Хасан вздрогнул.
   – Ах, вы не подумайте плохого, – залебезил толстяк. – Сыны Сасана, – не сборище ночных головорезов, нет. Мы вольные люди, но есть у нас слабинка, падки мы до легких заработков, ну, и каждый своим умом крепок. Не все ведь слышали, какой хаджи Хасан добрый человек и какой проповедник замечательный. Ах, не все. Но будьте уверены, безнаказанным такой проступок не останется. Их накажут. Обоих!
   – Их было трое, – выговорил Хасан.
   – Ах, – толстяк развел руками. – Жизнь, она такая. Кто-то рождается, а кто-то, увы… В особенности если не перевязать вовремя. Хорошо у проповедничков железо режет-то, хорошо. Хинское небось, а? Или из Шера? Знатная там сталь, ох, знатная. До кости пробирает, сверху донизу раскроит. И работают двумя руками святоши ох как хорошо. Почище кушанских живорезов.
   – Зачем ты пришел, отец Зейда? – спросил Хасан резко. – Разбираться с долгами крови?
   – Зачем вы так на бедного побирушку, – толстяк даже носом шмыгнул, – дело-то не в этих прощелыгах, поделом им, раз нарвались, недотепы, с ибхамами против ножа не совладали. Тут большое дело видно, потому к вам бедный Два Фельса и пришел. Мы долго к вам присматривались, пока не решили – хороший вы человек, подходящий. Вы уж меня послушайте, хаджи, наберитесь терпения. Потом не пожалеете, клянусь. Мы вот всем говорим: мы, дети Сасана, – вольные люди. Ни эмира над нами, ни халифа. Идем куда хотим, делаем что хотим, простаков облапошиваем. На словах оно вроде так, и если посмотреть снаружи, вполглаза, похоже. А на деле у нас-то хозяев побольше будет, чем даже у пахотника какого-нибудь. Свои начальники у нас, а то как стадо в узде держать? Ведь если узду отпустить, кто угодно сыном Сасана захочет стать, и братство наше развалится, неучами и неумехами переполненное, и смертоубийство между нами учинится. А еще нам среди сильных и властных друзей надо иметь, ведь мы не трудами праведными живем. Да и среди простецов опора нужна, – от них ведь нам укрытие и прокорм, когда дела нету. Ох, тяжелая наша жизнь. Но и мы – люди непростые, сноровистые, – толстяк подмигнул. – Ходим от Андалуса до Хина, много можем. И помогаем тем, кто нам помогает. Говорят, что мы к народу честному присосались, – а мы как те пиявки, которых лекари ставят. Кровь, может, и сосем, но оттого выздоравливают. Ведь нам что нужно? Спокойствие, и чтобы никто войском ни на кого не ходил. После войска финика горелого не подберешь, и нигде от него не спрячешься, – крепостей-то у нас нет, чтобы осады выдерживать. Говорят: мы разбойные, а мы самые что ни есть мирные. Ведь если мир, народишко жиреет, с него и пожива жирнее.
   Толстяк закряхтел. Вытер рукавом пот со лба. Хасан смотрел на него терпеливо, стараясь отогнать сонливость.
   – Вот, уважаемый хаджи, – сказал толстяк назидательно, – любим мы спокойствие. А в этой-то стране ох какое беспокойство зреет. Вы и сами, должно быть, увидели. Армянин-то – крутой парень, ох, крутенек. Все по-своему сделать норовит. А нам так при старике Мустансире хороню, мы первейшие ему верные. А без него будет как?…Эх. Вон, в Конье, наших со стены вывесили, как селедок вялиться. А в Иране вашем что делается? Не продохнуть от тюрок этих…В общем, вижу, утомил я вас, хаджи. Так я прямо к делу. Мы вам помочь можем, в задумках ваших. Конечно, не в том, чтобы одного богослова в отместку отходить, ну так вы же умный человек, вы, наверное, про такое и не думали. В других задумках. В больших. Насчет будущего спокойствия. И всяких свежеобрезанных начальников, понимаете? Мы поможем, не сомневайтесь. У нас хорошие связи. С большими людьми. Оч-чень большими. Которым мы помогаем. И которые тоже готовы помочь тем, кто поможет им. Что на это скажете?
