Все это, коль проститься придется с головой,
Отдайте вы девице, девице полковой!
(Перевод А. Голембы)}

Том Сарджент пришел в восторг, хотя отнюдь не все понял, и провозгласил
певца молодцом каких мало и настоящим джентльменом. Мы сводили нашего гостя
на скачки и привели на Фицрой-сквер, куда по-прежнему захаживали из любви к
Клайву и милому нашему полковнику.
Виконту очень понравилась blanche мисс - маленькая Рози Маккензи,
которую мы уже несколько глав как потеряли из виду. Про миссис Мак он
сказал, что она, право же, роскошная женщина, да-да! Он целовал кончики
пальцев в знак восхищения хорошенькой вдовушкой, говорил, что она еще
прелестней дочки, и рассыпался перед ней в бесчисленных комплиментах,
которые она принимала с улыбкой. Вскоре виконт дал нам понять, что хоть Рози
и ее маменька без ума от него, он ни за что на свете не станет мешать
счастью своего милого юного Клайва; однако не будем делать из этого
неблагоприятных выводов о добродетели или постоянстве вышеупомянутых дам,
ибо мосье де Флорак был твердо уверен, что всякая женщина, проведшая в его
обществе несколько часов, подвергается опасности навсегда утратить душевный
покой.
Сперва какое-то время у нас не было причины подозревать, что наш
французский друг отнюдь не в избытке располагает ходячей монетой нашего
отечества. Он не корчил из себя богача, но охотно участвовал в наших
маленьких развлечениях; квартира, которую он снимал близ Лестер-сквер, была
хоть и грязновата, однако из тех, какие служили пристанищем многим
титулованным эмигрантам. И пока он не отказался принять участие в одной
увеселительной поездке, которую затеяли мы, обитатели Лемб-Корта, и
чистосердечно не признался нам в своей бедности, мы и знать не знали о
временных финансовых затруднениях нашего виконта; когда же мы сошлись ближе,
он с полной откровенностью поведал нам о состоянии своих денежных дел. Он с
жаром описал, как повезло ему в Баден-Бадене, когда он играл на деньги,
занятые у Клайва; тогдашний счастливый выигрыш позволил ему не без блеска
прожить зиму, однако "буйотта" и мадемуазель Атала из Варьете ("эта ogresse,
mon cher" {Людоедка, мой дорогой (франц.).} ежегодно пожирает тридцать
юношей в своей пещере на улице Бреда) взыскали с него по векселям, и ко
времени приезда в Лондон карманы бедняги виконта были почти пусты.
Он был располагающе откровенен и с восхитительной прямотой признался
нам во всех своих достоинствах и пороках, если можно считать пороком для
жизнелюбивого молодого человека лет сорока приверженность к игре и к
прекрасному полу. Он со слезами на глазах говорил об ангельской доброте
своей матушки и тут же произносил громкие тирады о бессердечно, остроумии,
своенравии и неотразимых чарах девицы из варьете. Затем мы заочно
познакомились с мадам де Флорак, урожденной Хигг из Манчестера. Его болтовня
лилась потоком и служила для нас, особенно для моего друга мистера
Уорингтона, неистощимым источником забавы, удовольствия и изумления. Он
свертывал из бумаги и без конца курил папиросы, непрерывно болтая, если мы
были свободны, или безмолвствуя, если мы были заняты; редко-редко когда
принимал он участие в наших трапезах и решительно отстранял всякое
предложение денежной помощи. В обеденные часы он исчезал в каких-то
таинственных закоулках близ Лестер-сквер, в грязных и дешевых трактирах,
куда ходили только французы. Гуляя с нами по улицам, примыкающим к
Риджент-стрит, он часто обменивался приветствиями с какими-то темными
личностями, разными браво с сигарой в зубах и длинноусыми
французами-эмигрантами.
- Тот господин, что удостоил меня поклоном, - знаменитый coiffeur
{Парикмахер (франц.).}, - сообщал он, - гордость нашего табльдота. Bonjour,
mon cher monsieur {Добрый день, мой дорогой! (франц.).}. Мы с ним друзья,
хоть и расходимся во взглядах. Мосье - один из самых видных республиканцев;
он заговорщик по призванию и сейчас строит адскую машину, предназначенную
для его величества Луи-Филиппа, короля Франции. Кто этот мой рыжебородый
знакомец в белом пальто? Дражайший Уорингтон, вы не бываэте в свете! Вы
просто отшельник, мой милый! Не знать этого человека! Да это же секретарь
мадемуазель Аллюр, прелестной наездницы из цирка Астли. Рад буду как-нибудь
за табльдотом представить вас всей честной компании.
