сил нет! Этель сперва с гневом опровергала эти обвинения, потом иным из них,
как видно, поверила, стала грустно поглядывать на Клайва, когда тот приходил
навестить тетушку, и, наверно, молила бога наставить его на путь истинный.
На самом же деле юноша просто наслаждался жизнью, как всякий другой человек
его возраста и душевного склада; но зла не творил, а еще меньше помышлял об
этом, и совсем не догадывался, какую славу распространяли о нем
доброжелатели.
Было заранее договорено, что Клайв с отцом приедут на Рождество в
Ньюком, и Этель, по-видимому, надумала исправить юного повесу, коли он и
впрямь был повесой, ибо с увлечением принялась устраивать отведенные им
комнаты и строить всевозможные планы; она откладывала визиты к разным милым
соседям и прогулки по живописным местам до приезда дяди, чтобы и он мог
участвовать в этом удовольствии. Незадолго до прибытия родственников Этель с
одним из младших братьев навестила "миссис Мейсон, которой представилась в
качестве племянницы полковника Ньюкома. Она вернулась, очарованная доброй
старушкой и готовая вновь стать на защиту Клайва, когда ее братец в
следующий раз отзовется дурно об этом юном джентльмене. Она ведь своими
глазами видела ласковое письмо Клайва к старенькой миссис Мейсон и
присланный им замечательный рисунок, на котором он изобразил отца верхом на
коне, во всей амуниции и с саблей в руках впереди доблестного Н-ского полка
Бенгальской кавалерии. Не может быть очень дурным тот, кто так добр и
заботлив к бедным, говорила себе Этель; да и мыслимо ли, чтоб у такого отца
был совсем уж негодный сын? А миссис Мейсон, видя, как мила и прелестна
Этель, и полагая в душе, что никто не может быть слишком хорош для ее
мальчика, ласково закивала головой и сказала, что охотно сыщет ей жениха,
отчего девушка так вся и зарделась и стала еще краше. Рассказывая дома о
своем свидании, с миссис Мейсон, она ни словом не обмолвилась об этой части
беседы.
Зато отличился их enfant terrible {Несносный ребенок (франц.).},
маленький Элфред: он громко объявил за десертом, что Этель влюблена в Клайва
и Клайв приедет и женится на ней, - так, мол, сказала миссис Мейсон,
старушка из Ньюкома.
- Ну, теперь от нее пойдет по всему городу! - вскричал Барнс. - Вот
увидите, на будущей неделе мы прочтем об этом в "Индепенденте". Прелестная
партия, черт возьми! До чего же приятные знакомства доставляет нам дядюшка!
Обсуждение этой новости превратилось в целую битву. Барнс был язвителен
и желчен, как никогда, Этель сперва возражала спокойно и гордо, но потом
потеряла всякое самообладание и, разрыдавшись, обвинила брата в том, что он
нарочно, по злобе и низости, чернит кузена, да еще жестоко клевещет на
лучшего из людей. В полном расстройстве она убежала из-за стола, спряталась
у себя в комнате и там, заливая бумагу слезами, написала дяде письмо, в
котором просила его не приезжать в Ньюком. Возможно, она пошла еще раз
взглянуть на те комнаты, которые приготовила и убрала к его приезду. Ведь
это ради него она так старалась - ей очень хотелось побыть с ним: она еще в
жизни не встречала такого благородного, доброго, честного и бескорыстного
человека.
