– Не сам… да. А как ты догадался?
   – Ты ведь не повел бы меня к ночному убийце по своей воле, так? Мумин же из тех, кто помогает сохранить вашу такийю?
   – Он бы не убил тебя, клянусь бородой Пророка. Просто те, к кому я подошел, не поверили, что ты готов принять нашу Истину. А Мумин… он умеет определять.
   – Я тоже. А к кому ты подошел?
   – Я не могу тебе сказать, Хасан, – шорник отвернулся, пряча взгляд. – Не могу. Пока ты не поклянешься. Не станешь одним из нас.
   – А кому я могу поклясться? Наверное, Мумину?
   – Ему можно. Только он… он не захочет.
   – Он захочет. Пожалуйста, Абу Наджм, иди к нему и скажи, что завтра я приду к нему давать клятву. Ты пойдешь?
   – Да, Хасан, – сказал Абу Наджм нерешительно.
   Встал. Подошел к двери. Обернулся.
   – Хасан, я вот чего не пойму: ты мне говорил, что хочешь понять, как словами за душу брать. А ты ведь меня взял словами. И Мумина. Чего же ты хочешь?
   – Чтобы узнать слова, которые проникли бы в твою душу, я прожил с тобой рядом три года. С Мумином я говорил всю ночь. Но я не могу ни жить годами рядом, ни говорить ночами напролет с людьми толпы. Тот, чья душа по-настоящему горит, может зажечь толпу горстью слов. Как Пророк. И его имам.
   Абу Наджм посмотрел на Хасана с благоговейным ужасом. Потом скрылся за дверью и тихонько, стараясь не скрипнуть, притворил ее за собой.
 
   – Мумин, Мумин, – взмолился Абу Наджм. – Ну отчего не хочешь? Где ты еще такого найдешь? Да из него такой проповедник выйдет, каких не видывали!
   – Не хочу, и все! – буркнул Мумин.
   – Мумин, а я ведь этого так не оставлю. Я пойду. Ты знаешь, к кому я пойду.
   – Последнее слово оставили за мной. Я бы его вообще на месте прирезал! – Мумин скрипнул зубами.
   – Ну чего ты, Мумин? Если ж ты клятву примешь, то ведь и волю получишь прирезать, если он расскажет. Ведь так? Сейчас ведь ты не можешь, это грех будет, злодейство, сейчас он волен думать и говорить кому угодно и что угодно. Мумин, ну что мне сделать, чтоб убедить тебя?
   – Ибн Атташ не верил ему с самого начала. Скользкий твой Хасан, как угорь. И словами, и делами. А теперь… теперь я ему не верю стократ. В первый раз вижу книжника с повадками убийцы. Надеюсь, и в последний.
   – А, так вот оно в чем дело! Да ты, никак, уже хотел его зарезать? Вправду зарезать, да, Мумин? И не получилось? И тебе пришлось ему, сопляку, кланяться, а?
   Мумин зарычал.
   – Смотри, шорник. Тебя-то я точно прирежу, с места не сходя!
   – Вот оно в чем дело, – не унимался Абу Наджм. – Вот чем наш доблестный Мумин обижен. Ладно. Он такой, Хасан. Он может. Только ты рассуди, Мумин. Ты за дело наше рассуди, а не от своей обиды. Кто тебя по-настоящему, кровью обидел, а? Ты бы на мелкие обиды не тратился. Что тебе Хасан? Он что, зла тебе желает? Нет. Он Истины желает. А что ему она не так дается, так и человек он необыкновенный. Я же тебе сказал: я жизнью своей за него поручусь. И не только жизнью. Всем, что есть у меня.
   – У шорника? – хмыкнул Мумин. – Да что у тебя есть, кроме жизни? И та ничего не стоит, раз ты ее выбрасываешь так дешево.
   – Что у меня есть? Вот что, Мумин, ты давно держал в руках настоящую саблю из Шера? Настоящий хинский булат?
   – Ты! – выдохнул Мумин. – Ты… смеяться надо мной вздумал, как твой Хасан? Он ведь рассказал тебе, так? Собака!
   – Ничего он мне не рассказывал! Остынь! Просто у меня есть настоящая шерская сабля. Со змеями на клинке. Откуда – не скажу. Мне она не нужна. А если ты примешь клятву у Хасана, может, она понадобится тебе.
