Страница:
Они любили друг друга, потом пили кумыс и ели мясо, отдирали руками и зубами огромные куски, наскоро прожевывали, давясь, пускали мясной сок по подбородкам, брызгали друг в друга жиром и слюной, перемешанной с кумысом, хохотали, перемазанные, потные. Потом снова любили друг друга и снова ели, и – говорили, говорили.
Есуй знала, как разрешить все загадки. На все у нее был ответ – простой и сильный. Сапар сомневался. Он не хотел крови на себе и своих сыновьях. Он мотал головой, отнекивался, но она жарко шептала ему в ухо, целовала, кусала его и снова шептала. Да, власть. Да, тебе не придется проливать чужую кровь самому. Пускай мстят, но не тебе. Они называют меня ведьмой. Я и вправду ведьма. Пусть говорят, что я околдовала тебя. Ты мой хозяин, единственный хозяин, ты навсегда будешь моим хозяином. Или ты не веришь, что у Режабибби будет сын? Ты будешь единственным хозяином в долине. Ханом. Это так просто. Дай мне два десятка людей, и я сумею. Ты же знаешь, я сумею. Ты говоришь, Насрулло сейчас у Бекболота. Да тут не важно, сколько у него с собой людей. Тут нужна быстрота. Он ведь поедет домой. Он проедет через твою землю целым и невредимым, я обещаю. И твои люди останутся целы. Пускай Тура держит дорогу за Дароот-Коргоном. Он меня прикроет. А ты смотри за Бекболотом. Старый лис самый опасный сейчас. Но с ним мы разберемся потом. Потом, хотя сейчас самое удобное время. Верный человек донес, – они оба в Карамыке, в Бекболотовом доме, на Усуновой земле. Эта троица уже спелась. Нельзя это так оставлять. И еще – спецназ. Дай их командиру много денег, не скупись. Пусть он не позволит никому уйти за границу у Карамыка, пусть его люди перекроют долину. Большой крови не будет. Просто все они окажутся у тебя в руках, окажутся в заложниках. Ты будешь моим ханом, моим властелином, я рожу тебе настоящего богатыря.
Сапар-бий смотрел на нее с ужасом и восхищением. А она ликовала, думая, что добилась своего, что Сапар, ее Сапар, послушный, податливый – целиком в ее руках. Но все же была она здесь чужой и не могла знать, представить не могла, каким ужасом было для живущего здесь поверить, что волей его, его губами, разумом, мышцами движет чужая воля, которой и противиться нельзя, а надеяться можно только на чью-то помощь, непонятную, постыдную для мужчины помощь наговоров и ворожбы.
Он все же дал ей людей. Три десятка людей, гранатометы, мины. На закате следующего дня «Волга» возвращавшегося от Бекболота Насрулло-бия подорвалась на этих минах, а машину с охраной расстреляли в упор. Это оказалось так просто. «Волга» ехала первой, гремя магнитофонной музыкой. В кузове ГАЗ-66 пьяная вдрызг охрана вразнобой горланила песни. Есуй сама повернула ключ. Перед мчащейся «Волгой» взметнулось желтое пламя. «Волгу» перевернуло и отшвырнуло на обочину. Она лежала секунд десять, подтекая бензином из покореженного бака, и вдруг вспыхнула чадным, коптящим пламенем. Водитель ГАЗа ударил по тормозам, и тут же по машине, превратившейся в отличную мишень, ударили из гранатометов. Свидетели Есуй были не нужны, потому она приказала добить всех раненых и срочно уходить назад, в Дароот-Коргоне, оставив на дороге два догорающих жестяных остова и дюжину разбросанных вокруг трупов. Теперь оставался Бекболот. Про Бекболота они с Сапаром не договаривались, но Есуй решила действовать на свой страх и риск. В самом деле, чего теперь бояться? Если Насрулло, то почему и не Бекболот? Конечно, взять старого лиса в его логове куда труднее, чем подкараулить на дороге пьяную, горланящую песни компанию. В стойбище ночью наверняка есть часовые. А даже если и нет, то собаки. И всякая прочая тварь, чующая чужое. Но все шансы были на то, что старик еще в своем доме в Карамыке. Прийти туда значило объявить войну и ему, и Усуну. Ну что ж.
Две машины с ее людьми пришли под Карамык ночью. Стали, не доезжая до города, у моста. Есуй оставила десяток держать мост и еще десяток у машин. Оставшегося десятка для нее было более чем достаточно. Они не должны были работать сами – только прикрывать ее отход. В полной темноте подобрались к дому Бекболота. То тут, то там начинали лаять собаки. Но это город. Здесь нет своих. Только соседи. Здесь лай – не сигнал тревоги, а просто помеха сну. Она расставила людей вокруг, приказала стрелять только в случае, если на них наткнутся или когда начнут стрелять в доме, но ни в коем случае не по дому, чтобы не зацепить ее. После, выждав минут пять, уходить к машинам.
Она мягко, кошачьей тенью вскочила на дувал, с него на крышу. Хорошая крыша, из облицованной пластиком жести. Дорогая. И прочная. Тем лучше. Она проскользнула в приоткрытое чердачное окно. Оказалась в мансарде, – шкафчик, кровать, столик. На полу валялась одежда. Воняло прокисшим потом. На кровати лицом вверх спал человек. Есуй слышала его пропитанное алкоголем дыхание. Подошла, – он хорошо лежал, запрокинув голову, – быстро резанула по горлу, повыше кадыка, и отскочила. Острое как бритва лезвие рассекло горло до позвоночника. Человек вздрогнул, пошевелил левой рукой и затих. Слышно было, как кровь льется с кровати на пол. Есуй вытерла нож о валявшуюся на полу куртку. Спустилась вниз и замерла. Лестница выводила в большую комнату, заполненную спящими. Они лежали на диване, на полу, на составленных стульях. Есуй толкнула ближайшую дверь. Спальня. Супружеская. Кто-то спит на кровати. Кто именно, не различить. Она выскользнула, толкнула следующую дверь – тоже спальня. Что ж, откуда-нибудь нужно начинать. Спящих советуют будить. Сонное тело не сразу различает, что мертво. Разбуженный ударом человек может закричать, – если, конечно, у него глотка не развалена от уха до уха. Ни женщина, ни мужчина не закричали. Мужчина только задергался, заперхал кровью, – она закрыла ему лицо подушкой, легла сверху. Теперь в соседнюю спальню. Она шагнула за дверь – и столкнулась лицом к лицу с сонно позевывающим мужчиной. В долю секунды она трижды ткнула его ножом, ударила в живот ногой, отшвырнула. В спальне дико закричала женщина. Есуй швырнула нож в темноту, кажется, попала, крик оборвался, но большая комната за спиной заполнилась движением и голосами. Есуй швырнула туда гранату и отскочила в темноту спальни. А потом выскочила в вопящую, звенящую битым стеклом темноту, полосуя ее очередями. Подбежала к лестнице, швырнула гранату вниз, на первый этаж. Ответом была ругань и очередь. Она кинулась назад, на чердак. Чуть не поскользнулась в липкой луже на полу. Выскользнула на крышу, – в саду метались люди. Стреляли. Она кинула туда одну за другой три гранаты. Потом спрыгнула в крону ближайшего дерева, обдираясь, соскользнула вниз. По ней стреляли из окна. Она упала, перекатилась. Ее люди уже били по дому. Черт, не зацепите! Полоснула очередью рванувшуюся к ней из темноты рычащую четвероногую тень, кошкой взлетела на дувал, спрыгнула, побежала прочь. Идиоты! Она же приказывала: уходить! Кто не уйдет, пусть пеняет на себя. Кто-то точно остался, продолжал садить по дому. Черт! Она едва успела упасть, – над головой темноту взрезала очередь. Поползла, работая локтями, обогнула дувал, вскочила, побежала, пригнувшись.