Уорингтон клялся, что кружок Флораковых друзей наверняка куда
занимательней самого утонченного общества, когда-либо описанного в "Морнинг
пост"; но мы были не настолько сильны во французском, чтобы так же приятно
беседовать на нем, как на родном языке, а посему довольствовались рассказами
Флорака, который описывал земляков на своем бесподобном англо-французском
наречии.
Как ни потерта была одежда нашего приятеля, как ни тощ был его кошелек
и эксцентричны повадки, манеры его всегда отличались истинным благородством,
и он носил свою бедность с изяществом испанского гранда. Правда, этот гранд
любил заглянуть в какой-нибудь кабачок, где можно было сразиться на бильярде
с первым встречным; привержен был к карточной игре и вообще не жил жизнью
праведника. Но где бы наш вельможа ни появлялся, его всегда отличали
простота, добродушие и учтивость. Покупая грошовую сигару, он отвешивал
продавщице не менее изящный поклон, чем герцогине, а фамильярность или
дерзость "мужланов" пресекал так же надменно, как некогда его благородные
предки в Версале, Лувре или Марли. Он не мог уплатить квартирной хозяйке, но
отклонял ее требования с таким достоинством, что женщина исполнялась к нему
почтением. Сам король Альфред, склоненный над знаменитой лепешкой, на
которой упражняли свой талант Гэндиш и прочие живописцы, не глядел
благороднее Флорака, когда он, одетый в шлафрок, былое великолепие коего
померкло вместе с его владельцем, жарил у себя в комнате кусочек грудинки:
даже прежний табльдот теперь стал для него недоступной роскошью.
Как известно нам из творения Гэндиша, царственного скитальца ждали
лучшие времена, и на пороге уже стояли воины, явившиеся возвестить ему, что
народ a grands cris {Громко (франц.).} требует его возвращения, после чего,
разумеется, король Альфред отложил вилку и снова взялся за скипетр. В
истории с Флораком честь быть своего рода вестниками, нет, более того -
виновниками счастливой перемены в судьбе принца де Монконтур, выпала двум
скромным джентльменам, обитателям Лемб-Корта и членам Верхнего Темпла.
Флорак сообщил нам, что умер его кузен, герцог Д'Иври, и теперь его батюшка,
старый граф де Флорак, становится главой дома Д'Иври и владельцем старинного
замка, еще более обширного и мрачного, чем его собственный особняк в
Сен-Жерменском предместье; прилежащие к замку леса, угодья и службы отняла
революция.
- Мой батюшка, - рассказывал Флорак, - не пожелал на склоне лет менять
имя. Он только пожал своими старыми плечами и сказал, что вряд ли стоит
утруждать себя и заказывать новые карточки. Что до меня, - добавил
философствующий виконт, - то кой прок в княжеском титуле, когда находишься в
моих обстоятельствах?
Нам, живущим в стране, где так поклоняются титулам, трудно представить
себе, что во Франции есть множество джентльменов, которые обладают
неоспоримым правом на титулы, но предпочитают не носить их.
Мистера Джорджа Уорингтона очень позабавило известие о том, что Флорак
такая важная персона. Мысль о принце, который курит грошовые сигары,
умасливает квартирную хозяйку, а чуть заведутся деньги, бежит в соседний
игорный дом на Эйр-стрит, казалась ему чрезвычайно смешной. Это Уорингтон
торжественно приветствовал Флорака и уподобил его королю Альфреду, когда мы
в тот день зашли к нему и застали его за приготовлением упомянутого
скромного обеда.
Мы как раз собрались поехать в Гринвич и непременно хотели взять с
собой нашего друга, а потому убедили виконта оставить свою грудинку и быть
на сегодня нашим гостем. Джордж Уорингтон всю дорогу развлекал нас разными
ироническими замечаниями. Когда мы плыли вниз по реке, он показал Флораку
окошко Тауэра, откуда в свое время глядел плененный герцог Орлеанский,
сидевший в этой крепости. А в Гринвиче, где, как уведомил нас Флорак, дворец
построен королевой Елизаветой, Джордж указал нам то самое место, куда Рэлей
бросил свой плащ, чтобы ее величество не ступила в лужу. Словом, Уорингтон
всячески разыгрывал мосье де Флорака; такой уж невозможный нрав был у этого
человека.