   – …Этой саблей я снесу предателю голову, – пообещал Мумин. – И тебе заодно.
   – Так ты согласен?
   – Хорошо, приводи его через три дня. Только пусть за день ничего не ест.
   – Спасибо, Мумин! – выкрикнул Абу Наджм.
   Мумин фыркнул и отвернулся.
 
   – Положи руку на книгу, – велел Мумин, встав у огня. – Теперь прочти шахад.
   Хасан прочел.
   – Теперь скажи, что веруешь в имама, явного и сокрытого, веруешь, что он есть явление и Истина Аллаха на земле ныне и присно, веруешь, что кровь его от Пророка и зятя его, Али, кровь дочери его, Фатимы. Веруешь?
   – Верую, – произнес Хасан негромко.
   – Клянешься ли хранить тайное и оглашать открытое, клянешься ли нести Истину до конца твоих дней, хранить в крови и с кровью пролить несохранное, вести за руку братьев и повиноваться отцам?
   – Клянусь.
   – Я принимаю твою клятву, – сказал Мумин.
   Подойдя к Хасану, снял повязку с его глаз. Выкрикнул: «Здравствуй, брат!» Сидящие у огня одетые в белые люди выкрикнули разом: «Здравствуй, брат!»
   – Здравствуйте, братья мои, – сказал Хасан и поклонился им.

3. ДОРОГА

   Ничего не изменилось в этом мире. Все та же рыжая пыль вокруг, те же холмы, – покатые, каменистые. Колючие заросли вдоль речных русел, вьющихся по ложбинам, рощицы, поля с горками камней по краям, солнце, горячий ветер, глина сгрудившихся, прижавшихся к склонам домов, дворцы в сердце города, за стенами цитадели, – приземистые, с рядами коренастых колонн и арочных полукружий. Блеклая зелень, журчание воды, крик надоевшей майны – все в этом мире осталось таким же.
   Странно: рассудок ведь осознал сделанный шаг в иной мир, к иной жизни и смерти, – а до нутра, радующегося пище и кричащего от боли, мутно и плотски тяготеющего над рассудком, так ничего не дошло. Ни нового страха, ни обещаний нового будущего.
   Хасан усмехнулся себе. Странно было бы как раз обратное, – если бы пара слов перед одетыми в белое истуканами что-то изменила внутри. Теперь эти люди, не имеющие в голове ничего, кроме чужих заученных правил, будут говорить ему: «Брат». Ближе и теплей они от этого не станут. А ведь они, должно быть, на самом деле считают его своим братом, делящим смертельную опасность, хлеб и кров.
   В дверь постучали. Хасан отложил свиток, встал. Крикнул: «Входи, Абу Наджм, не заперто!»
   – Салям, брат, – сказал, усмехаясь, Абу Наджм, шагая за порог. В руках он держал здоровенный короб, откуда пахло так, что Хасана чуть не скрючило от внезапной судороги в животе.
   – Праздновать надо! Ты чего, принял клятву и опять за книги? Совсем высохнешь! Станешь как палка коновязная. О, ты только посмотри, – и снял крышку с короба. – Ну-ка, стели дастархан!
   Хасан кинулся к сундуку, вынул коврик, расстелил торопливо. А шорник уже расставлял миски, разворачивал тряпицы.
   – Ешь теперь, ешь! Вот, пилав какой. Ара сделала, ну что за баба сварливая. Как делала, так за три дома слышали. Как соли ей под хвост насыпали. Зато каков пилав, а?
   – Да, вкусно, – согласился Хасан.
   – Давай машта налью. Свежий, совсем свежий.
   – А ты сам-то чего не ешь. Ведь сколько всего принес! Ешь, празднуй со мной, – предложил Хасан.
   – Я ем, ем, – сказал шорник, отвернувшись вдруг. – Что ж я, тебя одного оставлю?
   – Нет, ты не оставишь меня, конечно, Абу Наджм, – Хасан взял его за руку, заглянул в глаза. – Брат мой, настоящий брат, я тебя выбрал сам, брат мой по духу и первый настоящий учитель, – на твоих глазах слезы. Почему?
   Шорник сглотнул.