   – …Это хороню, – сказал Хасан, подумав. – А какую плату потребуют с меня сыны Сасана?
   – Пока никакой. А вот если уважаемый даи наберет силы – может, он возьмет под крылышко и нас, грешных.
   – А если даи так и не наберет силы?
   – Ну, всякий купец рискует, когда товар покупает и караван снаряжает. Мало ли что в пути случается. Какая же прибыль без риска? Зато какая прибыль может быть… – толстяк сладко зажмурился и сделался похожим на кота.
   – Хорошо. Я готов согласиться и принять вашу помощь. Только соглашусь я, когда своими глазами увижу, что вы на самом деле хотите сделать… большое дело ради спокойствия сделать.
   – Ну, за чем дело стало. – Два Фельса ухмыльнулся. – Скоро. И своими глазами, обещаю.
   Вдруг встал, с неожиданным для такой туши проворством.
   – Эх, не дождусь я чаю, так и пойду. Выздоравливайте, почтенный хаджи. И не бойтесь ночных улиц, такое больше не повторится, обещаю.
   Толстяк поклонился. Шагнул к двери. У нее, приостановившись, картинно шлепнул себя по лбу и воскликнул: «Ох, совсем забыл. Вы, хаджи, если вздумаете меня искать, не ищите никакую лунную харчевню у полдневного базара. И монетку, которую я вам дал, лучше выбросьте, если она еще осталась у вас. Это у нас знак такой, не совсем хороший. Для простецов».
   – Да? – Хасан глянул на него, улыбаясь. – Я приму к сведению. А знает ли почтенный Два Фельса, что чародеи людей Огня умели заклинать души тех, кого ловили на лжи? Заклинать на том, о чем они лгали?
   – Чур меня, – Два Фельса сложил пальцы крест-накрест. – Чур, чур.
   – Не бойтесь. Я не чародей людей Огня. Да и все это – сказки. Для простецов, – сказал Хасан, продолжая улыбаться.
   – Да, конечно, – пробормотал толстяк и скрылся за дверью.
 
   Встал на ноги Хасан не через три дня, а уже назавтра. Пошел в мечеть, затем в Дар ал-Илм – как обычно. Как обычно, слушал, вступал в дискуссии. Встретил ибн Кушейри, растянувшего в улыбке тонкие губы. Улыбнулся в ответ. Как ни странно, ни ненависти, ни даже злобы к нему не питал. Попросту в памяти его имя «ибн Кушейри» переместилось в тот список, который возглавлял Низам ал-Мулк. Хасан уже почти перестал испытывать обычную человеческую ненависть и злобу – когда трясутся руки, бросается в голову кровь и липко потеют ладони. Она заменилась твердым холодным знанием о том, что есть люди, лишние в его, Хасана, мире. Миру этому вредящие, дышащие в него отравой. С этими людьми можно видеться каждый день, улыбаться им и перешучиваться с ними, приспосабливаться к ним, – и каждый вечер молить Господа, чтобы позволил очиститься от скверны, принятой в тело и душу вместе с воздухом, которым дышали они.
   Без малого через месяц после ночного происшествия, около полудня, в малом греческом квартале за дворцом Бадра Хасана окликнул знакомый одышливый голос. Хасан остановился, не оборачиваясь, притворившись, что рассматривает вереницу идущих мимо ослов, груженных тканью и посудой.
   – Мудрый хаджи, идите вперед, до перекрестка, – послышалось сзади. – А там направо и до второго проулка налево. Там вторая дверь.
   Хасан послушно прошел, свернул раз и другой. Шагнул в открытую дверь. Спустился по короткой лестнице, прошел по коридору и оказался в низкой широкой комнате, освещенной лишь сквозь узкие оконца в восточной стене. В комнате висел тяжелый, удушливый смрад жженых благовоний, подкисшего розового шербета, чего-то назойливо-сладкого, липнущего к ноздрям, щекочущего, дурманящего, – медовой, теплой гнили.
   – Пожалуйста, хаджи, – сказал, улыбаясь, толстяк, невесть как попавший сюда раньше Хасана, и показал на помост в углу, застланный ковром и усыпанный подушками. – Садитесь. А я сейчас чайку спроворю. Я быстро.