Случилось так, что в день, избранный нами для прогулки, в Гринвич
приехал обедать и мистер Барнс Ньюком. Он должен был встретиться тут с
Кочеттом и другими титулованными друзьями, чьи имена не преминул нам
сообщить, хотя тут же осыпал их бранью за то, что они его подвели.
Очутившись в одиночестве, мистер Барнс соблаговолил по собственному почину
подсесть к нашему столику, и Уорингтон торжественно поблагодарил его за
оказанную нам великую честь. Барнс много пил и был так любезен, что
возобновил знакомство с мосье де Флораком, которого отлично помнил и уже
несколько раз встречал со времени его появления в Англии, но после
Баден-Бадена предпочитал не узнавать. Мало кто способен с таким
неподражаемым самообладанием забывать и вспоминать знакомых, как Барнс
Ньюком. Когда за десертом наши языки развязались и каждый болтал, что
вздумается, Джордж Уорингтон в короткой прочувствованной речи с ехидством
возблагодарил Барнса за то, что тот столь милостиво заметил нас, и
одновременно представил его Флораку, как украшение Сити, крупнейшего
финансиста эпохи и любимого родственника нашего друга Клайва, который пишет
о нем в каждом письме; в ответ Барнс с неизменным своим проклятием сказал,
что не поймет, вышучивает его мистер Уорингтон или нет; ей-богу, он никогда
не может в этом разобраться. Уорингтон отвечал, что он и сам порой не может
в этом разобраться и будет весьма признателен мистеру Барнсу, если тот
когда-нибудь внесет в это дело ясность.
Флорак, пивший умеренно, как большинство французов, на время оставил
нас в обществе наших бокалов, наполнявшихся с английской щедростью, и
удалился на террасу выкурить сигару. Тут Барнс принялся выкладывать свое
мнение о нем, которое было ничуть не благоприятней обычных суждений этого
джентльмена об отсутствующих. Он немного знает Флорака по прошлому году в
Баден-Бадене; француз был замешан в этой проклятой дуэли, когда подстрелили
Кью; он авантюрист, нищий, шулер, - словом, темная личность; говорят, он
происходит из старинного рода, ну и что с того? Французский граф! Да этих
графов, черт их дери, во Франции, как собак! Кларет прескверный, такой
джентльмены не пьют! При этих словах он осушил огромный бокал: Барнс Ньюком
вечно ругал все, что ему служило, и всех, кто ему служил, за что ему,
пожалуй, служили лучше, чем более признательным людям.
- Как собак, говорите?! Ну, нет! - возмутился Уорингтон. - Род Флораков
- один из самых древних и славных в Европе. Он уходит в глубь веков гораздо
дальше вашего знаменитого цирюльника и стяжал себе славу уже в те времена,
когда дома, или, точнее, хижины, Кью просто не существовало на свете. - И он
пустился рассказывать о том, что Флорак после смерти кузена стал теперь не
много не мало - принцем де Монконтур, хотя и не носит этого титула.
Возможно, что благородный гасконский напиток, коему отдал должное Джордж,
был несколько причастен к тому, с каким пылом и красноречием расписывал наш
приятель высокородность Флорака, его редкие достоинства и обширные вотчины.
Барнса, казалось, совсем сразило это сообщение, но затем он рассмеялся и
повторил, что Уорингтон над ним, конечно, подшучивает.
- Все, что я говорю про Флорака, такая же правда, как то, что Черный
Принц был повелителем Аквитании и мы, британцы, владычествовали в Бордо. Ах,
почему мы не сохранили за собой эту местность! - вскричал Джордж, наполняя
бокал. Тут возвратился докуривший сигару Флорак, и Джордж, обернувшись к
нему, произнес по-французски великолепную речь, в каковой прославил его
стойкость и выдержку в трудный час, высказал ему несколько менее официальных
похвал и в заключение осушил еще один большущий бокал за его здоровье.
Флорак отхлебнул немного вина и с жаром ответил на тост, только что
произнесенный его прекрасным и благородным другом. Когда он умолк, все мы
чокнулись. Казалось, даже хозяин, подошедший с новой бутылкой, был растроган
до глубины души.
- Прекрасное вино. Первостатейное. Великолепное, - не унимался Джордж.
- "Honni soit qui mal y pense" {"Позор тому, кто дурно об этом подумает"
(девиз ордена Подвязки) (франц.).}.