   – Потому что… потому что ты скоро уйдешь от меня, Хасан. Я знаю. Это уже решено. Тебя… отправят. Учиться, становиться проповедником, даи. Я за три года к тебе в самом деле, как к брату… Я…
   – Не нужно, брат, – Хасан погладил его ладонь, широкую, испещренную шрамами, смуглую. – Я понимаю тебя. Даже если я и уйду, то вернусь. Обязательно. Если где-нибудь и есть место моей судьбы – то оно здесь, на этих рыжих холмах. Где я еще смогу жить?
   Абу Наджм улыбнулся счастливо. Разломил лепешку.
   Когда оба наелись и напились чаю, разогретого Хасаном в медном чайничке на очаге, Абу Наджм сказал: «Раис Музаффар приказал тебе явиться к нему. Завтра же».
   Раис Музаффар, человек почтенный, богатый, уважаемый от аль-Джазиры до Хинда, правовед и знаток Корана, большую часть времени, не занятого эмирской службой, проводил в усадьбе на холме за цитаделью. Небольшой дом, примостившийся у самой вершины, утопал в зелени. Говорили, что под вершиной бьет родник, который отыскал сам хитроумный раис, и высвободил из-под камня только после того, как отец нынешнего эмира подарил раису холм и старый дом на нем. За что подарил – сплетни умалчивали. Но, зная раиса, можно было предположить: за новый налог или очередной способ класть меньше серебра в монеты, не портя вида и веса. Прогадал старый скупердяй, отдавая пронырливому слуге зряшную землю: холм с родником стоил вдесятеро дороже, а слуга за пару лет устроил там сад почище эмирского. Но раис того стоил. Новый эмир и шагу без его слова не ступал – и потому успешно лавировал в бурлящем потоке дрязг и свар между варварами-сельджуками, новыми хозяевами Ирана, Маверранахра и Сирии.
   Конечно, расчетливый раис имел дом и в цитадели, как же без него в смутное время? Но жил в своем саду, – медленный, хитрый, мяконький, как первый хлопковый пух, неприметный человек, обманчиво вялый – но цепче и хватче любой колючки. Ар-Раззак всякий раз, поминая его, стискивал пухлые кулаки, визгливо призывал на его голову всех дэвов и клялся, что, если бы не это исчадие всех бесов жадности, уже давно купил бы пол-Рея и весь Кум на придачу.
   Хасана встретил у ворот слуга – седоватый дейлемит с лицом, будто выбитым из песчаника. Двигался он как усталый бык – поворотисто, вальяжно, будто к телу его цеплялись невидимые тяжелые тюки, и нельзя было задеть ими ничего вокруг. От глаза через скулу его шел недлинный, но глубокий, как рытвина от тележного колеса, шрам. Хасану сразу вспомнился Мумин с его тяжелой, разлапистой походкой. Раис хорошо заботился о своей безопасности, вне всякого сомнения.
   На холм поднимались по дорожке, усаженной тутовыми деревьями. Кричали птицы, сварливо ссорились в листве. На солнцепеке перед аркой входа лежала пара огромных ленивых котов, будто мрачные каменные звери перед могилами нечестивых царей за ал-Кахирой. Хасан поначалу подумал, они спят. Но вдруг заметил, что твари подглядывают за ним из-под полуприкрытых век, чуть поблескивая влажной роговицей. Вдруг один потянулся, зевнул, открыв розовую пасть. Хрипло мурлыкнул и посмотрел на гостя, уже не таясь. Блеснул презрительно золотистыми, недоброй красоты глазами. Хасан вздрогнул.
   – Пойдем, – позвал дейлемит и потянул его за рукав.
   На улицах раис никогда не показывался пешком – только в носилках или на коне, великолепном тюркском аргамаке. Это правильно, к пешим нет почтения. Почти никакой человек, сколь бы величаво он ни смотрелся на коне, не сумеет столь же достойно выглядеть, шаркая ногами в пыли. Но раис, наверное, смотрелся бы так же. Даже при взгляде вблизи ощущение возвышенности, бесконечного превосходства над всеми ничуть не умалялось. Величавые движения, добрая, чуть снисходительная усмешка, проницательный, все подмечающий взгляд, белоснежные, арабской белизны одежды. Хасан вдруг подумал: а ведь он вовсе не велик ростом. И годы его невелики: если приглядеться к коже, к бороде – дашь едва за сорок. А на первый взгляд глубокий старик, мудрый, спокойный, медленный от тяжести лет.
   – Салям, – сказал раис, усмехаясь.