   На помосте уже сидел человек в широкой темной джуббе, скрывавшей его от шеи до пят, и тайласане, затенявшем лицо. Хасан, прежде чем сесть напротив него, почтительно поклонился:
   – Салям, господин.
   – Салям, Хасан Субботы, – ответил человек хрипло, и безошибочная память Хасана тут же подсказала, кто его собеседник.
   – Господин Низар, светоч Истины, – выговорил Хасан хрипло и поклонился, едва не ткнувшись лбом в подушки.
   – Не нужно, – человек вяло махнул рукой. – Сейчас все эти звания для меня – насмешки. Зови меня просто: Низар.
   – Как скажете, господин.
   – Мой верный ал-Асман мне рассказывал про тебя много хорошего и удивительного, – человек откинул тайласан. – И он сказал мне, что ты хотел бы помочь моему делу.
   У светоча Истины, наследника Доказательства Божия, оказалось ястребиное, хищное лицо: тонкое, холодное, с резкими чертами. Бледные губы искривлены в презрительной усмешке, черные неподвижные глаза – два обсидиановых отщепка, острых и опасных.
   – Всем, чем смогу, мой господин, – ответил Хасан, прижав ладонь к сердцу.
   – Деньгами сможешь? У тебя есть связи в Иране, я знаю. Чтобы бороться с армянским выскочкой, мне нужны деньги. Те самые деньги, которых здесь мне не дают ни купцы, ни менялы. Отец, слушаясь Бадра, дает мне лишь жалкие гроши. А мой брат завален деньгами, швыряет их направо и налево, как безумец, – Низар выругался вполголоса. – А мне не хватает даже на приличную свиту! Армянин меня ненавидит, все они меня ненавидят, потому что я сильный, потому что смогу повести за собой, а их всех раздавить в пыли. А отец терпит. Что ему остается делать? Бадр вернул ему столицу и страну. Все войска преданы Бадру. Если он вздумает бросить нас, мы потеряем все. Отец сдался. Но не я! Он – Истина на этой земле, а я – его единственный законный наследник. «Насс» должен перейти ко мне!
   Низар сжал кулаки, и глаза его остекленели.
   – Бадр хочет меня оттереть. Я знаю, он меня ненавидит. Я один из всех говорю ему правду в лицо! Он бы сжил меня со свету, но не может. На открытое убийство он не решается, он трус. Он уже сколько раз пытался тайно извести меня, то ядом, то ночными душегубами! Но я настороже! Я не ем во дворце, не ем из чужих рук. Есть еще те в этом городе, кто защищает меня! – Голос его сорвался на визг. – Я еще увижу его голову на колу!!
   Низар задрожал, и в уголках его губ запузырилась слюна. Тут же возник за его плечом сгорбленный, черный, и вкрадчивый голосок зашептал: «Господин, господин, вот ваше питье, примите, господин». Чья-то унизанная медными перстнями рука протянула пиалу с темным, мутным взваром, от которого пахнуло гнилостно-сладким, пряным.
   – Юсуф, и ты убиваешь меня! – вскричал Низар плаксиво.
   Но чашку с питьем принял и опустошил жадными, торопливыми глотками. Потом запрокинул голову, и губы его расплылись в странной, мечтательной улыбке.
   – Хасан Субботы, у меня так мало воинов. Среди наемников Барда много твоих земляков, много дейлемитов и курдов. Говори с ними, дай им денег, если нужно, – пусть они пойдут за мной. Пусть не дадут совершиться преступлению против Истины! Ты поможешь мне, Хасан?
   – Конечно, мой господин.
   – Тогда иди. Я устал. Я буду спать. Мой ал-Асман поможет тебе. Проси его, о чем нужно. Проси… – Голова Низара запрокинулась, изо рта его поползла липкая темная струйка. Затем дыхание его стало ровным, медленным. Наследник Доказательства Истины уснул и улыбался во сне.
   Хасан подождал немного. Затем встал и вышел. Никто его не задерживал. Он брел назад, к своему жилищу, шатаясь, будто оглушенный внезапным ударом. Опершись ладонью о стену, сказал сам себе: «Аллах знает, кому вручать знание. Что такое телесная немощь или порок по сравнению с Истиной? Слабый сосуд всего лишь удержит ее меньшее время».
