Страница:
– Неплохой план. Что вам для него нужно – кроме денег, разумеется? Учтите: людей для вас у меня больше нет.
– Кроме денег – ничего. Мы справимся, – сказала Нина. – Вдвоем.
– Вы уверены?
– Уверена, – ответила Нина.
– А вы, Павел Николаевич?
– Да, – ответил лысый Павел.
– Чудесно. Как справедливо отметила Нина Степановна, все мы теперь в одной лодке, к тому же дырявой. Но учтите – под вашу личную ответственность. Здесь я вас прикрою, но никакой крыши там у вас не будет. Если возникнут осложнения, – боюсь, мне придется о вас забыть. Вы согласны? … Чудесно. Деньги с расходного счета можете снимать все.
– Дайте нам неделю, – попросила Нина. – На всякий случай.
– Даю. Но учтите – это впритык. Если через десять дней вы не появитесь, я сверну операцию. Со всеми вытекающими последствиями.
Когда дверь за Ниной и Павлом закрылась, улыбающийся Сергей Андреевич вынул из кармана мобильный телефон и набрал номер.
– Договорились, – благодушно сообщил Сергей Андреевич телефону. – Наша милая пушистая парочка летит в Ташкент. Встречайте клиента заранее. Кстати, вы не Рахиму, случайно, его отдали?
Из телефона сообщили, что теперь это не его дело.
– Понимаю, понимаю, – согласился Сергей Андреевич, – но ведь клиент-то преинтереснейший. Любопытно, знаете ли, как Рахим, – если это Рахим, конечно, – его употребит. Вы Рахима, кстати, предупредили? А то ведь недоразумение может получиться. Да, да, конечно, у меня и в мыслях не было… конечно, дело обговорено, и никаких никуда… ну, разумеется. Я очень благодарен и буду сидеть тише воды, ниже травы.
Телефон замолчал. Сергей Андреевич хихикнул и, взболтнув ногами в дорогих немецких босоножках, запустил два пальца под рубашку и звучно, с хрустом, поскреб заросшее черным курчавым волосом брюшко.
Рассвет в пустыне короткий и резкий, как выстрел. Над землей висит темно-серая муть, – и вдруг, просверкнув оранжево-алым, из-за горизонта выбирается мутно-белесая, раскаленная клякса, ползет вверх. И с ней поднимается жара, за минуты вытесняя ночную стылую зябкость.
Соседи по купе, двое плотных, степенных, улыбчивых узбеков, объяснили Юсу, что жара сейчас – совсем не жара, а скорее приятное тепло. Жуткая жара в июле, в августе. Тогда в воздухе раскаленная пыль. Тогда на полустанках, где можно на пару минут выскочить на перрон размяться, пассажиров обливают водой из брандспойта, и через минуту они уже сухие. А сейчас не жара, нет. Да и вообще, хуже всего ехать через большую пустыню на самаркандских, ферганских поездах. Там – настоящая пытка, особенно в плацкарте. Пыль всюду набивается, люди потеют, как свиньи, а то, бывает, купят где-нибудь в окрестностях Ургенча барана, – там шикарные бараны, шикарные, – и прямо в вагон заведут, и смердение от того барана нечеловеческое, а он еще людей и вагона пугается, пакостит. Ужас, в общем. А в купе хорошо ехать. Свободно, прохладно, как и положено нормальным людям. За купейными вагонами и проводники смотрят по-особому. Они же все ворье, мое вам слово, все поголовно, честного ни одного не найдешь, в плацкарте чуть зазевайся, на твоем месте уже полдюжины безбилетников, и не согнать их, они прямо проводнику платят, и не понимают, что такое билет. И воруют в плацкарте. Кошелек, обувь, вещи – только отвернись. Баба какая спрячет под юбку, и в визг, а ее муж драться лезет. О-о, вы здешних женщин не знаете. Они же темные. Они какие до революции были, такие и сейчас. Унитазом пользоваться не умеют, после них, бывает, в туалет не зайдешь. Ой, Таймураз Бекбулатович, какие вы гадости говорите. Но ведь правда же, разве нет?
