Он замолчал, молчал и Мэсон. Затем капитан резко выпрямился в кресле, впился обеими руками в подлокотники и горящими глазами уставился на гостя.
   — Мистер Парсел, — наконец выдавил он из себя, — я не верю своим ушам! Неужели вы можете предположить, что я, Ричард Хеслей Мэсон, командир «Блоссома», соглашусь заседать вместе с этим взбунтовавшимся сбродом, обсуждать с ними различные вопросы, а главное, голосовать! Если не ошибаюсь, вы именно так и сказали: голосовать! Но видно, вам и этого мало, вам еще понадобилось, чтобы, кроме этих людей, — а они хоть и бандиты, но все же британцы — заседали черные… Мистер Парсел, вы не могли сделать мне более оскорбительного предложения…
   — Не нахожу ничего оскорбительного в своем предложении, — сухо прервал его Парсел. — Выбор более чем прост: или вы замуруетесь в своей хижине и утратите контроль над событиями, или же решитесь действовать, а действовать можно лишь в одном направлении — принять участие в ассамблее и с помощью таитян устранить Маклеода.
   Мэсон поднялся, лицо его приняло непреклонное выражение. Он, видимо, считал, что разговор окончен. Парсел тоже встал.
   — Есть еще третий путь, мистер Парсел, — проговорил Мэсон и, поглядев поверх головы гостя, сурово уставился куда — то в угол, — и только он совместим с моим достоинством. — И добавил, помолчав:
   — И этот путь — ждать!
   — Чего ждать? — резко спросил Парсел.
   — Ждать, когда матросам наскучат капризы Маклеода и они придут сюда ко мне, в мою хижину за советом и приказаниями, — пояснил Мэсон тоном непоколебимой уверенности.
   У Парсела даже руки опустились. Мэсон живет в своем особом мире, мире школьных прописей. Он твердо верит, что в один прекрасный день матросы постучатся у дверей его хижины, смущенно стянут с головы бескозырки, почешут затылок и попросят, робко потупив глаза: «Не откажите, капитан, снова взять в свои руки руль…»
   — Есть у вас еще какие — нибудь предложения? — холодно осведомился Мэсон.
   Парсел вскинул голову и посмотрел на капитана. Мэсон стоял перед ним, выпятив грудь, расправив плечи, массивный, грузный; его четырехугольный череп прочно сидит на дубленой, как у всех моряков, шее — восемьдесят килограммов храбрости, навигационного опыта, упрямства и предрассудков,
   — Других предложений у меня нет, — ответил Парсел.
   — В таком случае я вас сейчас выпущу.
   Мэсон взял ружье, отомкнул все замки и пропустил его вперед. Парсел вышел, капитан поспешно выставил дуло ружья в открытую дверь. Оба не произнесли ни слова.
   Дверь со стуком захлопнулась, и Парсел услышал щелканье засова.
   Он прошел по крохотному садику, всего пять шагов в длину, и взялся рукой за щеколду. И вдруг его осенило: палисадник Мэсона был точно такого же размера, как капитанский мостик на «Блоссоме»!


ГЛАВА СЕДЬМАЯ


   Женщинам пришлось ждать еще долгую неделю, прежде чем были настланы все крыши. Когда наступила самая ответственная пора, Маклеод, в качестве профессионального плотника, решил никого не допускать к стройке, он собственноручно, не торопясь и тщательно прикреплял к стропилам сплетенные из пальмовых веток маты. Усердие это оказалось к общей выгоде — временами на поселок налетал норд-ост, прорывавшийся даже сквозь заслон зелени, укрывавшей домики от морских ветров.
   Только третьего декабря, проработав целый день под палящим солнцем, Маклеод объявил, что все готово. В полдень британцы сошлись в центре поселка и после короткого совещания решили, что нынче в девять часов вечера состоится собрание, где они договорятся о разделе женщин. Парсел перевел это решение таитянкам, и под навесом, где ютились женщины, сразу же началось лихорадочное волнение. Нынче вечером для каждой должны были благополучно или, напротив, несчастливо окончиться три месяца, в течение которых строилось столько планов и плелось столько интриг.