Леди Анна прекрасно понимала девичью душу; и когда в тот же вечер
Этель, все еще негодуя и сердясь на Барнса, объявила, что написала дяде,
прося его не приезжать на праздники, она успокоила огорченную девочку и
поговорила с ней особенно ласково и нежно, а мистеру Барнсу лишь убедительно
разъяснила, что таким способом, как сейчас, он будет содействовать развитию
привязанности, одна мысль о которой так его бесит, ибо хулой и оскорблениями
только внушит сестре сочувствие к несправедливо обиженному. Грустное
письмецо Этель было изъято матерью из почтовой сумки и нераспечатанное
принесено в комнату девушки, где та и сожгла его. Леди Анне без труда
удалось убедить ее своими спокойными речами, что лучше ни словом не поминать
о происшедшем нынче глупом споре; и пусть дядя с Клайвом все-таки приезжают
на Рождество, если только сами не передумают. Однако когда они прибыли,
Этель в Ньюкоме не оказалось; она отправилась навестить занемогшую тетушку,
леди Джулию. Полковник Ньюком проскучал все праздники без своей маленькой
любимицы, а Клайв утешался тем, что бил фазанов с лесниками сэра Бранена, и
еще усилил расположение к себе кузена Барнса, повредив на охоте ноги его
любимой лошади. Все это было не слишком весело, и отец с сыном без сожаления
покинули Ньюком и возвратились в свой скромный лондонский дом.
Томас Ньюком уже три года наслаждался счастьем, о котором так долго
мечтал, и спроси его кто-нибудь из друзей, хорошо ли ему живется, без
сомнения, ответил бы утвердительно - ведь у него есть все, чего может
пожелать разумный человек. И тем не менее его честное лицо день ото дня
становилось все печальнее, а просторная одежда болталась свободнее на его
тощем теле; ел он без аппетита, ночи проводил без сна и часами молча сидел в
кругу своих близких, что поначалу заставило мистера Бинни в шутку
предположить, что Том страдает от безответной любви; потом он всерьез решил,
что тот заболел и надо позвать врача; в конце же концов он убедился, что
праздность идет полковнику во вред и он скучает по военной службе, к которой
привык за многие годы.
А полковник уверял его, что вполне счастлив и доволен. Чего ему еще
желать? Сын его с ним, а впереди у него спокойная старость. Но Бинни сердито
твердил, что ему еще рано помышлять о старости; что пятьдесят лет
распрекрасный возраст для человека, ведущего столь умеренную жизнь; что за
три года в Европе Ньюком состарился больше, чем за четверть века в Индии, и
все это было правдой, хотя полковник упорно оспаривал подобное мнение.
Ему не сиделось на месте; он постоянно находил себе дело то в одном
конце Англии, то в другом. Надо было навестить Тома Баркера, жившего в
Девоншире, или Гарри Джонса, вышедшего в отставку и обитавшего в Уэльсе. Он
приводил в изумление мисс Ханимен своими частыми наездами в Брайтон, откуда
неизменно возвращался поздоровевшим от морского воздуха и псовой охоты. Он
появлялся то в Бате, то в Челтнеме, где, как известно, живет много ветеранов
индийской службы. Мистер Бинни охотно сопутствовал ему в его поездках.
- Только чур не брать с собой наше восходящее светило, - говорил он
своему военному другу, - мальчику лучше без нас. А мы, два старика, будем
прекрасно себя чувствовать вдвоем.
Клайв не очень-то горевал, когда они уезжали. И отец, к сожалению, это
прекрасно знал. У юноши били своя знакомства, свои дела и мысли, которые не
мог разделять его родитель. Сидя внизу, в пустой и неуютной спальне, Ньюком
часто слышал, как наверху веселится с друзьями его сын, как они громко
болтают и распевают песни. По временам знакомый голос Клайва произносил
какую-то фразу, и вся компания разражалась громким хохотом. У них были свои
шутки, присказки и анекдоты, ни соли, ни смысла которых отец не понимал. Ему
очень хотелось приобщиться ко всему этому, но едва он появлялся в комнате,
как разговор стихал, и он уходил с грустным сознанием, что приход его
заставляет их умолкнуть и что его присутствие мешает сыну веселиться.
Не будем осуждать Клайва и его друзей за то, что они переставали
чувствовать себя весело и свободно в обществе нашего достойного джентльмена.