   – Салям, – отозвался Хасан, кланяясь.
   – Садись, – раис кивнул на рассыпанные по ковру подушечки. – Будь как дома. Как тебе мои звери?
   – Они восхитительны, господин мой.
   – По ночам они приходят хранить мой сон. Ложатся у моей постели. Когда приходит ветер с гор, они греют меня. Никакая женщина не сравнится с ними. Женское тепло влажное, оно забирает силы. Кошачье – сухое, ясное, как полдневное пламя. В их шерсть уходят тревоги. Хотел бы ты таких же?
   Хасан подумал: «Как быстро раис начал атаковать, даже не потрудившись обменяться любезностями».
   – Мой господин, моя постель слишком скудна для них.
   – Нищее ложе молодого книгочея, – раис усмехнулся. – Но ведь твой отец, если не ошибаюсь, владеет кузнями и шерстовальнями в Куме? Караван-сараями и полями? А почтенный ар-Раззак так и нахваливает всем, какой у него секретарь. Ученый и скромный. И твердый в вере. Скажи мне, юноша: может, ты веришь людям Огня? Для них коты – твари ночи, нечистые, противные, крадущие души. Может, тебе кажется, что их вера – здрава?
   – Нет Бога кроме Аллаха, – сказал Хасан, – и Мухаммед – пророк Его. В их вере, как в верах почти всяких людей, есть зерна здравой истины. Но только истинно верующие могут отделить их от плевел. А скудость моя – отсюда, – он коснулся своей груди, – и отсюда, – он коснулся лба. Там нет истины, и потому я нищ.
   – Нищим, насколько я знаю этот сброд, на истину трижды плевать, – проворчал раис. – Им дай дирхем, и они счастливы до вечера.
   – Тогда я еще бедней их, мой господин, – потому что я даже не знаю, что нужно дать мне для моего счастья.
   – Вот они, плоды учения. Как хворь, – чем больше набрался, тем немощней она тебя делает. Сомнения, сомнения. О чем сомневаться в этом мире, юноша? Имеешь хлеб – ешь его, имеешь женщину – зачни с ней сына. Что еще нужно человеку?
   – Знать, откуда этот хлеб, пища он или обернется ядом, – и знать, под каким небом пойдут его сыновья.
   – Хм, – сказал раис, поглаживая бороду. – И откуда ж такого знания набраться?
   – От того, кто слышит слова, создавшие этот мир.
   – М-да, юноша, м-да, – раис усмехнулся. – То-то один наш знакомый мясник слюни пускал, про тебя рассказывая. Ты и вправду знаешь Книгу наизусть? «Плох пример тех людей, которые считали ложью наши знамения: самих себя они обидели! Кого ведет Аллах, тот идет по прямому пути; а кого Он сбивает, те – понесшие убыток».
   – «Мы сотворили для геенны много джиннов и людей: у них сердца, которыми они не понимают, глаза, которыми они не видят, уши, которыми не слышат. Они – как скоты, даже более заблудшие. Они – находящиеся в невнимательности», – эхом отозвался Хасан.
   – «Худшие из животных пред Аллахом – глухие, немые, которые не разумеют».
   – «Если бы Аллах знал что-нибудь доброе в них, Он дал бы им услышать, а если бы Он дал им услышать, они отвернулись бы от Него, отвратившись»,[2] – откликнулся Хасан.
   – Хватит, о просветленный юноша, – раис рассмеялся, – а то еще, чего доброго, устыдишь меня моим невежеством. Скажи, а как ты учил Коран? Должно быть, сызмальства, каждый день по строчке, повторяя все предыдущие?
   – Я запомнил его весь после третьего прочтения.
   – В самом деле? – раис усмехнулся.
   – Я помню все письма, которые писал для ар-Раззака. Все песни, которые слышал в детстве. Я запоминаю без усилий.
   – Невероятно! Какой удивительный дар!
   – Иногда он кажется мне наказанием, мой господин.
   – Понимаю, понимаю. В этой жизни столько вещей, которые приятно забыть раз и навсегда. Почтенный Мумин, к примеру, уже старается стереть из памяти одну весьма неприятную ночь. Кстати, ты ведь заставил беднягу сознаться в том, что он суннит?
   – Мне кажется, тонкости богословия – не его конек, мой господин.
