Там, в открытую отхлебнув из бурдюка перебродившего гранатового вина, караванщик, все еще трясущийся от страха, бухнулся перед Хасаном на колени и принялся раздирать на себе одежду, тычась лбом в мокрый песок. Хасану больше всего хотелось ткнуть его сапогом в лицо, но он, сдержавшись, поднял караванщика и приятельски похлопал по плечу. А жирный промокший плут, похожий в своем размокшем халате на кебаб в подливке, ухмыляясь, пообещал Хасану, что с него, сына Сасана, причитается.
   В Нишапуре, где пришлось задержаться на неделю, ожидая купцов с грузом и рассчитываясь за потери, мошенник внезапно исчез и объявился только в самом Мешхеде. А с ним вместе пришел дервиш, как две капли воды похожий на давнего спутника путешествия к Манцикерту. Хасана кольнуло нехорошее предчувствие, и он нащупал под халатом кинжал, когда дервиш, назвав Хасана братом, отозвал его в сторонку для важного разговора. Дервиш ухмыльнулся, явно поняв смысл жеста, и сказал: «Успокойся, брат. Я принес тебе вести от шейха Абд ал-Малика ибн Атташа».
   – Шейха? – вырвалось у Хасана.
   – Святость его велика, и благоволение к тебе тоже, – дервиш ухмыльнулся снова. – Он приказал передать, что доблесть упавшего – в том, чтобы встать. А падавшие куда мудрее тех, кто никогда не спотыкался. Твои стопы изведали в достатке дорог Машрика, – теперь настало время идти в Магриб. Путь на восток для тебя не имеет смысла, – великий Насир, да воссияет его душа, умер полгода назад, проводив последнюю луну осени…Не скорби, брат, – добавил дервиш, глядя Хасану в лицо, – его имени и его дел не забудут. Мудрость его жива, – если не здесь, то уж точно у стоп истинного имама, в городе, которым правят потомки Али. Ибн Атташ велел передать тебе, что теперь тебя на самом деле ждут там. А еще, что тебе давно уже пора прибавить к своему именованию титул «шейх».
   – Когда же мне отправляться? – спросил Хасан растерянно.
   – Да прямо сейчас, – сказал дервиш и, пожав плечами, пошел прочь, сутулясь под своим грубошерстным плащом.
 
   Хасан исполнил наказ дервиша буквально и сразу. Но отправился назад не той же дорогой, по которой пришел. Поехал прочь от пустыни, к благодатным берегам Хазарского моря, к ореховым лесам на северных склонах Эльбурса, к настоящим, полноводным круглый год рекам, которых так мало на плоскогорьях центрального Ирана, – и к людям, о которых шла странная слава самых глупых от Хинда до Сирии. Узкая приморская низменность, Гилян, защищенная горами от ветров пустыни, давала лучшие во всем Иране урожаи пшеницы и риса, – а про собиравших эти урожаи рассказывали анекдоты по всем базарам. Про горцев Дейлема, их соседей сверху, тоже рассказывали, – но только за спиной этих самых горцев. Иначе остроумцы скоро узнавали, какие острые края бывают у пресловутой горной тупости. А над гилянцами смеялись в лицо. Ведь известно: Аллах слепил сердца гилянца и зайца из одного куска глины.
   Но гилянцы не показались ему ни особенно глупыми, ни робкими. А вот то, что были они добрее и гостеприимнее крестьян нагорья, чувствовалось сразу. В каждой деревне, через какую только проезжал Хасан, в нем признавали человека ученого и набожного, зазывали остаться на ночлег, разделить скромную трапезу. Хасан с радостью принимал приглашения и в благодарность молился вместе с этими людьми и за них, благословлял их жилища, поля и скот. Молился он сперва на арабском. Слушатели кивали благоговейно и дремотно, изо всех сил старались прислушиваться к непонятным словам. Тогда Хасан вдруг решил помолиться на фарси, к тому же подражая смешному, округлому здешнему выговору, – и лица сразу осветились необычайной радостью. Выяснилось, что они, хотя и молились каждодневно, ни Книги книг, ни хадисов почти не знали и с жадностью слушали рассказы Хасана. А тот переводил все на ходу с арабского на фарси, говоря медленно и напевно, – чтобы за время чтения одной строфы успеть перевести другую. Переводил все сам. Хотя и знал, что еще со времен Аббасидов Книгу книг пытались переводить, а еретики-хуррамийа, пытавшиеся соединить ислам с верой Огня, молились на фарси. Саманиды платили придворным поэтам и знатокам Корана, чтобы те переводили богословские трактаты и нравоучительные повести на родной язык, – но сам Хасан никогда не слышал проповеди на фарси. Тюрки, ставшие людьми Сунны, принялись за искоренение ересей по-своему, с саблей и на коне.
