— Вот видишь, Меани, — сказал Парсел, — и тупапау тоже ушли. Они полетели за пирогами, когда люди с острова отплыли в открытое море.
   — Может быть, — ответил Меани, — а может быть, они молчат потому, что боятся.
   — Как? — удивился Парсел. — Тупапау тоже боятся? А кого?
   — Да людей же, — пояснил Меани, и глаза его хитро блеснули.
   — Что ж, — сказал Парсел, — утешительно знать, что духи тоже кого-нибудь боятся.
   В глазах Меани по-прежнему светилось лукавое веселье. «Он не верит вовсе эти россказни», — подумал Парсел.
   — Тупапау молчат потому, что боятся Жоно, — проговорила Итиа, садясь на траву, но руку Парсела не выпустила. — На Жоно страшно смотреть. Уж я знаю, что здешние тупапау никогда не видели таких людей, как Жоно.
   — О юная дева, швыряющая камешки, как же тупапау могли видеть Жоно, если у них нет глаз? — засмеялся Меани.
   — А кто тебе сказал, что у них нет глаз? — спросила Итиа.
   — Если бы у них были глаза, ты бы их увидела. Вот, скажем, прогуливаешься ты по лесу, и вдруг из-за листьев на тебя смотрят два огромных глаза…
   — Сохрани меня, Эатуа! — крикнула Итиа, прижимая руку Парсела к своей щеке. — Никогда больше я не осмелюсь одна ходить по лесу.
   — Хочешь, я буду ходить с тобой?
   Ивоа рассмеялась.
   — Перестань дразнить ее, брат, — сказала она.
   — А я, — гордо произнесла Омаата, — я тоже считаю, что тупапау боятся Жоно. На Жоно действительно страшно смотреть. Он огромный, как акула, и все тело у него в рыжей шерсти.
   — Верно, — подтвердила Итиа, — с Жоно я тоже ничего не боюсь. Даже здесь, на незнакомом острове.
   — Даже в лесу, — подхватила Ивоа.
   — Жоно не человек, а скала, — произнесла Итиа, повысив голос. — Он совсем красный.
   Парсел глядел на говоривших с улыбкой. Таитяне в совершенстве владеют искусством из всего на свете извлекать удовольствие и пугают-то они себя лишь для того, чтобы приятнее было убедиться в нелепости собственных страхов.
   Взглянув на солнце, Парсел вынул руку из рук Итии, поднялся и, нагнувшись, подобрал с земли ружье. Хант и Меани последовали его примеру.
   — А как же Авапуи? — спросила Итиа.
   Парсел махнул рукой, а Меани обратился к девушке все так же лукаво:
   — Пойдем со мной, Итиа. Давай их поищем.
   — Нет, — отрезала Итиа. — Я хочу остаться с Адамо.
   Догнав Меани, шагавшего во главе отряда, Парсел спросил:
   — Ну что ты скажешь об этом острове, Меани?
   — Это нехороший остров, — не задумываясь ответил Меани. Плодородный, но нехороший.
   — Почему?
   — Во-первых, — сказал Меани, выставив большой и средний пальцы правой руки, — здесь нет лагуны. Значит, во время шторма нельзя будет ловить рыбу. Во-вторых, хижины придется строить в северной части из-за посевов и тени, а поток течет в противоположной стороне. Каждый день ходить за водой, час туда и час обратно.
   — Да, — проговорил Парсел, — ты прав.
   Он посмотрел на Меани и был потрясен вдумчивым, сосредоточенным выражением его глаз. Какое у него все-таки удивительное лицо! Мужественное и одновременно чем-то женственное, смеющееся и вдруг через мгновение серьезное. Мэсон считает таитян детьми, и все-таки не капитан, а Меани сразу подметил все неудобства острова.
   — Ты будешь жалеть, что поехал со мной, — проговорил, помолчав, Парсел.
   Меани повернулся к нему лицом и торжественно изрек:
   — Лучше этот остров, где у меня есть друг, чем Таити без моего друга.