Юс кивал, угощал узбеков купленным в Новосибирске дорогим растворимым кофе «Якобс» и киви, они потчевали его купленными в Новосибирске же сдобными лепешками и тушеной с зеленью курицей, хваля Юсов аппетит. Расспрашивали про профессию художника-оформителя, – ах, как интересно, вы, значит, на стенах рисуете? – и тут же, едва дослушав, начинали рассказывать про свой бизнес в Новосибирске, – очень хорошо сейчас идет, очень хорошо, большие барыши очень, и свои покупатели есть. Рассказывали про свои дома в Ташкенте, про машины – очень хорошие, почти новые, про политику и конкурентов, и про то, как сейчас в России становится хорошо, гораздо лучше, чем у них. Говорил в основном старший, Таймураз, – плотный, солидный, с представительными китайскими часами швейцарской марки «Оме-га» на руке. Рустем Ибрагимович его изредка поправлял, вставляя обстоятельные комментарии, но большей частью просто поддакивал и попутно следил за коридором сквозь приоткрытую дверь. Как только по коридору пробегал проводник, Рустем Ибрагимович его немедленно останавливал, важно вопрошал о чем-нибудь и приказывал что-нибудь принести: чай, газету, пачку печенья, бутылку пива. За принесенное так же важно и степенно расплачивался, извлекал из заднего кармана брюк толстую, перетянутую резинкой пачку денег, снимал резинку, разворачивал деньги, медленно, с удовольствием отсчитывал нужную сумму, а потом пересчитывал все перед тем, как сунуть назад. Таймураз несколько раз предлагал партию в карты, в преферанс по маленькой или хотя бы в дурака, но Юс всякий раз отнекивался, а Рустем хвалил его за предусмотрительность, потому что хоть Таймураз Бекбулатович и честнейший человек, в карты с ним лучше не садиться, последние штаны снимет, такой он талант и гений в картах, и, когда на него стих такой находит, может с картами настоящие чудеса показывать, почище любого фокусника. Но просто так он не покажет, нет, зачем ему потенциального клиента пугать.
Эти двое изрядно действовали Юсу на нервы. Впрочем, жизнь существенно облегчало то, что большей частью они спали, укладываясь после каждой трапезы или чаепития, и, едва уткнувшись в подушку, тут же начинали посапывать. Юс заснуть не мог. Вечером, после стычки у вокзала, он кое-как доковылял до поезда на ватных, непослушных ногах. Рюкзак так и не смог взвалить на спину, пришлось нанимать носильщика. А в поезде отключился, как только почувствовал под щекой по-душку. Проснулся зверски голодным и полдня ел, перемежая еду болтовней с общительными соседями, но спать не хотелось ни капельки. Юс глядел в окно, на бурую, выжженную солнцем степь, на мутные контуры гор в белесой дымке на горизонте, чувствуя, как сквозь зрачки в жадную пустоту внутри льется свет, льются краски, тени и формы, впечатываясь в память, словно в исполинский лист бумаги. Юс привык видеть так: будто фотографируя, сразу отливая в рельеф будущего рисунка. Потом закрывал глаза, сосредотачивался – правил, убирал лишнее. Писал. Оставалось только перенести на бумагу. Но теперь, когда Юс пробовал, лежа на спине и зажмурившись, вынуть из памяти полотно, – не увидел ничего. Ни цельной картины, которую можно было бы править, ни даже бесформенных обрывков. Увиденное не исчезло, – спроси кто у Юса, он мог бы в мельчайших деталях описать увиденное. Но – из памяти исчезли формы и краски, остались только слова. На удивление много слов. Оказалось, – можно подобрать точные выражения для того, что раньше умещалось только в росчерк карандаша. Это было так, словно кто-то незаметно вынул кусок его «я» и заменил другим, не чужим, но совсем не похожим на замененное. Мир вдруг разделился на множество мелких частичек, каждую из которых можно было именовать, узнать, потрогать, определить ее соразмерное, слаженное движение. А как великолепны движения своего тела, даже простейшие, на которые никогда раньше не обращал внимания: взять со стола газету, поправить воротник, смахнуть соринку с плеча! Какое наслаждение – наблюдать за собственной рукой, начинающей движение, состоящее из тысяч мышечных сокращений, ни единого лишнего: плавное ускорение, касание, замедление, возвращение на прежнее место. Неописуемая, восхитительная машина тела. Юсу хотелось хохотать и скакать от яркой, сочной телесной радости, заполнившей все его естество.