   Рассказы Хасана имели такой успех, что он застрял в деревеньке за Амолом на целый месяц. Люди приезжали из окрестных сел, амольцы собирались чуть не каждый вечер, приезжали из Решта, из Шалуса и Дамгана. Тогда Хасан прочитал первую в своей жизни настоящую проповедь – на персидском, стоя на крытом ковром помосте на краю деревенской площади. Говорил он об отыскании Истины. О том, что она одна, владеет ею лишь Всемогущий, но отражений ее много, и зачастую самое малое из них, случайно упавшее на последнего невежду, способно спасти заплутавшего и вывести его на дорогу. На всякого человека не раз падает отблеск Истины, но лишь немногие замечают его. Старые люди, те, кому годы добавили мудрости, лучше умеют различать Истину среди хитросплетений жизни и бесовского обмана.
   Хасана слушали и кивали, – люди любят слышать подтверждение тому, что сами чувствуют верным и знают нутром, не умея облечь в слова.
   А Хасан говорил, что среди мудрых есть мудрейшие, а среди них – наимудрейший, чье знание Истины не превзойдено никем. Он ближе всех к изначальной мудрости, которую принес на землю Пророк. Он – живое слово Пророка. Аллах в милости своей позаботился о том, чтобы свет истинной мудрости на земле никогда не угас.
   – Известно ли вам, чей род волей Аллаха никогда не угаснет? – грозно спросил Хасан у притихшей толпы.
   – Род Пророка, – раздался чей-то несмелый голос.
   – Верно! – голос Хасана раскатился над площадью, как рев карная.
   – Известно ли вам, кто был наиправеднейшим из кровных и некровных родичей Пророка? Кто был его зятем и его братом?
   – Али! Али ибн Аби Талиб! – выкликнули из толпы.
   – О люди, так кто же был на земле наиправеднейшим после самого Пророка, кто стал первым, когда Аллах призвал Мухаммеда к себе? – вопросил Хасан и, не дожидаясь ответа, провозгласил зычно: – Али был истиной Аллаха на земле! Он был – имам!
   Толпа вскрикнула, будто только что узнала эту огненную правду, поразившую в самую глубину души.
   – И от Али, – уже спокойнее продолжил Хасан, – ключ к знанию Истины передается его крови, его старшему сыну. А у потомков Али волей Аллаха всегда рождаются сыновья. Враги Истины – жадные, алчные и хищные, пришедшие с саблей в руке, – могут препятствовать справедливой власти мудрых, но рано или поздно они падут. Тогда придут те, кто каждому воздаст по справедливости, даст поля трудящемуся и плетку – негодяю. Люди, ждите прихода истинной мудрости, истинного учителя, – и вода в реках станет слаще, и дети ваши будут жить в мире!
   Хасан замолчал, склонив голову. Затем медленно, будто в полусне, сошел с помоста. Толпа загалдела, заулюлюкала, загомонила. Водоносы и продавцы сластей, почуяв, что проповедь окончена, заголосили гнусаво: «Пахла-вааа!», «Ка-аму вадыы?». А Хасан шел, будто хмельной, опьяненный собственными словами, опьяненный слитной, многоязыкой радостью толпы, – шевелящегося, вялого, могучего зверя. Земля сама ложилась ему под ноги, и ветер ложился медом на его губы. Амольский вали – толстенький, маленький тюрк, похожий на старого кота в седле, окликнул его на ломаном фарси, стараясь скрыть робость насмешкой: «Эй, святоша, это про какого такого имама ты там говорил? Не про египетского ли замухрышку?»