   Парсел даже смутился. «Как глупо, — тут же мысленно одернул он себя. — Просто в Англии не принято выражать вслух свои чувства, да еще столь красноречиво. Но какое право я имею подозревать Меани в неискренности? Ведь он ради меня покинут родной остров».
   Вдруг он услышал над самым ухом звонкий смех и поднял глаза.
   — Почему ты смущаешься? — сказал Меани. — Ты же знаешь, что я сказал правду, и все-таки смутился.
   — Таких вещей перитани не говорят, — краснея, признался Парсел.
   — Знаю, — подтвердил Меани, кладя ему руку на плечо. Все, что приятно слушать, они не говорят. И все, что приятно делать… — Он фыркнул и добавил: — Делать — то делают, но кривляются.
   Парсел засмеялся, и Меани вслед за ним. Как славно шагать вот так плечом к плечу по этой рощице, то в густой тени, то солнечными прогалинами!
   Не замедляя шага, Парсел с улыбкой оглянулся на Ивоа, и еще долго перед ним стоял взгляд ее огромных голубых глаз. Когда они нынче утром отправлялись в поход, таитянки, оставшиеся на судне под началом Мэсона, обещали приготовить к обеду дикую свинью на пару, и Парсел, приближаясь к «Блоссому», с удовольствием втягивал в себя горьковатый запах костра. От голода приятно подводило живот, и он невольно ускорил шаг. Вдыхая полной грудью удивительно чистый воздух, он вдруг почувствовал себя молодым, легким, счастливым, бодрым; стоит казалось, сделать ничтожное усилие — и оторвешься от земли Временами его плечо задевало плечо Меани, и это беглое прикосновение отдавалось во всем теле теплой волной. Остров был прекрасен, он весь благоухал, весь сверкал в переливах птичьих крылышек. Какой-то новый мир открывался ему. И было радостно владеть этим миром.
   — Э, Адамо, э, — вдруг проговорил Меани, — на тебя приятно смотреть!
   — Надеюсь! — откликнулся Парсел.
   Ему хотелось сказать: «Я счастлив», но эти слова не шли с его губ. И вместо того чтобы признаться другу в своих чувствах, он быстро и смущенно пробормотал:
   — А знаешь, Меани, насчет воды ты прав. Это действительно большое неудобство. Но сам я этого не заметил. Я думал о другом: по-моему, остров слишком мал.
   — Нет, — улыбнулся Меани. — Не такой уж он маленький. Тут есть множество уголков, где можно поиграть в прятки. Но лицо его тотчас приняло серьезное выражение, и когда он заговорил, в голосе его прозвучала тревога:
   — Нет, Адамо, он не такой уж маленький, если жить в мире.
   — Что ты хочешь сказать? Что перитани и таитяне должны жить в мире, или все мы вообще должны жить мирно?
   — Все должны жить мирно, — подумав, сказал Меани. Но сказал не совсем уверенно.


ГЛАВА ПЯТАЯ


   Поселок, план которого Мэсон набросал на следующий день после прибытия «Блоссома», представлял собой ромб правильной формы, четыре угла которого соответствовали четырем странам света. Стороны ромба образовывали «проспекты поселка» (так окрестил их Мэсон), а хижины были расположены за пределами ромба перпендикулярно к его оси, идущей с севера на юг, на равном расстоянии друг от друга, и все до одной обращены фасадом на юг. Каждая хижина, таким образом, стояла в стороне от тех, что находились позади, не закрывая ни вида, ни солнечного света.
   Это преимущество сразу же было оценено, хотя достигнуто оно было чисто случайно. Набрасывая план, Мэсон стремился лишь к одному — придерживаться направления розы ветров — и охотно придал бы поселку форму круга, но рассудил, что на территории, густо поросшей растительностью, круг провести значительно труднее, нежели ромб. Поэтому все свои старания он направил на то, чтобы расположение каждого дома вокруг ромба строго соответствовало делениям компаса. Итак, начиная с севера, по обе стороны северной вершины ромба стояли дома Ханта и Уайта, потом дальше по Ист-авеню (так Мэсон прозвал обе восточные стороны ромба) следовал дом Смэджа — на северо-востоке, дом Маклеода — на востоке, дом Мэсона — на юго-востоке, а дом Парсела — на юге. По обеим западным сторонам ромба, то есть по Уэст-авеню на юго-западе, находился дом Джонсона, на западе — Бэкера и на северо-западе — Джонса.