У моста ее снова встретили стрельбой. Есуй выматерилась. Тогда стрелять перестали. Она приказала: немедленно по машинам и уезжать, хотя из ушедших с ней в город вернулись только четверо.
В альплагерь приехали в четвертом часу утра. Есуй проверила охрану и легла спать. Заснула мгновенно и проспала до полудня. Ее люди почти все еще спали. Она разбудила одного из своих телохранителей, послала за Сапаром. Но он не приехал. Он явился только назавтра к вечеру, – усталый, пропыленный, пахнущий гарью. Злой. Долго не хотел разговаривать, сидел, пил водку стопка за стопкой, не пьянея. Потом, не глядя на нее, сказал: старый Бекболот умер утром, – ему прострелили грудь, он очень трудно умирал. Бекболоту не хотели говорить, что погибли двое его сыновей и внучка. Хотели, чтобы он умер спокойно, но он потребовал правды, и никто не осмелился ему солгать. А его третий сын, собрав людей, ушел вместе с Усун-бием в Таджикистан. Когда Тура узнал, он хотел привязать ее к хвосту кобылы и пустить по холмам. Он был побратим старшему сыну. Он поклялся, что убьет ведьму. Если прежде не убьет ее он, Сапар.
– Но ты ведь стал хозяином долины теперь, мой господин, – сказала она.
– Я стал бешеной собакой. Люди убегают из-под моей руки.
– Так не пускай их.
– У меня не хватает сил. Уже полезли чужие. Нужно держать перевалы. Вчера с ферганской стороны прорвались. А спецназ ждет приказа. Когда получит, меня не станет. Они выпустили Усуна за границу. Стали на Сары-Таше. Туда мне сейчас хода нет. Если сюда придут, мне уходить некуда.
– А зачем им приходить? Здесь разве война? Они не придут.
– Когда я ехал сюда, я твердо решил тебя убить, – сказал он вдруг. – Но не могу. Ты ведьма. Ты заколдовала меня.
– Тогда поцелуй меня, – сказала она. – Вот сюда.
Она показала пальцем. И он, наклонившись, будто на самом деле зачарованный, прильнул губами к ее щеке.
Затем были две недели тишины. Будто ничего и не случилось, не сгорел, защемленный сплющенным автомобильным скелетом, беспечный Насрулло-бий, не умер, захлебываясь в собственной крови, старик Бекболот, узнавший перед смертью, что пережил своих сыновей. Не было женских криков в спальнях, липких луж на полу, не было шестерых, оставленных в Карамыке. Их отрезанные головы с забитыми землей глазницами послали Сапар-бию. Сапар привез корзину с головами Есуй, молча поставил перед ней и уехал. Головы Есуй похоронила на Луковой поляне, у камня с мемориальными табличками – чугунными, алюминиевыми, пластмассовыми прямоугольниками, прихваченными по углам шлямбурами. На табличках были имена, прочувственные слова и стихи, большей частью скверные. Есуй это показалось местью живых мертвым. Таблички эти всегда были повернуты к горе. Чтобы идущие вверх не пугались, увидев, а идущие вниз усмехнулись про себя – мы-то живы, а эти остались.
Есуй похоронила головы так, чтобы их забитые землей глазницы смотрели в долину. Привалила камнями, воткнула, по здешнему обычаю, кусок палки, повязала шестью разноцветными ленточками. И поставила пиалу с чаем. Копала и таскала камни сама. Ее телохранители сидели на камнях поодаль, молча смотрели. Не подошли. Она могла бы им приказать, но не захотела. Они думали: она колдует. Ее рисование тоже казалось им колдовством, воровством мгновений и обличий. Они наотрез отказались позировать. Сидели – нахохлившиеся, нечистые, молчаливые – и смотрели на нее. А она, утомившись рисованием, разминалась, танцевала, осыпала пустоту вязью обманчиво легких, коротких ударов.
Снова принималась рисовать, клала штрих за штрихом на бумагу, иногда злилась, рвала в клочья, но чаще смотрела, довольная. Получалось хорошо. Рвано, скупо, живо. Ей наконец удалось поймать жизнь этих склонов, горбатых всхолмий, ощеренных скалистых челюстей. Эта жизнь была круто замешана на смерти, здесь не жили, только выживали, сюда заходили и убегали прочь, а жить здесь – значило ускорять смерть и потому ощущать жизнь вдесятеро острее. И в самом деле, на бумагу словно выливалось, переходило все, кричавшее и бившееся, умиравшее под ее рукой. И воскресавшее на бумаге. Она велела телохранителям привести лошадь, молодую кобылицу, и взрезала ей горло над грудой камней, нагроможденной над головами. Хлынула кровь, – на камни, на подставленные ладони. Оставшееся в ладонях она бросила ветру. Порыв подхватил, разбил в капли, понес – далеко в долину, за реку. Труп бледные от страха телохранители и лагерные повара уволокли вниз. Есуй велела приготовить кобылицу на ужин. И ни один из местных за ужином не взял ни кусочка мяса в рот.
Она осталась в альплагере – вести дела, встречать и провожать альпинистов. Большей частью провожать, – от войны бежали наперегонки со слухами о ней. Во всем лагере осталось семеро русских, по нищете своей вынужденных ждать срока обратных билетов, и трое полусумасшедших американских юнцов, белозубо скалившихся в ответ на предупреждения. Один из них спросил Есуй, кто с кем воюет. Та ответила. Он переспросил: «Юэсэй? » «Ноу», – ответила Есуй. Американец счастливо закивал. Через пару дней троица собиралась затащить на вершину флажок какого-то американского колледжа. Есуй не возражала.
