кубок и подал императору.
   Тот выпил медленными глотками все, до последней капли, и вздохнул с облегчением. Потом вышел из палатки.
   Был поздний вечер. Далеко, за Евфратом, прошла гроза. Бурный ветер приносил свежую сырость — запах дождя.
   Среди черных туч редкие крупные звезды сильно дрожали, как лампадные огни, задуваемые ветром. Из пустыни слышался лай шакалов. Юлиан обнажил грудь, подставил лицо ветру и с наслаждением почувствовал в волосах своих мужественную ласку уходящей бури.
   Он улыбнулся, вспомнив свое малодушие; слабость исчезла. Возвращалось приятное напряжение сил душевных, подобное опьянению. Хотелось приказывать, действовать, не спать всю ночь, идти в сражение, играть жизнью и смертью, побеждая опасность. Только изредка легкий озноб пробегал по телу.
   Пришел Аринфей.
   Вести были плачевные: не было больше надежды на помощь Прокопия и Себастиана; император покинут был союзниками в неведомой глубине Азии. Носились тревожные слухи об измене, о предательстве хитрого Арзакия.
   В это время доложили императору о персидском перебежчике из лагеря Сапора.
   Его привели. Перс распростерся перед Юлианом и поцеловал землю; это был урод: бритая голова с отрезанными ушами, с вырванными ноздрями, напоминала мертвый череп; но глаза сверкали умом и решимостью. Он был в драгоценной одежде из огненного согдианского шелка и говорил на ломаном греческом языке; двое рабов сопровождали его.
   Перс назвал себя Артабаном, рассказал, что он сатрап, оклеветанный перед Сапором, изуродованный пыткою и бежавший к римлянам, чтобы отомстить царю.
   — О, владыка вселенной! — говорил Артабан напыщенно и льстиво, — я отдам тебе Сапора, связанного по рукам и ногам, как жертвенную овцу. Я приведу тебя ночью к лагерю, и ты тихонько, тихонько накроешь царя рукою, возьмешь его, как маленькие дети берут птенцов в ладонь. Только слушай Артабана; Артабан может все;
   Артабан знает тайны царя…
   — Чего хочешь от меня? — спросил Юлиан.
   — Великого мщения. Пойдем со мною!
   — Куда?
   — На север, через пустыню — триста двадцать пять парасангов; потом через горы, на восток, прямо к Сузам и Экбатане.
   Перс указывал на горизонт.
   — Туда, туда! -повторял он, не сводя глаз с Юлиана.
   — Кесарь, — шептал Гормизда на ухо императору,берегись. У этого человека дурной глаз. Он — колдун, мошенник или — не на ночь будь сказано — что-нибудь еще того похуже. Иногда в здешних краях по ночам творится недоброе… Прогони его, не слушай!..
   Император не обратил внимания на слова Гормизды.
   Он испытывал странное обаяние молящих, пристальных глаз перса.
   — Ты точно знаешь путь к Экбатане?
   — О, да, да, да! — залепетал тот, смеясь восторженно.-Знаю, еще бы не знать! Каждую былинку в степи, каждый колодец. Артабан знает, о чем поют птицы, слышит, как растет ковыль, как подземные родники текут.
   Древняя Заратустрова мудрость в сердце Артабана, Он побежит, побежит перед твоим войском, нюхая след, указывая путь. Верь мне, через двадцать дней вся Персия в руках твоих — до самой Индии, до знойного океана!..
   Сердце императора сильно билось.
   «Неужели,-думал он,-это и есть то чудо, которого я ждал? Через двадцать дней Персия в моих руках!..» У него захватывало дух от радости.
   — Не гони меня,-шептал урод;-я буду лежать, как собака, у ног твоих. Только что увидел я лицо твое, я полюбил, полюбил тебя, владыка вселенной, больше, чем душу свою, потому что ты — прекрасен! Я хочу, чтобы ты прошел по телу моему и растоптал меня ногами своими, и я буду лизать пыль ног твоих и петь: слава, слава, слава Сыну Солнца, царю Востока и Запада — Юлиану!
   Он целовал его ноги; оба раба также упали лицом на землю, повторяя:
   — Слава, слава, слава!