   – Хаджи, вам помочь? – раздался голос за спиной.
   Хасан оглянулся и увидел озабоченно хмурящегося ал-Асмана, которому куда больше подходило имя «Два Фельса».
   – Нет, мне уже лучше.
   – Но позвольте, я вас сопровожу, – предложил толстяк. – Сердцем чую: надо парой слов перекинуться, правда?
   Рядом вдруг истошно завыл ишак, о спину которого хозяин в сердцах обломал хворостину. Толстяк шарахнулся и изверг на голову недотепы целый ливень хулы, помянув и его отца, и мать, и деда, и троюродных дядьев, и Иблиса, и тысячу тысяч развратных псов, замешавшихся в его родословную. Потом сплюнул и, вздохнув, сказал Хасану:
   – Ну какой глупец, лезет со своим ослом, когда люди разговаривают.
   Затем, семеня рядом с Хасаном, сообщил:
   – Вы поймите правильно, хаджи, мы тоже не слепые. Но всякий человек слаб. Это ведь все равно, если, к примеру, у эмира есть бородавка или нет бородавки. Важно ведь то, что он – эмир. А наш господин умеет благодарить, честное слово.
   – Бородавка – это все равно, да, – подтвердил Хасан.
   – Говоря по правде, парень налит дерьмом до краев, – сообщил толстяк доверительно. – Но ведь это не от хорошей жизни, верно? Армянин его каждый день норовит унизить, даже последние слуги его то пихнут, то в шербет плюнут. Как тут не озлобиться. Но он – хозяин толковый, проверено.
   – Вы его поите травой хаш?
   – Мы, – толстяк нервно облизнул губы. – У него припадки, понимаете? Он тогда бросается на всех, как безумец, бьет, чем ни попадя. Нам лекарь посоветовал. Хороший лекарь, иудей.
   – Так вы его поите хашем?
   – Ну, немножко. Там еще сон-трава и зелья всякие. Мы не сами придумали, нам лекарь его составляет.
   – И часто он его пьет?
   – Раза три в день. Или четыре.
   – У него сын есть?
   – Чего? – толстяк не понял сперва и даже приостановился. – Нет вроде. Может, от дворцовых баб кто есть. А так пока никого. Куда ему про баб думать, такому.
   – Если ты и в самом деле хочешь помочь, то найди ему женщину. Чистую, не тронутую до него. Пусть она ляжет с ним, когда он очередной раз обопьется сонного зелья.
   – Вы, вы, – толстяк пробормотал удивленно, – но это же…
   Хасан резко повернулся к нему, и толстяк пятился, пока не уперся спиной в стену.
   – Ты слышишь меня, Два Фельса? Эта женщина должна понести от него сына. До того, как зачнет сына его жена. И тогда все то, что окажется под моей рукой в Иране, будет и твоим. Ты понял меня, сын Сасана?
   – Я понял, – прошептал толстяк, не сводя глаз с Хасановых рук.
 
   Еще с неделю Хасан жил как и прежде, обдумывая, что же ему делать дальше. Уже полтора года миновало с того дня, когда он увидел врата ал-Кахиры. Больше Дар ал-Илму было нечего ему дать, – кроме бесконечных споров на тысячи тем, от обустройства мира до слоев «батина», тайного знания, скрытого в Матери Книг. Хасану это казалось пустым никчемным суесловием. Истина проста и ослепительна, излишние слова лишь затеняют ее. Для смертного Истина, отражаясь от суетного поднебесного мира, предстает в одном узнаваемом обличье – земной силой, понятной всякому. Силой взять за руку, повести за собой к лучшему, к правильному. К миру, где нет неправды и несправедливости. К большему знанию, открывающему все новые грани единой, ошеломляющей мощи, опрокидывающей все границы и запреты этого мира, – так море разбивает непрочные берега. Для Истины нет запретов, ей позволено все, и предел ей полагает лишь слабая земная оболочка ее носителя.