Еще остался Володя. Дней десять он болел. Его знобило и трясло, желудок не принимал ничего тверже бульона. Вызванный из Карамыка врач пожимал плечами: усталость, высота. Стресс. Да, стресс. Витамины, да. Бульон. По приказу Есуй Володю поили бульоном четырежды в сутки. Иногда Есуй сама поила его. На одиннадцатый день он встал на ноги. Леха и Витя, дежурившие подле него посменно, хотели забрать его с собой, вниз. Но Володя решил остаться. Почему – объяснять не стал. Остался, и все. Есуй ухмыльнулась вслед увозившему Леху с Витей джипу.
Но слухи оставались всего лишь слухами. На самом деле больше никто не воевал, не лез через перевалы. Караваны шли, как обычно, об Усун-бие и третьем сыне Бекболота ничего слышно не было. Под Сары-Ташем по-прежнему сидел спецназ и по-прежнему ничего не делал, не мешая никому ездить и ходить по своим делам. Оставшиеся в долине семьи беспрекословно подчинились Сапару. Капитан роты спецназа, державшей границу в Карамыке, благосклонно принял новое подношение и пообещал: все уладится, и войска больше сюда не пришлют.
В альплагерь приезжал Тура, хмурый, толстобокий, злой. Есуй накормила его, щедро напоила, сама подливала и подкладывала ему. Ее телохранители в это время держали его на мушке. Тура молчал, но, подвыпив, разговорился. Угрожал, но как-то вяло, смешно хвастался, потом начал жаловаться на трудности. Наконец, опасливо озираясь, прошептал Есуй на ухо, что хочет еще сына. Старшенький совсем слабый, задыхается, на лошадь вскочить не может. Говорят, не доживет до двадцати. Жена раздобрела, у нее только кольца да новые ожерелья на уме, а сына рожать не хочет. Вообще не хочет, говорит, – чуть не умерла, рожая, а на второй раз точно умрет. Что это за жена такая, боится рожать. Говорит, возьми вторую, пусть она родит. Так я взял, а она, дура, боится. Как увидела… ну, ты понимаешь, что увидела, боится, плачет, как ребенок. Кричит криком. Я привезу ее к тебе, Есуй, а? Все ж знают… ну, Режабибби, ну, жену Сапарову, ты ведь, в общем, знаешь.
Тура пыхтел и булькал, как переполненный бочонок, то принимался хихикать, то злился снова. Есуй кивала, говорила: да, да, привози обеих жен, посмотрим, они принесут тебе сильных сыновей, вот увидишь. Так принесут? Если принесут, золота дам, баранов, верблюдов много дам, дури дам, много-много, Тура богатый и сильный. И ты будешь много его рисовать с сыновьями, а второго сына, – он уже решил, – он назовет Толуем.
В конце концов он свалился под стол и зычно захрапел. Чтобы отнести его к кровати, потребовалось четверо мужчин. Назавтра он вскочил на копя, даже не помочившись поутру, и ускакал вместе с охраной, пообещав на днях привезти жен.
Но не привез. Есуй не пришлось обхаживать двух вздорных, раздобревших гусынь. Уехав от нее, Тура назавтра, за Карамыком, поклялся старшему сыну Бекболота, Еры, что Сапар виновен разве только в слабости. Ведьма украла его душу. Кровь и клятвопреступление – на ней, пришлой. С ее кровью все уйдет, с ее пеплом все развеется, и Еры вернется занять место отца. И Усун вернется, а он, Тура, займет место Сапара. Сапару они подарят почетную, без пролития крови, смерть, и никто Туру не упрекнет. Сын Бекболота оказался столь же мудр, как и его отец. Он согласился. Пообещал, что вся кровь будет искуплена кровью ведьмы, укравшей разум и сердце Сапap-бия. Позвал всех вместе выжечь заразу, восстановить прежнюю жизнь. Разве было плохо? В долине правило пять биев, и разве тощи были кони, разве мало денег текло в карманы? Сейчас ведьма, правящая от имени Сапар-бия, захотела забрать все себе. Ее нужно разорвать на клочки, напоить ее кровью каждый камень, каждый дом. Враги не могли взять нас силой, решили взять злым колдовством. Но вместе мы развеем зло по семи ветрам, под четырехглавым Тенгри, великим небом, и будем сильными, как прежде.
Капитан спецназа, слушавший их, снисходительно улыбался. Он окончил училище в Бишкеке и изо всех сил старался презирать «суеверия диких горцев». Его солдаты не улыбались. Они Есуй видели. Когда капитан вечером попытался пересказать услышанное, добавив собственные комментарии о «глупых суевериях», ответом ему была гробовая тишина. Солдаты смотрели в сторону, в землю, куда угодно, только не на него, а многие делали пальцами так, чтобы он не видел: чур, меня минуй. Вечером к капитану пришел его зам, командир первого взвода, и принес кусок свитой из конского волоса веревки, с одного конца обожженной, а с другого завязанной в тройной узел. Он сказал шепотом, что все понимает, перед солдатами, конечно, так и нужно, но вот, принес, кабы не случилось чего, пожалуйста, развяжите сами, а потом сожгите так, чтобы сперва загорелся необожженный конец. Капитан велел ему убираться, тот нырнул за дверь, но кусок веревки оставил на столе. Капитан, подождав несколько минут, схватил веревку и, ломая ногти, цепляясь зубами за вонючие, неподатливые петли, развязал узел. И сжег развязанную веревку в пламени зажигалки, морщась от смрада паленого конского волоса.
Когда Тура уехал, Есуй долго сидела и размышляла, глядя на долину внизу, на извилистую медленную реку в неглубоком каньоне, на высокую траву и белые гребни Алая. Жизнь, которую она уже посчитала своей, приросшей, прочной, снова выталкивала ее вовне. Теперь ее боялись все, даже Сапар, – а значит, она была врагом всем. Не этого ли она и хотела? Теперь ее приказа не смеет ослушаться никто. По крайней мере, пока она поблизости. Ведьма. Нечистое, опасное существо. Обреченное. Рано или поздно темнота вокруг сгустится и прыгнет – или болью в желудке после чашки кумыса, или выстрелом с дальнего склона.