   – Так-то оно так. Да вот из-за тонкостей этих ты вполне мог бы оказаться под его коньком. Мумин у нас из думающих руками.
   – Они у него не слишком проворны, мой господин.
   – В самом деле? Это почему же? Ты, наверное, вдобавок к богословию учился еще и драться?
   – Немного, мой господин. Достаточно, чтобы понять: руки, привыкшие к тяжелой сабле, скверно управляются с кинжалом.
   – Хм, об этом я не подумал, – раис нахмурился. – Надо же, подметить такое. Ведь и вправду, какой прок от сабли в толпе… Ну, юноша. Только появился, а уже из-за тебя мне заново тратиться на охрану.
   – Я прошу прощения за то, что нарушил ваш покой, мой господин.
   – Только дураки и святые способны сохранять спокойствие в этом мире. Ладно. Думаю, настало время задать тебе вопрос, который сильнее всего озадачил нашего беднягу-живореза: зачем тебе понадобилось стать, хм, человеком Истины, – раис усмехнулся снова, чуть заметно, уголками губ. – Думаю, ты не сомневаешься в том, что способен сам, без наставников вроде Мумина, дойти до Истины. Лучше всех понять книги, написать свои. И убедить тоже способен.
   – К сожалению, мой господин не прав. Калеке нужен костыль – и тот, кто ему этот костыль изготовит. Самый сильный, тычась наугад, может сделать всего один неверный шаг в темноте, – и вся его сила не поможет ему. Слепого нужно вести за руку. Рассудок сам сможет отыскать вход в глубины подземелья. Но чтобы пройти, нужен проводник. Единственный, знающий истинную дорогу.
   – Если не ошибаюсь, эта была проповедь. И неплохая. Хорошо, я готов поверить, что ты ищешь имама – и его Истину. Но не пытайся доказать мне, что тебе не нужно ничего пониже. Земнее, плотнее. Осязаемее. Ты, мой юноша, отнюдь не похож на святого.
   – Мой господин проницателен. Да, я ищу – умения зажечь сердца сразу многих, повести за собой, вложить в них слова, которые сделали бы крепкими их руки.
   – И сделать их уши глухими ко всем словам, кроме твоих? – спросил раис, улыбаясь.
   – Если мои слова будут отзвуком Истины, то да, – подтвердил Хасан, бледнея.
   – Ценю искренность. Она – редкая гостья в наших краях. Мой юноша собрался стать кем-то вроде царя-жреца, какие бывают у неверных. Или вроде нашего Пророка, да будет благословенно его имя.
   Богохульство это раис произнес совершенно спокойно, внимательно вглядываясь в лицо Хасана.
   – Мухаммад был последним пророком, – сказал Хасан. – Но я верю в то, что есть люди, лучше других способные понять его весть.
   – В тебе изрядно гордыни. Но сейчас это даже похвально. Тем более что нам по дороге с твоей гордыней. Ты хочешь зажигать сердца, научиться проповедовать – так учись, нам нужны хорошие проповедники. Для этого тебе, думаю, придется расстаться с твоей нищей, но вполне уютной лачугой. Чтобы узнать людей, узнать, чем дышат их сердца и с какой стороны их легче поджечь, – нужно постранствовать среди них. Лучше средства, чем дорога, для этого нет. Дорога открывает глаза – хотя и норовит припорошить их пылью.
   Раис замолк, будто вспоминая что-то, и нахмурился. Потом сказал, устало и равнодушно: «Послезавтра мой слуга отведет тебя к человеку, который укажет тебе дорогу. Время нашей беседы истекает. Ты можешь спросить меня о чем-либо, если хочешь».
   – Мой господин, разве вы принадлежите к людям Истины?
   – Я? – спросил изумленный раис. – Почему тебе взбрело в голову спросить именно это?
   – Вы не похожи на человека, который станет связывать себя такими клятвами, господин мой.
   – Ты прав, юноша, ты прав, – пробормотал раис. – Такие, как я, предпочитают стоять в стороне и смотреть. Наблюдать, рассчитывать и выживать. И потому, юноша, такие, как я, всегда остаются слугами подобных тебе.
 
   Но ждать две ночи и день Хасану не пришлось. Вечером того же дня в его дверь постучали снова, незнакомо и грубо. Спрятав кинжал под халатом, Хасан крикнул: «Войдите, не заперто!» Дверь распахнулась, и в комнату шагнул Мумин. За ним – оборванный, тощий дервиш, тот самый, танцевавший на празднике. В комнате сразу запахло нечистым телом и гнилью.
