Страница:
Там бледные звезды мерцали сквозь зарево.
Войско все грознее волновалось и гудело.
— Персы подожгли) — вопили одни, простирая руки к пылавшим кораблям в своей последней надежде.
— Не персы, а сами полководцы, чтобы заманить нас в пустыню и покинуть! — безумствовали другие.
— Бейте, бейте жрецов!-повторяли третьи.-Жрецы опоили кесаря и лишили его разума!
— Слава августу Юлиану Победителю! — восклицали верные галлы и кельты. — Молчите, изменники! Пока он жив, нам нечего бояться!
Малодушные плакали:
— На родину, на родину! Мй не хотим идти дальше, не хотим в пустыню. Мы не сделаем больше ни шагу, упадем на дороге. Лучше убейте нас!
— Не видать вам родины, как ушей своих! Погибли мы, попали к персам в ловушку!
— Да разве вы не видите? — торжествовали галилеяне.-Бесы им овладели! Нечестивый Юлиан продал им душу свою, и они влекут его на погибель. Куда может привести нас безумец, одержимый бесами?..
А в это время кесарь, ничего не видя и не слыша, как в бреду, шептал про себя с бледной, блуждающей и рассеянной улыбкой:
— Все равно, все равно… Чудо совершится! Не теперь, так потом. — Я верю в чудо!..
Это был первый ночлег отступления на шестнадцатые календы июня.
Войско отказалось идти дальше. Ни мольбы, ни увещания, ни угрозы императора не помогали. Кельты, скифы, римляне, христиане и язычники, трусливые и храбрые — все отвечали одним криком: «Назад, назад!» Военачальники тайно злорадствовали; этрусские авгуры явно торжествовали. После сожжения кораблей восстали все. Теперь не только галилеяне, но и поклонники олимпийцев были уверены, что над головой императора тяготеет проклятие, что Евмениды преследуют его. Когда он проходил по лагерю, разговоры умолкали — все боязливо сторонились.
Книги сибилл и Апокалипсис, этрусские авгуры и христианские прозорливцы, боги и ангелы соединились, чтобы погубить Отступника.
. Тогда император объявил, что он поведет их на родину через провинцию Кордуэну, по направлению к плодородному Хилиокому. При таком отступлении сохранялась, по крайней мере, надежда соединиться с войсками Прокопия и Себастиана. Юлиан утешал себя мыслью, что он еще не выходит из пределов Персии и, следовательно, может встретиться с главными силами царя Сапора и одержать такую победу, которая все поправит.
Персы более не появлялись. Желая перед решительным нападением истощить римское войско, они подожгли богатые нивы с желтевшим, спелым ячменем и пшеницей, все житницы и сеновалы в селениях.
Солдаты шли по мертвой пустыне, дымившейся от недавнего пожара. Начался голод.
Чтобы увеличить бедствие, персы разрушили плотины каналов и затопили выжженные поля. Им помогали потоки и ручьи, выходившие из берегов вследствие краткого, но сильного летнего таяния снегов на горных вершинах Армении.
Вода быстро высыхала под знойным июньским солнцем.
На земле, не простывшей от пожара, оставались лужи с теплою и липкою черною грязью. По вечерам от мокрого угля отделялись удушливые испарения, слащавый запах гнилой гари, который пропитывал все — воздух, воду, даже платье и пищу солдат. Из тлеющих болот подымались тучи насекомых — москитов, ядовитых шершней, оводов и мух. Они носились над вьючными животными, прилипали к пыльной потной коже легионеров. Днем и ночью раздавалось усыпительное жужжание. Лошади бесились, быки вырывались из-под ярма и опрокидывали повозки. После трудного перехода солдаты не могли отдыхать: спасения от насекомых не было даже в палатках; они проникали сквозь щели; надо было закутаться в душное одеяло с головой, чтобы уснуть. От укуса крошечных прозрачных мух навозного грязно-желтого цвета делались опухоли, волдыри, которые сперва чесались, потом болели и, наконец, превращались в страшные гнойные язвы.
В последние дни солнце не выглядывало. Небо покрыто было ровной пеленой белых знойных облаков; но для глаз их неподвижный свет был еще томительнее солнца; небо казалось низким, плотным, удушливым, как в жаркой бане нависший потолок.
Так шли они, исхудалые, слабые, вялым шагом, понуря головы, между небом, беспощадно низким, белым, как известь, — и обугленной черной землей, Им казалось, что сам Антихрист, человек отверженный Богом, завел их нарочно в это проклятое место, чтобы погубить. Иные роптали, поносили вождей, но бессвязно, точно в бреду. Другие тихонько молились и плакали, как больные дети, прося товарищей о куске хлеба, о глотке вина. Некоторые падали на дороге от слабости.
Император велел раздать голодным последние съестные припасы, которые сберегали для него и для его приближенных.
Сам он довольствовался жидкой мучной похлебкой с маленьким куском сала — такой пищей, от которой отвернулся бы неприхотливый солдат.
Благодаря крайнему воздержанию, чувствовал он все время возбуждение и, вместе с тем, странную легкость в теле, как бы окрыленность: она поддерживала и удесятеряла силы. Старался не думать о том, что будет. Возвратиться в Антиохию или в Таре побежденным, на позор и насмешки галилеян — одна мысль об этом казалась ему невыносимою.
В ту ночь солдаты отдыхали. Северный ветер разогнал насекомых. Масло, мука и вино, выданные из последних запасов императора, немного утолили голод. Пробуждалась надежда на возвращение. Лагерь уснул глубоким сном.
Юлиан удалился в палатку.
В последнее время он спал как можно меньше, забываясь только перед утром легкой дремотой; если же засыпал совсем, то пробуждался с ужасом в душе, с холодным потом на теле: ему нужна была вся власть сознания, чтобы подавлять этот ужас.
Войдя в шатер, снял он железными щипцами нагар со светильни медной лампады, подвешенной посередине палатки. Кругом были разбросаны пергаментные свитки из походной библиотеки — среди них Евангелие. Он приготовился писать: это была его любимая ночная работа, философское сочинение Против галилеян, начатое два с половиной месяца назад, при выступлении в поход.
Он перечитывал рукопись, сидя спиною к двери палатки, — как вдруг услышал шелест. Обернулся, вскрикнул и вскочил на ноги: ему казалось, что он увидел призрак.
В дверях стоял отрок в темной бедной тунике из верблюжьего волоса, с пыльным овечьим мехом, перекинутым через плечо, — милостью египетских отшельников, с босыми нежными ногами в пальмовых сандалиях.
Император смотрел и ждал, не в силах произнести ни одного слова. Царствовала тишина, какая бывает только в самый глухой час после полуночи.
— Помнишь, — произнес знакомый голос, — помнишь, Юлиан, как ты приходил ко мне в монастырь? Тогда я тебя оттолкнула, но не могла забыть, потому что мы с тобой навеки близки…
Отрок откинул темный монашеский покров с головы.
