Страница:
– Молчать, – ответил Хасан.
– Молодец, – похвалил Мумин. – Вот это и называется «такийя».
– Ложь во спасение, – произнес Хасан, усмехнувшись.
– Ложь во спасение! А-а! – Мумин даже притопнул в ярости. – Во спасение чье? Свое, шкурное? Да, но и намного больше! Если ты говоришь слова, безумящие людей, побуждающие их убить тебя, – да, губишь себя. Но, сводя с ума людей, – ведь губишь их, злодействуешь стократ горше! Делаешь преступниками, злодеями, отравляешь души и умы, обрекаешь на ад! Огонь и скрежет зубовный! Не допустить этого и есть «такийя», «сокрытие». Знание – оно как солнце. Как огонь, который нельзя взять голыми руками.
– А отчего оно такое, ваше знание? – спросил Хасан.
– Отчего? А каким ему еще быть? Наш мир – слово, произнесенное Всемогущим. Представь, чего может натворить глупец, случайно вызнавший хотя бы частичку творящего слова? Слова, сокрушающего горы и иссушающего реки? Даже и тысячная, стотысячная его часть способна погубить невежду и всех, кто коснется его! Ты посмотри, – многое ли знают о сотворенной Аллахом вселенной те, кто окружает тебя? Что они знают? Как тачать сапоги? Как сложить стену? Эти знания – тоже частички творящего слова, совсем крохотные. А почему не большие?
– Потому что тогда глупцы, наверное, разрушили бы этот мир, – предположил Хасан.
– Именно. И Аллах, в неизъяснимой благости своей и милосердии, не дал в их руки такое оружие. Только тот, кто научился, кто понял, как владеть им, может нести его. И то… лишь в малой степени, обучаясь долго и трудно.
– А откуда оно у вас?
– От того из живущих, кто более всех близок к Аллаху. В чьих жилах течет кровь Пророка, кто был избран нести знание и стоять между Аллахом и людьми на этой земле.
– Имам, да святится имя его, – прошептал благоговейно Абу Наджм.
Хасан молча склонил голову.
В сумраке комнаты повисло молчание, – только потрескивал тихонько, подгорая, ламповый фитиль.
– Хватит на сегодня богословия, – вдруг буркнул Мумин. – Достаточно с тебя знать, что такое «такийя». Надеюсь, ты понял по-настоящему, что это. А сейчас помогите-ка мне.
Он взял лампу со стола. Велел: «За мной идите».
Они прошли сквозь низкую дверь, – Абу Наджму пришлось согнуться чуть не вдвое, – поднялись по короткой лестнице и оказались во дворике, грязном и захламощенном. Посреди его, привязанный к колышку, переминался с ноги на ногу молодой барашек, тыкался мордой в колышек.
– Держи его за передние ноги, – велел Мумин Хасану. – Крепко держи.
Высыпал из мешочка в миску черно-серый порошок, подлил воды, размешал. И, ухватив барашка за голову, ткнул ноздрями в миску. Барашек вздрогнул и забился. Хасан едва удерживал его, – бедную тварь будто раздирало изнутри, чувствовалось, как что-то мокрое, скользкое рвется там. Мумин отставил миску – и у зверя вдруг горлом, носом пошла кровь.
– Держи! – вскрикнул Мумин и, выхватив длинный тяжелый нож, одним движением снес барашку голову.
Хлынула кровь – в подставленный тазик, наземь, на руки, одежду. На лицо. Хасан закрыл глаза, но заставил себя открыть их и продолжал держать.
– Отпускай, – велел Мумин, вытирая нож о шкуру. – Так, шеей в тазик, чего кровь зря-то разбрызгивать.
Хасан встал, глядя на залитые кровью руки.
– Вон кумган с водой, – показал Мумин. – Омойся. Это ничего, кровь – она чистая. Этот барашек еще месяц тому мамку сосал. Он чистый, хороший барашек. Приходи завтра, – такое беряни будет – пальчики оближешь!
– Спасибо, учитель, – сказал Хасан, омыв окровавленные руки.
Мумин ничего не ответил. Хмыкнул только и отвернулся.
На улице Хасан спросил: «А что он с барашком делал?»
– Он ему перца едкого в глотку и в ноздри залил. Сунул, чтоб тот вдохнул, – объяснил Абу Наджм. – От этого легкие лопаются и кровью затекают. Когда испекут – вкусно. Настоящий беряни только так и делают.
– И люди это спокойно едят? Когда я его держал, он кричал – не вслух, а телом. Я кожей чувствовал, как он умирает. Ему было больно. Очень.
– Зато потом будет вкусно! – Абу Наджм расхохотался.
Хасан не сказал ничего, и до самого его дома они шли молча, слушая ночные звуки города, оживавшего, когда спадала дневная жара. Уже на пороге он повернулся, и сказал: «Знаешь, Абу Наджм, ведь все, про что мне говорил Мумин, я уже слышал от Амра. Но почему мне сейчас хочется плакать и драться, а тогда хотелось только спать?»
– Может, ты был сонный, – Абу Наджм усмехнулся, – ты как, пойдешь завтра вечером на беряни?
– Я посмотрю, – ответил Хасан. – Если получится.
Назавтра он едва дотерпел, пока расплывшийся комом сала ар-Раззак уберется наконец трапезовать и развлекаться с очередной наложницей. Невыносимо было слушать его тоненький, едкий комариный фальцет. Ар-Раззак не мог спокойно надиктовать письмо. Он вздыхал и сопел, заикался, сквернословил, путался, перескакивал от мысли к мысли, возвращался, ошибался с цифирью, – но при этом требовал, чтобы письмо получилось связным, точным и безукоризненно вежливым. В первые дни Хасан хотел бросить калам и убежать. И даже, стыдясь, всплакнул от отчаяния в закутке.
Прежний секретарь ар-Раззака, хорасанец Барзин, таки швырнул калам прямо в лицо жирному мошеннику и ушел, призывая всех дэвов на его голову. В этот нее вечер базарная стража вынесла из дому хорасанца ковер и всю медную и серебряную посуду, – а кади, пришедший со стражниками, объявил, что «имущество изымается для возмещения ущерба, нанесенного достоинству и платью несравненного и благочестивого купца Абд ар-Раззака ибн Бахрама». Хорасанец бросился на стражу с кулаками, – а те, смеясь, излупили его древками копий. И оставили в пыли, корчащегося, окровавленного.
Ар-Раззак нудил и нудил, запинался, сморкался, фыркал, хихикнул, громко испустив ветры. Наконец замолк, сосредоточенно ковыряя в зубах можжевеловой палочкой. И вдруг, с неожиданным проворством, подбежал к Хасану и выхватил лист у него из рук.
– Господин! Господин! Чернила еще не высохли! – воскликнул Хасан.
– Спокойно, юноша, – пропищал купец и принялся читать про себя, шевеля губами. Дочитал, снова хихикнул.
– Ну, кто б подумал, что я так складно говорю? Ай, какой я хороший. И щедрый. Если так будешь дальше – молодец. Я тебе, пожалуй, и заплачу больше, а?