   Тогда Хасан впервые отложил книги и стал бродить по городу и его окрестностям как паломник, исполнивший святой долг и просто наполняющий зрение видом диковинной земли. Впервые зашел в ал-Мансурийю, квартал черных рабов у грязного, мелкого Слонового озера, увидел за ними руины ал-Катая, города, так и умершего в младенчестве за полвека до прихода истинного имама. Наняв верблюда и пару проводников, увидел рукотворные каменные холмы, – гробницы древних владык, истреблявших истинно верующих и за то истребленных из самой людской памяти, – никто не помнил, кто они были и на каком языке говорили. Даже копты, поклонявшиеся Исе за много столетий до Пророка, ничего не знали о них. В лучах закатного солнца Хасан смотрел на изъязвленное лицо огромного, львинотелого, человекоголового каменного зверя, прозванного «Отцом Ужаса», – но ничего ужасного не было в нем, а виделась усталая, надменная мудрость.
   А еще через месяц, когда скрылась последняя луна Рамадана, Хасан отправился в Александрию, где стоял крупный гарнизон, чтобы встретиться с тысячником дейлемитского полка, Абу Хатимом Бувейхом, наследником династии, когда-то покорившей весь Иран и Ирак, воевавшим за имама уже двадцать лет. Дейлемит, за годы египетской жизни утративший начисто знаменитую прямоту своих земляков, принял его радушно, долго расспрашивал о родных местах, – родился он как раз в долине Алух-Амута, – угощал вкуснейшим джаузабом, сладким рисом с бараниной и пряностями, поил шербетом и соглашался со всем, что бы Хасан ни предлагал. Соглашался выступить за Низара, когда придет час, – если понадобится, конечно. Но отчего такая надобность?
   Уехал от него Хасан огорченным. Ясно было, что Абу Хатим не захотел ссоры с важным соотечественником, не стал оскорблять его прямым несогласием, но и дал понять, что на него полагаться не стоит. Тысячник видел и Низама, и Бадра, а большого ума не нужно было, чтобы понять, чего стоит на этой земле один и чего другой. Но Хасан не подозревал, что через полчаса после его ухода дейлемит напишет коротенькое письмо и, вызвав личного гонца, поручит доставить его в ал-Кахиру со всей возможной скоростью.
   Вечером второго дня после возвращения из Александрии к Хасану постучали. Он, подойдя, осторожно приоткрыл дверь – и та распахнулась, отшибленная ударом, а в грудь Хасану со страшной силой ткнулся тупой конец копья. Удар был коротким и резким, и Хасан не отлетел назад, а медленно сложился пополам, будто мех песка обвалился ему на плечи, отбирая дыхание. Он не потерял сознание, но боль отняла у него слова. Его деловито и тщательно обыскали, потом взгромоздили, словно бурдюк, на осла, связав небрежно руки, и повезли по улочкам. Спустя четверть часа стражник, бедуин в грязно-белой джуббе, проверил, жив ли Хасан: защемил ему палец. Хасан вскрикнул.
   Его привезли в Старый замок, полуразвалившуюся крепостцу у Северных ворот, сооруженную еще Джавхаром, и сволокли по узкой лестнице в подвал. Там швырнули на землебитный пол, не дав даже подстилки. Хасан лежал, скорчившись, трясся, выкашливая из легких кровь, а из углов на него настороженно смотрели крысы, вздрагивали длинными серыми мордами, – ждали, принюхиваясь. Когда сквозь узкое оконце под потолком пробилось рассветное солнце, Хасан еще не мог встать с пола. В горле хрипело и клокотало, и черным, свинцовым огнем горел живот. К полудню он задремал и проснулся от того, что его лица коснулась крыса. Тогда он подполз к стене. Опираясь на нее, заставил себя разогнуться. Встал на колени. Развязал трясущимися пальцами пояс. Помочился, стараясь не забрызгаться. Потом переполз в дальний угол, уперся лбом в стену и, заставив себя забыть о боли, уснул. Пока он спал, крысы обгрызли подошвы его сапог.
   Прожил он с крысами две недели и научился различать их. Особенно досаждал крупный самец с подгрызенным ухом, прокусивший ему мизинец на левой руке. Хасан пообещал ему кровь за кровь и долго сооружал силок из ниток, выдернутых из рубахи. Но Подгрызенное Ухо был хитер и проворен, всегда первым поедал кровавые плевки Хасана, не давая им подсохнуть, всегда первым хватал оброненный хлеб и даже пил воду из его кувшина. Хасану приносили раз в день кувшин воды и лепешку, и если он решал не есть ее сразу, крысы принимались охотиться за остатками, ожидая, пока он хоть на минуту отложит их в сторону. По ночам они пытались залезть ему под кафтан, за крошками.
