Страница:
Хаджи Ибрагим усмехнулся.
– В таком случае, это очень мудрый ход нашего общего друга Сергея. Пощекотать нам нервы, избавиться сразу от трех бесноватых, да еще и получить за это деньги. Ну-с, насчет Сергея мы еще разузнаем. … А ты найди эту парочку. Найди во что бы то ни стало. Возьми их – живыми ли, мертвыми ли, неважно. Но сделай так, чтобы мне не пришлось гадать, кого следующий раз убьет их безумие.
В афганскую войну Рахим командовал отрядом особого назначения – «охотниками», карателями, работавшими под моджахедов. Отряд был укомплектован узбеками, прошедшими спецназовскую подготовку, подчинялся самым верхам и не раз при случае воевал с «шурави», регулярными имперскими войсками. Отряд делал грязную работу, очень грязную, – ту, на какую обычных солдат или даже спецназ отправить было нельзя. Очищал местность от населения. Перевозил наркотики. Истреблял неугодных. Когда поражение империи стало неизбежным, воевал за контроль над доставкой наркотиков через границу. Войну эту русская охранка проиграла. Рахиму и его людям повезло, – с перестройкой и развалом империи начало рушиться все вокруг. Афганская земля горела у них под ногами, а на имперской территории их быстро выловили бы и уничтожили, незаметно, бесшумно и беспощадно. Хаджи Ибрагим спас Рахима от страшной, безымянной войны, начавшейся после ухода имперских войск. Рахим с оборванными, голодными остатками своей команды мерз на перевалах, карауля опиумные караваны. Но отбитое они продавали за гроши. С ними никто не хотел иметь дела, от них шарахались, как от чумных. Они были чужие там, и на них была кровь, которую не выкупали и не забывали. Их загнали высоко в горы, их обложили, выжидая, пока зима не заставит спуститься вниз. Но голод сделал их отчаянными. Рахим перевел свой отряд через пятикилометровые ледяные перевалы, потерял половину – замерзшими, умершими от истощения, провалившимися в трещины, убитыми камнепадом. А первый караван, пойманный ими на другой стороне хребта, принадлежал Ибрагиму. Людей Рахима снова погнали вверх. И тогда они перестали верить Рахиму и, связав его, сдались.
Ибрагим не стал его убивать. Поговорив с Рахимом, он велел его отпустить. Рахим своими руками убил троих, связавших его. А остальные остались с ним, и через несколько лет никто не узнал бы в них изможденных обмороженных оборванцев, умиравших от голода на тюках ворованного опия. Теперь у них были и дома, и машины, родственники и телохранители, сады и стада, и кишлаки, чьи хозяева стали их вассалами. Но Рахиму они поверили снова, как верили раньше, – по-волчьи, слепо.
Рахим поднял на поиски всех от границы до границы: от алайских перевалов до глухих долин за Кара-киёй. Сонная районная милиция принялась рыскать по кишлакам. Через несколько дней ему доложили, что в полусотне километров от Кара-кии у обочины горной дороги нашли труп мужчины в бронежилете, а подле него – два пистолета. Женщину отыскать так и не смогли.
Очень трясло. На всем – на одежде, волосах, на лице – лежала пыль. Запах бензинного перегара, плотный резиновый звук цепляющейся за асфальт резины. Дрожь от работающего мотора, гул. Темнота. Сильно болела спина. Юс попробовал ощупать стены свободной рукой, – жесть, всюду, куда смог дотянуться, теплая, ржавая жесть. В потолке было отверстие, сквозь которое проходил воздух. И бензиновый чад с пылью. Лежал Юс на сбитой из планок деревянной решетке, под которой просунутый в щель палец тоже ощутил ржавую жесть. Ящик. Его перевозили куда-то в жестяном ящике.
Везли очень долго. Юса поташнивало, хотелось пить. Он пробовал колотить по стенкам свободной рукой. Бесполезно. Попытался отодрать планку от настила, чтобы колотить ею, но не смог. Начал кричать, но быстро выбился из сил и умолк. Лежал, задремывая и снова просыпаясь, когда машина подпрыгивала на ухабах.
Наконец машина остановилась. Крышку ящика открыли, и в глаза Юсу ударил яркий свет. Юс зажмурился. Его вместе с бревном вытащили из ящика, потянули наружу, под солнце. Окатили водой из ведра, остатки вылили на лицо. Он, лежа в луже на спине, жадно хватал ртом льющуюся воду. Вокруг оживленно переговаривались, хлопали друг друга по рукам и спинам, блеял привязанный веревкой баран, жирный, с огромным, почти достающим до земли курдюком. Поверх каменных стен, огораживающих двор, вилась, щетинилась остриями зубьев колючая проволока. Над изгородью виднелись склоны гор, по которым ползали мелкие коричневые пятнышки – коровы. Вокруг были стены дома и сараев – глина и камень, деревянные столбы, земляной утрамбованный двор, усеянный катышками бараньего помета, облезлая синяя краска на дверях, угрюмый бородач в майке и с автоматом, сидящий на лавке у двери, приклад автомата обмотан синей изолентой. Где-то неподалеку шумела большая, быстрая река. Юса вместе с бревном занесли в низкую, пахнущую навозом комнатенку с крошечным окошком в дальней стене, принесли еще воды, стопку черствых, пахнущих мазутом лепешек. Лепешки Юс жадно, до последней крошки, сглодал.
Он едва успел слизнуть крошки с ладоней, когда дверь распахнулась и его вынесли, отцепили от бревна и прицепили к округлой, со сколами и литейными швами чугунной чушке весом, должно быть, в полцентнера. В уазик сперва затащили, пыхтя, эту чушку, следом запихнули Юса. Двое уселись на переднее сиденье, и уазик тронулся. Часовой у ворот, белозубый парнишка в кепке, с автоматом через плечо, помахал рукой вслед. Через полдня в него, уставшего и разомлевшего от жары, и открывшего, не долго думая, ворота белой «Ладе» с ферганским номером, всадили в упор пять автоматных пуль.
Юса везли долго, но теперь его новые перевозчики были внимательнее к нему, давали напиться, когда он просил, и останавливали, когда он хотел справить нужду. Юсу открывали заднюю дверь, и Юс мочился в щель, роняя капли на пол. Шофер, наблюдая за Юсом в зеркало, хмурился и всякий раз говорил: «Ты свынячь помене», но Юс ничего не отвечал и только звякал толстой короткой тяжелой цепью.