Юлиан увидел золотые кудри и узнал Арсиною.
— Откуда? Как ты пришла сюДа? Почему так одета?." Он все еще боялся — не призрак ли это, не исчезнет ли она так же внезапно, как явилась.
Арсиноя рассказала ему в немногих словах, что с нею происходило во время их разлуки.-Покинув опекуна Гортензия и раздав почти все имение бедным, жила она долгое время среди галилейских отшельников, к югу от озера Марэотида, между бесплодных гор Ливийских, в страшных пустынях Нитрии и Скетии. Ее сопровождал отрок Ювентин, ученик слепого старца Дидима. Они посетили великих подвижников.
— И что же?-спросил Юлиан, не без тайной боязни, — что же, девушка? Нашла ты у них, чего искала?..
Она покачала головой и молвила с грустью:
— Нет. Только — проблески, только намеки и предзнаменования…
— Говори, говори все! — торопил ее император, и глаза его загорелись надеждою.
— Сумею ли сказать?-начала она медленно.-Видишь ли, друг мой: я искала у них свободы, но и там ее нет…
— Да, да! Не правда ли? — все больше торжествовал Юлиан.-Ведь я же тебе говорил, Арсиноя. Помнишь?..
Она опустилась на походный стул, покрытый леопардовой кожей, и продолжала спокойно, с прежней грустной улыбкой. Он ловил каждое ее слово с восторгом и жадностью.
— Скажи, как ты ушла от этих несчастных? — спросил Юлиан.
— У меня тоже было искушение, — ответила она.Однажды в пустыне, среди камней, я нашла осколок белого, чистого мрамора; подняла его и долго любовалась, как он искрится на солнце, и вдруг вспомнила Афины, свою молодость, искусство, тебя, как будто проснулась — и тогда же решила вернуться в мир, чтобы жить и умереть тем, чем Бог меня создал-художником, о это время старцу Дидиму приснился вещий сон, будто бы я примирила тебя с Галилеянином…
— С Галилеянином?-тихо повторил Юлиан и его лицо сразу омрачилось, глаза потухли, смех замер на губах.
— Я хотела увидеть тебя, — продолжала Арсиноя,хотела знать, достиг ли ты истины на пути своем, и куда пришел. Я облеклась в мужскую одежду иноков; мы спустились с братом Ювентином до Александрии по Нилу, на корабле в Селевкию Антиохийскую, с большим сирийским караваном, через Апамею, Эпифанию, Эдессу — до границы: среди многих трудов и опасностей прошли через пустыни Месопотамии, покинутые персами; недалеко от селения Абузата, после победы при Ктезифоне, увидели мы твой лагерь. И вот я здесь. — Ну, а как же ты, Юлиан?..
Он вздохнул, опустил голову на грудь и ничего не ответил.
Потом, взглянув на нее исподлобья быстрым, умоляющим и подозрительным взглядом, спросил:
— Теперь и ты ненавидишь Его, Арсиноя?..
— Нет. За что?-ответила она тихо и просто.-Разве мудрецы Эллады не приближались к тому, о чем говорит Он? Те, кто в пустыне терзают плоть и душу свою,те далеки от кроткого Сына Марии. Он любил детей, и свободу, и веселие пиршеств, и белые лилии. Он любил жизнь, Юлиан. Только мы ушли от Него, запутались и омрачились духом. Все они называют тебя Отступником.
Но сами они -отступники…
Император стоял перед ней на коленях, подняв глаза, полные мольбою; слезы блестели в них и медленно текли по щекам:
— Не надо, не надо, — шептал он, — не говори… Зачем?.. Оставь мне то, что было… Не будь же врагом моим снова!..
— Нет! — воскликнула она с неудержимой силой.Я должна сказать тебе все. Слушай. Я знаю, ты любишь Его. Молчи,-это так, в этом проклятье твое. На кого ты восстал? Какой ты враг Ему? Когда уста твои проклинают Распятого, сердце твое жаждет Его. Когда ты борешься против имени Его, — ты ближе к духу Его, чем те, кто мертвыми устами повторяет: Господи, Господи! Вот кто враги твои, а не Он. Зачем же ты терзаешь себя больше, чем монахи галилейские?..
Юлиан вскочил— бледный; лицо его исказилось, глаза загорелись злобою; он прошептал, задыхаясь:
— Поди прочь, поди прочь от меня! Знаю все ваши хитрости галилейские!..
Арсиноя посмотрела на него с ужасом, как на безумного.
— Юлиан, Юлиан! Что с тобой? Неужели из-за одного имени?..
Но он уже овладел собой; глаза померкли, лицо сделалось равнодушным, почти презрительным.
— Уйди, Арсиноя. Забудь все, что я сказал. Ты видишь, мы чужие. Тень Распятого — между нами. Ты не отреклась от него. Кто не враг Ему, не может быть другом моим.
Она упала перед ним на колени:
— Зачем? Зачем? Что ты делаешь? Сжалься над собой, пока не поздно! Вернись, — или ты…
Она не кончила, но он договорил за нее с высокомерной улыбкой:
— Или погибну? Пусть. Я дойду по пути моему до конца, — куда бы ни привел он меня. Если же, как ты говоришь, я был несправедлив к учению галилеян, — вспомни, что я вынес от них! — как бесчисленны, как презренны были враги мои. Однажды воины римские нашли при мне в болотах Месопотамии льва, которого преследовали ядовитые мухи; они лезли ему в пасть, в уши, в ноздри, не давали дышать, облепили очи, и медленно побеждали уколами жал своих львиную силу. Такова моя гибель; такова победа галилеян над римским кесарем!
Девушка все еще протягивала к нему руки, без слов, без надежды, как друг к умершему другу. Но между ними была бездна, которую живые не переступают…
В двадцатых числах июля римское войско, после долгого перехода по выжженной степи, нашло в глубокой долине речки Дурус немного травы, уцелевшей от пожара.
Легионеры несказанно обрадовались ей, ложились на землю, вдыхали пахучую сырость и к пыльным лицам, к воспаленным векам прижимали влажные стебли трав.
Рядом было поле спелой пшеницы. Воины собрали хлеб. Три дня продолжался отдых в уютной долине. На утро четвертого, с окрестных холмов, римские стражи заметили облако не то дыма, не то пыли. Одни думали, что это дикие ослы, имеющие обыкновение собираться в стада, чтобы предохранить себя от нападения львов; другие, что это сарацины, привлеченные слухами об осаде Ктезифона, третьи выражали опасение, не есть ли это главное войско самого царя Сапора.
Император велел трубить сбор.
Когорты в оборонительном порядке, наподобие большого правильного круга, под охраной щитов, сдвинутых и образовавших как бы ряд медных стен, расположились лагерем на берегу ручья.