– Спасибо, господин, – Хасан поклонился.
– Ну, не спеши. Я ж тебе еще не заплатил, – купец расхохотался тоненько и заливисто, тряся подбородками.
Отхохотавшись, вытер с подбородка слюни тончайшим, китайского шелка платком и сказал:
– Что, не терпится? Ты сегодня как на иголках. Иди, куда торопился.
– Спасибо, господин, – ответил Хасан, глядя на него удивленно.
Дом Мумина оказался куда большим, чем показалось вчера. И с просторным двором, посреди которого была ровная, чисто выметенная, утрамбованная глиняная площадка. По краям ее лежали ковры и войлок, на них, на чистых полотнищах, лежал хлеб, стояли миски с пилавом и ароматным, приправленным мясом, на ляганах, вперемешку с зеленью и ломтями сыра, лежало то самое беряни – буро-черные хлопья, глянцевитые, листчатые. На коврах уже сидели незнакомые люди. Некоторые – одетые богато, с перстнями на пальцах, в шелковых тюрбанах, в дорогих, вышитых шапках. Другие, – сущие оборванцы, в засаленных лохмотьях, запыленные, заросшие, босые, с черными кривыми ногтями. От них пахло! А богатые, почтенные с виду люди спокойно разговаривали с ним, касались их руками, почтительно слушали.
Мумин, еще в мясницком, замызганном кровью переднике, вышел Хасану навстречу. Улыбнулся ему и сказал: «Аллах велик! А я уже боялся, что ты не придешь». Отвел его и усадил рядом с благообразным, белобородым стариком в снежно-белых одеждах, с увесистой золотой цепью на шее, потом поспешил по своим делам. Хасан испуганно огляделся, – заметил Абу Наджма, сидевшего в углу, кряжистого, надежного, – и, вздохнув с облегчением, помахал ему рукой. Абу Наджм улыбнулся и показал на миску перед собой.
Вдруг разговоры смолкли. Казалось, смолкли все звуки вообще, – так внезапно обрушилась тишина. И посреди нее мерно задрожала барабанная кожа: бам-м-ба-ба-бам-бам. На площадку скользнул тощий, оборванный, с горящими лихорадочными глазами человек. Взмахнул руками, закружился, – а барабан отбивал все скорее, скорее. Полились звуки флейты – тоненько, разрывчато. Человек кружил, притопывал, наклонялся, лохмотья развевались, – а рядом, вокруг Хасана, один за другим гости закивали, принялись прихлопывать.
Темнело, и над головой уже зажигались звезды. Метался огонь посреди двора, и метался оборванный человек, метались тени и звезды, повинуясь барабану и зыбкому, неровному току времени, дрожали над головой. Хлопали уже все вокруг, – и Хасан, повинуясь странному, закипающему в крови веселью, тоже захлопал в ладоши. Но, хлопнув раз-другой, остановился, разбуженный внезапной болью. Вчера, отмывая ягнячью кровь, разодрал пальцы до крови мыльным камнем, – а теперь короста лопнула, и по ладони побежала змеистая струйка.
Хасан посмотрел, будто проснувшись, – уже холодно, скучая. Чары кружения, хмельного, завораживающего ритма рассеялись, как и не было их, и осталось лишь существующее въяве, – судороги истощенного, грязного тела, нелепо вздрагивающего в такт барабанному грохоту. Хасан взял ближайшую лепешку. Оторвал от нее край, прижал к ранке. И, подняв голову, увидел, как странно смотрел на него, сощурившись, Мумин.
Человек перестал танцевать, исчез – так же внезапно, как появился. Старик, сосед Хасана, встал и произнес молитву, благословляя еду. Ему вторили. Потом принялись поедать – залезая пальцами в миски, стряхивая липкий жир, облизывая пальцы. Хасан смотрел на все это, чувствуя пониже горла едкий, колючий комок тошноты. Люди жевали, сглатывали, вытирали с подбородка слюни и жир, разговаривали, смеялись и поддакивали, не переставая жевать. Ни мяса, ни вареного риса из общей миски он не взял, – отщипывал потихоньку лепешку. Потом по кругу понесли глубокую лохань с водой. Каждый по очереди окунал в нее пальцы, стряхивал и вытирал их о грубое полотенце, которое несли следом. Хасан едва коснулся его, вздрогнув. Оно представилось вдруг сальной кожей – пористой, серой от пыли и гниющего пота. Старик-сосед посмотрел с удивлением, поджав тонкие синие губы. Окунул свои пальцы целиком, нарочито медленно, основательно вытер о полотенце, которого касались, мяли, на котором оставили липкие следы уже десяток рук. Хасан вскочил, извинившись, и быстрым шагом пошел к выходу.
– Ты куда? – окликнул его негромко Мумин.
– Мне дурно. Наверное, я еще слаб после болезни. Спасибо, было очень вкусно и интересно.
Мумин кивнул, хмурясь:
– Хорошо. Приходи послезавтра, если тебе еще интересно.
– Я приду, – пообещал Хасан.
Снаружи было хорошо. Внизу, под горой, мерцали огнями богатые кварталы. Зловоние, чад, плеск изгаженной воды в арыках, перебранки, – все осталось внизу, укрылось за стенами. А тут был свежий, чистый, не обтершийся о человеческое ветер. Он нес с собой запах полыни, едва внятный, почти стертый пылью.
– Хасан, – раздался за спиной тревожный голос. – Тебе нехорошо? Я провожу тебя до дома?
– Спасибо, Абу Наджм. Я вдохнул свежего ветра, и мне стало лучше. Оставайся на празднике.
– Сказать по правде, – признался Абу Наджм, – не люблю я этих плясок. От них будто кто поводок в сердце вставляет, и тянет, тянет, и голова как свинцовая делается. Я, конечно, не понимаю много чего, – но ведь дервиши эти, плясуны-трясуны, они же суфи, люди Сунны. Зачем они у Мумина?
– Учителя Сунны не любят их почти так же, как шиа, – Хасан пожал плечами. – Я в первый раз видел их пляски так близко.
– И что ты почувствовал?
Хасан помолчал немного. Потом сказал хмуро: «Это не от Аллаха. Когда мыслишь о Нем, разум становится ясным, как хрусталь. А от них поднимается муть в крови».
– Я в первый раз так и сомлел совсем, – признался Абу Наджм простодушно. – Когда проснулся, все уже и пилав доели. Но все наши смотрели и слушали. Даже пели потом.
– Кто это – наши?
– Наши… – Абу Наджм вдруг запнулся. – Я тебе скажу. Ты, хоть клятвы не давал, ведь никому не скажешь, я тебя знаю. Не скажешь?
– Нет. Обещаю.
– Наши – это люди Истины. Ты, может, посмеешься: что это за люди Истины, если среди них – шорник Абу Наджм, который ни одной суры запомнить не может. Я ведь мал среди них, совсем мал. Но я чувствую ее, эту Истину. Вот здесь, под сердцем. Если б не она, я б и не дышал.
– Я не посмеюсь над тобой. Никогда. Ты – мой первый настоящий учитель. Пойдем. – Хасан взял его за руку, и они вместе, поддерживая друг друга в сумраке на крутом спуске, пошли вниз.