Шофер был тощий, светловолосый, в выцветшей рубахе и полотняной жилетке, с закатанными рукавами, – настоящий ковбой в старой брезентовой шляпе, с приклеенной в углу рта мятой сигареткой, в перчатках с обрезанными пальцами. Вел он фантастически. Асфальт давно остался позади, ехали по дороге, выгрызенной бульдозером в горном склоне. Дорога была не в лучшем состоянии, ее местами перекрывали оползни, и тогда, не снижая скорости, шофер швырял машину на склон, чуть ли не на двух колесах переезжая заваленный участок, и гнал дальше. В горах недавно шли дожди, и от них реки и ручьи вздулись, перехлестывали через мосты, часто почти незаметные под несущейся водой. Водитель ехал по залитой водой дороге так, будто видел ее. В верховьях долины, там, где она расширилась и стала плоской, с полкилометра ехали по сплошному озеру по радиатор в воде. На перевал карабкались по серпантину, с поворотами, на которых колеса зависали над обрывом. На перевале – широкой, просторной седловине с озером и снежниками на склонах рядом – остановились. Второй конвоир, плотный коренастый киргиз с бесстрастным плоским лицом, принес Юсу в пластмассовом черпаке воду – чистую и вкусную, но такую холодную, что сразу заломило зубы. Ковбой, черпнув ведерком прямо из озера, залил эту воду в радиатор.
Ковбой долго совещался с киргизом по поводу Юса. В конце концов оба они, кривясь от натуги, вытащили из машины чушку и Юса следом за ней. Отдышавшись, шофер присел на камне и закурил. На боку у него висел, прихваченный кожаной петлей, большой длинноствольный револьвер. Киргиз вытащил из машины мешок с кизяком и сейчас раскладывал костер, приспосабливал над ним котелок.
Сильно пекло солнце. Жгло кожу. Воздух был холодным, но солнце обжигало. А в тени сразу становилось зябко, до зубного стука. Юс сидел на нагретом солнцем металле и смотрел на воду, на отражавшийся в ней склон, на небо. Глубокой, густой синевы небо, чистое, без единого облачка. Он не помнил, видел ли когда-нибудь в своей жизни такое небо. В нем можно было утонуть, как в воде. Отражаясь в глади озера, оно делалось разноцветным, как стекла калейдоскопа. И сама вода была разноцветной, не на первый взгляд, но если присмотреться, прищуриться, прикрыть от солнца рукой глаза: вон вдоль камней бежит полоса черноты, вот легкая, почти прозрачная синь, а вон зелень, и желтизна рядом. Все переливалось, по воде бежала рябь от ветерка, и полосы сдвигались, сплетались, сверкали чистым цветом, перемешивались.
– Это лед, – сказали за спиной.
Юс оглянулся и увидел неслышно подошедшего шофера.
– Там под водой лед, оттого такое разноцветное. Гарное, правда?
– Правда, – согласился Юс.
– Зоркуль местные зовут. Доброе имя. Ойбек уже чай спроворил, – сказал шофер, – зараз подсилкуешься. Ты куришь-то?
– Нет, – ответил Юс.
– Добре, – сказал шофер. – О, трымай.
Юсу подали глиняную пиалу. Он удивленно посмотрел на ее содержимое.
– Ты не бойсь, – сказал шофер. – Это шир-чай называется. Бараний жирок тут, зеленый чай, соль там, приправка, туда-сюда. Добре. Ты пей, не бойсь. Вот тебе лепехов, заесть. Говорили, жрешь ты до хера. Тут полтузина, наяривай.
После первого глотка Юсу показалось, что его сейчас вырвет. Но не вырвало, а после третьего даже показалось вкусным.
– Ты и нас не бойсь, – сказал водитель. – Мы тебе ничего плохого не зробымо, правда, Ойбек?
Киргиз улыбнулся, сверкнув сплошным рядом золотых зубов.
– А железо на тебе, чтоб ты нам ничего плохого не зробыв, правда?
Киргиз засмеялся.
– Чего смеешься? Смеется он. Давеча конь его так приложил, мертвый валялся. Потом отжился, пополз. Как дыхнуть сдолел, засмеялся. Веселуны они, местные. И сейчас вот, смеется. … Меня Семеном звать. Онисимовичем. А тебя-то как?
– Юс, – ответил Юс.
– Гарное имя. Пшек? Да ладно, какое мне дело. Давай тебе, Юс, еще подолью. … О, це так. … Ты меня послушай, Юс. Ты одно пойми, мы тебе плохого не хотим. И те, ну, к кому тебя везем, – тоже. Ты запамятуй, добре запамятуй. Ибрагим – он человек непростой. Он – не какой-нибудь там бай или командир полевой. Он – духовный.
– Это как? – спросил Юс.
– Он вроде святого у этих, – шофер кивнул в сторону Ойбека. – Очень духовный. Ты ему нужен. Так што ты трымайся, хлопец. Трымайся.
– Я буду, – пообещал Юс, клюнув носом. После еды он стал сонным и вялым, возникло оцепенение, вареная разлилась патока в мышцах. Солнце жгло темя. Мерно, медленно стучала в висках кровь. Юс помог Семену с Ойбеком дотащить чушку до машины и закинуть внутрь. Семен кинул какое-то тряпье ему под голову. Несмотря на тряску, Юс крепко уснул. И проснулся только вечером.
Вокруг были горы, мощные вершины, увенчанные снежными шапками. От скал вниз, в долину, сбегали огромные осыпи, издали, снизу, казавшиеся мелким щебнем, песком. Но вблизи они оказывались нагромождением здоровенных, в пол человеческого роста камней, беспорядочно и опасно навалившихся друг на друга. После того как обвалившаяся глыба едва не раздробила ему ногу, Юс понял, что на большие камни нужно прыгать сверху. Камень много массивнее человека, если он начинает падать, то медленно. Успеешь соскочить. Юс усвоил на собственном, нередко болезненном опыте еще немало вещей подобного рода. Ему никто ничего не объяснял. Тут на весь кишлак едва набралось бы две пригоршни русских слов, и расходовали их крайне экономно. Юсу не объясняли, что он должен делать, а показывали, терпеливо показывали до тех пор, пока он не начинал понимать. Впрочем, большинство заданий он понимал сразу. Большого ума не требовалось, чтобы понять, где прокопать-продолбить арык или расчистить, разровнять место. Копать кетменем поначалу получалось плохо: почва плохая, да и не почва вовсе, а так, замес грязи с камнями, приходилось ковырять, надрываясь, выворачивать глыбы, относить в сторону, кетмень с его узким острием цеплял совсем мало земли. Но после Юс приноровился. Он вообще здесь ко всему на удивление быстро приноровился, даже к чугунной чушке с приклепанной к ней цепью, другим концом намертво вклепанной в сплошной стальной обруч вокруг талии. Цепь перековали, удлинили, и теперь Юс мог отходить от чушки почти на два метра и научился переволакивать ее с места на место. Сперва было тяжело, чушка зарывалась в землю, цеплялась о камни. Потом он понял, как нужно подергивать, подтаскивать, перекатывать.
А еще он начал набирать вес. Раньше съеденное будто вливалось в тело и растворялось без остатка, и не оставляло ни капли жира, и мышцы все время требовали – еще, еще. Юс пожирал горы провизии и постоянно ощущал, что не хватает, что мышцы, вместо того чтобы крепнуть, возвращать отобранное в страшной палате с решетками на окнах, тают, истончаются, превращаются в пучок дряблых разлохмаченных веревок. А тут он почувствовал, что тело становится больше. Ненамного, и по-прежнему ни капли жира, но чуть округлились руки, и грудь стала выпуклее, и ноги – толще. Он становился выносливее, сильнее физически – здоровой, спокойной силой тяглового животного.