   – Я говорил про посланца вечной Истины, который всегда был на Земле, от самого сотворения, когда самого имени «Египет» не было, и который пребудет, даже когда имя «Египет» забудут, – сказал Хасан на языке сельджуков, выученном за годы жизни при дворе. И добавил, покопавшись в своей ничего не упускавшей памяти: – О почтенный вали, не встречались ли мы уже? Не видел ли я вас в битве под Манцикертом, когда великий султан разгромил румийцев? О господин, я никогда не забываю лиц, подобных вашему.
   Тюрок побагровел, а пара его стражников – тоже пожилых и грузных – переглянулась.
   – Да, я был там, – сказал тюрок, скривившись. – И великий Альп-Арслан дал мне в награду этот жирный тихий городишко. А ты где там был, святоша?
   – Вы забыли меня, о почтенный вали. Я был с людьми из Нишапура. Вы приезжали утром с приказом султана, – закрыть румийцам дорогу на Хлеат. Мы дрались с франками. А я до сих пор скорблю о тех, кто был со мной.
   – Да, – тюрк крякнул. – Было дельце. Дрянные из вас, персов, вояки. Только колдовать да молиться и умеете. Слыхал я, как вас там покромсали.
   – Да, многие унесли оттуда раны души и тела. Моя рана открыла глаза моей душе. С тех пор я несу слова Истины людям.
   – А я с тех пор отращиваю пузо, – тюрк захохотал.
   Но тут же перестал и, утерев губы рукавом, сказал серьезно:
   – Ты, святоша, запомни слова старого Булат-бека. Ты проповедовать проповедуй, но помни, что мы, у которых сабли на боку, люди простые. Имама только одного знаем, – который в ал-Кахире еще держит свою жирную задницу на троне. Он нам враг, и те, кто за него проповедует, тоже. Ты смотри, а то ведь и не разберется кто из наших с ходу, что ты за Альп-Арслана кровь проливал. Так что ты поясняй, кого в виду имеешь, ладно?
   Наутро Хасан еще до рассвета покинул деревню, размышляя о том, не добрались ли уже и сюда слухи о том, как покинул двор чиновник визирского дивана Хасан ас-Саббах. И что, увлекшись успехом, забыл про разумную осторожность, – а ведь и в самом Исфахане, и в Рее не раз видел, как стража хватала людей по доносам, обвиняя в еретических проповедях. До самого Решта он останавливался только на ночь и трогался в путь ранним утром. Уже и успел успокоиться, решив, что чересчур перепугался и зря кинулся бежать опрометью, упустив такие возможности для проповеди.
   Но в полудне пути от Решта его догнал тюркский разъезд, и юзбаши, вглядываясь в лицо Хасана, спросил:
   – Дервиш, тебя как зовут? Откуда родом?
   – Я – Даххуда, – ответил Хасан, назвав первое пришедшее в голову имя. – Родом из великого Исфахана. А вы кто?
   – Эй, дервиш, придержи язык, – ответил тюрок, ощерившись.
   – Зря вы не открываете мне своего имени, о великий воин! Я бы знал, кого помянуть в моих молитвах.
   Юзбаши сплюнул и скрестил пальцы – «чур меня!». Оглядев пропыленный плащ Хасана и его грубую фетровую шапку, спросил: «Ты, дервиш Даххуда, не знаешь ли случайно Субботнего Хасана?»
   – Знаю, – ответил Хасан. – Я видел его ближе, чем вас. Он победил меня в споре и проклял, наслав кожную паршу. Его молитвы сильнее моих, и теперь, чтобы очиститься, мне нужно совершить хадж, – с этими словами Хасан обнажил руку, исцарапанную и по локоть покрытую запекшейся кровью.
   – Тьфу-тьфу-тьфу, – юзбаши громко сплюнул и поспешно отъехал.