Через день Мумин привел Хасана в давешнюю полутемную комнату. Показал на циновку у стены. Хасан сел.
– Сегодня я скажу тебе, что такое «талим». Аллах явил нам свою истину через Пророка, да будет благословенно его имя. Мухаммед был избран встать между Аллахом и людьми. Но кто понес его Истину после смерти?
– Имам. Тот, кому Пророк передал духовный завет, «васи», – ответил Хасан.
Воистину так. Кровь Пророка, двоюродный его брат, муж его дочери. Али, да почтится имя его. Его провозгласили имамом. Один он был достойным стать главой уммы правоверных. Но люди Сунны оттеснили Истину. Они сговорились и отняли власть у того, кому она принадлежала по праву, и убили его. Но Истину не убить. Кровь Али не иссякнет никогда, – и потомки его от отца к сыну передавали «насс», ключ к знаниям. Ты – шиа. Ты должен это знать.
– Я это знаю, – подтвердил Хасан спокойно. – С пяти лет.
– Но я скажу тебе больше: насс – не монета, чтобы отбирать ее у того, кого люди посчитают недостойным, и отдавать тем, кто им больше нравится. Насс всегда отдается старшему, ибо ему Аллах судил родиться первым. А если старший умрет – его сыну. Ибо Аллах милостью своей никогда не позволил и не позволит прерваться этой цепи. А если ее не видят невежи, то это значит, что истинный имам сокрылся. Такийя, вот как. Настоящий имам ходит по земле, он среди нас. Хотя он сейчас далеко.
Хасан вздохнул.
– Ты недоволен? Ты не веришь?
– Отчего же не верить в то, что у имама чудесным образом всегда рождаются сыновья – и он всегда успевает их зачать. Несмотря на войны, перевороты и прочие беды. А когда все видят, что он убит, он чудесно скрывается где-нибудь. Аллах велик, все в его силе. Но откуда ты знаешь, что имам ходит среди людей сейчас? Ведь он мог исчезнуть и сокрыться и до конца времен?
– Потому что есть на земле прекрасный город ал-Кахира! Он там! Все это знают! В ал-Кахире правят те, кто по закону должен править всей уммой!
– Даже после Мухаммеда ибн-Хасана, двенадцатого праведного имама?
– Даже после него. И после Исмаила. Ты что, думаешь, будто имам может покинуть людей до Страшного суда?
– А Мухаммад и не покинул. Его дух и слово здесь – не менее реальные, чем дух и слово какого-то человека в ал-Кахире, которого ни я, ни ты никогда не видели.
– Я видел людей, которые его видели! – крикнул Мумин.
– А я видел людей, которым являлись ангелы. Откуда ты вообще знаешь, что этот человек в ал-Кахире существует на самом деле? С чужих слов?
– Да, но я верю этим чужим словам!
– Всем подряд?
– Не всем, конечно.
– А как ты выбираешь те, в которые веришь? С какой стати? Ведь мнений столько, сколько и людей?
– Я не знаю. Мне, – Мумин запнулся растерянно, – мне учитель говорил.
– У тебя один учитель. За всю жизнь? Или ты поверил последнему говорившему с тобой?
– У меня не один учитель, конечно, но все они соглашались в этом.
– А в другом? Во всем другом они соглашались?
– Нет, конечно, не во всем соглашались. Они же люди.
– И ты веришь в то, в чем они все согласились, и не веришь в то, в чем они не соглашались?
– Ну, получается так, – сказал Мумин неуверенно.
– А если б ты больше учителей узнал, то среди них, быть может, нашелся бы тот, который с ними не согласился? И ты бы тогда ни во что уже не верил?
– Нет, ну если бы все согласились, кроме одного, я бы им поверил, а не этому одному.
– То есть ты веришь в истину по общему согласию, в точности как люди Сунны? А если бы у этого одного и была истина? Если бы он и был – имам?
– Я… я не знаю, – пробормотал ошарашенный Мумин.
– Ладно. Оставим это. Но ты мне обещал рассказать, что такое «талим».
– «Талим» – это… это значит, что ты должен верить моим словам. Потому что я – твой учитель. Потому что в них – отзвук Истины. Если ты не поверишь моим словам, как дойдешь до Истины?
– Вправду? Это и есть «талим»? Надо же, как просто: кто угодно тебе скажет, а ты и верь, потому что «талим», – Хасан уже не скрывал насмешки. – В твоих словах слышны только злоба и невежество, а не вера. Как я могу поверить в них?
Мумин засопел.
– Потому что если ты мне не поверишь, как я смогу тебя научить?
– А как я могу поверить? С какой стати? В твоих словах нет ни любви, ни силы, ни глубокого знания, – как нее ты можешь учить вообще?
Мумин в ярости рванул себя за бороду. Потом подскочил к сундуку в углу, открыл, вынул кипу книг.
– Ладно, умник! На, читай. Смотри, эти книги стоят больше тебя. Их привезли из Египта, от истинного имама. Может, они убедят тебя лучше, чем я.
Хасан бережно принял книги. Положил их подле себя. Спросил: «Как долго я могу изучать их?»
– Пока не изучишь, – Мумин схватил чашку, плеснул в нее воды, жадно выпил. – Ты уже понял, я же вижу, – проповедник из меня никудышный. Я вечно не знаю, с чего начать и куда привести. Но я тебе скажу вот что: я все-таки хороший учитель. Не потому, что знаю много мудреных слов, а потому, что вижу насквозь тех, кто их в себе таскает. Я знаю таких, как ты, высоколобых. Думаете: все про мир знаете, а чего не знаете, до того сами дойдете.
– Разум может только указать дорогу. Чтобы пойти по ней, нужен учитель. Не обязательно знающий. Но способный убедить, что он может провести по этой дороге.
– А-а, – Мумин махнул рукой. – Словоблудие. Ты ведь не за нашим знанием ко мне пришел. Не за Истиной. Ты хочешь чего-то. Ты думаешь: я, грубый, глупый, легко отдам тебе это. Ты ведь специально пришел ко мне. Может, ты надеялся меня просто вокруг пальца обвести, а?
– Извини, Мумин, если я обидел тебя. Хотя тебе и кажется, что я смеюсь над тобой, – это не так. Ты не глуп, хотя, признаюсь, и кажешься мне невежественным. Но это не помеха. Я верю в то, что учителем может быть всякий, на кого упадет хоть крошечный отблеск Истины. Почти все живут в полной темноте. А даже если видят что-то, – быть может, именно того крошечного отблеска и не замечают, а им не хватает именно его.
– И ты веришь, что я, базарный мясник, смогу показать тебе этот отблеск? Какой же?
– Отблеск жизни, которая всегда умеет видеть смерть, – сказал Хасан. – Ты такой же мясник, как я – водонос. Ты воин. Ты убиваешь не как мясник. Ты воевал с тюрками? Ты ведь родом из Хорезма, так?
– Откуда ты знаешь? Тебе рассказал Абу Наджм? Но ведь он же сам не знает… – пробормотал Мумин ошеломленно. – Я так и знал. Ты… ты их соглядатай!