Кормили его очень хорошо. Он ел много лучше местных жителей, довольствовавшихся лепешками, айраном да горько-соленым сыром, спрессованным в приплюснутые катыши величиной с яйцо. Мяса ели совсем мало, только по праздникам. Юса же кормили мясом каждый день, молодой козлятиной, иногда бараниной, или кониной, но чаще всего козлятиной. Снизу, из долины, пригнали стадо коз, и раз в два дня резали одну. Коз здесь резали умело. Выкраивали квадратик в дерновине, отворачивали, козу со связанными ногами клали так, чтобы горло приходилось над открывшимся квадратиком взрыхленной земли, чиркали острым как бритва ножом по горлу и спускали кровь. Коза не издавала ни звука, только подрагивала немного, пока жизнь утекала из нее в тощую горную почву. Спустив кровь и аккуратно вернув дерновину на место, козу начинали надувать. Надрезали кожу на ноге, вставляли костяной мундштук и надували, выкатывая глаза и распирая щеки от натуги. Козьи бока вздувались, ноги растопыривались. Вынув мундштук и плотно перевязав ногу повыше надреза, козу начинали беспощадно бить. Колотили кулаками по бокам, спине, брюху, хлопали сложенной в горсть ладонью, и – вжик! По брюху чиркал нож, и коза опадала, распахивалась шкурой. Обдирали ее так, чтобы и мясо, и кровь оставались прикрытыми белесой полупрозрачной пленкой, ножом проворно и умело отделяли шкуру. Отделив, отсекали от туши копыта и голову. Не пролив на траву и капли крови, тушу, упакованную в свои собственные покровы, затем уже над котлом быстро разнимали по мускулам и суставам, разрезая по естественным сочленениям и связкам, так что ни разу не приходилось рубить. Всю козу разделяли на куски не больше ладони обыкновенным ножом, какой почти всякий здешний мужчина носил на поясе.
Когда Юса привезли, резавший козу человек, улыбаясь простодушно, как шестилетний ребенок, сказал ему, чиркнув ножом по козьему горлу: «На Пяндже сейчас людей так режут, вжик!»
В честь Юса тогда устроили праздник. Его усадили у достархана, не отмыкая от чушки, поставили большую пиалу с айраном, Семен выставил баклагу с водкой, литра на полтора, хозяева радостно загомонили, но сперва пили не водку, а разведенный айран, и говорили. Юс ничего не понимал, только кивал в знак благодарности, когда ему подливали. Наконец, принесли котел с вареной козлятиной, разложили ее на два больших медных лягана, поставили соль, принесли стопки лепешек, не таких, какие пекут на равнине, а совсем пресных и плотных, бездрожжевых, как маца, раскупорили водку, разлили раз, другой. Ойбек начал припевать, хлопая в ладоши. Семена упрашивали, показывали пальцами на баклагу, в которой осталась самая малость на донышке, он упорно вертел головой, дескать, нет больше, а если б и было, не положено. Ойбек припевал, ни на кого не обращая внимания. Когда водка кончилась, праздник переместился на деревенскую площадь – ровную площадку метров двадцати в диаметре, утоптанную, с остроконечным столбом посередине. На этот столб положили бревно, толстое с одного конца, длинное, обтесанное с другого, положили так, чтобы острие столба вошло в ямку метрах в двух от толстой оконечности, и начался «вертолет». Вначале Ойбек уцепился за тонкий конец, а на толстый верхом уселось пятеро местных. Женщины забили в ладо-ши, заколотили по ведрам, выбивая ритм, мужчины запели что-то почти без слов, с гортанными, нечленораздельными возгласами. Ойбек побежал по кругу, разогнался, подпрыгнул – и полетел по воздуху. Пролетел почти полкруга. Сидевшие на толстом конце, не удержавшись, попадали. Ойбек спикировал сверху, но ловко соскочил, удержался на ногах, захохотал, захлопал в ладоши. Следом за длинный конец уцепился Семен. Подождал, пока усядутся, побежал-закружил, подлетел, пролетел полкруга, пробежал, сильно оттолкнулся – и пролетел почти полный круг. «О-о-о! » – выдохнули вокруг, запели громче и радостнее. Ойбек вдруг пронзительно свистнул, выкрикнул-выпел несколько слов. Загремели ведра. Ойбек выкрикивал, мужчины подпевали ему. Юса тоже захватили крики, ритм и вращение. Он даже прихлопывал ладонями в такт, притопывал ногами, подпевал. Он выпил граммов пятьдесят водки и охмелел, – не столько от алкоголя, сколько от монотонного ритма, и кружения, и песен, и ночи, холодной и яркой, под звездами, похожими на хрустальные, наполненные холодным иглистым светом шары. После пили зеленый чай, заедая лепешками и соленым сыром, откуда-то появился бурдюк с густым и липким гранатовым вином, – то ли уговорили-таки шофера, то ли вынули из загашников. Юс пил и смеялся, позабыв про чушку, и заснул там же, ткнувшись носом в колени. Там его и оставили до утра, только накрыли ватным одеялом, чтобы не продрог от ночного холода. Юс проснулся перед рассветом, – все-таки пробрало, озноб колотил так, что руки тряслись и ничего не держали. Он завернулся в одеяло и сидел, сотрясаемый дрожью, пока не рассвело. В темноте кричал ишак – тягуче, медленно взревывал, плакал по-ишачьи, жаловался на ночь и холод.
На рассвете Юса отвели к кузне – деревянному навесику над наковальней, с допотопными, пещерными мехами, раздувавшими огонь на плоском камне, – отцепили наручники, принесли подбитый войлоком обруч с цепью. Обруч разогнули, опоясали им Юса, заклепали, а конец цепи приклепали к чушке. Семен похлопал его по плечу и протянул руку – прощаться. Неожиданно для себя, Юс руку пожал. Ойбек с Семеном уехали, а Юс остался. Его накормили шир-чаем с лепешками и дали первую работу – разобрать обвалившуюся изгородь.
На летовке, горстке палаток и дощатых хибар в узкой долине, жило не больше дюжины семей. Еще приходили снизу, из долины, или из-за перевала, пастухи или охотники, на мохнатых маленьких киргизских лошаденках, нередко с винтовками через плечо, или с автоматами, сплошь старыми, длинноствольными, потертыми и побитыми. Жили день, два, покупали и продавали, и уезжали, обычно на рассвете. На летовке жили не киргизы, но кто именно эти люди, Юс затруднялся определить. Чертами лиц они походили на европейцев, походили куда больше, чем индусы или пуштуны, но кто именно они – узбеки, таджики или еще кто-нибудь, сказать было трудно. Позднее, когда Юс худо-бедно выучил несколько фраз языка, на котором они говорили, он спросил, кто они и как себя называют. Ответом ему было: «Мы люди» и недоуменное пожатие плечами.