   Хасан все так же неспешно отправился восвояси верхом на осле, думая, как в конце концов удачно получилось: позавчера оступился, пытаясь сесть на осла, и упал в колючки. И свернул на ближайшую же дорогу, уводящую вверх, в горы.
   Ожидал, что дорога вскоре выведет к деревне. Несомненно, в местностях с такой плодородной землей деревни должны прижиматься друг к другу. Кроме того, по всем приметам, где-то рядом должна была начинаться большая долина Сер-Хизар. По ней проходила торная караванная тропа через перевал Салямбар, в долину Аламут, а оттуда – в Казвин. Но дорога все подымалась и подымалась, становилась уже, и вскоре Хасан понял, что в последнее время ею пользуются редко. Странно, внизу она казалась набитой. Быть может, пропустил развилку?
   Около полудня дорога вывела на хребет отрога, и Хасан, посмотрев вниз, понял, что поднялся уже высоко. Вдали туманной полосой синело Хазарское море – огромное, беспокойное, приносящее дожди урожая и снежные тучи. Справа, в короткой долине, виднелись поля и прилепившиеся к склону домишки. Долина быстро сужалась, забирала вверх и терялась в мохнатом, тенисто-зеленом ворсе леса на крутых склонах. Лес был и впереди, и над головой, и под ногами. Гребень, вдоль которого ехал Хасан, вклинивался в лес, как воткнутый нож. Вскоре дорогу обступили деревья – древние, огромные дубы и вязы, заскорузлые, с бородами мха, свисавшего с нижних ветвей. Все здесь так и сочилось влагой, гнило, разлагалось в массе лишайников и мхов, зарастало папоротником, колючими, цепкими лианами. Потихоньку начал накрапывать мелкий промозглый дождик из невесть откуда наползшего облака. Хасан поежился. Хотя грубый шерстяной плащ и защищал от дождя, знобкая сырость все равно проползала под одежду, оседала холодным потом на лице. Дорогу там и сям перегораживали упавшие сучья, а за очередным поворотом ее целиком, от края до края, закрывал упавший толстый вяз. Он не сгнил, его срубили, причем недавно. Срез не успел еще почернеть. Дерево пришлось обходить по зарослям, и Хасан совершенно промок.
   Начало смеркаться. Дела обстояли скверно: в сыром лесу, под дождем, без укрытия, без костра. Дыхание паром вырывалось изо рта. Хасану никогда раньше не приходилось ночевать высоко в горах, но он подозревал, что такой ночью можно замерзнуть насмерть. Единственный выход – двигаться, но как спасешься в темноте от внезапного обрыва? Быть может, пока не совсем поздно, стоит вернуться, спуститься вниз?
   Внезапно лес кончился, и Хасан оказался на широком, лысом взлобье отрога, заросшем жесткой травой. Впереди темнела бесформенная каменная громада. Подъехав ближе, Хасан распознал в ней замок, полуразваленный и выжженный дотла. Недавно выжженный, дожди еще не вымыли копоть со стен. А у ворот, узких, вывороченных наружу, с лестницей, круто забиравшей вверх сразу за стеной, – торчал скелет, прикрытый полуистлевшим тряпьем, нанизанный на кол, будто рыбина на прут. От него явственно тянуло тяжелым гнилостным смрадом, и в полумраке Хасану показалось, что в глазницах его еще копошатся жирные белые черви. Но крепость, даже и разоренная, пропахшая смертью и гнилью, все равно могла укрыть от холодной смерти в лесу, и Хасан, бормоча под нос молитву, провел перепуганного осла за ворота, поднялся по узкой лестнице во дворик, засыпанный обвалившимися со стен и башен камнями, и, поискав недолго, нашел выломанную дверь в башню. Невысокая комнатка за ней была усыпана черепками, обломками досок и щепками. Наверное, это была кладовая, которую разграбили торопливо, ломая и круша все, что не смогли унести. Потолок у комнаты был каменный, не на деревянных балках, а свод, и потому, видимо, он не провалился, когда горел замок. Хотя лестница подгорела и обрушилась внутрь.