В руке его блеснул нож. Хасан вскочил, взмахнул полой халата. Огонек лампы вздрогнул и погас.
– У, сын шайтана! – прорычал Мумин. – Я тебя слышу! Я вырежу твои глаза и твой вонючий язык! Я…
Он осекся, почувствовав у горла тонкое, холодное острие. Рука его разжалась сама собой, нож глухо брякнул о глиняный пол.
– Выслушай, – сказал Хасан тихо ему на ухо. – И не перебивай. Мой кинжал – из стали Шера. Я могу не заметить, как он пройдет твое гордо насквозь. Я говорил тебе, что мой отец хотел сделать из меня воина? Я видел, как ходят по земле те, кто привык ездить верхом и в тяжелых доспехах. Я знаю, как держит кинжал тот, кто привык держать в руке саблю. А еще в доме моего отца была рабыня из Хорезма. Мне отпустить тебя, – или ты на меня бросишься, и мне придется тебя убить?
– Отпусти, – попросил Мумин хрипло.
– Когда я тебя отпущу, дойди, не оборачиваясь, до дальней стены. Коснись ее руками. Сядь подле нее. В темноте. Мы будем говорить в темноте. Ты согласен?
Мумин кивнул.
Лезвие исчезло. Мумин прошел, шатаясь, вытянув руки вперед. Охнул, ткнувшись ногтями в кирпич. Сел.
– Хорошо, – сказал Хасан. – Я скажу, почему я пришел к тебе. Потому что шорник Абу Наджм вывел меня за руку из смерти.
– Я слышал про это, – буркнул Мумин.
– И я верю в то, что ты можешь за руку вывести меня к жизни. Иногда мне кажется: если бы я стал воином, как хотел мой отец, или купцом, – я был бы ближе к ней. А теперь с каждой прочитанной страницей, легшей в мою память, я становлюсь мертвей – и дальше от того, ради чего я эту страницу читаю.
– А зачем ты тогда ее читаешь?
– Чтобы увидеть дорогу к Истине. И пойти по ней.
– Так чему я-то тебя могу научить?
– Расскажи мне, как ты открыл книги Истины. Как твоя жизнь привела тебя к ним. Почему ты, почти ничего не понимая в них, запоминая, как попугай, продолжаешь их читать. Расскажи про то, как ты убил в первый раз. Как первый раз познал женщину. Как убивал потом. Что ты чувствуешь, когда из-под твоих пальцев выскальзывает чья-то жизнь? Расскажи мне. А я буду слушать в темноте и увижу твои годы и дни. Можешь не называть ни имен, ни земель. Мне неважно. Расскажи, что творилось внутри тебя.
Голос Хасана плясал в темноте подвала, полз, обволакивал, лился в уши, как вода уходящему на дно. И непонятно было, где сам Хасан – слева ли, справа, далеко или совсем рядом, и шепчет, шепчет на ухо, и слова его ложатся в рассудок, заливают его, топят, – сильнее, навязчивее, повелительнее, чем барабаны и мерная, кружащая душу пляска суфиев.
– Я… а если я не хочу? – пробормотал Мумин.
– Ты хочешь. Это знание распирает тебя и клокочет в тебе. Ты ведь не делился им уже много-много лет. Ведь ты живешь среди врагов. Ты остался воином, а живешь среди унижений и не можешь по-настоящему, впервые за много-много лет, взмахнуть клинком.
– Да. Да, – прошептал Мумин.
Майна снова кричала в листве тополя. Теперь она дразнила соседского мальчишку и его глиняную свистульку. Что за мерзкая птица! Хасан в сердцах оттолкнул книгу. Стукнул ладонью по ковру, взбив облачко пыли. Подумал: незадача, ковер этот не выносили выбивать, должно быть, уже полгода. Кругом грязь, пыль, шум. Как здесь вообще можно что-то понять? Как он здесь живет уже третий год? Стиснул кулаки, принялся читать про себя шахаду. Отец когда-то заставлял делать это как наказание. Потом Хасан открыл, что стократное, тысячекратное повторение – это как колыбельная самому себе, как касание материнской рукой измученного рассудка. Боль и страх уходят – остается только пустое, чистое «я», – безымянное, легкое.
Аллах всемогущий! Почему Он дозволяет в книгах ищущих Его столько пустословия? Бессмысленная похвальба, нападки, выкрутасы и вывихи стиля, завитки, немыслимые, цепляющиеся друг за дружку потоки бессмыслицы. Первая половина – славословия, потом – кляузы. Только потом – пригоршня правды, и ту приходится вылавливать в море словесной мишуры. Пусть правду стоит скрыть от профанов, но скрыть нужно логикой, за которой профану не проследить. Зачем делать познание Истины разгребаньем навоза в поисках жемчуга? Тот, кто ясно мыслит, ясно пишет. Как великий Насир Хусроу. А все остальные Муминовы свитки – это просто навоз, дурманящий своей вонью таких, как он. Непонятно, но выглядит внушающим почтение. Кто б мог подумать, что хотя бы жалкие крохи Истины перенесутся из этих книг в рассудок такого головореза. Хасан усмехнулся. Не в книгах дело. Просто Мумину повезло с учителем. Все-таки где-то он встретил настоящего повелителя слов и душ. А здесь ему не позволили вырасти, шагнуть дальше, а снова заставили быть головорезом.
В дверь постучали. Хасан вздрогнул, потянулся за ножом.
– Это я, твой шорник, – раздался из-за двери озабоченный голос Абу Наджма.
– Входи, – позвал Хасан, вздохнув с облегчением. После визита к Мумину он даже двери стал на ночь запирать.
– Салям, – Абу Наджм нагнулся, ступая через порог.
– Салям, – отозвался Хасан.
– Учишься все, – сказал шорник уважительно. – Мне б твой разум. Только вот мудрости я б у кого-нибудь другого попросил.
– А в чем дело? Мясник хочет моей крови?
– Ну! – выдохнул Абу Наджм. – Чего ты такого с ним сделал? Он сам не свой ходит. Под нос бормочет. Ногти грызет. Они у него такие корявые, кровь под ними скотская. Я ему говорю – нечисто ведь, осквернишься, хоть омовение соверши. А он как зверь рычит. Что ты сделал с ним?
– Поговорил. А потом слушал. Долго. До самого утра.
– Мумина? – изумился шорник. – Да из него слова клещами не вытянешь!
– Клещами – нет. А словом… словом можно. Слово сдвинуло гору.
– Экий ты, – Абу Наджм уселся на ковре. – А теперь он тебя зарезать хочет. Боится, наверное, что ты другим расскажешь.
– Нет. Он не этого боится, – сказал Хасан задумчиво. – Это в нем кричат страх и стыд. Оттого его душа корчится, и он не знает, как успокоить ее. А на самом деле это как нарыв – больней всего, когда давишь. Когда прорвалась кожа и хлынул гной – сразу легче. Он не родился убийцей, Абу Наджм. Скажи мне: кто подсказал тебе привести меня именно к нему? Ты ведь не сам додумался?