   В центре ромба на участке в десять квадратных метров Мэсон разбил сквер и дал ему название Блоссом-сквер. Четыре тропки (Масон именовал их «улицами») соединяли проспекты с маленькой площадью сквера. Казалось бы, логичнее проложить проспекты для каждого угла ромба. Но когда Мэсон чертил план, он думал главным образом о том, чтобы соединить Блоссом-сквер с собственным жилищем, и провел первую «улицу» от своего дома прямо по компасу на юго-восток. По этой причине он назвал ее Trade wind st — улица Пассатов. Соблюдая симметрию, он тут же начертил вторую улицу, от дома Джонса на северо-западе, в окрестил ее Nor'wester st. — улица Норд-веста. Две последние улицы дополняли план: Sou'wester. — улица Зюйд-веста, проложенная от дома Джонсона, Nord ester st. — улица Норд-оста, связавшая жилище Смэджа с центром поселка.
   Хотя в поселке имелось всего два проспекта, четыре улицы и один сквер, Мэсон велел изготовить семь дощечек, прибить их к деревянным шестам и на каждой собственноручно вывел названия, присвоенные артериям его города. Когда улицы и проспекты были проложены (и кое-как замощены), капитан ровно в полдень собрал всех британцев, и они водрузили шесты с надписями на углу каждой улицы с подобающими такому случаю церемониями, что, конечно, весьма заинтриговало таитян. Впрочем, английских названий они не поняли и заявили, что их все равно не выговоришь. Поэтому они в свою очередь тоже окрестили улицы, присвоив каждой имя живущего на ней перитани. Так улица Пассатов стала для них Тропою вождя (Мэсон), улица Зюйд-веста превратилась в Тропу старика (Джонсон), улица Северо-западная — в Тропу Ропати (Роберт Джонс), а улица Норд-оста в Тропу Крысенка (прозвище Смэджа). Позже, когда их отношения с перитани обострились, таитяне стали именовать улицы не по имени британцев, а по имени живших с ними женщин. Так Тропа Крысенка была переименована в Тропу Туматы, Тропа старика — в Тропу Таиаты и т. д. и т.п.
   «Улицы» и «проспекты», все примерно в метр шириною, не представляли собой идеального прямоугольника, как того требовал чертеж Мэсона: островитяне предпочитали отступить от прямой, лишь бы не валить лишних деревьев. Они пожертвовали только тем количеством леса, которое требовалось для постройки хижин и разбивки перед ними маленьких палисадничков. Таким образом, хижины утопали в зелени, и эта же зеленая стена отгораживала каждый домик от соседнего. Хотя поселок своей ромбической формой обязан был прихоти Мэсона, его замысел оказался поистине удачным, ибо посреди ромба осталось больше полугектара леса.
   Свой собственный домик Мэсон с умыслом расположил на юго-востоке: сюда в первую очередь устремляется пассат, который во всех южных морях приносит летом прохладу, а в остальные времена года — хорошую погоду. И, напротив, дом таитян он с умыслом поместил за поселком, в двадцати пяти метрах от северного угла ромба: так он рассчитывал отделить черных от белых и использовать их дом в качестве защиты от северных ветров. Но этот хитроумный расчет, как выяснилось со временем, оказался неверным. Когда Мэсон чертил свой план, он еще не знал, что домик его станет добычей зюйд-веста, приносящего на остров холод и дождь, а хижина черных окажется в затишье, под защитой полугектара леса, оставленного в центре ромба.