   Комната осталась укрытой от дождя, и с пола удалось собрать достаточно сухих щепок и обломков. Повозившись, Хасан разжег костер, как раз когда снаружи стемнело окончательно. Похолодало, и сквозь отсыревшую одежду пробирало ознобом. Подумав, он налил в свою дешевую деревянную миску воды, достал мешочек с чаем, – небольшой припас его, а также толику перемешанных с мукой толченых фиников всегда держал при себе на крайний случай. Нашел пару небольших камешков, раскалил в костре. Потом, подцепив щепками, уронил в миску сперва один, – вода зашипела, выбрызнула кипятком и паром, – затем вынул и, уложив снова в костер, подцепил и уронил второй. Вода забурлила. Так, теперь щепоть чая, три щепоти муки, взболтать, дуя на край, чтобы не обжечься, От получившегося варева отпил мелкими глотками половину. Сразу ощутилось живое тепло, побежало по рукам, по щекам. В оставшейся половине размочил ломоть позавчерашней лепешки. Поев, уложил поверх огня толстый обломок балки, – пусть тлеет потихоньку. Постелил тряпицу в углу, стал на нее коленями – так, чтобы оставаться правым боком к входу, и, упершись лбом в стену, заснул.
   Проснулся от воя. Страшного, заунывного. Близкого. Кто-то в лесу за стеной жаловался луне. Истошно завопил оставленный во дворе ишак. Выдрав из земли палку, к которой был привязан, опрометью кинулся в комнату, едва не растоптав костер. Прижался к стене рядом с Хасаном, дрожа. Тому вспомнилась старая детская побаска о том, что весь ослиный род задолжал волку на мискаль мяса, и теперь всякий ишак, почуяв волка, не бежит, а стоит и кричит жалобно, не отбрыкивается и не кусается, – только поворачивается к волку мордой. Смешной она теперь не казалась. За сельджуками в походе всегда шли волчьи стаи, – тюрки не хоронили тела павших врагов и охотно загоняли чужих коней, бросая увечных у дороги. Отъевшиеся мертвечиной волки наглели и нападали на живых.
   Хасан встал с колен. Раздул огонь и подбросил дров. Вынул кинжалы, вслушиваясь в ночь. За стенами шуршал ветер, волнами колыхал листву леса внизу, на склонах. Где-то рядом журчала вода.
   Закричала птица. Ночную тьму наполняли осторожные, вкрадчивые звуки. Но среди них кралась смерть. Волчий вой вдруг смолк, эта смерть напугала и волка. Хасан явственно различил ее поступь, неслышную, невнятную человечьему уху, но различимую по той мертвой тишине, которая возникала вокруг нее. Мягкая смерть приблизилась, и вдруг в проломе двери возникли два желтых, призрачных огня. Хасан шагнул ей навстречу, сжимая в левой руке вынутую из костра пылающую жердь, в правой – кинжал.
   – Уходи, голодный демон, – приказал негромко, – уходи. Твоей добычи тут нет. Именем Всепобеждающего, Всевластного, Владетеля судеб заклинаю тебя – уходи!
   Он не чувствовал страха. Наоборот, будто вся жизнь его сгустилась в одну раскаленную точку и стала – здесь и сейчас. Будто сам он стал – лезвие, проткнувшее ночь. И глаза погасли. Смерть глухо заворчала и отступила, неслышно скользя между камней.
   Утром он с трудом выпихнул упиравшегося ишака наружу, и в сером предрассветном свете увидел, что весь крепостной двор – место смерти. Повсюду валялись оглоданные кости и обрывки тряпья. Больше всего лежало их у верхних ворот, не вывороченных, но распахнутых настежь, за которыми вилась вверх по гребню тропа. Должно быть, здесь защитники приняли последний бой, прикрывая уходящих. Недолгий бой, – скелеты, почти все увечные, без рук и ног, валялись и вдоль тропы. Наверняка зверье терзало брошенные тела. В стволах деревьев вдоль тропы там и сям торчали стрелы. Когда оставленный заслон не сумел сдержать врага, уходящие оказались в ловушке, – слева и справа от узкого гребня круто уходили вниз поросшие лесом склоны, выводившие к отвесным обрывам. А на пятачке мягкой земли за воротами Хасан увидел след – как от лапы домашнего кота, только величиной в две ладони.