Сапар слаб. Ему не хватает сил быть безжалостным. Его люди не верят ему. С Алая за ним не пойдут, даже если он пообещает горы золота где-нибудь за горами. Времена Чингиса прошли безвозвратно. Потомки его нукеров предпочитают жить прошлым, петь о нем у костров и привычно собирать дань с караванов, везущих дурь. Дани хватает на колготки женам и телевизоры, которые ловят здесь, в высокогорной глуши, только передачи со спутников. Хватает и на чашку водки, чтобы разбавить ею кумыс или чай, и на бензин. А что еще нужно хозяину стад? Ведь можно их расшевелить, столкнуть, – но как? За какую струну дернуть их провонявшие кизяком души? Припугнуть хорошенько? Но страх возвращается и поразит тебя же меж лопаток, в слепое беззащитное твое темя, в твою беспомощность. Но что тогда? Как быть? Уйти? Или – обрыв, гашетка, чека гранаты и тикающие секунды?
Сапар – мягкая глина, но вот он выскальзывает между пальцев, и сила оборачивается против себя самого, и ногти впиваются в свою же ладонь. Что делать? Что и как?
Есуй кусала губы, и широкая долина перед ней представлялась ей исполинским мешком, куда загнала себя она сама, и сама же натуго затянула горловину. Она сидела, пока телохранитель, робко кашлянув позади, не сказал: в долину едут те, кого она давно ждет.
Глава 15
Есуй знала, как разрешить все загадки. На все у нее был ответ – простой и сильный. Сапар сомневался. Он не хотел крови на себе и своих сыновьях. Он мотал головой, отнекивался, но она жарко шептала ему в ухо, целовала, кусала его и снова шептала. Да, власть. Да, тебе не придется проливать чужую кровь самому. Пускай мстят, но не тебе. Они называют меня ведьмой. Я и вправду ведьма. Пусть говорят, что я околдовала тебя. Ты мой хозяин, единственный хозяин, ты навсегда будешь моим хозяином. Или ты не веришь, что у Режабибби будет сын? Ты будешь единственным хозяином в долине. Ханом. Это так просто. Дай мне два десятка людей, и я сумею. Ты же знаешь, я сумею. Ты говоришь, Насрулло сейчас у Бекболота. Да тут не важно, сколько у него с собой людей. Тут нужна быстрота. Он ведь поедет домой. Он проедет через твою землю целым и невредимым, я обещаю. И твои люди останутся целы. Пускай Тура держит дорогу за Дароот-Коргоном. Он меня прикроет. А ты смотри за Бекболотом. Старый лис самый опасный сейчас. Но с ним мы разберемся потом. Потом, хотя сейчас самое удобное время. Верный человек донес, – они оба в Карамыке, в Бекболотовом доме, на Усуновой земле. Эта троица уже спелась. Нельзя это так оставлять. И еще – спецназ. Дай их командиру много денег, не скупись. Пусть он не позволит никому уйти за границу у Карамыка, пусть его люди перекроют долину. Большой крови не будет. Просто все они окажутся у тебя в руках, окажутся в заложниках. Ты будешь моим ханом, моим властелином, я рожу тебе настоящего богатыря.
Сапар-бий смотрел на нее с ужасом и восхищением. А она ликовала, думая, что добилась своего, что Сапар, ее Сапар, послушный, податливый – целиком в ее руках. Но все же была она здесь чужой и не могла знать, представить не могла, каким ужасом было для живущего здесь поверить, что волей его, его губами, разумом, мышцами движет чужая воля, которой и противиться нельзя, а надеяться можно только на чью-то помощь, непонятную, постыдную для мужчины помощь наговоров и ворожбы.
Он все же дал ей людей. Три десятка людей, гранатометы, мины. На закате следующего дня «Волга» возвращавшегося от Бекболота Насрулло-бия подорвалась на этих минах, а машину с охраной расстреляли в упор. Это оказалось так просто. «Волга» ехала первой, гремя магнитофонной музыкой. В кузове ГАЗ-66 пьяная вдрызг охрана вразнобой горланила песни. Есуй сама повернула ключ. Перед мчащейся «Волгой» взметнулось желтое пламя. «Волгу» перевернуло и отшвырнуло на обочину. Она лежала секунд десять, подтекая бензином из покореженного бака, и вдруг вспыхнула чадным, коптящим пламенем. Водитель ГАЗа ударил по тормозам, и тут же по машине, превратившейся в отличную мишень, ударили из гранатометов. Свидетели Есуй были не нужны, потому она приказала добить всех раненых и срочно уходить назад, в Дароот-Коргоне, оставив на дороге два догорающих жестяных остова и дюжину разбросанных вокруг трупов. Теперь оставался Бекболот. Про Бекболота они с Сапаром не договаривались, но Есуй решила действовать на свой страх и риск. В самом деле, чего теперь бояться? Если Насрулло, то почему и не Бекболот? Конечно, взять старого лиса в его логове куда труднее, чем подкараулить на дороге пьяную, горланящую песни компанию. В стойбище ночью наверняка есть часовые. А даже если и нет, то собаки. И всякая прочая тварь, чующая чужое. Но все шансы были на то, что старик еще в своем доме в Карамыке. Прийти туда значило объявить войну и ему, и Усуну. Ну что ж.
Две машины с ее людьми пришли под Карамык ночью. Стали, не доезжая до города, у моста. Есуй оставила десяток держать мост и еще десяток у машин. Оставшегося десятка для нее было более чем достаточно. Они не должны были работать сами – только прикрывать ее отход. В полной темноте подобрались к дому Бекболота. То тут, то там начинали лаять собаки. Но это город. Здесь нет своих. Только соседи. Здесь лай – не сигнал тревоги, а просто помеха сну. Она расставила людей вокруг, приказала стрелять только в случае, если на них наткнутся или когда начнут стрелять в доме, но ни в коем случае не по дому, чтобы не зацепить ее. После, выждав минут пять, уходить к машинам.