И этот мозгляк еще смел хулить его! Мой предок пил этот напиток и носил
этот девиз под коленом задолго до того, как на Ломбард-стрит увидели бледную
физиономию первого Ньюкома. - Джордж Уорингтон никогда не хвастался своей
родословной, разве что к тому были особые побудительные причины. Я склонен
думать, что кларет и впрямь пришелся ему по душе.
- Ужели правда, - обратился Барнс к Флораку на французском языке,
знатоком коего себя считал, - que vous avez un tel manche a votre nom, et
que vous ne l'usez pas? {Что у вас есть такой привесок к имени, а вы его не
носите (франц.).}
Флорак только пожал плечами; он не сразу понял это буквально
переведенное с английского выражение и сперва недоумевал о каком "привеске"
идет речь.
- Монконтур не может пообедать лучше Флорака, - ответил он. - В кармане
у Флорака два луидора, у Монконтура же ровным счетом сорок шиллингов.
Хозяйка Флорака завтра потребует с Монконтура уплаты за пять недель. А что
до приятелей Флорака, мой милый, так те рассмеются в лицо Монконтуру.
- Забавный вы народ, англичане! - говорил потом наш наблюдательный
француз, вспоминая этот случай. - Вы заметили, как изменился в обращении со
мной этот маленький Барнс, едва узнал, что я величаюсь принцем? Он тут же
стал сама почтительность.
Да, оба приятеля мосье де Флорака к немалому своему удовольствию это
заметили. Барнс вдруг отчетливо вспомнил, как они встречались в Баден-Бадене
и наиприятнейшим образом проводили вместе время. Он предложил принцу занять
свободное место в его экипаже и выказал готовность подвезти его в любую,
нужную ему часть города.
- Зачем же! - вскричал Флорак. - Мы прибыли сюда пароходом и обратно
так же поедем.
Однако услужливый Барнс все же назавтра нанес визит Флораку. А теперь,
после того, как мы отчасти объяснили, каким образом на свадьбе Барнса
Ньюкома появился принц де Монконтур, поведаем и о том, почему ближайший из
родственников жениха, граф Кью, не присутствовал на этой церемонии.


^TГлава XXXVII,^U
в которой мы возвращаемся к лорду Кью

Мы не намерены пространно и в деталях описывать все обстоятельства
дуэли, столь печально кончившейся для молодого лорда Кью. Она была
неизбежна; после утреннего столкновения и публично нанесенной обиды,
разъяренный француз считал себя предумышленно оскорбленным и, горя желанием
выказать свое мужество на одном из бриттов, шел на поединок гордо, как в
сражение. Та заповедь - шестая из десяти, - что запрещает убийство, а также
следующая за ней на той же скрижали давным-давно отброшены многими
французами; и отнять у ближнего своего жену, а потом и жизнь - самое обычное
дело у этого цивилизованнейшего из народов. Кастийон нисколько не
сомневался, что он идет на поле чести, не сморгнув глазом, стоял под
пистолетом врага и, спустив курок своего, с мрачным удовольствием сразил
противника, оставшись в приятном убеждении, что вел себя, как galant homme
{Благородный человек (франц.).}.
- Счастье этого милорда, душа моя, что он упал после первого выстрела,
- говорил сей достойный подражания молодой француз. - Второй оказался бы для
него роковым. Я стреляю без промаха, а в столь серьезном деле один из нас,
как вы понимаете, должен был пасть.
Больше того, мосье де Кастийон был готов, если мосье де Кью оправится
от своей раны, предложить ему еще одну встречу. Но лорд Кью и в первый раз
не намерен был стрелять в противника; он сам признался в этом, правда, не
своему перепуганному секунданту лорду Кочетту, который доставил его раненого
в Кель, а кое-кому из домашних, к счастью, оказавшихся поблизости и
поспешивших ему на помощь со всей готовностью любви.
Когда с графом Кью приключилась беда, его матушка, леди Уолем, была,
как мы уже говорили, в Бад-Гомбурге со своим младшим сыном. Они ехали в
Баден-Баден, чтобы познакомиться с невестой Кью и обласкать ее; но
присутствие свекрови заставило леди Уолем с болью в сердце отказаться от
исполнения заветной мечты, ибо она отлично знала, что свидание со старой
графиней принесет ей только унижение, горечь и злобу, без которых не
обходилась ни одна их встреча. Но лорд Кью попросил Кочетта послать за
матерью, а не за бабушкой, и бедная женщина, едва услышав печальные вести,
примчалась к постели своего раненого мальчика.