   Хасан шел вдоль гребня до полудня. Миновал остатки еще одной крепостцы, сторожившей теснину. Крепостца была деревянная, и от нее остались только почернелые огарки бревен да провалившаяся сланцевая крыша. Миновав руины, вскоре увидел, что стерегли крепости – удивительную зеленую долину, огромную чашу в хребте, разошедшемся вдруг двумя отрогами, чтобы снова сомкнуться за ней, оставив лишь узкое, как сабля, ущелье с отвесными стенами, пропиленное рекой. Посреди долины лежало озерко, прекрасней древнего бронзового зеркала. В нем отражалось льдистое, иссиня-холодное небо и снег на замыкавшей долину стене хребта. А за ним исполинским стражем упирался головой в солнце белый пик – Трон Сулеймана, на котором, по давней легенде, он ждал когда-то свою Балкис.
   Но прекрасная долина была местом смерти. В ветвях деревьев щебетали щеглы, с ветвей тополя на бывшей деревенской площади, как когда-то в оставшемся на дне памяти прошлом, кричала майна. Из развалин выглянул полосатый одичавший кот. Зашипел, завидев человека, и тут же спрятался, устрашившись собственной дерзости.
   Смерть осталась полновластной хозяйкой здесь – как птица, не вспугнутая суетой живых. Принесшие ее не смогли уничтожить дома. Низкие, коренастые, сложенные из толстых замшелых бревен, с крышами из тяжелых пластин сланца, придавленных булыжниками, – их и с молотом в руках непросто развалить, и поджечь возможно лишь разведя костер у стен. Но ведь и не нужно. Человеческое, созданное для жизни, а не для величия, само быстро разрушается, когда уходят хозяева. Пропитанное жизнью требует ее постоянного притока – а иначе сохнет, ежится и распадается попросту от ненужности. Новые дома, в которых никогда не жили, стареют, как горы и камни. Привыкшие к человеческому теплу – как люди. За пять-шесть лет лес поглотит их, вернет когда-то украденное у него. В трещинах прорастет трава, и занесенное ветром или птицей семя пробьется ростком. А потом корни искрошат камень крыш, проглотят труху стен, и лежащие на бывшей улице кости рассыплются серой пылью.
   Хасан проехал долину, не останавливаясь. Мимо домов, заросших сорной травой полей, мимо разваленного замка на невысокой скале у берега, мимо самого озера, вблизи оказавшегося зелено-серым, как кошачий глаз. Поднялся по тропе вдоль сбегавшей в озеро бурливой речонки. По ней, не оглядываясь, поднялся до лугов – роскошных, высокотравных, буйно разросшихся из-за того, что ничьи копыта не вытаптывали их, не выщипывали ничьи зубы. Тропа серпантином поднималась на восточный край долины, и с гребня ее Хасан увидел исполинскую серую змею, сползавшую с Сулейманова Трона, – ледник, пробороздивший ущелье и застрявший, зарыв крутой лоб в кучу серого мокрого щебня. А чуть ниже на травянистом пологом склоне, замкнутом с двух сторон обрывами, а с третьей – обожженными развалинами, смерть остановилась передохнуть перед возвращением вниз. Кости и цельные скелеты, в буром и сером тряпье, в обрывках кожи, в проржавевших пластинчатых доспехах и кольчугах, с застрявшими между ребер стрелами и обломками копий, иссеченные, издробленные, сцепившиеся. Лежащие, как смерть уронила их, – рядом с истлевшими мешками, из которых высыпалось проросшее зерно, с колосьями, там и сям колыхавшимися на ветру, будто языки золотого пламени. Несмотря на ветер, над этим местом висел тяжелый, прелый, душный смрад.