Она мягко, кошачьей тенью вскочила на дувал, с него на крышу. Хорошая крыша, из облицованной пластиком жести. Дорогая. И прочная. Тем лучше. Она проскользнула в приоткрытое чердачное окно. Оказалась в мансарде, – шкафчик, кровать, столик. На полу валялась одежда. Воняло прокисшим потом. На кровати лицом вверх спал человек. Есуй слышала его пропитанное алкоголем дыхание. Подошла, – он хорошо лежал, запрокинув голову, – быстро резанула по горлу, повыше кадыка, и отскочила. Острое как бритва лезвие рассекло горло до позвоночника. Человек вздрогнул, пошевелил левой рукой и затих. Слышно было, как кровь льется с кровати на пол. Есуй вытерла нож о валявшуюся на полу куртку. Спустилась вниз и замерла. Лестница выводила в большую комнату, заполненную спящими. Они лежали на диване, на полу, на составленных стульях. Есуй толкнула ближайшую дверь. Спальня. Супружеская. Кто-то спит на кровати. Кто именно, не различить. Она выскользнула, толкнула следующую дверь – тоже спальня. Что ж, откуда-нибудь нужно начинать. Спящих советуют будить. Сонное тело не сразу различает, что мертво. Разбуженный ударом человек может закричать, – если, конечно, у него глотка не развалена от уха до уха. Ни женщина, ни мужчина не закричали. Мужчина только задергался, заперхал кровью, – она закрыла ему лицо подушкой, легла сверху. Теперь в соседнюю спальню. Она шагнула за дверь – и столкнулась лицом к лицу с сонно позевывающим мужчиной. В долю секунды она трижды ткнула его ножом, ударила в живот ногой, отшвырнула. В спальне дико закричала женщина. Есуй швырнула нож в темноту, кажется, попала, крик оборвался, но большая комната за спиной заполнилась движением и голосами. Есуй швырнула туда гранату и отскочила в темноту спальни. А потом выскочила в вопящую, звенящую битым стеклом темноту, полосуя ее очередями. Подбежала к лестнице, швырнула гранату вниз, на первый этаж. Ответом была ругань и очередь. Она кинулась назад, на чердак. Чуть не поскользнулась в липкой луже на полу. Выскользнула на крышу, – в саду метались люди. Стреляли. Она кинула туда одну за другой три гранаты. Потом спрыгнула в крону ближайшего дерева, обдираясь, соскользнула вниз. По ней стреляли из окна. Она упала, перекатилась. Ее люди уже били по дому. Черт, не зацепите! Полоснула очередью рванувшуюся к ней из темноты рычащую четвероногую тень, кошкой взлетела на дувал, спрыгнула, побежала прочь. Идиоты! Она же приказывала: уходить! Кто не уйдет, пусть пеняет на себя. Кто-то точно остался, продолжал садить по дому. Черт! Она едва успела упасть, – над головой темноту взрезала очередь. Поползла, работая локтями, обогнула дувал, вскочила, побежала, пригнувшись.
У моста ее снова встретили стрельбой. Есуй выматерилась. Тогда стрелять перестали. Она приказала: немедленно по машинам и уезжать, хотя из ушедших с ней в город вернулись только четверо.
В альплагерь приехали в четвертом часу утра. Есуй проверила охрану и легла спать. Заснула мгновенно и проспала до полудня. Ее люди почти все еще спали. Она разбудила одного из своих телохранителей, послала за Сапаром. Но он не приехал. Он явился только назавтра к вечеру, – усталый, пропыленный, пахнущий гарью. Злой. Долго не хотел разговаривать, сидел, пил водку стопка за стопкой, не пьянея. Потом, не глядя на нее, сказал: старый Бекболот умер утром, – ему прострелили грудь, он очень трудно умирал. Бекболоту не хотели говорить, что погибли двое его сыновей и внучка. Хотели, чтобы он умер спокойно, но он потребовал правды, и никто не осмелился ему солгать. А его третий сын, собрав людей, ушел вместе с Усун-бием в Таджикистан. Когда Тура узнал, он хотел привязать ее к хвосту кобылы и пустить по холмам. Он был побратим старшему сыну. Он поклялся, что убьет ведьму. Если прежде не убьет ее он, Сапар.
– Но ты ведь стал хозяином долины теперь, мой господин, – сказала она.
– Я стал бешеной собакой. Люди убегают из-под моей руки.
– Так не пускай их.
– У меня не хватает сил. Уже полезли чужие. Нужно держать перевалы. Вчера с ферганской стороны прорвались. А спецназ ждет приказа. Когда получит, меня не станет. Они выпустили Усуна за границу. Стали на Сары-Таше. Туда мне сейчас хода нет. Если сюда придут, мне уходить некуда.
– А зачем им приходить? Здесь разве война? Они не придут.
– Когда я ехал сюда, я твердо решил тебя убить, – сказал он вдруг. – Но не могу. Ты ведьма. Ты заколдовала меня.
– Тогда поцелуй меня, – сказала она. – Вот сюда.
Она показала пальцем. И он, наклонившись, будто на самом деле зачарованный, прильнул губами к ее щеке.
Затем были две недели тишины. Будто ничего и не случилось, не сгорел, защемленный сплющенным автомобильным скелетом, беспечный Насрулло-бий, не умер, захлебываясь в собственной крови, старик Бекболот, узнавший перед смертью, что пережил своих сыновей. Не было женских криков в спальнях, липких луж на полу, не было шестерых, оставленных в Карамыке. Их отрезанные головы с забитыми землей глазницами послали Сапар-бию. Сапар привез корзину с головами Есуй, молча поставил перед ней и уехал. Головы Есуй похоронила на Луковой поляне, у камня с мемориальными табличками – чугунными, алюминиевыми, пластмассовыми прямоугольниками, прихваченными по углам шлямбурами. На табличках были имена, прочувственные слова и стихи, большей частью скверные. Есуй это показалось местью живых мертвым. Таблички эти всегда были повернуты к горе. Чтобы идущие вверх не пугались, увидев, а идущие вниз усмехнулись про себя – мы-то живы, а эти остались.
Есуй похоронила головы так, чтобы их забитые землей глазницы смотрели в долину. Привалила камнями, воткнула, по здешнему обычаю, кусок палки, повязала шестью разноцветными ленточками. И поставила пиалу с чаем. Копала и таскала камни сама. Ее телохранители сидели на камнях поодаль, молча смотрели. Не подошли. Она могла бы им приказать, но не захотела. Они думали: она колдует. Ее рисование тоже казалось им колдовством, воровством мгновений и обличий. Они наотрез отказались позировать. Сидели – нахохлившиеся, нечистые, молчаливые – и смотрели на нее. А она, утомившись рисованием, разминалась, танцевала, осыпала пустоту вязью обманчиво легких, коротких ударов.