Завеса дыма или пыли оставалась на краю неба до вечера, и никто не догадывался, что она за собой скрывает.
Ночь была темная, тихая; ни одна звезда не сияла на небе.
Римляне не спали; они стояли вокруг пылающих костров и с молчаливой тревогой ждали утра.
На восходе солнца увидели персов. Враги приближались медленно. По словам опытных воинов, их было не менее двухсот тысяч; из-за холмов появлялись непрерывно новые и новые отряды.
Сверкание лат так ослепляло, что даже сквозь густую пыль глаза с трудом выдерживали.
Римляне молча выходили из долины и строились в боевой порядок. Лица были суровы, но не печальны. Опасность заглушила вражду. Взоры обратились опять на императора. Галилеяне и язычники одинаково по выражению лица его угадывали, можно ли надеяться. Лицо кесаря сияло радостью. Он ждал встречи с персами, как чуда, зная, что победа поправит все, даст ему такую славу и силу, что галилеяне признают себя пораженными.
Душное, пыльное утро 22 июля предвещало знойный день. Император не хотел облечься в медную броню. Он остался в легкой шелковой тунике. Полководец Виктор подошел к нему, держа в руках панцирь:
— Кесарь, я видел дурной сон. Не искушай судьбы, одень латы…
Юлиан молча отстранил их рукою.
Старик опустился на колени, подымая легкую броню.
— Одень! Сжалься над рабом твоим! Битва будет опасной.
Юлиан взял круглый щит, перекинул вьющийся пурпур хламиды через плечо и вскочил на коня:
— Оставь меня, старик! Не надо.
И помчался, ссеркая на солнце сеотиыским шлемом с высоким золоченым гребнем.
Виктор, тревожно качая головой, посмотрел ему вслед.
Персы приближались. Надо было спешить.
Юлиан расположил войско в особом порядке, в виде изогнутого лунного серпа. Громадный полукруг должен был врезаться двумя остриями в персидское полчище и захватить его с обеих сторон. На правом крыле начальствовал Дагалаиф, на левом Гормизда, в середине Юлиан И Виктор.
Трубы грянули.
Земля заколебалась, загудела под мягкими тяжкими ступнями бегущих персидских слонов; страусовые перья колебались у них на широких лбах; ременными подпругами привязаны были к спинам кожаные башни; из каждой четыре стрелка метали фаларики — снаряды с горящей смолой и паклей.
Римская конница не выдержала первого натиска. С оглушительным ревом, вздернув хоботы, слоны разевали мясистые влажно-розовые пасти, так что воины чувствовали на лицах дыхание чудовищ, рассвирепевших от смеси чистого вина, перца и ладана — особого напитка, которым варвары опьяняли их перед битвами; клыки, выкрашенные киноварью, удлиненные стальными наконечниками, распарывали брюхо коням; хоботы, обвив всадников, подымали их на воздух и ударяли о землю.
В полдневном зное от этих серых колеблющихся туш, с шлепающими складками кожи, отделялся пронзительно едкий запах пота. Лошади трепетали, бились и хрипели, почуяв запах слонов.
Уже одна когорта обратилась в бег тво. То были христиане. Юлиан кинулся остановить бегущих и, ударив главного декуриона рукой по лицу, закричал в ярости:
— Трусы! Умеете только молиться!..
Фракийские легковооруженные стрелки и пафлагонские пращники выступили против слонов. За ними шли искусные иллирийские метатели дротиков, налитых свинцом,мартиобарбулы.
Юлиан приказал направить в ноги чудовищ стрелы, камни из пращей, свинцовые дротики. Одна стрела попала в глаз огромному индийскому слону. Он завыл и поднялся на дыбы; подпруги лопнули; седло с кожаной башней сползло, опрокинулось; персидские стрелки выпали, как птенцы из гнезда. Во всем отряде слонов произошло смятение. Раненые в ноги валились, и скоро вокруг них образовалась целая подвижная гора из нагроможденных туш.
Поднятые вверх ступни, окровавленные хоботы, сломанные клыки, опрокинутые башни, полураздавленные кони, раненые, мертвые, персы, римляне-все смешалось.
Наконец, слоны обратились в бегство, ринулись на персов и начали их топтать.
Эта опасность предусмотрена была военной наукой варваров: пример сражения при Низибе показал, что войско может быть истреблено отрядом собственных слонов.
Тогда вожатые длинными серповидными ножами, привязанными к правой руке, изо всей силы стали ударять чудовищ между двумя позвонками спинного хребта, ближайшими к черепу; довольно было одного такого удара, чтобы самое большое и сильное из них пало мертвым.
Когорты мартиобарбулов кинулись вперед, перелезая через туши раненых, преследуя бегущих.
В это время император уже летел на помощь к левому крылу. Здесь наступали персидские клибанарии — знаменитый отряд всадников, связанных, спаянных друг с другом звеньями громадной цепи, покрытых с головы до ног гибкой стальной чешуей, неуязвимых, почти бессмертных в бою, подобных изваяниям, вылитым из металла; ранить их можно было только сквозь узкие щели в забралах, оставленные для рта и глаз.
Против клибанариев направил он когорты старых верных друзей своих, батавов и кельтов: они умирали за одну улыбку кесаря, глядя на него восторженными детскими глазами.
На правом крыле в римские когорты врезались колесницы персов, запряженные полосатыми тонконогими зебрами; остроотточенные косы, прикрепленные к осям и к спицам колес, вращались с ужасающей быстротой, одним взмахом отсекая ноги лошадям, головы солдатам, разрезая тела с такой же легкостью, как серп жнеца — тонкие стебли колосьев.
После полудня клибанарии ослабели: латы накалились и жгли.
Юлиан направил на них все силы.
Они дрогнули и пришли в смятение. У императора вырвался крик торжества. Он кинулся вперед, преследуя бегущих, и не заметил, как войско отстало. Кесаря сопровождали немногие телохранители, в том числе полководец Виктор. Старик, раненный в руку, не чувствовал боли; ни на мгновение не покидал он императора и спасал его от смертельной опасности, заслоняя длинным, книзу заостренным, щитом своим. Опытный полководец знал, что приближаться к бегущему войску так же неблагоразумно, как подходить к падающему зданию.
— Что ты делаешь, кесарь,-кричал он Юлиану.Берегись! Возьми мои латы…
Юлиан, не слушая летел вперед, с поднятыми руками, с открытой грудью, — как будто один, без войска, ужасом лица своего и мановением рук гнал несметных врагов.
На губах его играла улыбка веселья, сквозь тучу пыли, поднятую вихрем, сверкал беотийский шлем, и складки хламиды, развевавшейся по ветру, походили на два исполинских красивых крыла, которые уносили его все дальше и дальше.