Люди здесь казались поразительно простодушными. Двенадцатилетние, в лучшем случае пятнадцатилетние подростки. Они простодушно смеялись, когда кто-нибудь, оступившись, падал, и особенно если поскальзывался на ослином или коровьем помете, смеялись, когда кто-нибудь сочинял стишок или когда женщина, сбивавшая масло, случайно брызгала пахтой на проходивших мимо, и те отскакивали, закрывались рукой. Стишки они сочиняли постоянно, по всякому поводу. Шавер, бывший тракторист, служивший в армии где-то под Саратовом и потому лучше всех в кишлаке знавший русский, сочинил специально для Юса стишок «баран-майран» и захохотал. Юс захохотал тоже, глядя на него, хохочущего, и выронил перетаскиваемый камень. Шавер считался в кишлаке одним из самых уважаемых людей, – об этом он сам с гордостью рассказал, больше, чем его, уважали только двух пожилых, но они не умели столько, а еще Шавер был кузнец, и потому его особенно уважали. Шавер часто приходил поговорить с Юсом, пока тот работал, и не обижался, если Юс не отвечал или шипел сквозь зубы, злясь, выбиваясь из сил, а Шавер сидел на корточках и говорил, временами забываясь и переходя на местный язык, а потом, спохватываясь, смешно извинялся и снова переходил на русский. Конечно, он присматривал за Юсом, но за тем все присматривали, ненавязчиво, но внимательно. Куда б он ни пошел, неподалеку обязательно оказывались мужчины, занимавшиеся своими делами, и, казалось, не обращавшие на него никакого внимания. Мальчишки поначалу вообще ходили за ним гурьбой, следя за каждым его шагом, переговаривались шепотом, будто наблюдали опасного невиданного зверя. Потом привыкли. А когда начали дразнить его, бросаться камешками и улюлюкать, Шавер поймал одного и сильно оттрепал. Больше Юса мальчишки не беспокоили.
Куда больше донимал Юса сам Шавер. Он мог часами монотонно бубнить, довольствуясь тем, что Юс волей-неволей его слушает. Чаще всего Юс пропускал его болтовню мимо ушей, но иногда Шавер рассказывал интересное, и Юс прислушивался и даже вставлял слово-другое. Шавер любил поговорить про оружие. Широта его кругозора поражала. Про разные модели «Калашниковых», про их старение, пристрелку, про то, как они работают в горах и на равнине, как разбалтываются, про ремонт, про патроны он мог говорить часами. И говорил. Но, в общем, «Калашникова» он не одобрял, а 5. 45 и укороченные вообще не считал за оружие, так, несерьезно, по комнатам стрелять, не для мужчины. Воевать «Калашниковым», конечно, еще туда-сюда, но охотиться, нет, охотиться только с винтовкой, цены нет старым немецким «маузерам», было же оружие, сейчас за «маузер» табун лошадей отдал бы, но где их, «маузеры», взять, и патронов к ним не найдешь, а с самодельными бьют хуже, и лучше «мосинку», но не кавалерийскую, укороченную, а длинную, вот же было оружие, сейчас можно купить, и патроны к ней, но дорого, дорого. Сейчас все больше с карабинами ходят, но что те карабины! Только автоматические симоновские самозарядки еще ничего, но дорогие и ненадежные. «Калаши» сейчас, повсюду «калаши». Правда, и с «калашами» можно исхитриться, но не с простыми, а с ручниками, подмастерить их, подбалансировать, приклад подрезать, – чудо как хорошо получается. Стволы у них длиннее, сами мощнее, на километр можно бить, хоть прицел оптический ставь. Тяжелые, правда, но это ничего, для охоты даже лучше. Шавер болтал о том и о сем, Юс поддакивал или не слушал вовсе, но потихоньку начал подозревать, что, несмотря на кажущееся простодушие, Шавер не так уж прост. Временами, когда из-за усталости и дурных снов в памяти начинал шевелиться прежний страх, в его болтовне чудилась метода. Слова его, монотонные, назойливые, стучащие по барабанным перепонкам, казались отголоском тех Голосов. И тогда Юс чувствовал, как холодеют, становятся липкими ладони, и изнутри подпирает, сжимает рассудок, слепо тычется, стараясь вырваться наружу, мерзкая, скользкая чернота.
Но страх здесь не приживался. Не выносил разреженный воздух и хлесткий, колючий ветер. Ему нечем было кормиться здесь. Юс работал, ел и пил, спал, слушал, засыпая, заунывные жалобы ишаков, смотрел на холодные огромные звезды, на снег наверху, на сыпучий, ребристый хаос осыпей – и забывал о нем. Не было его здесь, среди этих людей, простодушных и жестоких, как малые дети, среди их убогих жилищ.
Юсу показалось, что здесь он снова может писать. Однажды он полдня просидел у ручья, чертил прутиком на песчаной полоске у берега. Но в голове была разрозненная мешанина, и краски по-прежнему становились словами, одно наслаивалось на другое, и на песок зигзагом ложились горы, лица – бессвязным ворохом клочков разодранной фотографин. Но – и это было главным – писать хотелось.
Шавер много рассказывал про Афганистан. Объяснял разницу между оружейными рынками там и здесь, говорил, что гражданским там запрещают носить автоматы, но винтовки – сколько хочешь и какие хочешь, британский «Спрингфилд» конца девятнадцатого века с полусотней патронов – четыреста долларов, а хочешь, кремневое ружье, самый настоящий «джезайл», из которых англичан шлепали, – только плати. У него, кстати, есть, от деда достался, бьет так себе, даже с «калашом» не сравнить, но зато дешево, пули самому лить можно, пороха здесь хоть отбавляй, а хорошему охотнику больше одного выстрела не нужно. Он принес показать, – ружье внушало уважение: высотой в человеческий рост, тяжеленное, калибром в добрый мизинец. Юс проследил, откуда он это ружье нес, и усмехнулся, но одновременно и спросил себя: с чего бы это надзирающему за ним Шаверу показывать, где хранится оружие. Шавер рассказывал и о том, как воевал Ахмад-шах Масуд, и о его Панджшерском ущелье, которое он отстоял, хоть пришлось нелегко, и о взорванном туннеле под Салангом, и о том, как там задохнулась в начале войны с «шурави» целая автоколонна. Едва последняя машина колонны вошла в туннель, под ней взорвали заряд. Все, выход – ёк. Обвалился. Поднялась стрельба, начальник колонны приказал не глушить моторы – чтобы побыстрее из туннеля выскочить, когда собьют заслон впереди. А в туннеле тогда вентиляции не было. Так, идиоты, за пару часов угробили несколько сотен народу. Плохая была война, плохая. Много народу легло за просто так, и потом, в Таджикистане, тоже. Да и здесь доставало, всем есть надо, всем скот нужен, пришлось пострелять. Далеко ходили, далеко стреляли. Шавер скалил зубы, посмеивался, изображал стрельбу пальцем – пух, и нет, вон по склону покатился.