Снова принималась рисовать, клала штрих за штрихом на бумагу, иногда злилась, рвала в клочья, но чаще смотрела, довольная. Получалось хорошо. Рвано, скупо, живо. Ей наконец удалось поймать жизнь этих склонов, горбатых всхолмий, ощеренных скалистых челюстей. Эта жизнь была круто замешана на смерти, здесь не жили, только выживали, сюда заходили и убегали прочь, а жить здесь – значило ускорять смерть и потому ощущать жизнь вдесятеро острее. И в самом деле, на бумагу словно выливалось, переходило все, кричавшее и бившееся, умиравшее под ее рукой. И воскресавшее на бумаге. Она велела телохранителям привести лошадь, молодую кобылицу, и взрезала ей горло над грудой камней, нагроможденной над головами. Хлынула кровь, – на камни, на подставленные ладони. Оставшееся в ладонях она бросила ветру. Порыв подхватил, разбил в капли, понес – далеко в долину, за реку. Труп бледные от страха телохранители и лагерные повара уволокли вниз. Есуй велела приготовить кобылицу на ужин. И ни один из местных за ужином не взял ни кусочка мяса в рот.
Она осталась в альплагере – вести дела, встречать и провожать альпинистов. Большей частью провожать, – от войны бежали наперегонки со слухами о ней. Во всем лагере осталось семеро русских, по нищете своей вынужденных ждать срока обратных билетов, и трое полусумасшедших американских юнцов, белозубо скалившихся в ответ на предупреждения. Один из них спросил Есуй, кто с кем воюет. Та ответила. Он переспросил: «Юэсэй? » «Ноу», – ответила Есуй. Американец счастливо закивал. Через пару дней троица собиралась затащить на вершину флажок какого-то американского колледжа. Есуй не возражала.
Еще остался Володя. Дней десять он болел. Его знобило и трясло, желудок не принимал ничего тверже бульона. Вызванный из Карамыка врач пожимал плечами: усталость, высота. Стресс. Да, стресс. Витамины, да. Бульон. По приказу Есуй Володю поили бульоном четырежды в сутки. Иногда Есуй сама поила его. На одиннадцатый день он встал на ноги. Леха и Витя, дежурившие подле него посменно, хотели забрать его с собой, вниз. Но Володя решил остаться. Почему – объяснять не стал. Остался, и все. Есуй ухмыльнулась вслед увозившему Леху с Витей джипу.
Но слухи оставались всего лишь слухами. На самом деле больше никто не воевал, не лез через перевалы. Караваны шли, как обычно, об Усун-бие и третьем сыне Бекболота ничего слышно не было. Под Сары-Ташем по-прежнему сидел спецназ и по-прежнему ничего не делал, не мешая никому ездить и ходить по своим делам. Оставшиеся в долине семьи беспрекословно подчинились Сапару. Капитан роты спецназа, державшей границу в Карамыке, благосклонно принял новое подношение и пообещал: все уладится, и войска больше сюда не пришлют.
В альплагерь приезжал Тура, хмурый, толстобокий, злой. Есуй накормила его, щедро напоила, сама подливала и подкладывала ему. Ее телохранители в это время держали его на мушке. Тура молчал, но, подвыпив, разговорился. Угрожал, но как-то вяло, смешно хвастался, потом начал жаловаться на трудности. Наконец, опасливо озираясь, прошептал Есуй на ухо, что хочет еще сына. Старшенький совсем слабый, задыхается, на лошадь вскочить не может. Говорят, не доживет до двадцати. Жена раздобрела, у нее только кольца да новые ожерелья на уме, а сына рожать не хочет. Вообще не хочет, говорит, – чуть не умерла, рожая, а на второй раз точно умрет. Что это за жена такая, боится рожать. Говорит, возьми вторую, пусть она родит. Так я взял, а она, дура, боится. Как увидела… ну, ты понимаешь, что увидела, боится, плачет, как ребенок. Кричит криком. Я привезу ее к тебе, Есуй, а? Все ж знают… ну, Режабибби, ну, жену Сапарову, ты ведь, в общем, знаешь.
Тура пыхтел и булькал, как переполненный бочонок, то принимался хихикать, то злился снова. Есуй кивала, говорила: да, да, привози обеих жен, посмотрим, они принесут тебе сильных сыновей, вот увидишь. Так принесут? Если принесут, золота дам, баранов, верблюдов много дам, дури дам, много-много, Тура богатый и сильный. И ты будешь много его рисовать с сыновьями, а второго сына, – он уже решил, – он назовет Толуем.
В конце концов он свалился под стол и зычно захрапел. Чтобы отнести его к кровати, потребовалось четверо мужчин. Назавтра он вскочил на копя, даже не помочившись поутру, и ускакал вместе с охраной, пообещав на днях привезти жен.
Но не привез. Есуй не пришлось обхаживать двух вздорных, раздобревших гусынь. Уехав от нее, Тура назавтра, за Карамыком, поклялся старшему сыну Бекболота, Еры, что Сапар виновен разве только в слабости. Ведьма украла его душу. Кровь и клятвопреступление – на ней, пришлой. С ее кровью все уйдет, с ее пеплом все развеется, и Еры вернется занять место отца. И Усун вернется, а он, Тура, займет место Сапара. Сапару они подарят почетную, без пролития крови, смерть, и никто Туру не упрекнет. Сын Бекболота оказался столь же мудр, как и его отец. Он согласился. Пообещал, что вся кровь будет искуплена кровью ведьмы, укравшей разум и сердце Сапap-бия. Позвал всех вместе выжечь заразу, восстановить прежнюю жизнь. Разве было плохо? В долине правило пять биев, и разве тощи были кони, разве мало денег текло в карманы? Сейчас ведьма, правящая от имени Сапар-бия, захотела забрать все себе. Ее нужно разорвать на клочки, напоить ее кровью каждый камень, каждый дом. Враги не могли взять нас силой, решили взять злым колдовством. Но вместе мы развеем зло по семи ветрам, под четырехглавым Тенгри, великим небом, и будем сильными, как прежде.
Капитан спецназа, слушавший их, снисходительно улыбался. Он окончил училище в Бишкеке и изо всех сил старался презирать «суеверия диких горцев». Его солдаты не улыбались. Они Есуй видели. Когда капитан вечером попытался пересказать услышанное, добавив собственные комментарии о «глупых суевериях», ответом ему была гробовая тишина. Солдаты смотрели в сторону, в землю, куда угодно, только не на него, а многие делали пальцами так, чтобы он не видел: чур, меня минуй. Вечером к капитану пришел его зам, командир первого взвода, и принес кусок свитой из конского волоса веревки, с одного конца обожженной, а с другого завязанной в тройной узел. Он сказал шепотом, что все понимает, перед солдатами, конечно, так и нужно, но вот, принес, кабы не случилось чего, пожалуйста, развяжите сами, а потом сожгите так, чтобы сперва загорелся необожженный конец. Капитан велел ему убираться, тот нырнул за дверь, но кусок веревки оставил на столе. Капитан, подождав несколько минут, схватил веревку и, ломая ногти, цепляясь зубами за вонючие, неподатливые петли, развязал узел. И сжег развязанную веревку в пламени зажигалки, морщась от смрада паленого конского волоса.