   – Салям, – сказал Хасан негромко.
   – Тебе того же, – буркнул Мумин.
   – Салям, брат, – выговорил дервиш хрипло.
   – Пойдем, зовут тебя, – Мумин махнул рукой.
   – Хорошо, – отозвался Хасан спокойно.
   Обмакнул калам в чернила, дописал строчку. Присыпал мелким песком. Отряхнул.
   – Пойдем! – повторил Мумин нетерпеливо.
   Хасан вынул кедровый ларец, раскрыл, аккуратно сложил туда чистую бумагу. Отнес к нише в стене чернильницу. Мумин смотрел, скалясь. Дервиш стоял неподвижный как камень, безучастный. Наконец Хасан уложил лист в сафьяновый футляр. Встал, отряхнул пыль с колен. Сообщил: «Я готов».
   – Если ты и дальше так собираешься отвечать на просьбы братьев, я…
   – Спокойно, брат Мумин, – прохрипел дервиш, глянув на него искоса.
   Когда вышли, Мумин чуть отстал, дервиш же двигался впереди, указывая дорогу. Хасан вздохнул с облегчением. Куда хуже было бы, если бы сзади шел дервиш, тонкий, как змея, шагавший по-кошачьи упруго и почти неслышно. Мумин не успеет. Главное, чтобы он не оказался слишком близко.
   Они спустились с холма, прошли мимо цитадели. Хасан подумал: наверное, его хотят вывести из города через базарные ворота. И прикинул, что караван-сарай за базаром сейчас полон, – позавчера пришел большой караван из Сирии. Всюду палатки, тюки, люди спят прямо на улице. Бросившись бежать, там нетрудно будет скрыться. Да и едва ли они решатся убить его на людях. Все же Мумина знают в лицо многие.
   – Мы не собирается тебя убивать, – сказал вдруг дервиш, не оборачиваясь. – Мы уже пришли.
   И указал на дверь в глухой глинобитной стене.
   На стук дверь отворил сгорбленный, морщинистый, как колеистая дорога, старик, смуглый до черноты. Ничего не спрашивая, заковылял впереди. Провел гостей через дворик с цветником и вялым, сочащим тонкую струйку фонтаном, подвел к двери, из-за которой раздавались голоса и смех. Показал на нее и заковылял прочь.
   Хасан нерешительно ступил внутрь. Вечерний свет лежал на коврах, на резном столике, на пиалах, на серебряном крутобоком чайнике. Навстречу вошедшим поднялся дородный человек с рыжей, крашеной хною бородой. Раскрыл объятия, улыбнулся:
   – Салям, братья! Садитесь! Пейте чай со мной, преломите со мной хлеб.
   Хасан приветствовал его. Нерешительно сел среди загорелых, пропыленных, пахнущих дорогой и чужим солнцем людей. Принял пиалу горячего чая, щиплющего ноздри пряным запахом. Выпил – осторожно, мелкими глоточками, отломил хлеба. Караванщики хлопали друг друга по спинам, рассказывая, как где-то за Тикритом видели пыльного дэва – огромного, черного, с головой до облаков. Большой дэв, но глупый, вертелся на месте, подпрыгивал. Так и ушел в песок, не наевшись. Ва-ах, а какие бывают они, Садык, так скажу тебе, когда прожорливые, полкаравана за миг, и как не бывало! Сильный верой человек нужен, чтобы отогнать дэва, хороший дервиш, а лучше серебряный ножик или стрелу обернуть святыми словами. Да чепуха это, серебряный ножик! Дэва тянет к греху, знать нужно, кто грешен, его гнать навстречу шайтану. И видно это сразу, он…
   До Хасановой руки кто-то дотронулся. Он обернулся, – старый слуга показал ему на прикрытый занавеской проход в дальнем углу комнаты. Хасан покорно встал и пошел. Внимания никто на него не обратил, – люди все так же смеялись, и говорили, и спорили, перебивая друг друга. Хасан прошел низким коридором, шагнул за дверь, – неслышную, обитую войлоком, – и очутился в маленькой, устланной коврами комнате. Был в комнате лишь рыжебородый крепыш, только что встретивший их. Он по-прежнему пил чай, улыбаясь, как будто волшебством перенесся из одной комнаты в другую, так ничего и не заметив.