Когда с его приходом они замолкали, печальное лицо Томаса Ньюкома обращалось
к ним, словно бы вопрошая их всех поочередно: "Почему же вы больше не
смеетесь?" А ведь даже старики смеются и веселятся, собравшись вместе, но
стоит появиться какому-нибудь юнцу, как беседа их обрывается; и если уж
пожилых людей так стесняет присутствие молодежи, что же удивительного в том,
что юноши смолкают перед старшими. Школьники всегда молчат, когда за ними
наблюдает наставник. Едва ли сыщется отец, пусть самый нежный и дружный с
детьми, который не чувствовал бы порой, что у тех есть свои думы, свои мечты
и свои тайны, далеко запрятанные от родительского ока. Люди остаются
тщеславными даже после того, как обзаводятся детьми или даже внуками и
частенько принимают свое обычное желание главенствовать за горячую
родительскую заботу; поэтому столь распространенные сетования на сыновнюю
неблагодарность свидетельствуют по большей части не столько о непослушании
сына, сколько об излишних притязаниях отца. Когда мать утверждает (как то
часто случается с любящими маменьками), будто ей ведомы все помыслы дочери,
она кажется мне чрезмерно самоуверенной. Молодежь всегда ищет свободы и
независимости, и самое разумное для стариков - великодушно отказаться от
своих суверенных прав и притязаний на владычество. Многие отцы семейств,
правящие мудро и снисходительно, не умеют в нужный момент поступиться
властью. Не только детям, поверьте, надо учиться смирению! Иные достойные
родители своей добродетельной и беспорочной жизнью превращают детей в
льстецов и живут среди них, как властительные особы среди раболепных
придворных; их не принудишь так просто отказаться от своих монарших
прерогатив, а скорее всего - они не откажутся от них вовсе и не променяют
любви и послушания, приносимых из чувства долга, на вольное изъявление
искренних чувств.
Наш добрый полковник не принадлежал к числу семейных деспотов; он был
из любящих отцов, вложил всю душу в своего милого мальчика и был, надо
полагать, должным образом наказан за эту эгоистичную, земную страсть (как
сказал бы мистер Ханимен, по крайней мере, с кафедры), страдая от множества
мелких огорчений, разочарований и скрытых ран, которые не меньше болели
оттого, что жертва молча сносила их.
Порой, когда у Клайва собирались джентльмены, вроде Уорингтона,
Ханимена и Пендеяниса, после обеда речь невольно заходила о литературе, и за
кларетом обсуждались достоинства наших новейших писателей и поэтов. Ханимен
был весьма начитан в светской литературе, особливо в беллетристике легкого
толка, и, наверно, с успехом мог бы выдержать экзамен по романам Бальзака,
Дюма и даже Поль де Кока, о коих наш добрый хозяин не имел никакого
представления, как, разумеется, и о более серьезных писателях да и вообще о
книгах, за исключением двух-трех, составлявших, как говорилось, его походную
библиотечку. Он с изумлением узнавал из этих удивительных разговоров, что
Байрон был человек очень неглупый, но отнюдь не великий поэт; что имя
мистера Попа незаслуженно принижалось и что пришло время восстановить его
славу; что его любимец, доктор Джонсон, был первостатейный говорун, но
писать по-английски не умел; что юный Ките - гений, которого, подобно
молодому Рафаэлю, оценят лишь потомки; и что один юнец из Кембриджа,
издавший,недавно два томика стихов, может по праву стоять в ряду величайших
поэтов. Джонсон не умел писать по-английски! Лорд Байрон - не был величайшим
в мире поэтом! Сэр Вальтер - второсортный стихотворец, мистеру Попу, по
мнению критики, не хватает фантазии и мастерства, а мистер Ките и этот
мальчишка из Кембриджа, мистер Теннисон, - вожди современной поэзии! Эти
новомодные суждения, вылетающие из уст мистера Уорингтона вместе с клубами
табачного дыма, с удовольствием выслушивает Клайв, а мистер Ханимен вежливо
им поддакивает. В его время, думает про себя полковник, такого не слыхивали.