Впереди мчался отряд сарацин. Один из наездников обернулся, узнал Юлиана по одежде и указал товарищам с отрывистым гортанным криком, подобным орлиному клекоту:
— Малэк! Малэк!-что по-арабски значит: Царь!
Царь!
Все обернулись и, не останавливая коней, вскочили на ноги, в своих белых, длинных одеждах, с поднятыми над головами копьями.
Император увидел разбойничье смуглое лицо. Это был почти мальчик. Он скакал во весь опор, на горбу громадного бактрианского верблюда с комками сухой прилипшей грязи, болтавшимися на косматой шерсти под брюхом.
Виктор щитом отразил два сарацинских копья, направленных на императора.
Тогда мальчик на верблюде прицелился и, сверкая хищным взором, от резвости оскалил белые зубы, с радостным криком:
— Малэк! Малэк!
— Как весело ему, — подумал Юлиан, — а мне еще…
Он не успел кончить мысли.
Копье свистнуло, задело ему правую руку, слегка оцарапало кожу, скользнуло по ребрам и вонзилось ниже печени.
Он подумал, что рана не тяжелая и, ухватился за двуострый наконечник, чтобы вырвать его, но порезал пальцы. Хлынула кровь.
Юлиан громко вскрикнул, закинув голову, взглянул широко открытыми глазами в бледное, пылающее небо и упал с коня на руки телохранителей.
Виктор поддерживал его. Губы старика дрожали, и помутившимися глазами смотрел он на закрытые очи кесаря.
Отставшие когорты собирались.
Юлиана перенесли в шатер и положили на походную постель. Он не приходил в себя, только изредка стонал.
Врач Орибазий извлек острие копья из глубокой раны, осмотрел, обмыл ее и сделал перевязку. Виктор взглядом спросил, есть ли надежда. Орибазий грустно покачал головой.
После перевязки Юлиан глубоко вздохнул и открыл глаза.
— Где я?..-с удивлением посмотрел он кругом, как будто пробуждаясь от крепкого сна.
Издалека доносился шум битвы. Вдруг вспомнил он все и с усилием привстал на постели.
— Где конь? Скорее, Виктор!..
Лицо его исказилось от боли. Все кинулись, чтобы поддержать кесаря. Он оттолкнул Виктора и Орибазия.
— Оставьте!.. Я должен быть там, с ними до конца!..
И он медленно встал на ноги. На бледных губах была улыбка, глаза горели:
— Видите-я еще могу… Скорее щит, меч! Коня!..
Душа его боролась с кончиной. Виктор подал ему щит и меч.
Юлиан взял их и, шатаясь, как дети, не научившиеся ходить, сделал два шага.
Рана открылась. Он уронил оружие, упал на руки Орибазия и Виктора и, подняв глаза к небу, воскликнул:
— Кончено… Ты победил. Галилеянин!
И, не сопротивляясь больше, отдался в руки приближенным; его уложили в постель.
— Да, кончено, друзья мои, — повторил он тихо,я умираю…
Орибазий наклонился, стараясь утешить его, уверяя, что такие раны вылечивают.
— Не обманывай,-возразил Юлиан кротко,-зачем?
Я не боюсь…
И прибавил торжественно:
— Я умру смертью мудрых.
К вечеру впал в забытье. Часы проходили за часами.
Солнце зашло. Сражение утихло. В палатке зажгли лампаду. Наступала ночь. Он не приходил в себя. Дыхание ослабело. Думали, что он умирает. Наконец, глаза медленно открылись. Пристальный недвижный взор устремлен был в угол палатки; из губ вырывался быстрый, слабый шепот; он бредил;
— Ты?.. Здесь?.. Зачем?.. Все равно — кончено. Поди прочь! Ты ненавидел! Вот чего мы не простим…
Потом пришел в себя ненадолго и спросил Орибазия:
— Который час? Увижу ли солнце?..
И подумав, прибавил, с грустной улыбкой:
— Орибазий, ужели разум так бессилен?.. Знаю-это слабость тела. Кровь, переполняющая мозг, порождает видения. Надо, чтобы разум…
Мысли снова путались, взор становился неподвижным.
— Я не хочу!.. Слышишь? Уйди, Соблазнитель! Не верю… Сократ умер, как бог… Надо, чтобы разум… Виктор! О, Виктор… Что тебе до меня. Галилеянин? Любовь твоя — страшнее смерти. Бремя твое — тягчайшее бремя…
Зачем Ты так смотришь?.. Как я любил Тебя, Пастырь Добрый, Тебя одного… Нет, нет! Пронзенные руки и ноги? Кровь? Тьма? Я хочу солнца, солнца!.. Зачем Ты застилаешь солнце?..
Наступил самый тихий и темный час ночи.
Легионы вернулись в лагерь. Победа не радовала их.
Несмотря на усталость, почти никто не спал. Ждали известий из императорской палатки. Многие, стоя у потухающих костров и опираясь одной рукой на длинные копья, дремали в изнеможении. Слышно было, как стреноженные лошади, тяжело вздыхая, жуют овес.
Между темными шатрами выступили на краю неба беловатые полосы. Звезды сделались дальше и холоднее.
Повеяло сыростью. Сталь копий и медь щитов потускнели от серого, как паутина, налета росы. Пропели петухи этрусских гадателей, вещие птицы, которых жрецы не утопили, несмотря на повеление августа. Тихая грусть была на земле и на небе. Все казалось призрачным — близкое далеким, далекое близким.
У входа в палатку кесаря толпились друзья, военачальники, приближенные; в сумерках казались они друг другу бледными тенями.
В шатре царствовало еще более торжественное безмолвие. С однообразным звоном врач Орибазий толок в медной ступе лекарственные травы для освежающего напитка.
Больной успокоился; бред затих.
На рассвете в последний раз пришел он в себя и спросил с нетерпением:
— Когда же солнце?..
— Через час, — ответил Орибазий, взглянув на уровень воды в стеклянных стенках водяных часов.
— Позовите военачальников, — приказал Юлиан.Я должен говорить.
— Милостивый кесарь, тебе нужен покой, — заметил врач.
— Все равно. До восхода не умру.-Виктор, выше голову… Так. Хорошо.
Ему рассказали о победе над персами, о бегстве предводителя вражеской конницы, Мерана, с двумя сыновьями царя, о гибели пятидесяти сатрапов. Он не удивился, не обрадовался; лицо его осталось безучастным.
Вошли приближенные: Дагалаиф, Гормизда, Невитта, Аринфей, Люциллиан, префект Востока-Саллюстий; впереди шел комес Иовиан. Многие, делая предположения о будущем, высказывали желание видеть на престоле этого слабого боязливого человека, никому не опасного. При нем надеялись отдохнуть от тревог слишком бурного царствования. Иовиан обладал искусством угождать всем. Он был высок и благообразен, с лицом незначительным, исчезающим в толпе. Он имел сердце добродетельное и ничтожное.