– В таком случае, это очень мудрый ход нашего общего друга Сергея. Пощекотать нам нервы, избавиться сразу от трех бесноватых, да еще и получить за это деньги. Ну-с, насчет Сергея мы еще разузнаем. … А ты найди эту парочку. Найди во что бы то ни стало. Возьми их – живыми ли, мертвыми ли, неважно. Но сделай так, чтобы мне не пришлось гадать, кого следующий раз убьет их безумие.
В афганскую войну Рахим командовал отрядом особого назначения – «охотниками», карателями, работавшими под моджахедов. Отряд был укомплектован узбеками, прошедшими спецназовскую подготовку, подчинялся самым верхам и не раз при случае воевал с «шурави», регулярными имперскими войсками. Отряд делал грязную работу, очень грязную, – ту, на какую обычных солдат или даже спецназ отправить было нельзя. Очищал местность от населения. Перевозил наркотики. Истреблял неугодных. Когда поражение империи стало неизбежным, воевал за контроль над доставкой наркотиков через границу. Войну эту русская охранка проиграла. Рахиму и его людям повезло, – с перестройкой и развалом империи начало рушиться все вокруг. Афганская земля горела у них под ногами, а на имперской территории их быстро выловили бы и уничтожили, незаметно, бесшумно и беспощадно. Хаджи Ибрагим спас Рахима от страшной, безымянной войны, начавшейся после ухода имперских войск. Рахим с оборванными, голодными остатками своей команды мерз на перевалах, карауля опиумные караваны. Но отбитое они продавали за гроши. С ними никто не хотел иметь дела, от них шарахались, как от чумных. Они были чужие там, и на них была кровь, которую не выкупали и не забывали. Их загнали высоко в горы, их обложили, выжидая, пока зима не заставит спуститься вниз. Но голод сделал их отчаянными. Рахим перевел свой отряд через пятикилометровые ледяные перевалы, потерял половину – замерзшими, умершими от истощения, провалившимися в трещины, убитыми камнепадом. А первый караван, пойманный ими на другой стороне хребта, принадлежал Ибрагиму. Людей Рахима снова погнали вверх. И тогда они перестали верить Рахиму и, связав его, сдались.
Ибрагим не стал его убивать. Поговорив с Рахимом, он велел его отпустить. Рахим своими руками убил троих, связавших его. А остальные остались с ним, и через несколько лет никто не узнал бы в них изможденных обмороженных оборванцев, умиравших от голода на тюках ворованного опия. Теперь у них были и дома, и машины, родственники и телохранители, сады и стада, и кишлаки, чьи хозяева стали их вассалами. Но Рахиму они поверили снова, как верили раньше, – по-волчьи, слепо.
Рахим поднял на поиски всех от границы до границы: от алайских перевалов до глухих долин за Кара-киёй. Сонная районная милиция принялась рыскать по кишлакам. Через несколько дней ему доложили, что в полусотне километров от Кара-кии у обочины горной дороги нашли труп мужчины в бронежилете, а подле него – два пистолета. Женщину отыскать так и не смогли.
Очень трясло. На всем – на одежде, волосах, на лице – лежала пыль. Запах бензинного перегара, плотный резиновый звук цепляющейся за асфальт резины. Дрожь от работающего мотора, гул. Темнота. Сильно болела спина. Юс попробовал ощупать стены свободной рукой, – жесть, всюду, куда смог дотянуться, теплая, ржавая жесть. В потолке было отверстие, сквозь которое проходил воздух. И бензиновый чад с пылью. Лежал Юс на сбитой из планок деревянной решетке, под которой просунутый в щель палец тоже ощутил ржавую жесть. Ящик. Его перевозили куда-то в жестяном ящике.
Везли очень долго. Юса поташнивало, хотелось пить. Он пробовал колотить по стенкам свободной рукой. Бесполезно. Попытался отодрать планку от настила, чтобы колотить ею, но не смог. Начал кричать, но быстро выбился из сил и умолк. Лежал, задремывая и снова просыпаясь, когда машина подпрыгивала на ухабах.
Наконец машина остановилась. Крышку ящика открыли, и в глаза Юсу ударил яркий свет. Юс зажмурился. Его вместе с бревном вытащили из ящика, потянули наружу, под солнце. Окатили водой из ведра, остатки вылили на лицо. Он, лежа в луже на спине, жадно хватал ртом льющуюся воду. Вокруг оживленно переговаривались, хлопали друг друга по рукам и спинам, блеял привязанный веревкой баран, жирный, с огромным, почти достающим до земли курдюком. Поверх каменных стен, огораживающих двор, вилась, щетинилась остриями зубьев колючая проволока. Над изгородью виднелись склоны гор, по которым ползали мелкие коричневые пятнышки – коровы. Вокруг были стены дома и сараев – глина и камень, деревянные столбы, земляной утрамбованный двор, усеянный катышками бараньего помета, облезлая синяя краска на дверях, угрюмый бородач в майке и с автоматом, сидящий на лавке у двери, приклад автомата обмотан синей изолентой. Где-то неподалеку шумела большая, быстрая река. Юса вместе с бревном занесли в низкую, пахнущую навозом комнатенку с крошечным окошком в дальней стене, принесли еще воды, стопку черствых, пахнущих мазутом лепешек. Лепешки Юс жадно, до последней крошки, сглодал.
Он едва успел слизнуть крошки с ладоней, когда дверь распахнулась и его вынесли, отцепили от бревна и прицепили к округлой, со сколами и литейными швами чугунной чушке весом, должно быть, в полцентнера. В уазик сперва затащили, пыхтя, эту чушку, следом запихнули Юса. Двое уселись на переднее сиденье, и уазик тронулся. Часовой у ворот, белозубый парнишка в кепке, с автоматом через плечо, помахал рукой вслед. Через полдня в него, уставшего и разомлевшего от жары, и открывшего, не долго думая, ворота белой «Ладе» с ферганским номером, всадили в упор пять автоматных пуль.
Юса везли долго, но теперь его новые перевозчики были внимательнее к нему, давали напиться, когда он просил, и останавливали, когда он хотел справить нужду. Юсу открывали заднюю дверь, и Юс мочился в щель, роняя капли на пол. Шофер, наблюдая за Юсом в зеркало, хмурился и всякий раз говорил: «Ты свынячь помене», но Юс ничего не отвечал и только звякал толстой короткой тяжелой цепью.