Он тщетно пытался дойти до смысла "Ламии" и разобраться в "Эноне"; "Улисса"
он одолел, но почему ему пелись такие дифирамбы, так и не понял. - А за что
они так чтят мистера Вордсворта? Разве не подвергся его "Питер Белл"
заслуженному осмеянию критики? И разве может его заунывная "Прогулка"
сравниться с гольдсмитовским "Путешественником" или с "Подражанием десятой
сатире Ювенала", вышедшей из-под пера доктора Джонсона? Если правы эти
молодые люди, значит, во дни его юности все заблуждались, а предки, те
вообще коснели в невежестве? Это мистер-то Аддисон всего-навсего изящный
очеркист и изрядный пустомеля?! Подобные мысли открыто высказывались за
кларетом полковника, а тот с мистером Бинни только диву давались, слушая,
как низвергают богов их юности. Для Бинни потрясение было не столь велико;
наш трезвый шотландец еще в колледже прочел Юма и уже в раннюю пору своей
жизни посмеивался над многими из этих кумиров. У Ньюкома же почтенье к
словесности прошлого века было столь непреложным, что скепсис этих молодых
людей казался ему сущим кощунством.
- Вы скоро начнете смеяться над Шекспиром, - говорил он. Когда же его
юные гости сообщили ему, что доктор Гольдсмит тоже над ним смеялся, доктор
Джонсон не понимал его, а Конгрив при жизни и позднее считался во многом
выше Шекспира, он не нашелся, что возразить, хотя в душе согласиться с этим
не мог.
- Чего, по-вашему, стоят суждения человека, сэр, - восклицает мистер
Уорингтон, - который превыше всех творений Шекспира ставил такие строки
Конгрива о церкви:

Сколь благолепен сей фасад высокий,
Что мраморной украшен колоннадой,
Вздымающей тяжелой кровля бремя,
Недвижной, прочной, вечной. То она
Священный трепет на меня наводит
И устрашает мой печальный взор...
и так далее.

Смутная боязнь за сына, страх, что он водится с еретиками и
безбожниками, овладели нашим полковником, а вслед за тем пришло свойственное
его кроткой натуре добровольное самоуничижение. Наверно, прав не он, а эти
молодые люди - кто он такой, чтобы спорить с литераторами, учившимися в
колледжах? - и Клайву лучше следовать за ними, чем за отцом, который учился
недолго, да и то кое-как, и лишен тех природных дарований, коими отличаются
блестящие друзья его сына. Мы так подробно рассказываем об этих беседах и
мелких огорчениях, выпадавших на долю одного из лучших людей, не потому, что
они особенно примечательны, а потому что им суждено было оказать весьма
чувствительное влияние на всю дальнейшую жизнь полковника и его сына.
Равно терялся бедный полковник и перед художниками. Они ниспровергали
то одного академика, то другого; смеялись над мистером Хейдоном, глумились
над мистером Истлейком, или, наоборот, - превозносили мистера Тернера на
одном конце стола, а на другом объявляли его безумцем. Не разумел Ньюком и
их жаргона. Но был же какой-то смысл в их болтовне - ведь Клайв пылко
вмешивался в нее и поддерживал ту или иную сторону: Чем однако, вызывала
такой восторг желто-бурая картина, которую они назвали "Тицианом"; что
восхищала их в трех пышнотелых нимфах кисти Рубенса, - все это было
полковнику невдомек. Или вот хваленая античность... Элджинский мрамор...