Путешествие спокойным не было. И русские, и казахские, и киргизские (поезд по непонятной надобности заворачивал в Бишкек) пограничники на Юса очень подозрительно косились, тщательно сличали лицо с фотографией в паспорте, расспрашивали, куда и зачем едет, звонили куда-то. Произносили в телефонную трубку по буквам его фамилию. На казахско-узбекской границе казахи снова очень долго смотрели в паспорт, переговариваясь и кивая друг другу, а зашедшие следом узбекские пограничники велели вынуть рюкзак и начали досмотр. Повертели в руках ледоруб, вскрыли пакетик с сухим горючим, высыпали из баночки соль, полазили по карманам куртки. Потом предложили выйти из вагона вместе с ними – и с вещами. А двоих соседей пригласили в качестве понятых.
Юс двигался очень плавно и аккуратно, четкими, безукоризненно точными движениями расстегивал, вынимал, клал на место, чувствуя, как по мышцам бежит холодок. Руки начали дрожать – чуть-чуть, едва заметно. Будто натянулась тетива, и палец уже лег на крючок. Юсу хотелось приплясывать, поскуливать от нетерпения, будто почуявшему мозговую косточку псу. Было уже близко, близко, он ощущал это всей шкурой, нутром, – и одновременно содрогался от омерзения и ужаса, от нечистой, стыдной, подобной прилюдному рукоблудию, – радости.
Было уже темно. Юс вылез из вагона с рюкзаком на плечах и сумкой в руке. На всем перроне горели два фонаря, да еще слабенькая лампочка освещала название станции. Юса провели к двери в торце вокзального здания, завели внутрь, в коридор с чередой дверей из неряшливо сваренной и выкрашенной арматуры, затолкнули за первую же дверь и предложили выложить все вещи. Таймураз Бекбулатович и Рустем Ибрагимович зашли следом.
В комнате кроме него и соседей по купе было четверо, все в одинаковых белых рубашках с коротким рукавом, с погонами на плечах, в фуражках, в безукоризненно отглаженных брюках. Юс сразу отметил, что и брюки, и рубашки как-то неестественно чисты и свежи, будто их только что надели, а не терлись в них весь день на стуле в душном участке, коротая дежурство. На подбородках у всех четверых – щетина. Не стильная, модно запущенная, а неряшливая суточная поросль, по которой не хватило времени пройтись бритвой. От тел пахло прокисшим потом, а от рубашек и брюк – лимоном и химией стирального порошка.
Вещи выкладывали на стол, разворачивали, прощупывали, смотрели на просвет. Развинтили термос, отодрали припаянное металлическое донце. Разворошили кукурузные хлопья. Вынули стельки из ботинок. Юс наблюдал, чувствуя себя пробкой на медленно разогреваемой бутыли шампанского. Молодой редкоусый лейтенантик запустил руку на самое дно рюкзака, а когда вынул, на ладони его оказался продолговатый полиэтиленовый пакетик с белым порошком.
– Что это? – спросил лейтенантик.
– Не знаю, – ответил Юс.
Лейтенант взял резак для бумаги и деловито чиркнул по пакету. Подцепил на лезвие крупинку порошка, понюхал, лизнул. Ухмыльнулся и сказал: «А вот я знаю».