У молодого человека открылась горячка, он часто бредил. Но его бледное
лицо засияло счастьем при виде матери; он протянул к ней свою горячую руку и
сказал:
- Я знал, что вы приедете, маменька. Вы ведь понимаете, что я бы не
выстрелил в этого бедного француза.
Любящая мать не позволяла и тени страха или печали отразиться на своем
лице, боясь встревожить любимого первенца; но она, конечно, молилась у его
постели, как молятся только любящие сердца, чтобы бог простил ему все
прегрешения, яко же и он оставлял должникам своим.
- Я знал, что меня подстрелят, Джордж, - сказал Кью брату, когда они
остались вдвоем. - Я всегда ждал, что этим кончится. Я жил беспутно и
безрассудно, а ты, Джордж, всегда был примерным сыном. Ты больше моего
достоин быть лордом Кью, Джордж. Да благословит тебя бог!
Джордж с рыданиями упал на колени перед постелью брата, твердя, что
Фрэнк всегда был чудесным малым, прекрасным братом, добрейшей души человеком
и преданнейшим из друзей. Так встретились у постели молодого человека
Любовь, Молитва и Раскаянье. Беспокойные и смиренные души- самой смиренной и
наименее беспокойной была его собственная - ждали исхода ужасной схватки
между жизнью и смертью. Мир с его пустыми хлопотами и тщеславной суетой
остался за стенами полутемной комнаты, где шел этот страшный спор.
В нашей повести почти не появлялись люди, подобные леди Уолем. Речь у
нас шла о делах мирских и о всем таком прочем. Предметы же более возвышенные
остаются, по нашему разумению, за пределами ведения романиста. Кто он такой,
чтобы брать на себя миссию священника и проповедовать на бумаге, точно с
кафедры? В жизни, полной удовольствий и праздности, жизни, мы бы даже
сказали, преступной (впрочем, летописцу этого суетного мира надо
поосторожнее выбирать слова, повествуя о каждодневных делах молодых светских
жуиров) наша кроткая вдова, матушка лорда Кью, могла только стоять в
стороне, лить слезы о том, что ее милый повеса вступил на неверный путь, и
терпеливо, с трогательной страстью, молиться, подобно всем любящим матерям,
о его обращении и раскаянье. Возможно, она была женщина недалекая; возможно,
меры предосторожности, принятые ею когда-то в отношении сына, приставленные
к нему опекуны и попечители, навязанные ему уроки катехизиса, посты и
молитвы наскучили и опротивели юноше и лишь породили протест в его
жизнелюбивом сердце. Но попробуйте убедить женщину, совершенно безгрешную в
помыслах и поступках, готовую, коли надо, умереть за религию и слепо верящую
каждому слову своих духовных наставников, что она и они (со всеми своими
проповедями) способны кому-то причинить вред. Мальчик зевает на уроке
катехизиса, но, быть может, не господу он наносит обиду, а лишь тщеславию
своего разъяренного учителя. Очевидно, в спорах с сыном добрая леди Уолем
никак не могла понять его резонов, а также и того, что именно протест против
ее догматов привел его на скачки, в игорные дома и за кулисы оперы. Словом,
если бы не несчастье, уложившее в постель больного, истекавшего кровью Кью,
эти два любящие сердца так и остались бы разъединенными до могилы. Но здесь,
у постели бредившего сына, ежечасно наблюдая, как терпеливо и ласково
принимает он заботы своей дорогой сиделки, как благодарит помогающих ему
слуг, как стойко переносит манипуляции хирурга над раной, вдова с
несказанной материнской радостью оценила его душевное благородство. И в те
благословенные часы, когда она, борясь с судьбой за жизнь своего любимца,
отдавалась в своей комнате молитвам, страхам, надеждам, воспоминаниям -
своему пылкому материнскому чувству, эта кроткая женщина, должно быть,
поняла, что была неправа по отношению к сыну, и более для себя, нежели для
него, молила о прощении.
Некоторое время Джордж Барнс (брат Кью) слал в Баден-Баден бабушке и
Ньюкомам только неутешительные и неопределенные вести. Все были сильно
взволнованы случившимся. Леди Кью рвала и метала. Можете не сомневаться, что
назавтра же после того, как весть о несчастье с Кью долетела до
Баден-Бадена, герцогиня Д'Иври поспешила выразить ей сочувствие и явилась к
ней с визитом. Старая леди только что узнала другую тревожную новость. Она
собиралась из дому и велела лакею передать ее светлости, что для герцогини
Д'Иври ее никогда больше не будет дома. То ли слова ее были пересказаны не
очень точно, то ли особа, к которой они относились, не пожелала их понять,
только едва графиня вышла из дома и заковыляла по аллее, направляясь к
дочери, как навстречу ей попалась герцогиня Д'Иври, которая приветствовала
ее жеманным реверансом и банальными словами соболезнования. Королева
Шотландская гуляла, окруженная главными своими царедворцами, исключая,
конечно, господ Кастийона и Понтера, которые отсутствовали по делам службы.