Шофер был тощий, светловолосый, в выцветшей рубахе и полотняной жилетке, с закатанными рукавами, – настоящий ковбой в старой брезентовой шляпе, с приклеенной в углу рта мятой сигареткой, в перчатках с обрезанными пальцами. Вел он фантастически. Асфальт давно остался позади, ехали по дороге, выгрызенной бульдозером в горном склоне. Дорога была не в лучшем состоянии, ее местами перекрывали оползни, и тогда, не снижая скорости, шофер швырял машину на склон, чуть ли не на двух колесах переезжая заваленный участок, и гнал дальше. В горах недавно шли дожди, и от них реки и ручьи вздулись, перехлестывали через мосты, часто почти незаметные под несущейся водой. Водитель ехал по залитой водой дороге так, будто видел ее. В верховьях долины, там, где она расширилась и стала плоской, с полкилометра ехали по сплошному озеру по радиатор в воде. На перевал карабкались по серпантину, с поворотами, на которых колеса зависали над обрывом. На перевале – широкой, просторной седловине с озером и снежниками на склонах рядом – остановились. Второй конвоир, плотный коренастый киргиз с бесстрастным плоским лицом, принес Юсу в пластмассовом черпаке воду – чистую и вкусную, но такую холодную, что сразу заломило зубы. Ковбой, черпнув ведерком прямо из озера, залил эту воду в радиатор.
Ковбой долго совещался с киргизом по поводу Юса. В конце концов оба они, кривясь от натуги, вытащили из машины чушку и Юса следом за ней. Отдышавшись, шофер присел на камне и закурил. На боку у него висел, прихваченный кожаной петлей, большой длинноствольный револьвер. Киргиз вытащил из машины мешок с кизяком и сейчас раскладывал костер, приспосабливал над ним котелок.
Сильно пекло солнце. Жгло кожу. Воздух был холодным, но солнце обжигало. А в тени сразу становилось зябко, до зубного стука. Юс сидел на нагретом солнцем металле и смотрел на воду, на отражавшийся в ней склон, на небо. Глубокой, густой синевы небо, чистое, без единого облачка. Он не помнил, видел ли когда-нибудь в своей жизни такое небо. В нем можно было утонуть, как в воде. Отражаясь в глади озера, оно делалось разноцветным, как стекла калейдоскопа. И сама вода была разноцветной, не на первый взгляд, но если присмотреться, прищуриться, прикрыть от солнца рукой глаза: вон вдоль камней бежит полоса черноты, вот легкая, почти прозрачная синь, а вон зелень, и желтизна рядом. Все переливалось, по воде бежала рябь от ветерка, и полосы сдвигались, сплетались, сверкали чистым цветом, перемешивались.
– Это лед, – сказали за спиной.
Юс оглянулся и увидел неслышно подошедшего шофера.
– Там под водой лед, оттого такое разноцветное. Гарное, правда?
– Правда, – согласился Юс.
– Зоркуль местные зовут. Доброе имя. Ойбек уже чай спроворил, – сказал шофер, – зараз подсилкуешься. Ты куришь-то?
– Нет, – ответил Юс.
– Добре, – сказал шофер. – О, трымай.
Юсу подали глиняную пиалу. Он удивленно посмотрел на ее содержимое.
– Ты не бойсь, – сказал шофер. – Это шир-чай называется. Бараний жирок тут, зеленый чай, соль там, приправка, туда-сюда. Добре. Ты пей, не бойсь. Вот тебе лепехов, заесть. Говорили, жрешь ты до хера. Тут полтузина, наяривай.
После первого глотка Юсу показалось, что его сейчас вырвет. Но не вырвало, а после третьего даже показалось вкусным.
– Ты и нас не бойсь, – сказал водитель. – Мы тебе ничего плохого не зробымо, правда, Ойбек?
Киргиз улыбнулся, сверкнув сплошным рядом золотых зубов.
– А железо на тебе, чтоб ты нам ничего плохого не зробыв, правда?
Киргиз засмеялся.
– Чего смеешься? Смеется он. Давеча конь его так приложил, мертвый валялся. Потом отжился, пополз. Как дыхнуть сдолел, засмеялся. Веселуны они, местные. И сейчас вот, смеется. … Меня Семеном звать. Онисимовичем. А тебя-то как?
– Юс, – ответил Юс.
– Гарное имя. Пшек? Да ладно, какое мне дело. Давай тебе, Юс, еще подолью. … О, це так. … Ты меня послушай, Юс. Ты одно пойми, мы тебе плохого не хотим. И те, ну, к кому тебя везем, – тоже. Ты запамятуй, добре запамятуй. Ибрагим – он человек непростой. Он – не какой-нибудь там бай или командир полевой. Он – духовный.
– Это как? – спросил Юс.
– Он вроде святого у этих, – шофер кивнул в сторону Ойбека. – Очень духовный. Ты ему нужен. Так што ты трымайся, хлопец. Трымайся.
– Я буду, – пообещал Юс, клюнув носом. После еды он стал сонным и вялым, возникло оцепенение, вареная разлилась патока в мышцах. Солнце жгло темя. Мерно, медленно стучала в висках кровь. Юс помог Семену с Ойбеком дотащить чушку до машины и закинуть внутрь. Семен кинул какое-то тряпье ему под голову. Несмотря на тряску, Юс крепко уснул. И проснулся только вечером.
Вокруг были горы, мощные вершины, увенчанные снежными шапками. От скал вниз, в долину, сбегали огромные осыпи, издали, снизу, казавшиеся мелким щебнем, песком. Но вблизи они оказывались нагромождением здоровенных, в пол человеческого роста камней, беспорядочно и опасно навалившихся друг на друга. После того как обвалившаяся глыба едва не раздробила ему ногу, Юс понял, что на большие камни нужно прыгать сверху. Камень много массивнее человека, если он начинает падать, то медленно. Успеешь соскочить. Юс усвоил на собственном, нередко болезненном опыте еще немало вещей подобного рода. Ему никто ничего не объяснял. Тут на весь кишлак едва набралось бы две пригоршни русских слов, и расходовали их крайне экономно. Юсу не объясняли, что он должен делать, а показывали, терпеливо показывали до тех пор, пока он не начинал понимать. Впрочем, большинство заданий он понимал сразу. Большого ума не требовалось, чтобы понять, где прокопать-продолбить арык или расчистить, разровнять место. Копать кетменем поначалу получалось плохо: почва плохая, да и не почва вовсе, а так, замес грязи с камнями, приходилось ковырять, надрываясь, выворачивать глыбы, относить в сторону, кетмень с его узким острием цеплял совсем мало земли. Но после Юс приноровился. Он вообще здесь ко всему на удивление быстро приноровился, даже к чугунной чушке с приклепанной к ней цепью, другим концом намертво вклепанной в сплошной стальной обруч вокруг талии. Цепь перековали, удлинили, и теперь Юс мог отходить от чушки почти на два метра и научился переволакивать ее с места на место. Сперва было тяжело, чушка зарывалась в землю, цеплялась о камни. Потом он понял, как нужно подергивать, подтаскивать, перекатывать.
А еще он начал набирать вес. Раньше съеденное будто вливалось в тело и растворялось без остатка, и не оставляло ни капли жира, и мышцы все время требовали – еще, еще. Юс пожирал горы провизии и постоянно ощущал, что не хватает, что мышцы, вместо того чтобы крепнуть, возвращать отобранное в страшной палате с решетками на окнах, тают, истончаются, превращаются в пучок дряблых разлохмаченных веревок. А тут он почувствовал, что тело становится больше. Ненамного, и по-прежнему ни капли жира, но чуть округлились руки, и грудь стала выпуклее, и ноги – толще. Он становился выносливее, сильнее физически – здоровой, спокойной силой тяглового животного.