   Хасан под уздцы провел осла к развалинам. Как и предполагал, остались они от крепостцы, защищавшей проход с нижней тропы в долину. А защитившей, похоже, только саму нижнюю тропу. За развалинами торчали в пустоту обгорелые балки. Под ними, на глубине в три полета стрелы, блестела река. На другой стороне виднелись обгорелые колья, вбитые в скальную стену, – к воротам подводил овринг. Конечно, с такими подходами сильную крепость строить нужды не было, – вот только едва ли защитники предвидели, что штурмовать мост будут с другой стороны.
   До заката оставалось часа четыре, и Хасан решил идти дальше. Хотя горная ночь могла застать его под открытым небом, спускаться вниз, в умершую долину, ему не хотелось. Он не боялся неупокоенных душ, – они страшны только слабым, тем, кто питает их силу своим страхом. Но чувство ожиревшей, ленивой смерти за спиной было как прореха в халате, как дыра, сквозь которую уходит живое тепло, выстуживая душу. Живым нельзя жить с чужими мертвыми, пока земля и люди не забыли их. К мертвым, о которых нельзя забыть, надо привыкнуть, принять их в круг живых, кормить их, уделяя толику риса на ужин, поить пролитыми каплями чая. Иначе они, изголодавшись, крадут радость.
   Впрочем, кроме широкой торной тропы – для караванов и грузов, для женщин и заезжей знати, должны же быть и тропы пастухов, охотников? Тропы, по которым проберешься только пешком, цепляясь за камни над пропастью? Хасан снова выбрался снова на хребет и, ведя осла за собой, побрел по едва заметной тропке наверх.
   Солнце клонилось к горизонту, когда присел передохнуть и подумать, куда идти дальше. Странно кружилась голова, и поташнивало. Быть может, отравленное дыхание смерти уже укоренилось в нем, и теперь он, как мертвец, исподволь гниет изнутри? Серый, страшный лед был совсем близко. Наверное, Хасан стоял уже прямо над ним – только здесь не голым, а одетым в рыхлую осыпь серой грязи и щебня. А тропа, как ни удивительно, расширилась, стала заметнее. Он решил подняться еще немного, хотя болезненно хотелось лечь и закрыть глаза, а перед тем напиться чаю или холодной, искристой воды и забыться на всю ночь, чтобы ушла свинцовая тяжесть в суставах и в голове и сердце перестало трепыхаться в груди подбитой птицей.
   Завернув за скалу, отвесную и гладкую, тропа вывела в узкую, как сабельный шрам, расселину между склоном горы и острым высоким гребнем из слежавшейся серой грязи и щебня, поросшим низкой травой. Вскоре расселина раздалась в стороны, тропа нырнула вниз, и там, на удивительно ровной, изумрудно-свежей поляне, в кольце тонких берез, стоял крохотный, восьмигранный, из ровных, седых от старости бревен сложенный дом с многоярусной, заостренной кверху крышей. У дальнего края поляны ровной серебристой лентой стекал по камням ручей. Здесь ветер не шевелил ни листочка, и ни единый звук суетного, тревожного мира не долетал сюда. Тяжкий, волнами накатывающий шум леса внизу, шелест сбегавшей по леднику воды, грохот сорвавшихся камней, – все осталось за гранью, неслышимо и неощутимо. Здесь висела тишина, какую, наверное, знал мир в первый миг сотворения, когда родилось лишь небо, а звуки еще не пришли, и не было ничего, способного издать либо услышать их. Хасан подошел к дому и, поклонившись порогу, вошел. Внутри дом был совершенно пуст. Гладкий, чистый глиняный пол. Посередине – очаг, а прямо над ним, в самом острие многоярусной крыши, – окно, и чистое, налитое гладкой, глубокой синевой небо.
   Это был Дом-без-Тени, храм людей огня, в котором жило священное пламя, принесенное небом. Когда горел огонь, в храме не оставалось ни единой тени. Не было ни единой мертвой вызубрины, за которой могла она спрятаться. Когда горел огонь, здесь не оставалось тьмы и зла, – кроме тех, которые приносили сюда люди. Это было место светлой, спокойной силы. Хасану захотелось остаться здесь на ночь – и на всю жизнь.