   – Салям, – снова сказал ему Хасан, поклонившись.
   – Садись, юноша, садись. Чаю? Нет? А я еще себе подолью. Нет питья лучше чая. Правильный чай, он лучше любого вина нечестивцев. Ах, – выдохнул, отхлебнув, и усмехнулся. – Меня зовут Абд ал-Малик ибн Атташ. Твое имя мне известно. Известна и твоя слава.
   – Мой господин льстит мне, – Хасан поклонился.
   – Как твое здоровье, Хасан? Здоровы ли твои родные, благополучны ли?
   – Спасибо, мой господин. Они здоровы, как и я. У них все благополучно.
   – Да хранит их Аллах! – воскликнул ибн Атташ. – Это замечательно! А в особенности потому, что им, наверное, долго придется без тебя обходиться. Они смогут?
   – Да, мой господин.
   – А ты без них?
   – Без моих братьев – нет.
   Ибн Атташ нахмурился и вдруг рассмеялся:
   – Мне говорили, что ты фокусничаешь со словами. Нужное, хорошее свойство. Наше дело требует власти над словом. Как мне сказал один мой друг, знающий тебя, – ее ты и ищешь. Не так ли?
   – Истинную власть над словами имеет лишь Тот, кто впервые произнес их.
   – Хвала Ему, Господу миров! – Ибн Атташ благоговейно склонил голову. – Но все мы хотим быть ближе к Нему, правда?
   – Да, люди Истины вправду хотят быть ближе к нему. Слепые же и глухие не знают сами, чего хотят.
   – Так, хорошо, – ибн Атташ усмехнулся. – Вроде тебя и учить почти нечему.
   – Нет, мой господин. Мне нужно еще многому научиться. Мое знание – как одеяло нищего, в нем дыр больше, чем лохмотьев. Я чувствую эти дыры, и непрочность моего знания отражается в моих словах. Я не умею убеждать.
   – Так, так. А ты пробовал?
   – Да. На диспутах в медресе. Мне часто удавалось заставить соперника замолчать, – но я не мог убедить своей победой ни учителя, ни соучеников.
   – Это мне знакомо, – крепыш улыбнулся, вспоминая. – Им казалось, что ты сыграл нечестно. Будто кости подменил, верно? Потому что никто из них не мог проследить, как ты подвел противника к поражению.
   – Так, мой господин.
   – Да, мало знать самому, нужно еще и суметь подвести других к этому знанию. Но ничего. Это придет с опытом. А его ты приобретешь, думаю, быстро.
   Ибн Атташ отставил пиалу.
   – Беседовать с тобой за чаем, Хасан, слаще меда. Если б у меня был лишний день, я бы весь провел его в беседе с тобой. Но, увы, – он развел руками, – дня этого у меня нет. Завтра на рассвете я должен покинуть Рей. Здесь слишком многие знают меня. Потому – к делу. Тебе известно, кто я?
   – Я догадываюсь. Вы – даи, несущий слово Истины.
   – Так. Я – главный проповедник Исфахана и всего Ирана. И работа моя сейчас заключается не столько в том, чтобы нести слово нашего имама, сколько в том, чтобы спасать наших братьев от варваров и мулахидов-еретиков. Милостью Аллаха, наш имам на троне в ал-Кахире, и слово Истины слышат открыто от гор Атласа до Сирии. Но земная власть никогда не бывает прочной. Мы были сильны, так сильны до прихода варваров, – а они, непобедимые на поле битвы и сущие дети в зале совета, выбрали наших врагов. Не смешно ли, они выбрали тех, кто наименее враждебен нам, кто ближе всего к нам в познании Истины, – нищих суфи. Завалили подарками их святых учителей. И превратились в людей Сунны потому, что суфи блюдут ее букву. Окружили себя сутягами и писаками, шарлатанами со священным Кораном в руках, и смотрят им в рот. Если бы не тюрки, знамя потомков Али развевалось бы от Хинда до Испании. А теперь мы скрываемся. Сунниты, находя нас, истребляют, как могут. Потому мы прячемся – и говорим с теми, в ком есть надежда зародить росток истины. И с крестьянами на полях, и с вельможами. И мы терпим. Терпим!