Когда Тура уехал, Есуй долго сидела и размышляла, глядя на долину внизу, на извилистую медленную реку в неглубоком каньоне, на высокую траву и белые гребни Алая. Жизнь, которую она уже посчитала своей, приросшей, прочной, снова выталкивала ее вовне. Теперь ее боялись все, даже Сапар, – а значит, она была врагом всем. Не этого ли она и хотела? Теперь ее приказа не смеет ослушаться никто. По крайней мере, пока она поблизости. Ведьма. Нечистое, опасное существо. Обреченное. Рано или поздно темнота вокруг сгустится и прыгнет – или болью в желудке после чашки кумыса, или выстрелом с дальнего склона.
Сапар слаб. Ему не хватает сил быть безжалостным. Его люди не верят ему. С Алая за ним не пойдут, даже если он пообещает горы золота где-нибудь за горами. Времена Чингиса прошли безвозвратно. Потомки его нукеров предпочитают жить прошлым, петь о нем у костров и привычно собирать дань с караванов, везущих дурь. Дани хватает на колготки женам и телевизоры, которые ловят здесь, в высокогорной глуши, только передачи со спутников. Хватает и на чашку водки, чтобы разбавить ею кумыс или чай, и на бензин. А что еще нужно хозяину стад? Ведь можно их расшевелить, столкнуть, – но как? За какую струну дернуть их провонявшие кизяком души? Припугнуть хорошенько? Но страх возвращается и поразит тебя же меж лопаток, в слепое беззащитное твое темя, в твою беспомощность. Но что тогда? Как быть? Уйти? Или – обрыв, гашетка, чека гранаты и тикающие секунды?
Сапар – мягкая глина, но вот он выскальзывает между пальцев, и сила оборачивается против себя самого, и ногти впиваются в свою же ладонь. Что делать? Что и как?
Есуй кусала губы, и широкая долина перед ней представлялась ей исполинским мешком, куда загнала себя она сама, и сама же натуго затянула горловину. Она сидела, пока телохранитель, робко кашлянув позади, не сказал: в долину едут те, кого она давно ждет.
Глава 15
У Сергея Андреевича, заместителя начальника отдела семнадцать дробь «В», выдался крайне неудачный день. С утра на совещании пришлось объяснять в присутствии начальства, почему провалилась операция с объектом «Ю» и куда подевались два сотрудника оперативного отдела, что вели операцию по захвату, а заодно – крупная сумма денег с резервного счета. Сергей Андреевич к объяснению подготовился заранее и произнес блестящую речь, тонко и искусно истолковав все свои действия. Мягко подтолкнул слушателей к выводу о том, что самые блестящие планы нередко разбиваются вдребезги о самую банальную некомпетентность тех, кто эти планы должен осуществлять. Да, да, кто бы подумал – блестящие специалисты, среди лучших в отделе. – Да не вы ли сами давали им рекомендации, Вадим Вадимович? – Кто бы подумал, что они злоупотребят доверием. Он, Сергей Андреевич, не сомневается, что в самом ближайшем времени они обнаружатся где-нибудь в Гонконге, а, может, в Англии или США. Объект оказался очень опасным, но сейчас, увы, его, скорее всего, следует признать безвозвратно потерянным. Сергей Андреевич скорбно развел руками. Да, я виноват, что верил им. Но если не верить людям, то как же работать? Сергея Андреевича слушали с неподдельным интересом, кивали, – и на свое место он уселся с приятным чувством победы – нелегкой, но заслуженной. Потому следующие полчаса совещания были для него особенно неприятны. Сперва незнакомый сухопарый майор в крохотных очечках на кончике носа сообщил, что труп одного из пропавших сотрудников нашли не где-нибудь, а на горной дороге в Таджикистане. А неподалеку, за несколько часов перед тем, кто-то разгромил базу местного погранотряда. Перебив весь персонал. Сотрудник этот имел немалый опыт деятельности в этой самой Средней Азии, и об этом его, сотрудника, опыте и проблемах, с ним сопряженных, Сергей Андреевич никак не мог не знать. Равно как и о некоторой, скажем так, психической нестабильности второго сотрудника, вернее сотрудницы, избранной Сергеем Андреевичем. Потому допускать оную сотрудницу к участию в оперативных мероприятиях, мягко говоря, не рекомендовалось. Она в последнее время была исключительно на разработке. И неплохо справлялась. Подобное подобным, как говорится. Еще двое выделенных Сергею Андреевичу оперативных работников оказались в больнице после того, как, согласно полученным инструкциям, спровоцировали у объекта истерический припадок. Вскоре после чего он, Сергей Андреевич, спешно покинул Новосибирск, бросив попавших в больницу на произвол судьбы, и даже не распорядившись о наблюдении за ними. В результате один из пострадавших исчез сразу после выписки, и местонахождение его неизвестно до сих пор.
А потом зашла речь о вещах уже и вовсе неприятных, и Сергею Андреевичу пришлось объясняться вторично, импровизируя на ходу, и не совсем, кажется, удачно. А когда совещание закончилось, Сергея Андреевича попросили остаться. И вот тогда… Сергею Андреевичу и вспоминать об этом не хотелось. Так на него не кричали уже очень давно. Крик – это еще полбеды. Орать на подчиненных с некоторых пор стало модой, приползшей с самых верхов. Но вот когда на стол швырнули измятый листок с цифирью… Сергей Андреевич подумал, что участок в сосновом лесу за Дроздами придется продать. И уже заказанную в Голландии партию черепицы. И новый «чероки». Да и прежняя дача в Вязынке… что уж тут говорить. И ведь никакой гарантии, что отпустят, ободрав как липку. Ни-ка-кой.
Возвращаясь домой, был погружен Сергей Андреевич в свои мысли и потому неосторожен. Впрочем, помогли ли бы ему тут всегдашние его осторожность и наблюдательность – еще вопрос. Но работу тех, кто за ним шел, он облегчил.
Около шести вечера, когда Сергей Андреевич, оставив личный «вольво» на хорошо охраняемой автостоянке у нового ведомственного дома на проспекте Машерова, задумчиво шагал по дорожке, ведущей в еще лучше охраняемый подъезд, его ребра неожиданно ощутили твердый холодный предмет. Сергея Андреевича негрубо, но крепко взяли под руку и тихо шепнули на ухо: «Пройдемте. И пожалуйста, без фокусов». Но фокусов у него и в мыслях не было. Его мысли разбежались, как стадо кроликов, во все стороны сразу. Его, холодеющего и вялого, будто сонная рыба, двое улыбчивых, хорошо одетых и совершенно незнакомых людей проводили по другой дорожке к джипу, в каких ездит обыкновенно личная президентская охрана, и аккуратно впихнули внутрь.