Может, и впрямь этот разбитый торс - чудо, а безносая женская голова -
воплощение красоты? Он всячески старался поверить в это, потихоньку ходил в
Национальную галерею, где штудировал все по каталогу, часами простаивая в
музее перед античными статуями, тщетно силясь понять их величие, но
испытывал только замешательство, как, помнится, в детстве перед основами
греческой грамматики, когда проливал слезы над о kai e alethfs kai to
alethes {Истинный, истинная, истинное (греч.).}. A между тем, у Клайва при
виде этих шедевров глаза загорались восхищением и от восторга пылали щеки.
Казалось, он упивался красками точно вином. Стоя пред изваяниями, он чертил
в воздухе пальцем, повторяя их гармоничные линии, и издавал возгласы
радостного изумления.
- Отчего я не могу любить то же, что он? - спрашивал себя Ньюком. -
Отчего не вижу красоты там, где он приходит в восторг? Неужто мне не понять
того, что, как видно, открыто ему, даром что он так молод?!
Словом, стоило ему вспомнить, какие себялюбивые и суетные планы строил
он относительно сына, живя в Индии, как ждал той счастливой поры, когда
Клайв всегда будет рядом и они станут вместе читать, думать, работать,
играть, развлекаться, - и сердце его сжималось от мучительного сознания
того, сколь непохожа оказалась реальность на эти радужные мечты. Да, они
вместе, и все же он по-прежнему одинок. Мальчик не живет его мыслями и в
обмен на его любовь отдает лишь частицу своего сердца. Точно так же,
наверно, страдают многие влюбленные. Ведь иные мужчины и женщины в ответ на
поклонение и фимиам выказывают не больше чувства, чем можно ожидать от
какого-нибудь истукана. Есть в соборе святого Петра статуя, кончик ноги
которой весь стерся от поцелуев, а она все сидит и будет сидеть вечно -
холодная и бесчувственная. Чем взрослей становился юноша, тем больше
казалось отцу, что каждый день отдаляет их друг от друга. И он делался все
печальней и молчаливей, а его штатский друг, подметив такое уныние, толковал
его на свой шутливый лад. То он объявлял в клубе, что Том Ньюком влюблен; то
склонялся к мысли, что Том страдает не сердцем, а печенью, и советовал ему
принимать слабительные пилюли. Добрый наш глупец! Кто ты такой, чтобы читать
в сердце сына? Не для того ли у птицы крылья и оперенье, чтобы летать? Тот
самый инстинкт, что велит тебе любить свое гнездо, побуждает молодых птенцов
искать себе подругу и новое место для гнездовья. Сколько бы Томас Ньюком ни
проводил времени в изучении стихов и картин, ему не увидеть их было глазами
Клайва! Сколько бы он ни сидел в молчании над стаканом дина, дожидаясь
возвращения юноши (у которого был свой ключ), а потом потихоньку, в одних
чулках крался к себе в спальню; как бы ни одаривал его, ни обожал в душе,
какие б ни лелеял мечты, ни возносил молитвы - все равно он не мог бы
надеяться быть всегда первым в сердце сына.
Однажды, зайдя в кабинет Клайва, где тот сидел до того поглощенный
каким-то делом, что не слышал шагов отца, Томас Ньюком застал его с
карандашом в руках над листом бумаги, котррую юноша при виде вошедшего,
покраснев, сунул в боковой карман. Отец был совсем потрясен и убит этим.
- Как мне грустно, что у тебя от меня секреты, Клайв", - наконец
вымолвил он.
Лицо юноши озарилось лукавой улыбкой.
- Вот, папа, смотрите, если вам интересно, - сказал он и вытащил листок
- то были цветистые вирши, посвященные некой юной особе, которая (не знаю,
какой по счету) воцарилась сейчас в сердце Клайва. А вас, сударыня, очень
прошу не спешить с осуждением и поверить, что ни мистер Клайв, ни его
биограф не имели в виду ничего худого. Ведь, наверно, и у вас до свадьбы
разок-другой загоралось сердечко, и тот капитан, викарий или танцевавший с
вами представительный молодой иностранец заставляли его трепетать еще
прежде, чем вы подарили это сокровище мистеру Честенсу. Клайв не делал
ничего такого, чего не сделает и ваш собственный сын, когда ему исполнится
восемнадцать или девятнадцать лет, - если только он пылкий юноша и достойный
отпрыск столь очаровательной дамы.