- А мы как раз толковали о вашем несчастье, - сказала мадам Д'Иври (и
это было правдой, хотя исходило из ее уст). - Как нам жаль вас, мадам!
Шуллер, Лодер, Крюшон и Шлангенбад изобразили на своих лицах
сочувствие.
Опершись на палку дрожащей рукой, старая графиня устремила на мадам
Д'Иври испепеляющий взгляд.
- Прошу вас, сударыня, - проговорила она по-французски, - отныне не
обращаться ко мне ни с единым словом. Если бы у меня, как у вас, были
наемные убийцы, я бы вас умертвила. Слышите? - И она заковыляла дальше.
В семействе, куда она шла, царило смятение; добрейшая леди Анна была
вне себя, бедняжка Этель терзалась страхом и чувствовала себя чуть ли не
виновницей случившегося с Кью несчастья, тогда как на самом деле послужила к
нему лишь поводом. Вдобавок все это так подействовало на сэра Брайена, что
семье пришлось волноваться и за него. Говорили, что последнее время он много
хворал и внушал беспокойство своим близким. Он на два месяца задержался в
Ахене, так как доктора боялись удара. Мадам Д'Иври все еще фланировала со
своей свитой по аллее - мужчины курили, дамы злословили, когда из дверей
леди Анны вышел доктор Финк, - вид у него был такой встревоженный, что
герцогиня не без волнения спросила:
- Что, есть какие-нибудь новости из Келя?
- Из Келя - никаких. А вот сэра Брайена Ньюкома два часа назад разбил
паралич.
- Он очень плох?
- Да нет, не очень, - ответил доктор Финк.
- Ах, мистер Барнс будет просто безутешен! - вздохнула ее светлость,
поведя своими тощими плечиками.
Однако на самом деле мистер Барнс сохранял полное присутствие духа и
стойко перенес оба случившихся в семье несчастья. А два дня спустя в
Баден-Баден прибыл супруг герцогини, и эта примерная жена оказалась, как
легко догадаться, слишком занята собственными делами, чтобы совать нос в
чужие. С приездом его светлости двор Марии Стюарт был распущен. Ее
величество препроводили в Лохливен, где тиран вскоре разжаловал ее последнюю
фрейлину - ту доверенную ирландку-письмоводительницу, чей опус возымел такое
действие на семейство Ньюкомов.
Случись удар чуть раньше, болезнь, конечно, продержала бы бедного сэра
Брайена в Баден-Бадене несколько месяцев; но поскольку он оказался едва ли
не последним из курортных пациентов доктора фон Финка и знаменитый эскулап
спешил восвояси, то признано было, что нетрудное, короткое путешествие
больному не повредит, и его решили перевезти в Мангейм, оттуда водой - в
Лондон, а затем в Ньюком.
Мисс Этель ухаживала за отцом с такой заботливостью, вниманием,
терпением и ловкостью, как ни одна сестра милосердия. Ей приходилось делать
веселое лицо и не выказывать тревоги, когда ослабевший старик вдруг начинал
расспрашивать, как там бедный Кью в Бадене; угадывать смысл его слов и
соглашаться или хотя бы не возражать, когда он говорил о свадьбах - о двух
свадьбах, назначенных на Рождество. Особенно занимала сэра Брайена свадьба
дочери, и он, гладя ее руки и улыбаясь своей теперь совсем уже беспомощной
стариковской улыбкой, твердил, путаясь в словах, что его Этель будет
прелестнейшей графиней во всей Англии. Раз или два юной сиделке, не
отлучавшейся от постели больного, приходили письма от Клайва. То были,
разумеется, великодушные и благородные послания, исполненные нежности и
приязни, и все же они не доставляли девушке особой радости и только
усиливали ее боль и сомнения.
Никому из близких она до сих пор не сказала о последних словах Кью,
которые понимала, как прощание с ней. Но даже расскажи она про это домашним,
они, наверно, истолковали бы их иначе и по-прежнему считали бы, что