Войско все грознее волновалось и гудело.
— Персы подожгли) — вопили одни, простирая руки к пылавшим кораблям в своей последней надежде.
— Не персы, а сами полководцы, чтобы заманить нас в пустыню и покинуть! — безумствовали другие.
— Бейте, бейте жрецов!-повторяли третьи.-Жрецы опоили кесаря и лишили его разума!
— Слава августу Юлиану Победителю! — восклицали верные галлы и кельты. — Молчите, изменники! Пока он жив, нам нечего бояться!
Малодушные плакали:
— На родину, на родину! Мй не хотим идти дальше, не хотим в пустыню. Мы не сделаем больше ни шагу, упадем на дороге. Лучше убейте нас!
— Не видать вам родины, как ушей своих! Погибли мы, попали к персам в ловушку!
— Да разве вы не видите? — торжествовали галилеяне.-Бесы им овладели! Нечестивый Юлиан продал им душу свою, и они влекут его на погибель. Куда может привести нас безумец, одержимый бесами?..
А в это время кесарь, ничего не видя и не слыша, как в бреду, шептал про себя с бледной, блуждающей и рассеянной улыбкой:
— Все равно, все равно… Чудо совершится! Не теперь, так потом. — Я верю в чудо!..
Это был первый ночлег отступления на шестнадцатые календы июня.
Войско отказалось идти дальше. Ни мольбы, ни увещания, ни угрозы императора не помогали. Кельты, скифы, римляне, христиане и язычники, трусливые и храбрые — все отвечали одним криком: «Назад, назад!» Военачальники тайно злорадствовали; этрусские авгуры явно торжествовали. После сожжения кораблей восстали все. Теперь не только галилеяне, но и поклонники олимпийцев были уверены, что над головой императора тяготеет проклятие, что Евмениды преследуют его. Когда он проходил по лагерю, разговоры умолкали — все боязливо сторонились.
Книги сибилл и Апокалипсис, этрусские авгуры и христианские прозорливцы, боги и ангелы соединились, чтобы погубить Отступника.
. Тогда император объявил, что он поведет их на родину через провинцию Кордуэну, по направлению к плодородному Хилиокому. При таком отступлении сохранялась, по крайней мере, надежда соединиться с войсками Прокопия и Себастиана. Юлиан утешал себя мыслью, что он еще не выходит из пределов Персии и, следовательно, может встретиться с главными силами царя Сапора и одержать такую победу, которая все поправит.
Персы более не появлялись. Желая перед решительным нападением истощить римское войско, они подожгли богатые нивы с желтевшим, спелым ячменем и пшеницей, все житницы и сеновалы в селениях.
Солдаты шли по мертвой пустыне, дымившейся от недавнего пожара. Начался голод.
Чтобы увеличить бедствие, персы разрушили плотины каналов и затопили выжженные поля. Им помогали потоки и ручьи, выходившие из берегов вследствие краткого, но сильного летнего таяния снегов на горных вершинах Армении.
Вода быстро высыхала под знойным июньским солнцем.
На земле, не простывшей от пожара, оставались лужи с теплою и липкою черною грязью. По вечерам от мокрого угля отделялись удушливые испарения, слащавый запах гнилой гари, который пропитывал все — воздух, воду, даже платье и пищу солдат. Из тлеющих болот подымались тучи насекомых — москитов, ядовитых шершней, оводов и мух. Они носились над вьючными животными, прилипали к пыльной потной коже легионеров. Днем и ночью раздавалось усыпительное жужжание. Лошади бесились, быки вырывались из-под ярма и опрокидывали повозки. После трудного перехода солдаты не могли отдыхать: спасения от насекомых не было даже в палатках; они проникали сквозь щели; надо было закутаться в душное одеяло с головой, чтобы уснуть. От укуса крошечных прозрачных мух навозного грязно-желтого цвета делались опухоли, волдыри, которые сперва чесались, потом болели и, наконец, превращались в страшные гнойные язвы.
В последние дни солнце не выглядывало. Небо покрыто было ровной пеленой белых знойных облаков; но для глаз их неподвижный свет был еще томительнее солнца; небо казалось низким, плотным, удушливым, как в жаркой бане нависший потолок.
Так шли они, исхудалые, слабые, вялым шагом, понуря головы, между небом, беспощадно низким, белым, как известь, — и обугленной черной землей, Им казалось, что сам Антихрист, человек отверженный Богом, завел их нарочно в это проклятое место, чтобы погубить. Иные роптали, поносили вождей, но бессвязно, точно в бреду. Другие тихонько молились и плакали, как больные дети, прося товарищей о куске хлеба, о глотке вина. Некоторые падали на дороге от слабости.
Император велел раздать голодным последние съестные припасы, которые сберегали для него и для его приближенных.
Сам он довольствовался жидкой мучной похлебкой с маленьким куском сала — такой пищей, от которой отвернулся бы неприхотливый солдат.
Благодаря крайнему воздержанию, чувствовал он все время возбуждение и, вместе с тем, странную легкость в теле, как бы окрыленность: она поддерживала и удесятеряла силы. Старался не думать о том, что будет. Возвратиться в Антиохию или в Таре побежденным, на позор и насмешки галилеян — одна мысль об этом казалась ему невыносимою.
В ту ночь солдаты отдыхали. Северный ветер разогнал насекомых. Масло, мука и вино, выданные из последних запасов императора, немного утолили голод. Пробуждалась надежда на возвращение. Лагерь уснул глубоким сном.
Юлиан удалился в палатку.
В последнее время он спал как можно меньше, забываясь только перед утром легкой дремотой; если же засыпал совсем, то пробуждался с ужасом в душе, с холодным потом на теле: ему нужна была вся власть сознания, чтобы подавлять этот ужас.
Войдя в шатер, снял он железными щипцами нагар со светильни медной лампады, подвешенной посередине палатки. Кругом были разбросаны пергаментные свитки из походной библиотеки — среди них Евангелие. Он приготовился писать: это была его любимая ночная работа, философское сочинение Против галилеян, начатое два с половиной месяца назад, при выступлении в поход.
Он перечитывал рукопись, сидя спиною к двери палатки, — как вдруг услышал шелест. Обернулся, вскрикнул и вскочил на ноги: ему казалось, что он увидел призрак.
В дверях стоял отрок в темной бедной тунике из верблюжьего волоса, с пыльным овечьим мехом, перекинутым через плечо, — милостью египетских отшельников, с босыми нежными ногами в пальмовых сандалиях.
Император смотрел и ждал, не в силах произнести ни одного слова. Царствовала тишина, какая бывает только в самый глухой час после полуночи.
— Помнишь, — произнес знакомый голос, — помнишь, Юлиан, как ты приходил ко мне в монастырь? Тогда я тебя оттолкнула, но не могла забыть, потому что мы с тобой навеки близки…
Отрок откинул темный монашеский покров с головы.