^TГлава XXII,^U
описывающая поездку в Париж, а также события в Лондоне, счастливые и
несчастные

Мистер Клайв, как говорилось, стал теперь заводить собственные
знакомства, и количество визитных карточек, украшавших каминную полку его
кабинета, вызывало благоговейное изумление его бывшего однокашника по студии
Гэндиша, юного Мосса, всякий раз, как того допускали в это святилище.
- "Леди Бэри Роу принимает по..." - читал вслух молодой иудей. - "Леди
Ботон дает бал..." Ишь ты! Ей-богу, ты становишься светским львом, Ньюкоб!
Это тебе не то что вечера у старого Левисона, где обучали танцевать польку и
нам приходилось выкладывать шиллинг за стакан негуса.
- Нам, говоришь?.. Ты же никогда не платил, Мосс! - со смехом
восклицает Клайв; и в самом деле, весь негус, поглощенный мистером Моссом,
не стоил бережливому юноше ни пенса.
- Ну, ладно, ладно... И шибпанского, должно быть, пьешь на этих
шикарных приемах, сколько влезет, - продолжает Мосс. - "Леди Киклбери
принимает... Небольшая вечеринка..." Ну, скажу я тебе, вся знать - твои
друзья! Послушай, если кому-нибудь из этих щегольков понадобится кусок
настоящих кружев по сходной цене, или бриллианты, замолви за нас словечко, и
ты окажешь нам добрую услугу, сам понимаешь.
- Дай мне несколько ваших карточек, - предлагает Клайв, - и я раздам их
на балах; Только смотри, обслуживай моих друзей получше, чем меня: сигары ты
мне прислал ужасные, Мосс! Конюх, и тот не стал бы их курить!
- Этот Ньюкоб так важничает! - говорит мистер Мосс одному своему
старому приятелю, тоже однокашнику Клайва. - Я видел, как он катался верхом
в Парке с графом Кью, капитаном Белсайзом и всей прочей шатией - я-то их
всех знаю! - так он едва кивнул мне. В следующее воскресенье я тоже буду на
лошади, тогда посмотрим, узнает он меня или нет. Барские штучки! Корчит из
себя графа, а я знаю, что одна его тетка сдает комнаты в Брайтоне, а дядюшка
скоро будет проповедовать в тюрьме Королевской Скамьи, если только не станет
поосмотрительней.
- Ничего он из себя не корчит, - с возмущением отвечает собеседник
Мосса. - Ему безразлично, богат человек или беден, и он так же охотно ходит
ко мне, как и к какому-нибудь герцогу. Он всегда готов помочь другу. И
рисует прекрасно. У него только вид такой гордый, а на самом деле он
добрейший на свете малый.
- Во всяком случае, к нам он уже полтора с лишним года не ходит, -
возражает мистер Мосс.
- А все потому, что стоит ему прийти, как ты непременно навязываешь ему
какую-нибудь сделку, - не сдается Хикс, собеседник мистера Мосса. - Он
говорит, что ему не по карману с тобой водиться: ты не выпустишь его из
дому, не всучив булавку для галстука, коробку с одеколоном или пачку сигар.
Да и что у него общего с тобой, променявшим искусство на лавку, позволь
спросить?
- Я знаю одного его родственника, который заходит к нам каждые три
месяца продлить векселек, - отвечает мистер Мосс с усмешкой. - А еще я знаю,
что стоит мне явиться в Олбени к графу Кью или в Найтсбриджские казармы к
достопочтенному капитану Белсайзу, и меня незамедлительно примут. Папаша-то
Ньюкоб, я слышал, не больно богат.