   На своем плане Мэсон наметил еще одну тропинку, начинавшуюся с севера, между домами Ханта и Уайта; она приводила к обширной резиденции таитян и, обогнув ее с востока, тянулась на северо-восток до самого моря. Он прозвал ее Клиф Лэйн (Дорога утесов). На плане была нанесена еще одна дорога, которая ответвлялась от Восточного проспекта между домами Парсела и Мэсона и шла к югу. Эту дорогу, как и предыдущую, островитяне протоптали еще задолго до того, как Мэсон вычертил ее на своем плане; шла она ко второму плато и приводила к баньяну. Мэсон окрестил ее дорогой Баньяна, но островитяне чаще именовали Водной дорогой, так как именно этот путь облюбовали себе водоносы.
   Таитяне с самого начала заявили, что желают построить такое жилище, где смогли бы поместиться все шестеро с теми женщинами, чьими избранниками они станут. В общем они, что называется, размахнулись, и дом их — единственный на всем острове — гордо вздымал свои два этажа. Верхний этаж состоял из одной-единственной комнаты размером восемь на шесть метров. Подобно ложу Одиссея в Итаке, каждая из балок, выступавших по углам, служила опорой для постели, и постели такой широкой, что на ней свободно могли бы уместиться три-четыре человека. Отсюда через люк, прорубленный в полу, спускались по лестнице в нижний этаж, где были еще две постели, устроенные, как и наверху, на угловых балках. За исключением постелей, и в верхнем и в нижнем помещении не было никакой мебели в отличие от британских жилищ, загроможденных шкафами, сундуками, столами, табуретками. Таитяне ограничились тем, что устроили над кроватями полки, на которых хранилось личное имущество каждого. Никому из таитян и в голову не пришло принимать какие-либо меры для охраны своих сокровищ от посягательств соседей. Впрочем, в их доме не было даже дверей: всякий мог свободно туда проникнуть. Стены, вернее деревянные перегородки, легко ходили в пазах, и их можно было задвигать, укрываясь от палящего солнца, или раздвигать, чтобы погреться в его лучах.
   Поселок британцев как в мелочах, так и в целом свидетельствовал о недоверии соседа к соседу и нежелании быть с ним накоротке. На острове жило девять британцев. Таким образом, было возведено девять хижин, ибо каждый хотел жить в собственном доме. И в каждом доме были не только двери, но и сундуки и шкафы, а палисаднички обнесены прочной оградой, и все это запиралось на замки, взятые с «Блоссома», или завязывалось столь замысловатым морским узлом, что подчас сам хозяин мучился, развязывая его.
   Чтоб не было нареканий, а также для скорости было решено, что все девять домиков будут одинаковы как по размерам (шесть метров на четыре), так и по планировке, что значительно облегчит работу плотников. Каждый домик представлял собой одну единственную комнату, служившую и столовой и спальней, а кухня, по таитянскому образцу, помещалась в пристройке. Но британскую чопорность возмущала мысль, что двухспальная постель будет находиться в той же комнате, где принимают гостей, и поэтому все домовладельцы, за исключением Парсела, возвели еще внутренние перегородки. Стены были прочно врыты в землю, в них вставили по два-три иллюминатора, круглых или квадратных, позаимствованных с «Блоссома». Эти окошки прекрасно защищали от ветра и дождя, но в хорошую погоду — а на острове почти неизменно стояла хорошая погода, — естественно, не давали такого вольного доступа свету и теплу, как раздвижные перегородки таитян.
   Все девять домиков были построены весьма добротно. Стенки сделали из дубовых бортов «Блоссома», до того крепких и прочных, что в них с трудом можно было вбить гвоздь. Но богатством фантазии строители похвастать не могли, и все домики получились на один лад. Кстати сказать, единообразие ничуть не смущало британцев, и один лишь Парсел рискнул на архитектурное новшество: вместо южной стены он устроил, как у таитян, раздвижную перегородку и продолжил крышу с таким расчетом, чтобы она выступала в виде навеса и позволяла наслаждаться горным пейзажем, не страшась палящих лучей. Когда навес был окончен, Парсел с радостью убедился, что жилище его приобрело более благородный вид именно потому, что он не побоялся сделать козырек, продолжавший линию крыши.