Юлиан увидел золотые кудри и узнал Арсиною.
— Откуда? Как ты пришла сюДа? Почему так одета?." Он все еще боялся — не призрак ли это, не исчезнет ли она так же внезапно, как явилась.
Арсиноя рассказала ему в немногих словах, что с нею происходило во время их разлуки.-Покинув опекуна Гортензия и раздав почти все имение бедным, жила она долгое время среди галилейских отшельников, к югу от озера Марэотида, между бесплодных гор Ливийских, в страшных пустынях Нитрии и Скетии. Ее сопровождал отрок Ювентин, ученик слепого старца Дидима. Они посетили великих подвижников.
— И что же?-спросил Юлиан, не без тайной боязни, — что же, девушка? Нашла ты у них, чего искала?..
Она покачала головой и молвила с грустью:
— Нет. Только — проблески, только намеки и предзнаменования…
— Говори, говори все! — торопил ее император, и глаза его загорелись надеждою.
— Сумею ли сказать?-начала она медленно.-Видишь ли, друг мой: я искала у них свободы, но и там ее нет…
— Да, да! Не правда ли? — все больше торжествовал Юлиан.-Ведь я же тебе говорил, Арсиноя. Помнишь?..
Она опустилась на походный стул, покрытый леопардовой кожей, и продолжала спокойно, с прежней грустной улыбкой. Он ловил каждое ее слово с восторгом и жадностью.
— Скажи, как ты ушла от этих несчастных? — спросил Юлиан.
— У меня тоже было искушение, — ответила она.Однажды в пустыне, среди камней, я нашла осколок белого, чистого мрамора; подняла его и долго любовалась, как он искрится на солнце, и вдруг вспомнила Афины, свою молодость, искусство, тебя, как будто проснулась — и тогда же решила вернуться в мир, чтобы жить и умереть тем, чем Бог меня создал-художником, о это время старцу Дидиму приснился вещий сон, будто бы я примирила тебя с Галилеянином…
— С Галилеянином?-тихо повторил Юлиан и его лицо сразу омрачилось, глаза потухли, смех замер на губах.
— Я хотела увидеть тебя, — продолжала Арсиноя,хотела знать, достиг ли ты истины на пути своем, и куда пришел. Я облеклась в мужскую одежду иноков; мы спустились с братом Ювентином до Александрии по Нилу, на корабле в Селевкию Антиохийскую, с большим сирийским караваном, через Апамею, Эпифанию, Эдессу — до границы: среди многих трудов и опасностей прошли через пустыни Месопотамии, покинутые персами; недалеко от селения Абузата, после победы при Ктезифоне, увидели мы твой лагерь. И вот я здесь. — Ну, а как же ты, Юлиан?..
Он вздохнул, опустил голову на грудь и ничего не ответил.
Потом, взглянув на нее исподлобья быстрым, умоляющим и подозрительным взглядом, спросил:
— Теперь и ты ненавидишь Его, Арсиноя?..
— Нет. За что?-ответила она тихо и просто.-Разве мудрецы Эллады не приближались к тому, о чем говорит Он? Те, кто в пустыне терзают плоть и душу свою,те далеки от кроткого Сына Марии. Он любил детей, и свободу, и веселие пиршеств, и белые лилии. Он любил жизнь, Юлиан. Только мы ушли от Него, запутались и омрачились духом. Все они называют тебя Отступником.
Но сами они -отступники…
Император стоял перед ней на коленях, подняв глаза, полные мольбою; слезы блестели в них и медленно текли по щекам:
— Не надо, не надо, — шептал он, — не говори… Зачем?.. Оставь мне то, что было… Не будь же врагом моим снова!..
— Нет! — воскликнула она с неудержимой силой.Я должна сказать тебе все. Слушай. Я знаю, ты любишь Его. Молчи,-это так, в этом проклятье твое. На кого ты восстал? Какой ты враг Ему? Когда уста твои проклинают Распятого, сердце твое жаждет Его. Когда ты борешься против имени Его, — ты ближе к духу Его, чем те, кто мертвыми устами повторяет: Господи, Господи! Вот кто враги твои, а не Он. Зачем же ты терзаешь себя больше, чем монахи галилейские?..
Юлиан вскочил— бледный; лицо его исказилось, глаза загорелись злобою; он прошептал, задыхаясь:
— Поди прочь, поди прочь от меня! Знаю все ваши хитрости галилейские!..
Арсиноя посмотрела на него с ужасом, как на безумного.
— Юлиан, Юлиан! Что с тобой? Неужели из-за одного имени?..
Но он уже овладел собой; глаза померкли, лицо сделалось равнодушным, почти презрительным.
— Уйди, Арсиноя. Забудь все, что я сказал. Ты видишь, мы чужие. Тень Распятого — между нами. Ты не отреклась от него. Кто не враг Ему, не может быть другом моим.
Она упала перед ним на колени:
— Зачем? Зачем? Что ты делаешь? Сжалься над собой, пока не поздно! Вернись, — или ты…
Она не кончила, но он договорил за нее с высокомерной улыбкой:
— Или погибну? Пусть. Я дойду по пути моему до конца, — куда бы ни привел он меня. Если же, как ты говоришь, я был несправедлив к учению галилеян, — вспомни, что я вынес от них! — как бесчисленны, как презренны были враги мои. Однажды воины римские нашли при мне в болотах Месопотамии льва, которого преследовали ядовитые мухи; они лезли ему в пасть, в уши, в ноздри, не давали дышать, облепили очи, и медленно побеждали уколами жал своих львиную силу. Такова моя гибель; такова победа галилеян над римским кесарем!
Девушка все еще протягивала к нему руки, без слов, без надежды, как друг к умершему другу. Но между ними была бездна, которую живые не переступают…
В двадцатых числах июля римское войско, после долгого перехода по выжженной степи, нашло в глубокой долине речки Дурус немного травы, уцелевшей от пожара.
Легионеры несказанно обрадовались ей, ложились на землю, вдыхали пахучую сырость и к пыльным лицам, к воспаленным векам прижимали влажные стебли трав.
Рядом было поле спелой пшеницы. Воины собрали хлеб. Три дня продолжался отдых в уютной долине. На утро четвертого, с окрестных холмов, римские стражи заметили облако не то дыма, не то пыли. Одни думали, что это дикие ослы, имеющие обыкновение собираться в стада, чтобы предохранить себя от нападения львов; другие, что это сарацины, привлеченные слухами об осаде Ктезифона, третьи выражали опасение, не есть ли это главное войско самого царя Сапора.
Император велел трубить сбор.
Когорты в оборонительном порядке, наподобие большого правильного круга, под охраной щитов, сдвинутых и образовавших как бы ряд медных стен, расположились лагерем на берегу ручья.