   А потом они вдруг исчезли. Все до единой. Последний закатный луч скользнул по стене, а из углов не показалось ни единой острой мордочки с глазами-бусинами. Вскоре Хасан услышал запах гари. Из-за потолочных балок пополз сизый дым. Хасан подошел к двери, ударил в нее кулаком. Потом ногой. Словно в ответ, раздался сухой, скрежещущий грохот. Стены содрогнулись, и по одной пробежала змеистая длинная трещина. Распахнулась дверь. Забежавшие стражники без слов подхватили Хасана и поволокли наверх, в дым. Хасан закашлялся, забился. Его выволокли во двор. С дальнего края над странно вызубренной, изломанной стеной вырывались из черной пелены языки пламени. Кто-то крикнул: «Этого куда? На цепь, как остальных?»
   – Тебя самого на цепь! Это святоша! Его во дворец немедленно! – ответил хриплый, зычный голос.
   Хасану связали руки и усадили на осла. Уже успели проехать весь греческий квартал, когда багряный всполох разорвал ночь за спиной. Хасан оглянулся и в блеске пламени, высоко взметнувшегося над старой крепостью, увидел, что она стала ниже и искривилась, а там, где стояла главная башня, с которой скликали по пятницам людей на молитву, зияет щербатый пролом.
   Во дворце царила суета. Бегали, лязгали железом, бренчали, спотыкались, тащили туда и оттуда, кто-то требовал воды, истошно вопили ослы во дворе. Хасана запихнули в караулку, потом вытащили, поволокли, но через минуту по приказу кого-то чиновного, страшного и разъяренного донельзя, закинули обратно. Так и досидел до утра. На рассвете, лязгая коваными каблуками, в караулку вошли густобородые чужелицые люди, а за ними – сам хозяин ал-Кахиры, Бадр, огромный, железнобокий, с багровой толстой шеей. За ним, кривя тонкогубый рот, нехотя шагнул юноша, его сын, ал-Афдал. Бадр глянул на связанного Хасана и сказал слово на гортанном, резком языке, полном рокочущих звуков. Хасана развязали, разрезав веревки кинжалом.
   – Хасан ас-Саббах, даи Мазандерана и Дейлема, ты свободен, – произнес Бадр торжественно. – Мои люди погорячились, послушав наветы клеветников. Прошу тебя, прости их. Мы уверены, твоя верность имаму и нашему делу неколебима, и мы сожалеем, что причинили тебе такие мучения. Быть может, вот эта скромная мзда хоть как-то возместит тебе причиненный ущерб.
   Бадр протянул увесистый кожаный кошель. Хасан тут же подставил ладонь – принять. И сказал угодливо:
   – Спасибо, мой господин, вы воистину милостивы.
   – Полагаю, в твоих интересах будет покинуть Египет как можно скорее и возвратиться домой. Наших ушей достигли известия, что Мазандеран и Дейлем срочно нуждаются в хорошем даи. Здесь у нас тебе уже нечего искать и нечему учиться, – добавил Бадр. – Мы сами позаботимся о порядке и о том, чтобы справиться с врагами имама и его законных наследников.
   Хасан поклонился. Армянин, глядя на него, выговорил несколько гортанных слов. Юноша ухмыльнулся, холодно и зло.
   – Проводите его до дома, – приказал Бадр.
   Стражники залязгали сапогами о камень. Довели Хасана, как арестанта, до самой двери.
   Один сказал на прощание: «Чтоб завтра к этому времени тебя в городе ни слуху ни духу, понял? А не то выкинем, с нас станется».
   Хасан добрался до своего ложа, закрыл глаза обессиленно. И почти тотчас же крысячий, вкрадчивый, ожиревший голос произнес над самым ухом:
   – Господин Хасан, отдыхайте. На рассвете мы вывезем вас из города. Мы приготовили ослов и припасы.