Тогда Юс засмеялся, чувствуя, как растягивается, замирает время вокруг. Как рука лейтенанта замирает на пути к кобуре. Как обездвиживаются запечатанные в густеющем воздухе лица. Смеясь, Юс шагнул на стул, с него – на стол рядом. Ударил лейтенанта каблуком в переносье. Шагнул на соседний стол, с размаху пнул, как футбольный мяч, голову второго человека в форме. Спрыгнул вниз, ударив всем весом в грудь третьего. Подхватил лежащие на столе кошки и швырнул в последнего, седого и морщинистого, стоявшего поодаль, у окна, и уже начавшего вытаскивать пистолет. И, обернувшись, увидел совсем близко от своей шеи медленные, твердые, как стальные штыри, пальцы. Вдруг стало нечем дышать, загустевший воздух перестал поступать в глотку, и под ногами вдруг не оказалось пола.
– Рахим-ага, вы в порядке? – спросил Таймураз, тяжело дыша.
– Нет, не в порядке, – ответил морщинистый зло, прижав ладонь к рассеченной скуле. – Рустем, у них тут должна быть аптечка. Скорее. А ты – достань у Марата шприц.
Таймураз, нагнувшись, извлек из кармана брюк лежащего на полу лейтенанта небольшой шприц-пистолет, прижал к Юсовой шее и нажал на крючок. Шприц дернулся.
– Готово. Два кубика.
– Хорошо. Теперь помоги мне.
– Рахим-ага, второй Марат, кажется, все, – сказал Рустем.
– Шея?
– Да. Уже не дышит.
– Мать твою, – сказал Рахим. – Мать твою! За это кое с кого станется. Никогда такого не видел. Ну, сволочь! Я просигналю капитану, пусть отправляет поезд. Рустем, Таймураз, соберите его вещи. И все к машинам, быстро!
Он отомкнул дверь, открыл ее и вышел. Тот, кого Юс сбил, прыгнув сверху, начал хрипеть и перхать, на его губах запузырилась розовая пена.
– Алик, – Рустем тронул его за плечо, – Алик. Ты меня слышишь, Алик? Черт…
– Вколи ему, – сказал Таймураз, запихивающий в рюкзак вещи.
Рустем сменил бутылочку на шприце-пистолете, приставил его к шее Алика и нажал.
Вдвоем они вытащили Юса из комнаты и уложили в стоящий во дворе УАЗ, одного за другим перенесли обоих Маратов и Алика, сели сами и поехали. Потом во двор вышел Рахим в сопровождении огромного, с потеками пота на рубашке от подмышек почти до пояса, горбоносого, вислощекого толстяка.
– На этот раз у вас проблемы, – сказал толстяк.
– Да, – сухо ответил Рахим, прижимая к щеке набрякший кровью ватный тампон, – но вас они не касаются.
– Все проблемы под моей крышей – мои проблемы, – сказал толстяк. – Там кровь на стенах. И на полу.
– Сколько вам нужно за уборку?
– Пять, – сказал толстяк.
– Три, – сказал Рахим.
– Это несерьезно.
– Это серьезно. Это все, что у меня с собой.
– Четыре с половиной.
– Четыре через две недели или три сейчас, на мосте.
Толстяк задумчиво пошевелил губами.
– Вы мне мебель поломали.
– У меня нет времени, вот три, – Рахим извлек из кармана сверток.
Толстяк, вздохнув, подставил ладонь. И сказал: «Счастливого пути, Рахим-ага».
– Счастливо, – ответил Рахим, – не забудьте распорядиться насчет проводника.
– Обижаете, Рахим-ага, – сказал толстяк.