– Молодец, – похвалил Мумин. – Вот это и называется «такийя».
– Ложь во спасение, – произнес Хасан, усмехнувшись.
– Ложь во спасение! А-а! – Мумин даже притопнул в ярости. – Во спасение чье? Свое, шкурное? Да, но и намного больше! Если ты говоришь слова, безумящие людей, побуждающие их убить тебя, – да, губишь себя. Но, сводя с ума людей, – ведь губишь их, злодействуешь стократ горше! Делаешь преступниками, злодеями, отравляешь души и умы, обрекаешь на ад! Огонь и скрежет зубовный! Не допустить этого и есть «такийя», «сокрытие». Знание – оно как солнце. Как огонь, который нельзя взять голыми руками.
– А отчего оно такое, ваше знание? – спросил Хасан.
– Отчего? А каким ему еще быть? Наш мир – слово, произнесенное Всемогущим. Представь, чего может натворить глупец, случайно вызнавший хотя бы частичку творящего слова? Слова, сокрушающего горы и иссушающего реки? Даже и тысячная, стотысячная его часть способна погубить невежду и всех, кто коснется его! Ты посмотри, – многое ли знают о сотворенной Аллахом вселенной те, кто окружает тебя? Что они знают? Как тачать сапоги? Как сложить стену? Эти знания – тоже частички творящего слова, совсем крохотные. А почему не большие?
– Потому что тогда глупцы, наверное, разрушили бы этот мир, – предположил Хасан.
– Именно. И Аллах, в неизъяснимой благости своей и милосердии, не дал в их руки такое оружие. Только тот, кто научился, кто понял, как владеть им, может нести его. И то… лишь в малой степени, обучаясь долго и трудно.
– А откуда оно у вас?
– От того из живущих, кто более всех близок к Аллаху. В чьих жилах течет кровь Пророка, кто был избран нести знание и стоять между Аллахом и людьми на этой земле.
– Имам, да святится имя его, – прошептал благоговейно Абу Наджм.
Хасан молча склонил голову.
В сумраке комнаты повисло молчание, – только потрескивал тихонько, подгорая, ламповый фитиль.
– Хватит на сегодня богословия, – вдруг буркнул Мумин. – Достаточно с тебя знать, что такое «такийя». Надеюсь, ты понял по-настоящему, что это. А сейчас помогите-ка мне.
Он взял лампу со стола. Велел: «За мной идите».
Они прошли сквозь низкую дверь, – Абу Наджму пришлось согнуться чуть не вдвое, – поднялись по короткой лестнице и оказались во дворике, грязном и захламощенном. Посреди его, привязанный к колышку, переминался с ноги на ногу молодой барашек, тыкался мордой в колышек.
– Держи его за передние ноги, – велел Мумин Хасану. – Крепко держи.
Высыпал из мешочка в миску черно-серый порошок, подлил воды, размешал. И, ухватив барашка за голову, ткнул ноздрями в миску. Барашек вздрогнул и забился. Хасан едва удерживал его, – бедную тварь будто раздирало изнутри, чувствовалось, как что-то мокрое, скользкое рвется там. Мумин отставил миску – и у зверя вдруг горлом, носом пошла кровь.
– Держи! – вскрикнул Мумин и, выхватив длинный тяжелый нож, одним движением снес барашку голову.
Хлынула кровь – в подставленный тазик, наземь, на руки, одежду. На лицо. Хасан закрыл глаза, но заставил себя открыть их и продолжал держать.
– Отпускай, – велел Мумин, вытирая нож о шкуру. – Так, шеей в тазик, чего кровь зря-то разбрызгивать.
Хасан встал, глядя на залитые кровью руки.
– Вон кумган с водой, – показал Мумин. – Омойся. Это ничего, кровь – она чистая. Этот барашек еще месяц тому мамку сосал. Он чистый, хороший барашек. Приходи завтра, – такое беряни будет – пальчики оближешь!
– Спасибо, учитель, – сказал Хасан, омыв окровавленные руки.
Мумин ничего не ответил. Хмыкнул только и отвернулся.
На улице Хасан спросил: «А что он с барашком делал?»
– Он ему перца едкого в глотку и в ноздри залил. Сунул, чтоб тот вдохнул, – объяснил Абу Наджм. – От этого легкие лопаются и кровью затекают. Когда испекут – вкусно. Настоящий беряни только так и делают.
– И люди это спокойно едят? Когда я его держал, он кричал – не вслух, а телом. Я кожей чувствовал, как он умирает. Ему было больно. Очень.
– Зато потом будет вкусно! – Абу Наджм расхохотался.
Хасан не сказал ничего, и до самого его дома они шли молча, слушая ночные звуки города, оживавшего, когда спадала дневная жара. Уже на пороге он повернулся, и сказал: «Знаешь, Абу Наджм, ведь все, про что мне говорил Мумин, я уже слышал от Амра. Но почему мне сейчас хочется плакать и драться, а тогда хотелось только спать?»
– Может, ты был сонный, – Абу Наджм усмехнулся, – ты как, пойдешь завтра вечером на беряни?
– Я посмотрю, – ответил Хасан. – Если получится.
Назавтра он едва дотерпел, пока расплывшийся комом сала ар-Раззак уберется наконец трапезовать и развлекаться с очередной наложницей. Невыносимо было слушать его тоненький, едкий комариный фальцет. Ар-Раззак не мог спокойно надиктовать письмо. Он вздыхал и сопел, заикался, сквернословил, путался, перескакивал от мысли к мысли, возвращался, ошибался с цифирью, – но при этом требовал, чтобы письмо получилось связным, точным и безукоризненно вежливым. В первые дни Хасан хотел бросить калам и убежать. И даже, стыдясь, всплакнул от отчаяния в закутке.
Прежний секретарь ар-Раззака, хорасанец Барзин, таки швырнул калам прямо в лицо жирному мошеннику и ушел, призывая всех дэвов на его голову. В этот нее вечер базарная стража вынесла из дому хорасанца ковер и всю медную и серебряную посуду, – а кади, пришедший со стражниками, объявил, что «имущество изымается для возмещения ущерба, нанесенного достоинству и платью несравненного и благочестивого купца Абд ар-Раззака ибн Бахрама». Хорасанец бросился на стражу с кулаками, – а те, смеясь, излупили его древками копий. И оставили в пыли, корчащегося, окровавленного.
Ар-Раззак нудил и нудил, запинался, сморкался, фыркал, хихикнул, громко испустив ветры. Наконец замолк, сосредоточенно ковыряя в зубах можжевеловой палочкой. И вдруг, с неожиданным проворством, подбежал к Хасану и выхватил лист у него из рук.
– Господин! Господин! Чернила еще не высохли! – воскликнул Хасан.
– Спокойно, юноша, – пропищал купец и принялся читать про себя, шевеля губами. Дочитал, снова хихикнул.
– Ну, кто б подумал, что я так складно говорю? Ай, какой я хороший. И щедрый. Если так будешь дальше – молодец. Я тебе, пожалуй, и заплачу больше, а?
– Спасибо, господин, – Хасан поклонился.