Кормили его очень хорошо. Он ел много лучше местных жителей, довольствовавшихся лепешками, айраном да горько-соленым сыром, спрессованным в приплюснутые катыши величиной с яйцо. Мяса ели совсем мало, только по праздникам. Юса же кормили мясом каждый день, молодой козлятиной, иногда бараниной, или кониной, но чаще всего козлятиной. Снизу, из долины, пригнали стадо коз, и раз в два дня резали одну. Коз здесь резали умело. Выкраивали квадратик в дерновине, отворачивали, козу со связанными ногами клали так, чтобы горло приходилось над открывшимся квадратиком взрыхленной земли, чиркали острым как бритва ножом по горлу и спускали кровь. Коза не издавала ни звука, только подрагивала немного, пока жизнь утекала из нее в тощую горную почву. Спустив кровь и аккуратно вернув дерновину на место, козу начинали надувать. Надрезали кожу на ноге, вставляли костяной мундштук и надували, выкатывая глаза и распирая щеки от натуги. Козьи бока вздувались, ноги растопыривались. Вынув мундштук и плотно перевязав ногу повыше надреза, козу начинали беспощадно бить. Колотили кулаками по бокам, спине, брюху, хлопали сложенной в горсть ладонью, и – вжик! По брюху чиркал нож, и коза опадала, распахивалась шкурой. Обдирали ее так, чтобы и мясо, и кровь оставались прикрытыми белесой полупрозрачной пленкой, ножом проворно и умело отделяли шкуру. Отделив, отсекали от туши копыта и голову. Не пролив на траву и капли крови, тушу, упакованную в свои собственные покровы, затем уже над котлом быстро разнимали по мускулам и суставам, разрезая по естественным сочленениям и связкам, так что ни разу не приходилось рубить. Всю козу разделяли на куски не больше ладони обыкновенным ножом, какой почти всякий здешний мужчина носил на поясе.
Когда Юса привезли, резавший козу человек, улыбаясь простодушно, как шестилетний ребенок, сказал ему, чиркнув ножом по козьему горлу: «На Пяндже сейчас людей так режут, вжик!»
В честь Юса тогда устроили праздник. Его усадили у достархана, не отмыкая от чушки, поставили большую пиалу с айраном, Семен выставил баклагу с водкой, литра на полтора, хозяева радостно загомонили, но сперва пили не водку, а разведенный айран, и говорили. Юс ничего не понимал, только кивал в знак благодарности, когда ему подливали. Наконец, принесли котел с вареной козлятиной, разложили ее на два больших медных лягана, поставили соль, принесли стопки лепешек, не таких, какие пекут на равнине, а совсем пресных и плотных, бездрожжевых, как маца, раскупорили водку, разлили раз, другой. Ойбек начал припевать, хлопая в ладоши. Семена упрашивали, показывали пальцами на баклагу, в которой осталась самая малость на донышке, он упорно вертел головой, дескать, нет больше, а если б и было, не положено. Ойбек припевал, ни на кого не обращая внимания. Когда водка кончилась, праздник переместился на деревенскую площадь – ровную площадку метров двадцати в диаметре, утоптанную, с остроконечным столбом посередине. На этот столб положили бревно, толстое с одного конца, длинное, обтесанное с другого, положили так, чтобы острие столба вошло в ямку метрах в двух от толстой оконечности, и начался «вертолет». Вначале Ойбек уцепился за тонкий конец, а на толстый верхом уселось пятеро местных. Женщины забили в ладо-ши, заколотили по ведрам, выбивая ритм, мужчины запели что-то почти без слов, с гортанными, нечленораздельными возгласами. Ойбек побежал по кругу, разогнался, подпрыгнул – и полетел по воздуху. Пролетел почти полкруга. Сидевшие на толстом конце, не удержавшись, попадали. Ойбек спикировал сверху, но ловко соскочил, удержался на ногах, захохотал, захлопал в ладоши. Следом за длинный конец уцепился Семен. Подождал, пока усядутся, побежал-закружил, подлетел, пролетел полкруга, пробежал, сильно оттолкнулся – и пролетел почти полный круг. «О-о-о! » – выдохнули вокруг, запели громче и радостнее. Ойбек вдруг пронзительно свистнул, выкрикнул-выпел несколько слов. Загремели ведра. Ойбек выкрикивал, мужчины подпевали ему. Юса тоже захватили крики, ритм и вращение. Он даже прихлопывал ладонями в такт, притопывал ногами, подпевал. Он выпил граммов пятьдесят водки и охмелел, – не столько от алкоголя, сколько от монотонного ритма, и кружения, и песен, и ночи, холодной и яркой, под звездами, похожими на хрустальные, наполненные холодным иглистым светом шары. После пили зеленый чай, заедая лепешками и соленым сыром, откуда-то появился бурдюк с густым и липким гранатовым вином, – то ли уговорили-таки шофера, то ли вынули из загашников. Юс пил и смеялся, позабыв про чушку, и заснул там же, ткнувшись носом в колени. Там его и оставили до утра, только накрыли ватным одеялом, чтобы не продрог от ночного холода. Юс проснулся перед рассветом, – все-таки пробрало, озноб колотил так, что руки тряслись и ничего не держали. Он завернулся в одеяло и сидел, сотрясаемый дрожью, пока не рассвело. В темноте кричал ишак – тягуче, медленно взревывал, плакал по-ишачьи, жаловался на ночь и холод.
На рассвете Юса отвели к кузне – деревянному навесику над наковальней, с допотопными, пещерными мехами, раздувавшими огонь на плоском камне, – отцепили наручники, принесли подбитый войлоком обруч с цепью. Обруч разогнули, опоясали им Юса, заклепали, а конец цепи приклепали к чушке. Семен похлопал его по плечу и протянул руку – прощаться. Неожиданно для себя, Юс руку пожал. Ойбек с Семеном уехали, а Юс остался. Его накормили шир-чаем с лепешками и дали первую работу – разобрать обвалившуюся изгородь.
На летовке, горстке палаток и дощатых хибар в узкой долине, жило не больше дюжины семей. Еще приходили снизу, из долины, или из-за перевала, пастухи или охотники, на мохнатых маленьких киргизских лошаденках, нередко с винтовками через плечо, или с автоматами, сплошь старыми, длинноствольными, потертыми и побитыми. Жили день, два, покупали и продавали, и уезжали, обычно на рассвете. На летовке жили не киргизы, но кто именно эти люди, Юс затруднялся определить. Чертами лиц они походили на европейцев, походили куда больше, чем индусы или пуштуны, но кто именно они – узбеки, таджики или еще кто-нибудь, сказать было трудно. Позднее, когда Юс худо-бедно выучил несколько фраз языка, на котором они говорили, он спросил, кто они и как себя называют. Ответом ему было: «Мы люди» и недоуменное пожатие плечами.