   Собрание — то самое, что постановило сжечь «Блоссом» и одновременно судило Масона за покушение на убийство, — возникло стихийно, и так же случайно ареной действия оказался обрывистый берег. Но сейчас, когда можно было заблаговременно выбрать место общей встречи, выбор единодушно пал на баньян. Правда, зеленый гигант стоял поодаль от поселка, на верхнем плато, и, чтобы добраться до него, приходилось карабкаться по крутой тропинке, соединявшей нижнее плато с верхним. Но сюда тянулись матросские сердца. Как раз под этим баньяном в первый раз тайком сошлись матросы и единогласно решили не величать больше Мэсона капитаном, а Парсела — лейтенантом. Хотя на голосование был поставлен, казалось бы, частный вопрос, именно тогда матросы впервые почувствовали себя свободными от рабства корабельной службы.
   В центре поселка воздвигли нечто вроде вышки с навесом, который защищал он непогоды колокол, доставленный с «Блоссома», а главное — огромные часы, украшавшие некогда каюткомпанию. Каждый, таким образом, мог узнать время, а в случае необходимости ударить в набат и созвать поселенцев. После ужина все женщины, за исключением Ивоа, собрались возле вышки и, не отрываясь, глядели, как судорожно и резко перепрыгивает большая стрелка с одного деления на другое. Но так как ни одна из них не умела узнавать время, это напряженное созерцание циферблата вряд ли имело смысл, и Парсел, заметив издалека за деревьями группу таитянок, пошел сказать им, что они собрались слишком рано.
   Женщины расхохотались. Ну и что же, они подождут, им приятно ждать! Громко смеясь, они окружили Парсела. Не знает ли Адамо, кто из перитани выберет Ороа? А Итиоту? А Тумату? А Ваа? Парсел шутливо заткнул себе уши, что вызвало новый взрыв смеха. Со всех сторон на него смотрели огромные черные глаза, на бронзовых лицах сверкала белоснежная полоска зубов. И такие же белые цветы тиаре украшали их роскошные волосы, черными волнами падавшие до бедер. Парсел дружески глядел на женщин. Толстые, добродушные рты наивно улыбались, открывая белые, крупные, как у людоедок, зубы, и смех, ясный, жемчужный, певучий, становился все громче. Говорили они все разом: «Э, Адамо, э! Выберет ли себе Адамо еще одну жену, кроме Ивоа?» — «Ни за что!» — энергично отнекивался Парсел. И сразу же послышалась неумеренная хвала по его адресу: «Адамо, до чего же он нежный! До чего же верный! Лучший танэ на всем острове!» «Сыночек мой!» — проворковала Омаата, врезаясь в толпу женщин. И она с такой силой прижала Парсела к своей груди, что тот даже охнул. Женщины покатились со смеху: «Да ты его сломаешь, Омаата!» Великанша чуть разжала объятия, но не отпустила своего пленника. Ее огромные черные глаза увлажнила слеза умиления, мускулистой бронзовой рукой она провела по белокурым волосам Парсела. «Сыночек мой, сыночек, сыночек!» Парсел уже не пытался сопротивляться. Чувствуя на своих плечах руки великанши, он стоял, уткнувшись лицом в ее могучую обнаженную грудь, задыхался, краснел, умилялся и слышал, как где — то в недрах естества Омааты зарождается ее голос, рокоча, словно водопад. А над головой Парсела двумя озерами нежности лучились глаза Омааты.
   Мало — помалу волнение его передалось женщинам, смех утих. Они толпились вокруг Парсела и, растроганные, старались коснуться его спины кончиками пальцев.
   — Какой Адамо беленький, какой чистенький, какой нежный. Наш брат Адамо, наш маленький братец Адамо! Наш хорошенький братец Адамо!