Завеса дыма или пыли оставалась на краю неба до вечера, и никто не догадывался, что она за собой скрывает.
Ночь была темная, тихая; ни одна звезда не сияла на небе.
Римляне не спали; они стояли вокруг пылающих костров и с молчаливой тревогой ждали утра.
На восходе солнца увидели персов. Враги приближались медленно. По словам опытных воинов, их было не менее двухсот тысяч; из-за холмов появлялись непрерывно новые и новые отряды.
Сверкание лат так ослепляло, что даже сквозь густую пыль глаза с трудом выдерживали.
Римляне молча выходили из долины и строились в боевой порядок. Лица были суровы, но не печальны. Опасность заглушила вражду. Взоры обратились опять на императора. Галилеяне и язычники одинаково по выражению лица его угадывали, можно ли надеяться. Лицо кесаря сияло радостью. Он ждал встречи с персами, как чуда, зная, что победа поправит все, даст ему такую славу и силу, что галилеяне признают себя пораженными.
Душное, пыльное утро 22 июля предвещало знойный день. Император не хотел облечься в медную броню. Он остался в легкой шелковой тунике. Полководец Виктор подошел к нему, держа в руках панцирь:
— Кесарь, я видел дурной сон. Не искушай судьбы, одень латы…
Юлиан молча отстранил их рукою.
Старик опустился на колени, подымая легкую броню.
— Одень! Сжалься над рабом твоим! Битва будет опасной.
Юлиан взял круглый щит, перекинул вьющийся пурпур хламиды через плечо и вскочил на коня:
— Оставь меня, старик! Не надо.
И помчался, ссеркая на солнце сеотиыским шлемом с высоким золоченым гребнем.
Виктор, тревожно качая головой, посмотрел ему вслед.
Персы приближались. Надо было спешить.
Юлиан расположил войско в особом порядке, в виде изогнутого лунного серпа. Громадный полукруг должен был врезаться двумя остриями в персидское полчище и захватить его с обеих сторон. На правом крыле начальствовал Дагалаиф, на левом Гормизда, в середине Юлиан И Виктор.
Трубы грянули.
Земля заколебалась, загудела под мягкими тяжкими ступнями бегущих персидских слонов; страусовые перья колебались у них на широких лбах; ременными подпругами привязаны были к спинам кожаные башни; из каждой четыре стрелка метали фаларики — снаряды с горящей смолой и паклей.
Римская конница не выдержала первого натиска. С оглушительным ревом, вздернув хоботы, слоны разевали мясистые влажно-розовые пасти, так что воины чувствовали на лицах дыхание чудовищ, рассвирепевших от смеси чистого вина, перца и ладана — особого напитка, которым варвары опьяняли их перед битвами; клыки, выкрашенные киноварью, удлиненные стальными наконечниками, распарывали брюхо коням; хоботы, обвив всадников, подымали их на воздух и ударяли о землю.
В полдневном зное от этих серых колеблющихся туш, с шлепающими складками кожи, отделялся пронзительно едкий запах пота. Лошади трепетали, бились и хрипели, почуяв запах слонов.
Уже одна когорта обратилась в бег тво. То были христиане. Юлиан кинулся остановить бегущих и, ударив главного декуриона рукой по лицу, закричал в ярости:
— Трусы! Умеете только молиться!..
Фракийские легковооруженные стрелки и пафлагонские пращники выступили против слонов. За ними шли искусные иллирийские метатели дротиков, налитых свинцом,мартиобарбулы.
Юлиан приказал направить в ноги чудовищ стрелы, камни из пращей, свинцовые дротики. Одна стрела попала в глаз огромному индийскому слону. Он завыл и поднялся на дыбы; подпруги лопнули; седло с кожаной башней сползло, опрокинулось; персидские стрелки выпали, как птенцы из гнезда. Во всем отряде слонов произошло смятение. Раненые в ноги валились, и скоро вокруг них образовалась целая подвижная гора из нагроможденных туш.
Поднятые вверх ступни, окровавленные хоботы, сломанные клыки, опрокинутые башни, полураздавленные кони, раненые, мертвые, персы, римляне-все смешалось.
Наконец, слоны обратились в бегство, ринулись на персов и начали их топтать.
Эта опасность предусмотрена была военной наукой варваров: пример сражения при Низибе показал, что войско может быть истреблено отрядом собственных слонов.
Тогда вожатые длинными серповидными ножами, привязанными к правой руке, изо всей силы стали ударять чудовищ между двумя позвонками спинного хребта, ближайшими к черепу; довольно было одного такого удара, чтобы самое большое и сильное из них пало мертвым.
Когорты мартиобарбулов кинулись вперед, перелезая через туши раненых, преследуя бегущих.
В это время император уже летел на помощь к левому крылу. Здесь наступали персидские клибанарии — знаменитый отряд всадников, связанных, спаянных друг с другом звеньями громадной цепи, покрытых с головы до ног гибкой стальной чешуей, неуязвимых, почти бессмертных в бою, подобных изваяниям, вылитым из металла; ранить их можно было только сквозь узкие щели в забралах, оставленные для рта и глаз.
Против клибанариев направил он когорты старых верных друзей своих, батавов и кельтов: они умирали за одну улыбку кесаря, глядя на него восторженными детскими глазами.
На правом крыле в римские когорты врезались колесницы персов, запряженные полосатыми тонконогими зебрами; остроотточенные косы, прикрепленные к осям и к спицам колес, вращались с ужасающей быстротой, одним взмахом отсекая ноги лошадям, головы солдатам, разрезая тела с такой же легкостью, как серп жнеца — тонкие стебли колосьев.
После полудня клибанарии ослабели: латы накалились и жгли.
Юлиан направил на них все силы.
Они дрогнули и пришли в смятение. У императора вырвался крик торжества. Он кинулся вперед, преследуя бегущих, и не заметил, как войско отстало. Кесаря сопровождали немногие телохранители, в том числе полководец Виктор. Старик, раненный в руку, не чувствовал боли; ни на мгновение не покидал он императора и спасал его от смертельной опасности, заслоняя длинным, книзу заостренным, щитом своим. Опытный полководец знал, что приближаться к бегущему войску так же неблагоразумно, как подходить к падающему зданию.
— Что ты делаешь, кесарь,-кричал он Юлиану.Берегись! Возьми мои латы…
Юлиан, не слушая летел вперед, с поднятыми руками, с открытой грудью, — как будто один, без войска, ужасом лица своего и мановением рук гнал несметных врагов.
На губах его играла улыбка веселья, сквозь тучу пыли, поднятую вихрем, сверкал беотийский шлем, и складки хламиды, развевавшейся по ветру, походили на два исполинских красивых крыла, которые уносили его все дальше и дальше.