   Каждое утро, умывшись в пристройке, Парсел шел любоваться своим жильем. Сначала он поворачивался к дому спиной, шагал по единственной садовой Дорожке вплоть до зарослей ибиска — границы его владений — и тут круто поворачивался, чтобы порадоваться творению рук своих. В этот утренний час раздвижная стенка была открыта, готовясь принять первые косые лучи солнца, уже добиравшиеся до порога. Со своего наблюдательного пункта Парсел мог видеть Ивоа, хлопотавшую над завтраком. Он ждал, когда, закончив приготовления, Ивоа появится в проеме раздвижной стенки, как режиссер, выходящий на театральные подмостки, дабы обратиться к публике. Она издали поглядит на него и, улыбаясь, позовет нараспев, растягивая каждый слог: «А-да-мо! И-ди завтра-кать, А-да-мо!» Их разделяло всего двадцать шагов, они прекрасно видели друг друга, и, в сущности, звать Парсела, да еще так громко, не было никакой необходимости. Но таков уж был их утренний обряд. Парсел улыбался, глядел во все глаза на четкий силуэт Ивоа, слушал и отмалчивался. Тогда она снова заводила нежным ласкающим голосом: «А-да-мо! Иди завтра-кать! Ада-мо!» Она сильно выделяла слог «да» и заканчивала призыв высокой переливчатой нотой неповторимой прелести. Умиляясь и радуясь, Парсел откликался только на третий призыв и подымал руку в знак того, что слышит.
   На тяжелом дубовом столе, который смастерил танэ Ивоа, Парсела уже ждал расколотый кокосовый орех, манго, банан и лепешки из муки хлебного дерева, испеченные накануне в общей печи. Ивоа охотно подчинилась нелепому обычаю перитани садиться за стол, словно так уж необходимо или полезно принимать пищу на расстоянии семидесяти сантиметров от пола. Только в одном она оставалась непреклонной: никогда не обедала и не завтракала вместе с Адамо, а всегда после него. По таитянской вере (да и по христианской тоже) мужчина появился на свет первым, а женщина позже, как некое дополнение, призванное скрашивать одиночество мужчины. Но таитяне, наделенные более сильным воображением, чем иудеи, а возможно, просто бОльшим аппетитом, извлекли из этого мужского превосходства некую чисто кулинарную выгоду: муж должен принимать пищу прежде жены, а жена довольствоваться остатками.
   Окончив завтрак, Парсел вышел из дому, пересек Западный проспект и углубился в рощицу. И уже через минуту до его слуха долетели смех и пение. Он улыбнулся. Ваине вновь взялись за работу. Впервые на его глазах они трудились так усердно. Несколько хижин не были еще покрыты, и женщины плели маты для крыш.
   — Пришел один, без жены, — крикнула Итиа, заметив Адамо. — Хочешь найти себе другую?
   Ваине громко расхохотались, а Парсел улыбнулся.
   — Нет, я пришел пожелать вам доброго утра.
   — Добрый день, Адамо — тут же сказала Итиа.
   Парсел приблизился к женщинам. Его восхищала быстрота и четкость их движений. Они распределили между собой обязанности: одна группа резала ветки пандануса, другая — очищала от листьев, а третья — сплетала их, скрепляя полосками, вырезанными из древесной коры.
   — А ты не знаешь, кто собирается взять меня в жены? — спросила Ваа.
   — Нет, не знаю, — ответил Парсел.
   — А меня? — спросила Тумата.
   — Тоже не знаю.
   — А меня? — спросила Раха.
   — Нет, нет, не знаю. Ничего не знаю…
   Продолжая болтать, женщины ни на минуту не прерывали работы. Пока что они жили все вместе под обширным навесом, сколоченным из мачт «Блоссома», и переселение их задерживалось из-за того, что не все хижины были готовы. На Таити, а потом на корабле пришлось жить вперемешку, в беспорядке, что в конце концов всем надоело, и, прибыв на остров, британцы открыто заявили, что каждый выберет себе законную жену, как только окончится стройка.