   – Два Фельса, – сказал Хасан, не раскрывая глаз. – Я рад тебя слышать. Рядом с ложем на полу лежит кожаный кошель. Он твой. Возьми его.
   Послышался шорох. Скрип кожи. Два Фельса раскрыл кошель и присвистнул:
   – Это что, все мне?
   – Тебе, – подтвердил Хасан, – все до последней монетки. Увези меня отсюда, Два Фельса. Я устал от этой страны и ее людей.

11. ДОРОГИ И СНЫ

   Нил похож на непомерной ширины улицу одной сплошной деревни, которая и есть страна Миср – страна паводка, страна одной воды и одной жизни. Феллахи, жители бесконечного поселения, тянущегося вдоль берегов, зовут его древним словом «Итеру», что значит просто «Река». Большинство их никогда не видело и не увидит никаких других рек этого мира, – только каналы, прокопанные их же руками. Вся жизнь их – в одной узкой долине, похожей на цветок лотоса. По обе стороны долины – пустыня, где нет дождей и живет лишь смерть. Она налетает со злым песчаным бураном, одолевающим верный зимний ветер, ветер с севера, несущий прохладу далекого моря и влекущий паруса вверх по реке. Человек существует здесь как снующий по веревке муравей. Быть может, потому человек здесь робок и покорен и легко принимает любого хозяина. Бежать отсюда некуда, и спрятаться негде, – остается лишь молить Господа о милости. Или тайком по тысячелетним закоулкам приносить жалкие подношения старым идолам, детям Иблиса, долгие века повелевавшим этой страной. Их земные отродья – зубастые, безжалостные, чешуйчатые – караулят беспечных у берега, притаившись в иле. А когда кто-то попадает в их страшные челюсти, люди Мисра не спешат к нему на помощь. Смотрят издали, как чудовище утаскивает несчастного в воду, чтобы пожрать, или тут же, у берега, дробит ему кости. А сами шепчут, шевелят пальцами и говорят потом: пожранного забрала Река, чтобы быть по-прежнему сильной и полноводной.
   Они рабы. Рабы от рождения до смерти, уже сотни и тысячи лет они рабы, не умеющие и не желающие взять в руки оружие. Насекомые, копошащиеся в земле. У границ, у порогов, отделяющих их страну от владений воинственных, безжалостных племен пустыни, стоит гарнизон наемников из ал-Кахиры. Чужестранцев – тюрок, армян, берберов. И жители Миср кормят его так же, как века назад кормили румийцев. Единственная их сила – рабья, покорная и тяговая – в том, что они научились жить рядом с демонами. Ублажать их плодами крови и пота. Даже истинная вера почти не изменила их. Господь миров – далеко, Слово его и Истина – в далекой ал-Кахире, а здесь притаились у берега зубастые бесы. И пляшет на пыльной дороге полуденный демон, и в камышах прячется злая лихорадка, мутящая разум и кровь, отравляющая песком легкие.
 
   Демоны догнали Хасана всего в дне пути от столицы, после ночи в святой обители Дайр ат-Тин, где хранились сосуд для омовений и карандаш для ресничной туши, принадлежавшие самому Пророку, а также шило, которым он прокалывал дырочки в подошвах своих сандалий, зашивая их. Дайр ат-Тином владел могучий берберский род, первейший из тех, кто привел когда-то Убейдаллаха к земной власти, и потому святая святых, Коран, переписанный рукой самого Али, хранился не в ал-Кахире, а здесь. Берберы сохранили традиции гостеприимства пустыни и содержали целый поселок дервишей. Те приняли Хасана, как подобало его учености и званию, и хранитель святынь позволил ему прикоснуться к Святой книге, даже перелистать ее. Пальцы Хасана дрожали, когда он касался страниц. За свою жизнь он видел много почерков и научился распознавать людей через них. Старомодный почерк Али был ясен и прост, как безветренный день. Сперва Хасан разочаровался, даже обиделся: разве не должно чувствоваться величие и скрытая, недоступная смертным сила в почерке того, кто первым увидел настоящее лицо Истины? Но вспомнил свой же главнейший вывод и рассмеялся над собой. Явленная истина должна быть по-земному ясной, в этом и есть ее здешняя сила. Тогда поклонился и поцеловал страницу – легко, едва коснувшись сухими губами.