Алик умер на рассвете, так и не придя в сознание. Сломанные ребра проткнули ему легкое, и он утонул в собственной крови. Его похоронили на заброшенном кладбище в предгорной долине. Там, у реки, оживающей только весной, в чахлой рощице полузадохшихся от жары тополей, прятались несколько полурассыпавшихся мавзолеев, слепленных из самана, сложенных из кирпича-сырца, а один, самый старый, с провалившимся куполом, – из тесаного серо-желтого камня. Подле него торчали шесты, обвитые выцветшими, полусгнившими тряпками. Рахим сказал, – это могила шейха. Имени его уже никто не помнит. Помнят только: воевал с русскими за Фергану, был хорошим воином, совершил хадж, в старости слыл очень праведным человеком. Говорили еще, он был сеид, потомок Пророка, да будет благословенно его имя. Потому, Рахим усмехнулся, – не грешно будет без молитвы положить подле него воинов.
Они расковыряли кетменями пол, выкопали неглубокую яму, уложили туда Алика и второго Марата и забросали глиной и камнями. Потом Рахим перетащил Марата первого, которого все время рвало, в машину к себе, оставив с Юсом Таймураза и Рустема. К полудню они приехали в Маргилан и загнали машины во двор большого, окруженного садом дома в старом квартале. Юса перетащили в подвал, в небольшую комнатушку с голыми цементными стенами, и уложили на набитый соломой матрас.
Поезд опаздывал в Ташкент на полтора часа. В зале ожидания было пусто и совсем непохоже на грязную, тусклую, скверно пахнущую ночную внутренность обычного среднерусского вокзала, забитого спящими или бесцельно слоняющимися, больными от бессонницы, ожидания и скуки полуночниками. На этом вокзале в просторном, чистом зале ожидания сидели лишь несколько хорошо одетых людей. За стойкой клевал носом юный смуглолицый бармен, из пяти столиков перед стойкой четыре пустовали, а за пятым, заставленным грязными стаканами и кофейными чашками, тарелками из-под чипсов и бутербродов, разогретых сосисок и прочей ночной вокзальной снеди, при свете дня непереносимой и несъедобной, сидели двое, мужчина и женщина. Женщине было под сорок, она могла бы показаться привлекательной, если бы не выражение усталой злобы на лице. Мужчина был лыс, ширококостен и очень бледен. Подле него стояла пепельница, забитая окурками.
– Вот, – сказал он, зажигая очередную сигарету, – так вот и было в Алма-Ате. Вместе с машиной, и бронетранспортером, и тремя калашами на всю команду. Как по маслу прошло. И ни на ком – ни царапины. Конечно, те времена – не эти. Но все-таки в Алма-Ате я б и сейчас мог и железо взять, и команду собрать. Старые долги.
– И сейчас бы догонял поезд на такси. Вместе со всей командой, – сказала женщина, зевая.
– И догнал бы. Кстати, и крыша была бы. Ты думаешь, на нас местные особисты глаз не положили? Нас уже давно пасут. И сколько мы стоим, определили с точностью до рубля.
– Жадные, нелепые, насквозь продажные дилетанты.
– Продажные – да. Но не факт, что у тебя хватит денег их перекупить. Не стоит их так уж огульно недооценивать. Кое-кто из них у нас учился. … Кстати, раз мы уже здесь, ты бы лучше слушала меня. Уж поверь, я недаром в здешних краях тарабанил. Я эксперт. Здесь жизнь совсем другая, и люди другие.
– Слушаться тебя? Почему бы и нет. В самом деле, если эксперт, почему бы и не послушать? Экспертов надо слушать.
– Если бы ты меня слушала, мы бы не торчали на этом гребаном вокзале. Черт, этот бармен мне две дыры уже в затылке пробуравил.
– Ты бы ничего не потерял, если бы не вспоминал об этом так часто, – посоветовала Нина.
– Так тебя ж постоянно тянет командовать. А тут… времени тут нет, обсуждать да разъяснять, что делать да как.
– Хорошо, господин командир. Обещаю впредь вести себя примерно, быть паинькой и выполнять беспрекословно. Только – одна мелочь.
– Какая же?