   — Ну, я иду, — сказал Парсел, кивнув женщинам на прощание.
   Итиа выпрямилась.
   — А ты скоро вернешься?
   — У меня дома дела есть.
   — Можно я приду к тебе?
   — Моя маленькая сестричка Итиа всегда будет у нас желанной гостьей, — сказал Парсел.
   Ваине выслушали этот диалог в полном молчании, но, едва Парсел отошел, до его слуха долетели взрывы смеха и быстрый оживленный говор.
   У калитки Парсела поджидал старик Джонсон.
   — Лейтенант, — вполголоса начал он, бросая вокруг боязливые взгляды, — не одолжите ли вы мне топорик? У меня в саду торчит пень, вот я и решил его выкорчевать.
   Парсел взял топор, стоявший у стены под кухонным навесом, и протянул его Джонсону. Старик зажал топор в опущенной правой, тощей, как у скелета, руке и стал левой ладонью растирать себе подбородок. Он явно не собирался уходить.
   — Господин лейтенант, — проговорил он наконец, все так же боязливо поглядывая вокруг, — мне говорили, что у вас в доме получился славненький навес.
   — Как? — удивился Парсел. — Разве вы еще не видели? Ведь он уже давно построен, и я думал…
   Джонсон не шелохнулся, его голубые выцветшие слезящиеся глазки бессмысленно перебегали с предмета на предмет. Лоб у него был в буграх, на кончике длинного носа здоровенная шишка, а коричнево-бурое лицо, и особенно щеки, усеивали алые прыщи, проступавшие даже сквозь седую щетину бороды.
   — Значит, можно посмотреть? — спросил он, помолчав и глядя куда-то в сторону.
   — Ну, конечно, — отозвался Парсел.
   Он повел гостя в сад за хижину, догадавшись, что Джонсон не хочет, чтобы с Восточного проспекта их видели вместе.
   — У вас здесь хорошо, господин лейтенант, — проговорил Джонсон, — настоящее жилье получилось. А кругом только лес да горы.
   Молча глядя на гостя, Парсел ждал продолжения.
   — Господин лейтенант, — промямлил Джонсон, — мне хотелось вас кое о чем спросить.
   — Слушаю.
   — Господин лейтенант, — продолжал Джонсон надтреснутым голосом, — не хочется мне быть невежливым с вами, особенно когда вы после смерти Джимми… Он запнулся, взглянул на вершину горы и выпалил скороговоркой, видимо, заранее приготовленную фразу:
   — Господин лейтенант, разрешите мне больше не называть вас лейтенантом?
   Парсел рассмеялся. Так вот, оказывается, в чем дело!
   — А как же вы хотите меня называть? — спросил он со смехом.
   — Да нет, я тут ни при чем, — сказал Джонсон и даже топор к груди прижал, как бы защищаясь от несправедливых обвинений. — Мне бы и в голову никогда не пришло! Просто мы собрались сконфуженно пробормотал он, — потом проголосовали и решили больше не называть вас лейтенантом, а мистера Мэсона — капитаном.
   — Проголосовали?.. — удивленно протянул Парсел. — Но где же?
   — Да под баньяном, господин лейтенант. Вчера после обеда. Значит, выходит, что вы с мистером Мэсоном теперь уже не наши начальники. Все за это проголосовали.
   — И вы тоже, Джонсон? — с деланным равнодушием спросил Парсел.
   Джонсон потупился. — И я тоже. Парсел молчал. Джонсон провел своей широкой красной рукой по лезвию топора и добавил надтреснутым голосом:
   — Вы поймите меня по — человечески. Не смею я против них идти. Я старик, сил осталось немного, а здесь все равно, что на «Блоссоме». Меня только — только терпят.
   Парсел вскинул голову. Униженный тон Джонсона неприятно его поразил.
   — В конце концов, — проговорил он, — почему матросы обязаны и здесь считать нас начальством? Мы ведь не выполняем командирских обязанностей.