– Ну, не спеши. Я ж тебе еще не заплатил, – купец расхохотался тоненько и заливисто, тряся подбородками.
Отхохотавшись, вытер с подбородка слюни тончайшим, китайского шелка платком и сказал:
– Что, не терпится? Ты сегодня как на иголках. Иди, куда торопился.
– Спасибо, господин, – ответил Хасан, глядя на него удивленно.
Дом Мумина оказался куда большим, чем показалось вчера. И с просторным двором, посреди которого была ровная, чисто выметенная, утрамбованная глиняная площадка. По краям ее лежали ковры и войлок, на них, на чистых полотнищах, лежал хлеб, стояли миски с пилавом и ароматным, приправленным мясом, на ляганах, вперемешку с зеленью и ломтями сыра, лежало то самое беряни – буро-черные хлопья, глянцевитые, листчатые. На коврах уже сидели незнакомые люди. Некоторые – одетые богато, с перстнями на пальцах, в шелковых тюрбанах, в дорогих, вышитых шапках. Другие, – сущие оборванцы, в засаленных лохмотьях, запыленные, заросшие, босые, с черными кривыми ногтями. От них пахло! А богатые, почтенные с виду люди спокойно разговаривали с ним, касались их руками, почтительно слушали.
Мумин, еще в мясницком, замызганном кровью переднике, вышел Хасану навстречу. Улыбнулся ему и сказал: «Аллах велик! А я уже боялся, что ты не придешь». Отвел его и усадил рядом с благообразным, белобородым стариком в снежно-белых одеждах, с увесистой золотой цепью на шее, потом поспешил по своим делам. Хасан испуганно огляделся, – заметил Абу Наджма, сидевшего в углу, кряжистого, надежного, – и, вздохнув с облегчением, помахал ему рукой. Абу Наджм улыбнулся и показал на миску перед собой.
Вдруг разговоры смолкли. Казалось, смолкли все звуки вообще, – так внезапно обрушилась тишина. И посреди нее мерно задрожала барабанная кожа: бам-м-ба-ба-бам-бам. На площадку скользнул тощий, оборванный, с горящими лихорадочными глазами человек. Взмахнул руками, закружился, – а барабан отбивал все скорее, скорее. Полились звуки флейты – тоненько, разрывчато. Человек кружил, притопывал, наклонялся, лохмотья развевались, – а рядом, вокруг Хасана, один за другим гости закивали, принялись прихлопывать.
Темнело, и над головой уже зажигались звезды. Метался огонь посреди двора, и метался оборванный человек, метались тени и звезды, повинуясь барабану и зыбкому, неровному току времени, дрожали над головой. Хлопали уже все вокруг, – и Хасан, повинуясь странному, закипающему в крови веселью, тоже захлопал в ладоши. Но, хлопнув раз-другой, остановился, разбуженный внезапной болью. Вчера, отмывая ягнячью кровь, разодрал пальцы до крови мыльным камнем, – а теперь короста лопнула, и по ладони побежала змеистая струйка.
Хасан посмотрел, будто проснувшись, – уже холодно, скучая. Чары кружения, хмельного, завораживающего ритма рассеялись, как и не было их, и осталось лишь существующее въяве, – судороги истощенного, грязного тела, нелепо вздрагивающего в такт барабанному грохоту. Хасан взял ближайшую лепешку. Оторвал от нее край, прижал к ранке. И, подняв голову, увидел, как странно смотрел на него, сощурившись, Мумин.
Человек перестал танцевать, исчез – так же внезапно, как появился. Старик, сосед Хасана, встал и произнес молитву, благословляя еду. Ему вторили. Потом принялись поедать – залезая пальцами в миски, стряхивая липкий жир, облизывая пальцы. Хасан смотрел на все это, чувствуя пониже горла едкий, колючий комок тошноты. Люди жевали, сглатывали, вытирали с подбородка слюни и жир, разговаривали, смеялись и поддакивали, не переставая жевать. Ни мяса, ни вареного риса из общей миски он не взял, – отщипывал потихоньку лепешку. Потом по кругу понесли глубокую лохань с водой. Каждый по очереди окунал в нее пальцы, стряхивал и вытирал их о грубое полотенце, которое несли следом. Хасан едва коснулся его, вздрогнув. Оно представилось вдруг сальной кожей – пористой, серой от пыли и гниющего пота. Старик-сосед посмотрел с удивлением, поджав тонкие синие губы. Окунул свои пальцы целиком, нарочито медленно, основательно вытер о полотенце, которого касались, мяли, на котором оставили липкие следы уже десяток рук. Хасан вскочил, извинившись, и быстрым шагом пошел к выходу.
– Ты куда? – окликнул его негромко Мумин.
– Мне дурно. Наверное, я еще слаб после болезни. Спасибо, было очень вкусно и интересно.
Мумин кивнул, хмурясь:
– Хорошо. Приходи послезавтра, если тебе еще интересно.
– Я приду, – пообещал Хасан.
Снаружи было хорошо. Внизу, под горой, мерцали огнями богатые кварталы. Зловоние, чад, плеск изгаженной воды в арыках, перебранки, – все осталось внизу, укрылось за стенами. А тут был свежий, чистый, не обтершийся о человеческое ветер. Он нес с собой запах полыни, едва внятный, почти стертый пылью.
– Хасан, – раздался за спиной тревожный голос. – Тебе нехорошо? Я провожу тебя до дома?
– Спасибо, Абу Наджм. Я вдохнул свежего ветра, и мне стало лучше. Оставайся на празднике.
– Сказать по правде, – признался Абу Наджм, – не люблю я этих плясок. От них будто кто поводок в сердце вставляет, и тянет, тянет, и голова как свинцовая делается. Я, конечно, не понимаю много чего, – но ведь дервиши эти, плясуны-трясуны, они же суфи, люди Сунны. Зачем они у Мумина?
– Учителя Сунны не любят их почти так же, как шиа, – Хасан пожал плечами. – Я в первый раз видел их пляски так близко.
– И что ты почувствовал?
Хасан помолчал немного. Потом сказал хмуро: «Это не от Аллаха. Когда мыслишь о Нем, разум становится ясным, как хрусталь. А от них поднимается муть в крови».
– Я в первый раз так и сомлел совсем, – признался Абу Наджм простодушно. – Когда проснулся, все уже и пилав доели. Но все наши смотрели и слушали. Даже пели потом.
– Кто это – наши?
– Наши… – Абу Наджм вдруг запнулся. – Я тебе скажу. Ты, хоть клятвы не давал, ведь никому не скажешь, я тебя знаю. Не скажешь?
– Нет. Обещаю.
– Наши – это люди Истины. Ты, может, посмеешься: что это за люди Истины, если среди них – шорник Абу Наджм, который ни одной суры запомнить не может. Я ведь мал среди них, совсем мал. Но я чувствую ее, эту Истину. Вот здесь, под сердцем. Если б не она, я б и не дышал.
– Я не посмеюсь над тобой. Никогда. Ты – мой первый настоящий учитель. Пойдем. – Хасан взял его за руку, и они вместе, поддерживая друг друга в сумраке на крутом спуске, пошли вниз.