- Почем мне знать, черт возьми?! Да и не мое это дело! - восклицает
молодой живописец, припечатав мостовую каблуком своего блюхеровского
башмака. - Я знаю, что, когда я лежал больной на этой проклятой
Клипстоун-стрит, полковник ежедневно навещал меня утром и вечером, да в
Ньюком тоже. А когда я стал поправляться, они присылали мне вино, желе и
другие лакомства. А ты, позволь спросить, часто навещал меня, Мосс, да и
вообще, помог ты когда-нибудь другу?
- Я не хотел огорчать тебя напоминанием про те два фунта три шиллинга,
которые ты задолжал мне, Хике. Потому и не ходил, - отвечает мистер Мосс,
тоже, как видно, наделенный добрым сердцем. Хикс, надо полагать, рассказал
об этом разговоре в бильярдной, ибо в тот же вечер, едва только младший из
торгашей с Уордер-стрит появился там, его со всех сторон приветствовали
одним и тем же вопросом: "А как насчет двух фунтов трех шиллингов, что
задолжал тебе Хикс?"
Простодушная беседа этих двух молодых людей дает нам возможность судить
о том, как протекала жизнь нашего героя. Он водил знакомство с людьми разных
сословий и при этом не думал стыдиться избранной им профессии. Светским
господам было мало дела до мистера Клайва, и их нисколько не интересовало,
занимается ли он живописью или чем-нибудь другим. И хотя Клайв встречал в
обществе многих своих школьных товарищей, из коих одни служили в армии,
другие с восторгом рассказывали про университет (как там учатся и
развлекаются) - все же Клайв, избрав своим призванием живопись, не желал
покинуть ее ради иной возлюбленной и мужественно трудился у своего
мольберта. Он прошел все, что полагалось, в студии мистера Гэндиша и
скопировал все статуи и слепки, какие только имелись у этого джентльмена.
Его репетитор Грайндли получил приход, но Клайв не взял на его место другого
и, вместо того чтобы дальше учиться латыни, занялся новыми языками, каковые
усваивал с отменной легкостью и быстротой. Он был уже достаточно подготовлен
для самостоятельной работы, и, поскольку в доме на Фицрой-сквер было
недостаточно света, мистеру Клайву надумали снять поблизости мастерскую, где
бы он мог совершенствоваться по мере своего разумения.
Его доброму родителю были тягостны даже эти краткие часы разлуки, но
его очень обрадовал и утешил маленький знак внимания со стороны сына, чему
пишущий эти строки оказался нечаянным свидетелем. Когда мы с полковником
пришли поглядеть новую студию с высоком окном посредине, гардинами, резными
шифоньерами, фа форовыми вазами, доспехами и прочим артистический скарбом,
юноша с ласковой улыбкой, исполненной доброты и привязанности, взял один из
двух полученных им брамовских ключей и протянул отцу.
- Этот - ваш, сэр, - сказал он полковнику. - И очень прошу вас быть
моей первой натурой. Я хоть работаю в историческом жанре, но, так и быть,
напишу несколько портретов.
Полковник крепко стиснул руку сына; вторую тот с нежностью положил ему
на плечо. Потом Ньюком-старший вышел в соседнюю комнату, где пробыл
минуту-другую, и вернулся, вытирая платком усы и все еще сжимая в руке ключ.
Он заговорил о чем-то маловажном, но голос его заметно дрожал, а лицо, как я
заметил, светилось радостью и любовью. Ничто так не удавалось Клайву, как
этот написанный им за два сеанса портрет, счастливо избежавший опасностей
дальнейшей доработки.
Став владельцем собственной мастерской, молодой человек, как и
следовало ожидать, начал работать много лучше. Домашние трапезы сделались
веселей, а верховые прогулки с отцом - чаще и приятней. Раз или два