   — Что же делать с кораблями?-сказал Юлиан задумчиво, как будто про себя.-Покинуть без войска в добычу врагам или остаться при них?..
   — Сожги! — шепнул Артабан.
   Юлиан вздрогнул и посмотрел ему в лицо пытливо.
   — Сжечь? Что ты говоришь?..
   Артабан поднял голову и впился глазами в глаза императора:
   — Ты боишься-ты?.. Нет, нет, люди боятся, не боги! Сожги, и ты будешь свободен, как ветер: корабли не достанутся в руки врагам, а войско твое увеличится солдатами, приставленными к флоту. Будь велик и бесстрашен до конца! Сожги,-и через десять дней ты у стен Экбатаны, через двадцать — Персия в руках твоих!
   Ты будешь больше, чем сын Филиппа, победитель Дария.
   Только сожги корабли и следуй за мной! Или не смеешь?
   — А если ты лжешь? Если я читаю в сердце твоем, что ты лжешь?-воскликнул император, одной рукой схватив перса за горло, другой занося над ним короткий меч.
   Гормизда вздохнул с облегчением.
   Несколько мгновений молча смотрели они друг другу в глаза. Артабан выдержал взгляд императора. Юлиан почувствовал себя еще раз побежденным обаянием этих глаз, умных, дерзких и смиренных.
   — Дай мне умереть, дай мне умереть от руки твоей, если не веришь! — повторял перс.
   Юлиан вложил меч в ножны.
   — Страшно и сладко смотреть в очи твои, — продолжал Артабан. — Вот лицо твое, как лицо бога. Никто еще этого не знает. Я, я один знаю, кто ты… Не отвергай раба твоего, господи!..
   — Посмотрим,-проговорил Юлиан задумчиво.Я ведь и сам давно уже хотел идти в глубину пустыни, искать битвы с царем. Но корабли?..
   — О, да,-корабли!-встрепенулся Артабан.-Надо скорее выступить, в эту же ночь, до рассвета, пока темно, чтобы враги из Ктезифона не увидели… Сожжешь?
   Юлиан ничего не ответил.
   — Уведите и не спускайте глаз с него,-приказал император, указывая воинам на перебежчика.
   Возвращаясь в палатку, Юлиан на мгновение остановился у двери и поднял глаза:
   — Неужели?.. Так просто, так скоро? Воля моя, как воля богов: не успею подумать — и уже исполняется…
   Веселье в душе его росло и подымалось, как буря.
   С улыбкой приложил он руку к сердцу, так сильно оно билось. Озноб все еще пробегал по спине, и голова немного болела, как будто он весь день провел на слишком ярком солнце.
   Призвав к себе в шатер полководца Виктора, старика, слепо преданного, вручил он ему золотой перстень с императорской печатью.
   — К начальникам флота, комесам Константину и Люциллиану, — приказал Юлиан. — До рассвета сжечь корабли, кроме пяти больших с хлебом и двенадцати малых для переправочных мостов. Малые взять на подводы. Остальные сжечь. Кто будет противиться, ответит головой.
   Сохранить все втайне. Ступай.
   Он дал ему клочок папируса, быстро написав на нем несколько слов — лаконический приказ начальникам флота.
   Виктор, по своему обыкновению, ничему не удивляясь и не возражая, молча, с видом бесстрастного послушания, поцеловал край императорской одежды и пошел исполнять приказание.
   Юлиан созвал военный совет, несмотря на поздний час.
   Полководцы собрались в шатер, мрачные, втайне раздраженные и подозрительные. В кратких словах сообщил он свой план — идти на север, в глубину Персии, по направлению к Экбатане и Сузам, чтобы захватить царя врасплох.