– Руку не нужно класть куда не следует. И прочего в том же роде. Договорились? Вот и прекрасно. Интересно: тогда какого черта ты вздумал счастья попытать? Сам дошел или эксперт какой надоумил?
– Ну, – лысый Павел покраснел, – надоумил. Было дело. И слухи ходят. Да ты знаешь, наверное.
– Нет, не знаю. Какие слухи? Смелее, видишь – я не на каблуках.
– Ну, про твои… пристрастия. Про то, что ты… ну, не прочь. При случае. И так, и этак.
– А-а, вот оно в чем дело. И так, говоришь, и этак. Ты не французскую любовь имеешь в виду?
– А что такое «французская любовь»?
– Это минет. Когда за щеку берут. Ну, не красней так. У тебя и уши сейчас, и лысина, как пионерский галстук. Бармен нехорошо о нас подумает. Доля истины в этих слухах есть. Хочешь, расскажу, какая? А то ты все про свои азиатские подвиги, скучища, честное слово. Пошел, ударил, на волосок прошло, пришел, обмыли. Бойскаутская романтика. Может, тебе холодной воды принести? А то тебя сейчас инфаркт хватит. Впрочем, нет. Лучше расскажу, как первый раз брала за щеку. Хочешь? Я тогда еще комсомолкой была. На третьем курсе доучивалась. Я почти отличницей была. Я и в школе отличницей была. Преподаватели, особенно на младших курсах, отличников любят. Отличники стараются быть отличниками просто потому, что привыкли быть отличниками. Психология. Только к старшим курсам – а я в довольно специфическом вузе училась, – стало ясно: просто отличником быть мало. Талант нужен. Обидно было смотреть, как юные очкастые педики делают играючи, и у них чертовски хорошо получается, а ты потеешь, со всей своей сданной на отлично, со стиснутыми зубами, часами вымученной техникой, и ни хрена у тебя не выходит. Верней, выходит аккуратненько, точно, детально – загляденье, но, кроме аккуратности и прилежности, ничего нет. Скука.
– А где ты так училась? – спросил малиновый до темени Павел.
– Не важно. Училась, и точка. В общем, я в конце концов выход нашла. Я тогда подрабатывала натурщицей.
– Нагишом? – спросил Павел шепотом.
– Да. Совсем голая. Там был жиденок один, на курс младше. Типичный – кучерявый, черный как смертный грех, горбоносый. И диссидент. Тогда уже повеяло перестройкой, но контора пасла не хуже прежнего, а пожалуй, даже и лучше. Разогнались напоследок. От баб у него отбоя не было. А он чего-то ко мне пристал. Я на сеансе не могла. Обычно народ рисует себе спокойно, отработает и пошел, а он прямо буравил взглядом. Чуть не внутрь залазил. А потом, видимо, решился: говорит, дай мне, я без тебя не могу, покоя нет. Я его терпеть не могла, меня он уже на сеансах, козлище, достал.
– И ты у него?..
– Не забегай вперед. Все не так просто. Я его долго мучила. Он был очень талантливый жиденок. В конце концов я ему говорю: если ты за меня курсовой сделаешь, я тебе дам. Но так, чтобы твою руку не узнали. Чтобы ты под меня подстроился. Он, говорит, зачем тебе, это же обман, ты же на этом далеко не уедешь. Я сказала: уеду куда нужно. Обещал подарить чуть ли не Луну, а теперь такого пустяка сделать не хочешь, с твоим-то гением. Фактически, я его взяла на «слабо». А он в самом деле был гений. Во всяком случае, талант большой. И он сделал.
– И ты ему дала?
– Нет. То есть да. Дала, но обычно. Это его только раззадорило. И тогда у нас установилась, скажем так, такса – он пишет, я даю. Я его еще мучила потихоньку и побольнее, чтоб жизнь легкой не казалась. А он писал и за себя, и за меня.