   Наконец Омаата освободила своего пленника.
   — Я вас предупредил, — произнес Парсел, еще не отдышавшись, красный, растрепанный, — у вас достаточно времени, успеете еще сходить на берег искупаться.
   Нет, нет, они будут ждать. «До свидания, Адамо! До свидания, братец! До свидания, сыночек!»
   И тут огромная стрелка часов вдруг решительно и судорожно прыснула вперед и остановилась, еле заметно дрогнув, словно сознательно обуздывая свой порыв. Послышался смех, восклицания.
   — Да нет, мы успеем. Ведь сказал же Адамо, что у нас достаточно времени.
   — Ауэ! Я успею причесаться, — воскликнула Итиа.
   В восемь тридцать пять на Норд-ост-стрит появился Уайт, пересек площадь и подошел к вышке. При виде его женщины замолчали и посторонились, давая ему дорогу. Неслышная походка Метиса, его желтая кожа, агатовые узкие глаза под тяжелыми веками — все это производило на них впечатление. Они очень уважали Уайта. Он всегда такой вежливый с ними. Уайт прошел через толпу, приветствуя женщин легким поклоном, и, повернувшись к ним спиной, а рукой опершись о стойку вышки, остановился. Нахмурив брови, он посмотрел вдаль, как бы желая убедиться, что одновременно с движением стрелки приближается ночь. Он тоже пришел раньше времени и простоял неподвижно все в той же позе добрых пять минут. Только раз он оглянулся и непроницаемым взглядом обежал группу женщин, лишь на одно мгновение задержавшись на лице Итии. Когда большая стрелка показала без двадцати девять, он с какой-то даже торжественностью взялся за веревку колокола и раскачивал ее несколько секунд, пока не загудел набат, гулко и размеренно.
   Парсел и Ивоа вышли из дома с небольшим запозданием. Первое, что им бросилось в глаза, было пламя двух факелов, плясавшее вдоль Баньян
   — Лейн, а чуть подальше они разглядели в освещенной роще силуэты островитян, шагавших длинной цепочкой. Слышался смех, обрывки песен, восклицания на таитянском языке. Погода стояла теплая, и все британцы, за исключением одного лишь Маклеода, не надели рубашек, так что Парсел сразу опознал своих соотечественников по более светлому оттенку кожи. Два факела — один несли впереди колонны, другой — в арьергарде — бросали слабый свет, и Парсел лишь по белой фуфайке различил Маклеода, шествовавшего впереди. Когда глаза привыкли к полумраку, он увидел, что длиннорукий тощий шотландец нацепил через плечо моток веревки и несет плотницкий молоток и два колышка. Рядом с ним виднелась щуплая фигурка Смэджа. На ходу Смэдж размахивал офицерской треуголкой. Оба молчали. Парсел пристроился к процессии но они сделали вид, будто не замечают его. Однако через минуту Смэдж оглянулся и пристально взглянул на Ивоа.
   Когда процессия добралась до верхнего плато, человек, освещавший дорогу, вышел из рядов и приблизился к идущим позади, неся факел в вытянутой руке, очевидно боясь, как бы искры, с треском разлетавшиеся во все стороны, не обожгли ему лицо. Зрелище было поистине живописным: над головами людей плыл факел, вокруг пламени расплывалось светящееся кольцо, факел высоко поднимала темная рука, а внизу бесшумно скользил чей-то неясный силуэт.
   — Парсел? — послышался певучий голос Уайта.
   — Я, — отозвался Парсел.
   Он остановился, поднес ладонь к глазам, чтобы защитить лицо от фонтана искр, и Уайт опустил факел горящим концом вниз. Сразу же из мрака возникло его лицо, и при свете, бьющем снизу, особенно заметны стали по — восточному выступающие скулы и брови вразлет.
   — Парсел, — начал Уайт, — у меня к вам письмо от Масона. Он не придет на собрание. Если о нем зайдет речь, он просил, чтобы вы прочли письмо.