Везли его долго, и за это время Сергей Андреевич много раз успел умереть. Он думал о городском крематории и закрытых его секциях, где весь персонал был при чинах и званиях, и состоял в соседнем, шестнадцатом, отделе. Его везли спокойно, не надев наручников, и лишь один рядом с ним сидел – хорошо выбритый, наодеколоненный, молодой, с бычьим равнодушным лицом, – и старался Сергей Андреевич на него не смотреть. Потому что от спокойствия и равнодушия его веяло скучной, безжалостно-точной приказной исполнительностью, и жизни у Сергея Андреевича уже не было, лежала она рядом, под равнодушной бычьей ногой, и раздавить или отпустить было во власти лишь того, чьи слова слушала эта ладно слепленная груда мышц в шитом на заказ льняном пиджаке.
Потому, когда вывели его, шел Сергей Андреевич покорно, и не спрашивал ничего, а шептал про себя, обещал что-то и тут же забывал, и смотрел по сторонам безумно, ничего не видя. А когда привели его вверх по лестнице и, введя в квартиру со стальными дверями, обитыми черной кожей, велели встать на колени посреди комнаты с голыми серыми стенами и говорить, – Сергей Андреевич заговорил. Он кивал, и брызгал слюной, и изо всех сил старался не торопиться, потому что каждое новое слово продлевало его жизнь, но все равно торопился, глядя в равнодушные раскосые глаза сидевшего перед ним спокойного, улыбчивого человека. Человек задумчиво кивал, изредка спрашивал, снова кивал. Никто не ходил за спиной, не клацал затворами, не матерился, все было тихо, вежливо и аккуратно, и оттого ужас в душе Сергея Андреевича накалялся до нестерпимости, и уже хотел он, чтобы били, чтобы, повалив, пинали, и он бы, скорчившись, старался прикрыть голову, но только чтобы не эта, равнодушная, казенно-безразличная обязательная, предписанная тайной инструкцией процедура допроса, никому уже почти и ненужная, кроме самого Сергея Андреевича, отчаянно цеплявшегося за каждую минуту перед тем, как войдут и уколют в шею, и повезут, чтобы в предрассветном сумраке придорожного леса выстрелить в затылок из расстрельного пистолета.
А потом зашла речь о вещах уже и вовсе неприятных, и Сергею Андреевичу пришлось объясняться вторично, импровизируя на ходу, и не совсем, кажется, удачно. А когда совещание закончилось, Сергея Андреевича попросили остаться. И вот тогда… Сергею Андреевичу и вспоминать об этом не хотелось. Так на него не кричали уже очень давно. Крик – это еще полбеды. Орать на подчиненных с некоторых пор стало модой, приползшей с самых верхов. Но вот когда на стол швырнули измятый листок с цифирью… Сергей Андреевич подумал, что участок в сосновом лесу за Дроздами придется продать. И уже заказанную в Голландии партию черепицы. И новый «чероки». Да и прежняя дача в Вязынке… что уж тут говорить. И ведь никакой гарантии, что отпустят, ободрав как липку. Ни-ка-кой.
Возвращаясь домой, был погружен Сергей Андреевич в свои мысли и потому неосторожен. Впрочем, помогли ли бы ему тут всегдашние его осторожность и наблюдательность – еще вопрос. Но работу тех, кто за ним шел, он облегчил.
Около шести вечера, когда Сергей Андреевич, оставив личный «вольво» на хорошо охраняемой автостоянке у нового ведомственного дома на проспекте Машерова, задумчиво шагал по дорожке, ведущей в еще лучше охраняемый подъезд, его ребра неожиданно ощутили твердый холодный предмет. Сергея Андреевича негрубо, но крепко взяли под руку и тихо шепнули на ухо: «Пройдемте. И пожалуйста, без фокусов». Но фокусов у него и в мыслях не было. Его мысли разбежались, как стадо кроликов, во все стороны сразу. Его, холодеющего и вялого, будто сонная рыба, двое улыбчивых, хорошо одетых и совершенно незнакомых людей проводили по другой дорожке к джипу, в каких ездит обыкновенно личная президентская охрана, и аккуратно впихнули внутрь.
Везли его долго, и за это время Сергей Андреевич много раз успел умереть. Он думал о городском крематории и закрытых его секциях, где весь персонал был при чинах и званиях, и состоял в соседнем, шестнадцатом, отделе. Его везли спокойно, не надев наручников, и лишь один рядом с ним сидел – хорошо выбритый, наодеколоненный, молодой, с бычьим равнодушным лицом, – и старался Сергей Андреевич на него не смотреть. Потому что от спокойствия и равнодушия его веяло скучной, безжалостно-точной приказной исполнительностью, и жизни у Сергея Андреевича уже не было, лежала она рядом, под равнодушной бычьей ногой, и раздавить или отпустить было во власти лишь того, чьи слова слушала эта ладно слепленная груда мышц в шитом на заказ льняном пиджаке.
Потому, когда вывели его, шел Сергей Андреевич покорно, и не спрашивал ничего, а шептал про себя, обещал что-то и тут же забывал, и смотрел по сторонам безумно, ничего не видя. А когда привели его вверх по лестнице и, введя в квартиру со стальными дверями, обитыми черной кожей, велели встать на колени посреди комнаты с голыми серыми стенами и говорить, – Сергей Андреевич заговорил. Он кивал, и брызгал слюной, и изо всех сил старался не торопиться, потому что каждое новое слово продлевало его жизнь, но все равно торопился, глядя в равнодушные раскосые глаза сидевшего перед ним спокойного, улыбчивого человека. Человек задумчиво кивал, изредка спрашивал, снова кивал. Никто не ходил за спиной, не клацал затворами, не матерился, все было тихо, вежливо и аккуратно, и оттого ужас в душе Сергея Андреевича накалялся до нестерпимости, и уже хотел он, чтобы били, чтобы, повалив, пинали, и он бы, скорчившись, старался прикрыть голову, но только чтобы не эта, равнодушная, казенно-безразличная обязательная, предписанная тайной инструкцией процедура допроса, никому уже почти и ненужная, кроме самого Сергея Андреевича, отчаянно цеплявшегося за каждую минуту перед тем, как войдут и уколют в шею, и повезут, чтобы в предрассветном сумраке придорожного леса выстрелить в затылок из расстрельного пистолета.