   Все восстали, заговорили сразу, почти не скрывая, что замысел этот кажется им безумным. На суровых лицах старых умных вождей, закаленных в опасностях, выражались утомление, досада, недоверие. Многие возражали с резкостью:
   — Куда идем? Зачем?-говорил Саллюстий Секунд.Подумай, милостивый кесарь: мы завоевали половину Персии; Сапор предлагает тебе такие условия мира, каких цари Азии не предлагали ни одному из римских победителей — ни Помпею Великому, ни Септимию Северу, ни Траяну. Заключим же славный мир, пока не поздно, и вернемся в отечество…
   — Солдаты ропщут, — заметил Дагалаиф, — не доводи их до отчаяния. Они устали. Много раненых, много больных. Если ты поведешь их дальше в неведомую пустыню, нельзя отвечать ни за что. — Сжалься! Да и тебе самому пора отдохнуть: ты устал, может быть, больше всех нас…
   — Вернемся!-заключили все.-Далее идти-безумие!
   В это мгновение послышался глухой, грозный гул за стеною палатки, подобный рокоту далекого прибоя. Юлиан прислушался и тотчас понял, что это — возмущение…
   — Вы знаете волю нашу, — проговорил он холодно, указывая полководцам на выход,-она неизменна. Через два часа мы выступаем. Смотрите, чтобы все было готово.
   — Блаженный август,-произнес Саллюстий спокойно и почтительно, но слегка дрогнувшим голосом, — я не уйду, не сказав тебе того, что должен сказать. Ты говорил с нами, равными тебе не по власти, но по доблести, не как ученик Сократа и Платона. Мы можем извинить слова твои только минутным раздражением, которое омрачает твой божественный ум…
   — Ну, что ж, — воскликнул Юлиан, усмехаясь и бледнея от сдержанной злобы, — тем хуже для вас, друзья мои: значит, вы-в руках безумца! Только что приказал я сжечь корабли — и повеление мое исполняется. Я предвидел ваше благоразумие и отрезал последний путь к отступлению. Да, теперь жизнь ваша — в руках моих, и я заставлю вас поверить в чудо!..
   Все онемели: только Саллюстий бросился к Юлиану и схватил его за руку.
   — Этого не будет, кесарь, ты не мог!.. Или в самом деле?..
   Он не докончил и выпустил руку императора. Все вскочили, прислушиваясь.
   Крики воинов за полотняною стеною палатки становились все громче и громче; мятежный гул их приближался, как будто летела буря по верхушкам леса.
   — Пусть покричат,-произнес Юлиан спокойно.Бедные, глупые дети! Куда они хотят уйти от меня? Слышите? Вот зачем я сжег корабли — надежду трусов, убежище ленивых. Теперь нам уже нет возврата. Свершилось.
   Нам нечего ждать, кроме чуда! Теперь вы связаны со мной на жизнь и смерть. Через двадцать дней Азия — в руках моих. Я окружил вас ужасом и гибелью для того, чтобы вы победили все и сделались подобными мне.
   Радуйтесь! Я поведу вас, как бог Дионис, через весь мир, — вы победите людей и богов, и сами будете, как боги!..
   Едва он произнес последние слова, как по всему войску раздался крик ужаса:
   — Горят! Горят!
   Полководцы бросились вон из шатра. За ними — Юлиан. Они увидели зарево. Виктор в точности исполнил приказание владыки. Флот охвачен был пламенем. Император любовался им с тихой и странной улыбкой.
   — Кесарь! Да помилуют нас боги,-он убежал!..
   С этими словами один из центурионов бросился к ногам Юлиана, бледный и дрожащий.
   — Убежал? Кто? Что ты говоришь?..
   — Артабан, Артабан! Горе нам!.. Он обманул тебя, кесарь!..
   — Не может быть!.. А слуги его? — пролепетал император чуть слышно.
   — Только что в пытках признались, что Артабан не сатрап, а сборщик податей в Ктезифоне, — продолжал центурион. — Он придумал эту хитрость, чтобы спасти город и предать тебя в руки персов, заманив в пустыню; он знал, что ты сожжешь корабли. И еще сказали они, что Сапор идет с несметным войском…
   Император бросился к берегу реки навстречу полководцу Виктору:
   — Гасите, гасите, гасите! Скорее!
   Но голос его замер, и, взглянув на пылающий флот, он понял, что уже никакие человеческие силы не могут остановить огня, раздуваемого сильным ветром.
   В ужасе схватился он за голову и, хотя ни веры, ни молитвы уже не было в сердце, поднял глаза к небу, как будто все искал в нем чего-то.