   — Хорошо, — сказал Парсел.
   Он взял письмо и, пряча в карман, успел заметить, что оно запечатано восковой печатью.
   — Незачем было возвращаться, вы могли бы отдать мне письмо под баньяном, — вежливо прибавил он.
   — Я боялся забыть, — объяснил Уайт.
   Факел снова взлетел вверх, и пламя его быстро проплыло вперед вдоль колонны, то разгораясь, то замирая во мраке. Очевидно, Уайт бежал со всех ног. «Все — таки какой он исполнительный. Сказали ему: отдай письмо, он и отдал. Сказали ему: иди в голове колонны и освещай путь, он и идет. И даже бежит, чтобы скорее стать на место. Если бы только знать, почему он так враждебно относится ко мне?» — с грустью подумал Парсел. Его не оставляло вдруг взявшееся откуда — то чувство досады, несправедливости.
   Под самой толстой веткой Маклеод вбил своим тяжелым молотком два колышка в землю, примерно на расстоянии пяти футов один от другого. Покончив с этим делом, он вытащил из кармана моток лески и привязал к каждому колышку по факелу. Потом жестом дал знак британцам занять места вокруг этих импровизированных светильников. И сам уселся первым, удобно прислонившись к вертикальному корню баньяна, спускавшемуся до самой земли.
   С минуту все присутствующие смущенно и нерешительно выжидали чего-то. До сих пор все свои ассамблеи они проводили стоя. А сейчас, когда им было предложено сесть, выбор места неожиданно приобретал важное значение. Все произошло именно так, как предвидел Парсел: Смэдж уселся спиной к дереву по правую руку от Маклеода, Уайт — по левую. Прямо против Маклеода по ту сторону колышков с факелами устроился Парсел, а по обе его стороны — Джонс и Бэкер. Круг замыкали Хант и Джонсон. Знаменательное расположение сторон столь верно определяло основные группировки, что все, кроме Ханта, невольно отметили это про себя. «А я представляю оппозицию его величества, — с горькой иронией подумал Парсел. — До чего дошло! Вот до чего уже дошло! И во всем виноват этот сумасшедший Мэсон».
   Таитянки уселись позади Парсела, нервически посмеиваясь и непрерывно шушукаясь. Все шестеро таитян стояли немного в стороне за спиной Ханта. Таитяне ждали, что Маклеод предложит им тоже присесть у факелов, но, когда они поняли, что их исключили из общего круга, их бесстрастные темные лица не выразили ни разочарования, ни гнева. Но держались таитяне настороженно и, не спуская глаз с перитани, старались угадать, что происходит. Менее способные, чем их женщины, к усвоению чужого языка, таитяне до сих пор еще не настолько овладели английским, чтобы следить за ходом прений.
   От женщин не укрылись ни сдержанность таитян, ни молчаливость британцев. Смех постепенно прекратился. И напряженно-тревожная, даже какая — то торжественная тишина проплыла над головами этих тридцати человеческих существ, которым предстояло жить бок о бок до самой своей смерти на крохотном скалистом островке.
   Маклеод, прислонившись спиной к корню баньяна, сидел очень прямо, поджав по — портновски ноги. В руках он держал тот самый моток веревки, который был предназначен для казни Мэсона. Даже петлю не развязали. Эта еще не просохшая веревка теперь не колыхалась, не скользила, и чуть повыше петли попрежнему виднелось черное пятнышко, так поразившее Парсела в день суда над Мэсоном, однако смола уже выгорела, посерела. Пламя факелов освещало сверху костистое лицо шотландца, светлые блики играли на его низком лбу, углубляя н без того глубокие глазные впадины, подчеркивая линию горбатого носа, походившего сейчас на изогнутое лезвие ножа. Ничто не нарушало тишины, все взгляды устремились к Маклеоду. А он упорно молчал, прекрасно сознавая положение, которое занял на острове, уверенный в себе, в силе своего красноречия. Он с умыслом, как искусный актер, испытывал терпение зрителей, устремив прямо перед собой взгляд серых глаз, выпрямив и напружив костлявый торс, обтянутый засаленной белой фуфайкой.