Через день Мумин привел Хасана в давешнюю полутемную комнату. Показал на циновку у стены. Хасан сел.
– Сегодня я скажу тебе, что такое «талим». Аллах явил нам свою истину через Пророка, да будет благословенно его имя. Мухаммед был избран встать между Аллахом и людьми. Но кто понес его Истину после смерти?
– Имам. Тот, кому Пророк передал духовный завет, «васи», – ответил Хасан.
Воистину так. Кровь Пророка, двоюродный его брат, муж его дочери. Али, да почтится имя его. Его провозгласили имамом. Один он был достойным стать главой уммы правоверных. Но люди Сунны оттеснили Истину. Они сговорились и отняли власть у того, кому она принадлежала по праву, и убили его. Но Истину не убить. Кровь Али не иссякнет никогда, – и потомки его от отца к сыну передавали «насс», ключ к знаниям. Ты – шиа. Ты должен это знать.
– Я это знаю, – подтвердил Хасан спокойно. – С пяти лет.
– Но я скажу тебе больше: насс – не монета, чтобы отбирать ее у того, кого люди посчитают недостойным, и отдавать тем, кто им больше нравится. Насс всегда отдается старшему, ибо ему Аллах судил родиться первым. А если старший умрет – его сыну. Ибо Аллах милостью своей никогда не позволил и не позволит прерваться этой цепи. А если ее не видят невежи, то это значит, что истинный имам сокрылся. Такийя, вот как. Настоящий имам ходит по земле, он среди нас. Хотя он сейчас далеко.
Хасан вздохнул.
– Ты недоволен? Ты не веришь?
– Отчего же не верить в то, что у имама чудесным образом всегда рождаются сыновья – и он всегда успевает их зачать. Несмотря на войны, перевороты и прочие беды. А когда все видят, что он убит, он чудесно скрывается где-нибудь. Аллах велик, все в его силе. Но откуда ты знаешь, что имам ходит среди людей сейчас? Ведь он мог исчезнуть и сокрыться и до конца времен?
– Потому что есть на земле прекрасный город ал-Кахира! Он там! Все это знают! В ал-Кахире правят те, кто по закону должен править всей уммой!
– Даже после Мухаммеда ибн-Хасана, двенадцатого праведного имама?
– Даже после него. И после Исмаила. Ты что, думаешь, будто имам может покинуть людей до Страшного суда?
– А Мухаммад и не покинул. Его дух и слово здесь – не менее реальные, чем дух и слово какого-то человека в ал-Кахире, которого ни я, ни ты никогда не видели.
– Я видел людей, которые его видели! – крикнул Мумин.
– А я видел людей, которым являлись ангелы. Откуда ты вообще знаешь, что этот человек в ал-Кахире существует на самом деле? С чужих слов?
– Да, но я верю этим чужим словам!
– Всем подряд?
– Не всем, конечно.
– А как ты выбираешь те, в которые веришь? С какой стати? Ведь мнений столько, сколько и людей?
– Я не знаю. Мне, – Мумин запнулся растерянно, – мне учитель говорил.
– У тебя один учитель. За всю жизнь? Или ты поверил последнему говорившему с тобой?
– У меня не один учитель, конечно, но все они соглашались в этом.
– А в другом? Во всем другом они соглашались?
– Нет, конечно, не во всем соглашались. Они же люди.
– И ты веришь в то, в чем они все согласились, и не веришь в то, в чем они не соглашались?
– Ну, получается так, – сказал Мумин неуверенно.
– А если б ты больше учителей узнал, то среди них, быть может, нашелся бы тот, который с ними не согласился? И ты бы тогда ни во что уже не верил?
– Нет, ну если бы все согласились, кроме одного, я бы им поверил, а не этому одному.
– То есть ты веришь в истину по общему согласию, в точности как люди Сунны? А если бы у этого одного и была истина? Если бы он и был – имам?
– Я… я не знаю, – пробормотал ошарашенный Мумин.
– Ладно. Оставим это. Но ты мне обещал рассказать, что такое «талим».
– «Талим» – это… это значит, что ты должен верить моим словам. Потому что я – твой учитель. Потому что в них – отзвук Истины. Если ты не поверишь моим словам, как дойдешь до Истины?
– Вправду? Это и есть «талим»? Надо же, как просто: кто угодно тебе скажет, а ты и верь, потому что «талим», – Хасан уже не скрывал насмешки. – В твоих словах слышны только злоба и невежество, а не вера. Как я могу поверить в них?
Мумин засопел.
– Потому что если ты мне не поверишь, как я смогу тебя научить?
– А как я могу поверить? С какой стати? В твоих словах нет ни любви, ни силы, ни глубокого знания, – как нее ты можешь учить вообще?
Мумин в ярости рванул себя за бороду. Потом подскочил к сундуку в углу, открыл, вынул кипу книг.
– Ладно, умник! На, читай. Смотри, эти книги стоят больше тебя. Их привезли из Египта, от истинного имама. Может, они убедят тебя лучше, чем я.
Хасан бережно принял книги. Положил их подле себя. Спросил: «Как долго я могу изучать их?»
– Пока не изучишь, – Мумин схватил чашку, плеснул в нее воды, жадно выпил. – Ты уже понял, я же вижу, – проповедник из меня никудышный. Я вечно не знаю, с чего начать и куда привести. Но я тебе скажу вот что: я все-таки хороший учитель. Не потому, что знаю много мудреных слов, а потому, что вижу насквозь тех, кто их в себе таскает. Я знаю таких, как ты, высоколобых. Думаете: все про мир знаете, а чего не знаете, до того сами дойдете.
– Разум может только указать дорогу. Чтобы пойти по ней, нужен учитель. Не обязательно знающий. Но способный убедить, что он может провести по этой дороге.
– А-а, – Мумин махнул рукой. – Словоблудие. Ты ведь не за нашим знанием ко мне пришел. Не за Истиной. Ты хочешь чего-то. Ты думаешь: я, грубый, глупый, легко отдам тебе это. Ты ведь специально пришел ко мне. Может, ты надеялся меня просто вокруг пальца обвести, а?
– Извини, Мумин, если я обидел тебя. Хотя тебе и кажется, что я смеюсь над тобой, – это не так. Ты не глуп, хотя, признаюсь, и кажешься мне невежественным. Но это не помеха. Я верю в то, что учителем может быть всякий, на кого упадет хоть крошечный отблеск Истины. Почти все живут в полной темноте. А даже если видят что-то, – быть может, именно того крошечного отблеска и не замечают, а им не хватает именно его.
– И ты веришь, что я, базарный мясник, смогу показать тебе этот отблеск? Какой же?
– Отблеск жизни, которая всегда умеет видеть смерть, – сказал Хасан. – Ты такой же мясник, как я – водонос. Ты воин. Ты убиваешь не как мясник. Ты воевал с тюрками? Ты ведь родом из Хорезма, так?
– Откуда ты знаешь? Тебе рассказал Абу Наджм? Но ведь он же сам не знает… – пробормотал Мумин ошеломленно. – Я так и знал. Ты… ты их соглядатай!