Впереди мчался отряд сарацин. Один из наездников обернулся, узнал Юлиана по одежде и указал товарищам с отрывистым гортанным криком, подобным орлиному клекоту:
— Малэк! Малэк!-что по-арабски значит: Царь!
Царь!
Все обернулись и, не останавливая коней, вскочили на ноги, в своих белых, длинных одеждах, с поднятыми над головами копьями.
Император увидел разбойничье смуглое лицо. Это был почти мальчик. Он скакал во весь опор, на горбу громадного бактрианского верблюда с комками сухой прилипшей грязи, болтавшимися на косматой шерсти под брюхом.
Виктор щитом отразил два сарацинских копья, направленных на императора.
Тогда мальчик на верблюде прицелился и, сверкая хищным взором, от резвости оскалил белые зубы, с радостным криком:
— Малэк! Малэк!
— Как весело ему, — подумал Юлиан, — а мне еще…
Он не успел кончить мысли.
Копье свистнуло, задело ему правую руку, слегка оцарапало кожу, скользнуло по ребрам и вонзилось ниже печени.
Он подумал, что рана не тяжелая и, ухватился за двуострый наконечник, чтобы вырвать его, но порезал пальцы. Хлынула кровь.
Юлиан громко вскрикнул, закинув голову, взглянул широко открытыми глазами в бледное, пылающее небо и упал с коня на руки телохранителей.
Виктор поддерживал его. Губы старика дрожали, и помутившимися глазами смотрел он на закрытые очи кесаря.
Отставшие когорты собирались.
Юлиана перенесли в шатер и положили на походную постель. Он не приходил в себя, только изредка стонал.
Врач Орибазий извлек острие копья из глубокой раны, осмотрел, обмыл ее и сделал перевязку. Виктор взглядом спросил, есть ли надежда. Орибазий грустно покачал головой.
После перевязки Юлиан глубоко вздохнул и открыл глаза.
— Где я?..-с удивлением посмотрел он кругом, как будто пробуждаясь от крепкого сна.
Издалека доносился шум битвы. Вдруг вспомнил он все и с усилием привстал на постели.
— Где конь? Скорее, Виктор!..
Лицо его исказилось от боли. Все кинулись, чтобы поддержать кесаря. Он оттолкнул Виктора и Орибазия.
— Оставьте!.. Я должен быть там, с ними до конца!..
И он медленно встал на ноги. На бледных губах была улыбка, глаза горели:
— Видите-я еще могу… Скорее щит, меч! Коня!..
Душа его боролась с кончиной. Виктор подал ему щит и меч.
Юлиан взял их и, шатаясь, как дети, не научившиеся ходить, сделал два шага.
Рана открылась. Он уронил оружие, упал на руки Орибазия и Виктора и, подняв глаза к небу, воскликнул:
— Кончено… Ты победил. Галилеянин!
И, не сопротивляясь больше, отдался в руки приближенным; его уложили в постель.
— Да, кончено, друзья мои, — повторил он тихо,я умираю…
Орибазий наклонился, стараясь утешить его, уверяя, что такие раны вылечивают.
— Не обманывай,-возразил Юлиан кротко,-зачем?
Я не боюсь…
И прибавил торжественно:
— Я умру смертью мудрых.
К вечеру впал в забытье. Часы проходили за часами.
Солнце зашло. Сражение утихло. В палатке зажгли лампаду. Наступала ночь. Он не приходил в себя. Дыхание ослабело. Думали, что он умирает. Наконец, глаза медленно открылись. Пристальный недвижный взор устремлен был в угол палатки; из губ вырывался быстрый, слабый шепот; он бредил;
— Ты?.. Здесь?.. Зачем?.. Все равно — кончено. Поди прочь! Ты ненавидел! Вот чего мы не простим…
Потом пришел в себя ненадолго и спросил Орибазия:
— Который час? Увижу ли солнце?..
И подумав, прибавил, с грустной улыбкой:
— Орибазий, ужели разум так бессилен?.. Знаю-это слабость тела. Кровь, переполняющая мозг, порождает видения. Надо, чтобы разум…
Мысли снова путались, взор становился неподвижным.
— Я не хочу!.. Слышишь? Уйди, Соблазнитель! Не верю… Сократ умер, как бог… Надо, чтобы разум… Виктор! О, Виктор… Что тебе до меня. Галилеянин? Любовь твоя — страшнее смерти. Бремя твое — тягчайшее бремя…
Зачем Ты так смотришь?.. Как я любил Тебя, Пастырь Добрый, Тебя одного… Нет, нет! Пронзенные руки и ноги? Кровь? Тьма? Я хочу солнца, солнца!.. Зачем Ты застилаешь солнце?..
Наступил самый тихий и темный час ночи.
Легионы вернулись в лагерь. Победа не радовала их.
Несмотря на усталость, почти никто не спал. Ждали известий из императорской палатки. Многие, стоя у потухающих костров и опираясь одной рукой на длинные копья, дремали в изнеможении. Слышно было, как стреноженные лошади, тяжело вздыхая, жуют овес.
Между темными шатрами выступили на краю неба беловатые полосы. Звезды сделались дальше и холоднее.
Повеяло сыростью. Сталь копий и медь щитов потускнели от серого, как паутина, налета росы. Пропели петухи этрусских гадателей, вещие птицы, которых жрецы не утопили, несмотря на повеление августа. Тихая грусть была на земле и на небе. Все казалось призрачным — близкое далеким, далекое близким.
У входа в палатку кесаря толпились друзья, военачальники, приближенные; в сумерках казались они друг другу бледными тенями.
В шатре царствовало еще более торжественное безмолвие. С однообразным звоном врач Орибазий толок в медной ступе лекарственные травы для освежающего напитка.
Больной успокоился; бред затих.
На рассвете в последний раз пришел он в себя и спросил с нетерпением:
— Когда же солнце?..
— Через час, — ответил Орибазий, взглянув на уровень воды в стеклянных стенках водяных часов.
— Позовите военачальников, — приказал Юлиан.Я должен говорить.
— Милостивый кесарь, тебе нужен покой, — заметил врач.
— Все равно. До восхода не умру.-Виктор, выше голову… Так. Хорошо.
Ему рассказали о победе над персами, о бегстве предводителя вражеской конницы, Мерана, с двумя сыновьями царя, о гибели пятидесяти сатрапов. Он не удивился, не обрадовался; лицо его осталось безучастным.
Вошли приближенные: Дагалаиф, Гормизда, Невитта, Аринфей, Люциллиан, префект Востока-Саллюстий; впереди шел комес Иовиан. Многие, делая предположения о будущем, высказывали желание видеть на престоле этого слабого боязливого человека, никому не опасного. При нем надеялись отдохнуть от тревог слишком бурного царствования. Иовиан обладал искусством угождать всем. Он был высок и благообразен, с лицом незначительным, исчезающим в толпе. Он имел сердце добродетельное и ничтожное.