   — А не пора ли начинать? — сухо заметил Парсел.
   — Подождите минутку, — отозвался Маклеод, торжественно воздевая правую руку, — я хочу сказать два слова. Джентльмены, — добавил он, как будто его обычное «уважаемые» или «матросы» не подходило к такому торжественному случаю, — джентльмены, пришло время делить индианок.[9] Уже давно идут об этом разговоры, а теперь, джентльмены, пора приступить к делу, потому что хватит нам жить в грехе и разврате, как на борту «Блоссома». Не то чтобы я вообще был против греха. Когда человек молод и работает до седьмого пота, оно даже на пользу. Но сейчас мы с вами лежим в дрейфе, у каждого есть свой домик, и, разрази меня бог, тут уж без правил не обойтись. Каждому требуется законная половина! А то пойди разберись, чей это младенец родился, ты его сделал или твой сосед постарался! И кому я завещаю свой домик, если я даже не буду знать, мой это сын или приблудный!..
   Он сделал эффектную паузу. «Двадцать лет он плавает по морям, — подумал Парсел, — а до сих пор в нем еще жив шотландский крестьянин. Всего — то добра у него четыре доски да крыша на затерянном в океане острове, а он уже беспокоится, как бы их передать своему будущему наследнику…»
   Маклеод продолжал, внушительно отчеканивая каждое слово:
   — Итак, сейчас мы будем делить индианок. И вот что я вам предлагаю. Предположим, что какой — нибудь сукин сын будет недоволен той, что ему досталась, и позарится на ту же самую индианку, что и его сосед, так тут дело должно решаться голосованием. И как решит голосование, так оно и будет! Так оно будет по закону. Возможно, найдется и такой матрос, который скажет, что ветер, мол, для него непопутный. В таком случае я вот что скажу: закон, сынок, это закон. Мы с вами здесь белые, и по закону у нас решает ассамблея. Если Масон предпочел остаться в доке, вместо того чтобы быть здесь с нами на борту, что ж, это его дело. Но закон есть закон даже для Мэсона, будь он хоть трижды капитан! Ссор заводить здесь не положено. Если найдется такой матрос, что обнажит нож на доброго христианина, дьявол его христианскую душу побери, пускай-ка сначала вспомнит, какой закон мы приняли на утесе после суда над Мэсоном… Не зря все-таки здесь веревочка, ясно? Вот и все, сынки. Может, она чуточку поизносилась, поистерлась, но не забывайте, она крепкая, конопляная, еще сгодится и, будьте спокойны, любого из нас выдержит…
   Он замолк и, держа веревку в руке, другой рукой приподнял петлю и показал ее сначала сидевшим слева, затем справа, затем вытянул руку перед собой — так священник воздевает над головами верующих святые дары, призывая поклониться им. Потом он улыбнулся, вернее, щеки его ввалились, отчего еще длиннее стал острый нос, мускулы челюстей явственно проступили под кожей, а тонкие губы сложились в язвительную гримасу.
   — Уважаемые, — продолжал он, — если кому — нибудь из парней придет охота взглянуть в последний раз через это окошечко на ясное небо, нет ничего проще — пусть вытащит нож.
   Положив веревку себе на колени, он все с той же ядовитой усмешкой обвел присутствующих глубоко запавшими и вдруг заблестевшими глазами. Парсел почувствовал, что Бэкер толкнул его локтем. Он обернулся и наклонился к нему. Бэкер шепнул ему на ухо: «Не по душе мне все эти угрозы. По-моему, что-то он затевает». Парсел молча кивнул головой. Толпившиеся позади Ханта таитяне вполголоса перебрасывались отрывистыми фразами, потом Тетаити вдруг громко спросил женщин: «Что говорит Скелет?» Поднявшись с земли на колени, Омаата пояснила; «Говорит, что сейчас будут делить женщин, и того, кто не будет доволен, повесят». «Вечно вешать!» — презрительно бросил Тетаити. Таитяне снова заговорили, уже громче, однако Парсел так и не разобрал, о чем у них шла речь.