В руке его блеснул нож. Хасан вскочил, взмахнул полой халата. Огонек лампы вздрогнул и погас.
– У, сын шайтана! – прорычал Мумин. – Я тебя слышу! Я вырежу твои глаза и твой вонючий язык! Я…
Он осекся, почувствовав у горла тонкое, холодное острие. Рука его разжалась сама собой, нож глухо брякнул о глиняный пол.
– Выслушай, – сказал Хасан тихо ему на ухо. – И не перебивай. Мой кинжал – из стали Шера. Я могу не заметить, как он пройдет твое гордо насквозь. Я говорил тебе, что мой отец хотел сделать из меня воина? Я видел, как ходят по земле те, кто привык ездить верхом и в тяжелых доспехах. Я знаю, как держит кинжал тот, кто привык держать в руке саблю. А еще в доме моего отца была рабыня из Хорезма. Мне отпустить тебя, – или ты на меня бросишься, и мне придется тебя убить?
– Отпусти, – попросил Мумин хрипло.
– Когда я тебя отпущу, дойди, не оборачиваясь, до дальней стены. Коснись ее руками. Сядь подле нее. В темноте. Мы будем говорить в темноте. Ты согласен?
Мумин кивнул.
Лезвие исчезло. Мумин прошел, шатаясь, вытянув руки вперед. Охнул, ткнувшись ногтями в кирпич. Сел.
– Хорошо, – сказал Хасан. – Я скажу, почему я пришел к тебе. Потому что шорник Абу Наджм вывел меня за руку из смерти.
– Я слышал про это, – буркнул Мумин.
– И я верю в то, что ты можешь за руку вывести меня к жизни. Иногда мне кажется: если бы я стал воином, как хотел мой отец, или купцом, – я был бы ближе к ней. А теперь с каждой прочитанной страницей, легшей в мою память, я становлюсь мертвей – и дальше от того, ради чего я эту страницу читаю.
– А зачем ты тогда ее читаешь?
– Чтобы увидеть дорогу к Истине. И пойти по ней.
– Так чему я-то тебя могу научить?
– Расскажи мне, как ты открыл книги Истины. Как твоя жизнь привела тебя к ним. Почему ты, почти ничего не понимая в них, запоминая, как попугай, продолжаешь их читать. Расскажи про то, как ты убил в первый раз. Как первый раз познал женщину. Как убивал потом. Что ты чувствуешь, когда из-под твоих пальцев выскальзывает чья-то жизнь? Расскажи мне. А я буду слушать в темноте и увижу твои годы и дни. Можешь не называть ни имен, ни земель. Мне неважно. Расскажи, что творилось внутри тебя.
Голос Хасана плясал в темноте подвала, полз, обволакивал, лился в уши, как вода уходящему на дно. И непонятно было, где сам Хасан – слева ли, справа, далеко или совсем рядом, и шепчет, шепчет на ухо, и слова его ложатся в рассудок, заливают его, топят, – сильнее, навязчивее, повелительнее, чем барабаны и мерная, кружащая душу пляска суфиев.
– Я… а если я не хочу? – пробормотал Мумин.
– Ты хочешь. Это знание распирает тебя и клокочет в тебе. Ты ведь не делился им уже много-много лет. Ведь ты живешь среди врагов. Ты остался воином, а живешь среди унижений и не можешь по-настоящему, впервые за много-много лет, взмахнуть клинком.
– Да. Да, – прошептал Мумин.
Майна снова кричала в листве тополя. Теперь она дразнила соседского мальчишку и его глиняную свистульку. Что за мерзкая птица! Хасан в сердцах оттолкнул книгу. Стукнул ладонью по ковру, взбив облачко пыли. Подумал: незадача, ковер этот не выносили выбивать, должно быть, уже полгода. Кругом грязь, пыль, шум. Как здесь вообще можно что-то понять? Как он здесь живет уже третий год? Стиснул кулаки, принялся читать про себя шахаду. Отец когда-то заставлял делать это как наказание. Потом Хасан открыл, что стократное, тысячекратное повторение – это как колыбельная самому себе, как касание материнской рукой измученного рассудка. Боль и страх уходят – остается только пустое, чистое «я», – безымянное, легкое.
Аллах всемогущий! Почему Он дозволяет в книгах ищущих Его столько пустословия? Бессмысленная похвальба, нападки, выкрутасы и вывихи стиля, завитки, немыслимые, цепляющиеся друг за дружку потоки бессмыслицы. Первая половина – славословия, потом – кляузы. Только потом – пригоршня правды, и ту приходится вылавливать в море словесной мишуры. Пусть правду стоит скрыть от профанов, но скрыть нужно логикой, за которой профану не проследить. Зачем делать познание Истины разгребаньем навоза в поисках жемчуга? Тот, кто ясно мыслит, ясно пишет. Как великий Насир Хусроу. А все остальные Муминовы свитки – это просто навоз, дурманящий своей вонью таких, как он. Непонятно, но выглядит внушающим почтение. Кто б мог подумать, что хотя бы жалкие крохи Истины перенесутся из этих книг в рассудок такого головореза. Хасан усмехнулся. Не в книгах дело. Просто Мумину повезло с учителем. Все-таки где-то он встретил настоящего повелителя слов и душ. А здесь ему не позволили вырасти, шагнуть дальше, а снова заставили быть головорезом.
В дверь постучали. Хасан вздрогнул, потянулся за ножом.
– Это я, твой шорник, – раздался из-за двери озабоченный голос Абу Наджма.
– Входи, – позвал Хасан, вздохнув с облегчением. После визита к Мумину он даже двери стал на ночь запирать.
– Салям, – Абу Наджм нагнулся, ступая через порог.
– Салям, – отозвался Хасан.
– Учишься все, – сказал шорник уважительно. – Мне б твой разум. Только вот мудрости я б у кого-нибудь другого попросил.
– А в чем дело? Мясник хочет моей крови?
– Ну! – выдохнул Абу Наджм. – Чего ты такого с ним сделал? Он сам не свой ходит. Под нос бормочет. Ногти грызет. Они у него такие корявые, кровь под ними скотская. Я ему говорю – нечисто ведь, осквернишься, хоть омовение соверши. А он как зверь рычит. Что ты сделал с ним?
– Поговорил. А потом слушал. Долго. До самого утра.
– Мумина? – изумился шорник. – Да из него слова клещами не вытянешь!
– Клещами – нет. А словом… словом можно. Слово сдвинуло гору.
– Экий ты, – Абу Наджм уселся на ковре. – А теперь он тебя зарезать хочет. Боится, наверное, что ты другим расскажешь.
– Нет. Он не этого боится, – сказал Хасан задумчиво. – Это в нем кричат страх и стыд. Оттого его душа корчится, и он не знает, как успокоить ее. А на самом деле это как нарыв – больней всего, когда давишь. Когда прорвалась кожа и хлынул гной – сразу легче. Он не родился убийцей, Абу Наджм. Скажи мне: кто подсказал тебе привести меня именно к нему? Ты ведь не сам додумался?