Люди здесь казались поразительно простодушными. Двенадцатилетние, в лучшем случае пятнадцатилетние подростки. Они простодушно смеялись, когда кто-нибудь, оступившись, падал, и особенно если поскальзывался на ослином или коровьем помете, смеялись, когда кто-нибудь сочинял стишок или когда женщина, сбивавшая масло, случайно брызгала пахтой на проходивших мимо, и те отскакивали, закрывались рукой. Стишки они сочиняли постоянно, по всякому поводу. Шавер, бывший тракторист, служивший в армии где-то под Саратовом и потому лучше всех в кишлаке знавший русский, сочинил специально для Юса стишок «баран-майран» и захохотал. Юс захохотал тоже, глядя на него, хохочущего, и выронил перетаскиваемый камень. Шавер считался в кишлаке одним из самых уважаемых людей, – об этом он сам с гордостью рассказал, больше, чем его, уважали только двух пожилых, но они не умели столько, а еще Шавер был кузнец, и потому его особенно уважали. Шавер часто приходил поговорить с Юсом, пока тот работал, и не обижался, если Юс не отвечал или шипел сквозь зубы, злясь, выбиваясь из сил, а Шавер сидел на корточках и говорил, временами забываясь и переходя на местный язык, а потом, спохватываясь, смешно извинялся и снова переходил на русский. Конечно, он присматривал за Юсом, но за тем все присматривали, ненавязчиво, но внимательно. Куда б он ни пошел, неподалеку обязательно оказывались мужчины, занимавшиеся своими делами, и, казалось, не обращавшие на него никакого внимания. Мальчишки поначалу вообще ходили за ним гурьбой, следя за каждым его шагом, переговаривались шепотом, будто наблюдали опасного невиданного зверя. Потом привыкли. А когда начали дразнить его, бросаться камешками и улюлюкать, Шавер поймал одного и сильно оттрепал. Больше Юса мальчишки не беспокоили.
Куда больше донимал Юса сам Шавер. Он мог часами монотонно бубнить, довольствуясь тем, что Юс волей-неволей его слушает. Чаще всего Юс пропускал его болтовню мимо ушей, но иногда Шавер рассказывал интересное, и Юс прислушивался и даже вставлял слово-другое. Шавер любил поговорить про оружие. Широта его кругозора поражала. Про разные модели «Калашниковых», про их старение, пристрелку, про то, как они работают в горах и на равнине, как разбалтываются, про ремонт, про патроны он мог говорить часами. И говорил. Но, в общем, «Калашникова» он не одобрял, а 5. 45 и укороченные вообще не считал за оружие, так, несерьезно, по комнатам стрелять, не для мужчины. Воевать «Калашниковым», конечно, еще туда-сюда, но охотиться, нет, охотиться только с винтовкой, цены нет старым немецким «маузерам», было же оружие, сейчас за «маузер» табун лошадей отдал бы, но где их, «маузеры», взять, и патронов к ним не найдешь, а с самодельными бьют хуже, и лучше «мосинку», но не кавалерийскую, укороченную, а длинную, вот же было оружие, сейчас можно купить, и патроны к ней, но дорого, дорого. Сейчас все больше с карабинами ходят, но что те карабины! Только автоматические симоновские самозарядки еще ничего, но дорогие и ненадежные. «Калаши» сейчас, повсюду «калаши». Правда, и с «калашами» можно исхитриться, но не с простыми, а с ручниками, подмастерить их, подбалансировать, приклад подрезать, – чудо как хорошо получается. Стволы у них длиннее, сами мощнее, на километр можно бить, хоть прицел оптический ставь. Тяжелые, правда, но это ничего, для охоты даже лучше. Шавер болтал о том и о сем, Юс поддакивал или не слушал вовсе, но потихоньку начал подозревать, что, несмотря на кажущееся простодушие, Шавер не так уж прост. Временами, когда из-за усталости и дурных снов в памяти начинал шевелиться прежний страх, в его болтовне чудилась метода. Слова его, монотонные, назойливые, стучащие по барабанным перепонкам, казались отголоском тех Голосов. И тогда Юс чувствовал, как холодеют, становятся липкими ладони, и изнутри подпирает, сжимает рассудок, слепо тычется, стараясь вырваться наружу, мерзкая, скользкая чернота.
Но страх здесь не приживался. Не выносил разреженный воздух и хлесткий, колючий ветер. Ему нечем было кормиться здесь. Юс работал, ел и пил, спал, слушал, засыпая, заунывные жалобы ишаков, смотрел на холодные огромные звезды, на снег наверху, на сыпучий, ребристый хаос осыпей – и забывал о нем. Не было его здесь, среди этих людей, простодушных и жестоких, как малые дети, среди их убогих жилищ.
Юсу показалось, что здесь он снова может писать. Однажды он полдня просидел у ручья, чертил прутиком на песчаной полоске у берега. Но в голове была разрозненная мешанина, и краски по-прежнему становились словами, одно наслаивалось на другое, и на песок зигзагом ложились горы, лица – бессвязным ворохом клочков разодранной фотографин. Но – и это было главным – писать хотелось.
Шавер много рассказывал про Афганистан. Объяснял разницу между оружейными рынками там и здесь, говорил, что гражданским там запрещают носить автоматы, но винтовки – сколько хочешь и какие хочешь, британский «Спрингфилд» конца девятнадцатого века с полусотней патронов – четыреста долларов, а хочешь, кремневое ружье, самый настоящий «джезайл», из которых англичан шлепали, – только плати. У него, кстати, есть, от деда достался, бьет так себе, даже с «калашом» не сравнить, но зато дешево, пули самому лить можно, пороха здесь хоть отбавляй, а хорошему охотнику больше одного выстрела не нужно. Он принес показать, – ружье внушало уважение: высотой в человеческий рост, тяжеленное, калибром в добрый мизинец. Юс проследил, откуда он это ружье нес, и усмехнулся, но одновременно и спросил себя: с чего бы это надзирающему за ним Шаверу показывать, где хранится оружие. Шавер рассказывал и о том, как воевал Ахмад-шах Масуд, и о его Панджшерском ущелье, которое он отстоял, хоть пришлось нелегко, и о взорванном туннеле под Салангом, и о том, как там задохнулась в начале войны с «шурави» целая автоколонна. Едва последняя машина колонны вошла в туннель, под ней взорвали заряд. Все, выход – ёк. Обвалился. Поднялась стрельба, начальник колонны приказал не глушить моторы – чтобы побыстрее из туннеля выскочить, когда собьют заслон впереди. А в туннеле тогда вентиляции не было. Так, идиоты, за пару часов угробили несколько сотен народу. Плохая была война, плохая. Много народу легло за просто так, и потом, в Таджикистане, тоже. Да и здесь доставало, всем есть надо, всем скот нужен, пришлось пострелять. Далеко ходили, далеко стреляли. Шавер скалил зубы, посмеивался, изображал стрельбу пальцем – пух, и нет, вон по склону покатился.