   Маклеод поднял руку, требуя тишины. В этой позе ожидания, с поднятой рукой, с поджатыми по — портновски ногами, в какой — то жреческой, каменной неподвижности он при свете факелов походил на шамана, совершающего свой колдовской обряд. Позади в полумраке угадывалась высокая темная стена зелени и корни — колонны, поддерживавшие свод.
   — Уважаемые, — начал он, — вот какую я предлагаю принять процедуру. Смэдж, а он у нас грамотный, написал наши имена на бумажках. А Парсела я попрошу проверить, не пропустил ли он кого-нибудь. После проверки свернем бумажки, бросим их в треуголку Барта, и самый молодой — а самый молодой здесь Джонс — будет тащить жребий. Тот, чье имя попадется, заявит «Хочу Фаину, или Раху, или Итиоту…» Если возражений не последует, значит она его. А если кто из парней скажет: «Возражаю», тогда будем голосовать, и большинство голосов решит, кому достанется девица…
   Парсел вскочил и гневно произнес:
   — Я не согласен на такую процедуру. Это просто неслыханно! Это значит не считаться с желанием женщин.
   Маклеод презрительно фыркнул.
   — Разрази меня гром, но такого возражения я уж никак не ждал, — проговорил он, искоса глянув на Парсела. — А еще говорят, что вы знаете этих черных. Да любой индианке все равно, тот ли с ней мужчина или другой. Слава богу, насмотрелись на «Блоссоме»…
   Раздался смех, но Парсел колко возразил:
   — То, что вы говорите о поведении таитянок на «Блоссоме» с таким же успехом можно применить к большинству подданных его величества, пользующихся всеобщим уважением. Не одни только таитянки переменчивы.
   — Тоже сравнили! — высокомерно бросил Маклеод.
   — Не понимаю, почему бы не сравнить! — отозвался Парсел. — Я действительно не понимаю, почему вы требуете от женщин добродетелей, которые сами попираете на каждом шагу Впрочем, это неважно. Вопрос не в этом. Если вы говорите: «Нужен порядок», я с вами вполне согласен. Но я не соглашусь с вами, если вы намереваетесь решать дело, не спрашивая женщин. Это уже не порядок, Маклеод, это насилие.
   — Называйте как угодно, мне от этого ни тепло, ни холодно, — презрительно огрызнулся Маклеод. — У меня, представьте себе, есть мое скромное мнение о браке, даже, к слову сказать, оно не только мое. Вообразите, что я вернулся в мой родной Хайленд, вместо того чтобы торчать здесь, и что мне там приглянулась девица, так вот, да было бы вам известно, я пойду к ее старику и скажу ему: «Мистер, я, мол, такой-то и такой-то, не отдадите ли вы за меня вашу дочь?» И если я со стариком ударю по рукам, то неужто еще спрашивать согласия милашки? Конечно, нет, мистер! Да и ей вроде нечего нос воротить! В конце концов, — добавил он с ядовитой усмешкой, — скроен я так же, как и другие, вот разве кости у меня немножко погромыхивают, когда я сажусь, но не беспокойтесь, я уж постараюсь выбрать девицу пожирнее, чтобы себе бока не отшибить. Раздался громкий смех. Когда матросы успокоились, Маклеод продолжал:
   — Вот как бы все произошло в нашем Хайленде, Парсел, и я не вижу, с какой это стати я должен бухаться на колени перед чертовой негритянкой и выполнять ее капризы лишь потому, что я принужден жить на этом проклятом острове среди Тихого океана.