   Джонсон выпучил глаза.
   — Вот и Маклеод тоже так сказал, слово в слово, — вполголоса пробормотал он, видимо потрясенный тем, что лицо заинтересованное, то есть Парсел, повторяет доводы противника. И добавил: — А я думал, что вы это так легко не примете, господин лейтенант.
   — Парсел.
   — Чего? — переспросил Джонсон.
   — Парсел. Не лейтенант, а просто Парсел.
   — Хорошо, господин лейтенант, — покорно повторил Джонсон.
   Парсел рассмеялся, и Джонсон из вежливости невесело хохотнул.
   — Спасибо за топор, — сказал он, направляясь к калитке.
   Парсел поглядел ему вслед. Джонсон ковылял, волоча левую ногу, топор оттягивал его тощую руку. Сутулый, запуганный, изможденный. Зачем только он ввязался в эту авантюру?
   — Джонсон, — негромко окликнул его Парсел.
   Джонсон повернулся. Он ждал. Стоял чуть ли не навытяжку.
   — Если я правильно понял, — сказал Парсел, подходя к нему, — ваши товарищи на корабле отравляли вам жизнь?
   — Оно и понятно, — отозвался Джонсон, не подымая глаз. — Я старый, прыщи у меня на лице, да силы не больше, чем у цыпленка. Вот они и пользовались этим.
   — В таком случае, — Парсел удивленно поднял брови, — какого дьявола вы последовали за ними, а не остались на Таити? Вы ведь не принимали участия в мятеже! И ничем не рисковали. Джонсон ответил не сразу. Он поднес свободную руку к подбородку и потер редкую седую щетину. Потом, скосив слезящиеся глаза, посмотрел себе на кончик носа.
   — Так вот, — начал он, вскидывая голову, запальчивым, чуть ли не вызывающим тоном. — А может, я вовсе не желаю возвращаться в Англию! Ведь каждый может в молодые годы совершить ошибку, так или нет?
   — Стало быть, вы совершили ошибку?
   — По молодости совершил, — ответил Джонсон, снова искоса поглядывая на кончик своего носа. — Господин лейтенант, — продолжал он неожиданно громким голосом, — я хочу вот что знать. Если я, скажем, совершил ошибку, неужто мне до конца дней за нее, проклятую, расплачиваться?
   — Это зависит от обстоятельств, — сказал Парсел, — зависит от того, причинили ли вы вред другому человеку и какой именно. Джонсон задумался.
   — Себе прежде всего вред причинил, и немалый, — пробормотал он.
   Глаза его вдруг приняли отсутствующее выражение, словно все минувшее, нахлынув разом, оттеснило сегодняшний день. Он побагровел, жилы на лбу и висках угрожающе вздулись, и, казалось, под напором воспоминаний череп его вот — вот расколется на части.
   — Нет, господин лейтенант, никакого вреда я другому не причинил, — даже с каким — то негодованием произнес он. — Нет и нет! Не причинил, да и все тут, — продолжал он, помахивая пальцем перед своим длинным носом. — А тот, другой, он тоже не смеет так говорить. И будь хоть суд, но суда — то не было! Так вот, пусть покарает и помилует меня господь бог, как Иова на гноище. Даже на суде я сказал бы, что никому вреда не делал. Но это я так, к слову говорю. Если бы был суд, я знаю, что говорили бы соседи, спаси их Христос, они были бы свидетели bonafide[8], как выражался наш сквайр, а не какие — нибудь вруны проклятые, хотя я на своем веку повидал немало врунов. Скорее тот, другой, пользу от меня имел, вот она где сущая правда, лейтенант, и если есть у этого другого крыша над головой и может он позволить себе промочить глотку в воскресенье после обедни кружкой пива, то обязан он этим, черт побери, только мне; а если я вру, пусть господь бог возьмет его к себе в ад, а это, господин лейтенант, так же верно и bonafide, как то, что меня зовут Джонсон. Сейчас я вам скажу, господин лейтенант, что я такое натворил: я женился.