   — Речь идет не о том, чтобы выполнять ее капризы, — ответил Парсел, раздосадованный иезуитским выступлением Маклеода, — а о том, чтобы получить ее согласие на брак.
   Старик Джонсон поднял руку, как бы прося слова, беспокойно поглядел на кончик своего толстого носа и проговорил надтреснутым голосом:
   — С вашего разрешения, лейт…
   Он робко, как нашкодивший пес, поглядел на Маклеода и поспешно поправился:
   — С вашего разрешения, Парсел. Предположим, я говорю: «Хочу Ороа», а Ороа не хочет. Я говорю: «Хочу Таиату», а Таиата не хочет. Короче, называю всех подряд, и ни одна не хочет. Он испуганно вскинул на Парсела глаза.
   — Значит, так я без жены и останусь?
   — Поверьте мне, — сказал Парсел, — лучше вообще не иметь жены, чем взять себе жену без ее согласия.
   — Ну, это как сказать, как сказать! — Джонсон с сомнением покачал головой и потрогал прыщи, алевшие сквозь щетину бороды. — Если женщина плохая, так уж все у нее плохо и снаружи и внутри! Но если хорошая, так это же, господи Иисусе, чистый мед!
   Снова раздался смех. Джонсон замолк, бросил испуганный и изумленный взгляд на матросов и добавил:
   — Это так говорится.
   — Что говорится-то? — насмешливо спросил Смэдж.
   Маклеод толкнул его в грудь своим костлявым локтем.
   — Дай ему досказать. Вечно ты его дразнишь.
   Джонсон бросил на шотландца признательный взгляд, и Парсел вдруг понял игру Смэджа и Маклеода: первый издевается над стариком, а второй его «защищает». А Джонсон то ли со страху, то ли из благодарности еще преданнее служит им.
   — Это так говорится, — повторил Джонсон, осмелев после вмешательства Маклеода.
   Он выпрямился, постарался придать себе важную осанку и, не замечая смехотворности своих жестов, проговорил властным тоном, будто привык, что его слова выслушиваются в уважительном молчании:
   — Вот когда вы говорили, Парсел, я сидел тут и думал. Вот про это самое согласие. Так вот насчет согласия… Я — против. Нет и нет. Согласие совсем не то, — что вы думаете, Парсел. Возьмите, к примеру, миссис Джонсон. Она — то охотно согласилась, а легче мне от этого не было.
   Кто — то хихикнул, но Маклеод громко спросил:
   — Кто еще просит слова? Все молчали, и Маклеод по очереди оглядел присутствующих:
   — Если никто не просит слова, предлагаю начать голосование. Кто за то, чтобы спрашивать у негритянок согласия?
   — Лучше спросите, кто против, — посоветовал Парсел. Взглянув на него исподлобья, Маклеод пожал костлявыми плечами и проговорил:
   — Кто против того, чтобы спрашивать у негритянок согласия?
   И первым поднял руку. Хант немедленно последовал его примеру. Затем подняли руку Смэдж, Уайт и Джонсон.
   — Пять голосов из восьми, — сказал Маклеод нарочито равнодушным тоном. — Предложение Парсела отвергается.
   В наступившей тишине послышался голос Парсела:
   — Хант не боится, что Омаата откажется от него. Почему же он тогда голосует с вами?
   — Спросите его самого, — сухо бросил Маклеод.
   Парсел пристально поглядел на говорившего, но не добавил ни слова.
   — Смэдж, — скомандовал Маклеод, — передай треуголку Парселу.
   Смэдж поднялся, пересек свободное пространство между факелами и протянул Парселу треуголку. После смерти Барта матросы разделили между собой — его имущество, и треуголка досталась Смэджу. Она была явно велика новому владельцу, и Смэдж даже не мечтал появляться в ней на людях, но сохранил ее как военный трофей, повесил на стену хижины и адресовал ей потоки проклятий и брани всякий раз, когда ему вспоминались зверства Барта и собственная трусость.