Я тогда даже призы на конкурсах стала брать. Но надоел он мне смертельно. Как мужчина он себя вел, только когда на меня залазил. А в остальное время ему не любовница, а нянька нужна была, сопли подтирать. На публике он любил принимать позу, высокомерным казаться, таинственным. А дома – дите горькое. Хныкал, в жилетку плакался. Да и любовник с него был… Но ревнивый – невероятно. И хитрый. В общем, когда он узнал, что я сплю с другим, то не сразу закатил сцену. Начал осторожненько выяснять. Разъярился добела, но терпел. И выяснил, что изменять я начала чуть ли не в тот же месяц, когда впервые ему дала. Вот тогда у него взыграло. Обычно он был болезненно щепетильный, но тут… Когда мне очередная работа нужна была, он меня к себе зазвал. Я прихожу – он в душе, дверь настежь. В гостиной лист закреплен. Я тогда удивилась – низковато как-то, для его-то роста. Зову его, а он спрашивает из-под душа: ты, говорит, про китайца Чи Пея слышала? Гениальный китаец был. Мог нарисовать что угодно на чем угодно чем угодно. Кулаками, камнями, щепками пейзажи рисовал, хорошие пейзажи. Главное – быстрота. Он как-то на спор, бегая с ведром краски и метлой по площади, за две минуты нарисовал Будду. И за две минуты же нарисовал иглой на рисовом зерне двух воробьев. Тут выходит из душа, – голый, мокрый, вытирается полотенцем, елда торчит, сизая, почти до пупа, – и говорит: как ты думаешь, я хуже того китайца или нет? Я делаю вид, что все в порядке, и отвечаю: да, конечно, ведь ты у нас гений, ты все можешь. Хорошо, говорит. Тебе, говорит, нужна работа. Да, нужна. Так смотри! Тут он хватает свой конец рукой, нагибает, окунает в банку с черной тушью, и давай. А я стою и смотрю. Поначалу я додумала: переработался наш гений. Но глаза у него были не безумные. Просто злые очень. Управился он минут за пять, и получилось очень хорошо. Сильными, резкими мазками. Как у Пикассо. Очень хорошо. Только – я как увидела, покраснела.
– Что ж там такое было?
– Минет. С узнаваемо моим участием. Я спрашиваю: как я это сдавать буду? Здорово, конечно, но как-то… не поймут. А он мне: сдашь, милая. Еще как сдашь. И поймут. У нас хорошие люди. Творческие. А если не сдашь, я очень интересную историю в нашем деканате расскажу. Хорошую историю. Про то, какие и кому я дарил картины. Сволочь ты, говорю. Сразу в слезы, кидаюсь к дверям. А он меня не останавливает. Я двери распахнула… и все, стою, не знаю, как дальше. Если б это все всплыло, меня бы вышибли с треском и позором. И куда б я делась без прописки, без диплома? Это еще не все, – он говорит, а сам улыбается. Гаденько так. А перед тем, как сдать, говорит, ты мне поможешь чуток. У меня орудие труда заскорузло. Так ты помоги почистить. И вот тогда я его смерила презрительным взглядом, стала на колени и, как была, в туфлях и плаще, принялась… работать. Он не отпускал меня, пока я тушь до последней капельки языком не отодрала.
– И ты прямо там… прямо так и…
– Он за это время три раза кончил. Весь плащ, шарф, в общем, все было в этом дерьме. Потом проверил свой конец, чист ли, свернул рисунок, мне сунул, я стою на коленях, слезы катятся, он меня за шиворот поднимает, с рисунком в руках выпроваживает на лестницу и мягко так подталкивает пониже спины. И я пошла домой.
– А потом?
– Потом я вымылась, проспалась и сдала картину. Не рассчитал гений. Я кое-что убрала, где подрезала, где вымарала, подправила, – и получила вторую премию на нашем конкурсе за работу под названием «Крик». Первую не дали за неровность исполнения. Говорили, очень цельно и сильно, лицо – экстаз почти мистический, почти все – потрясающе, но вот губы получились, хм, не ахти. Не ахти. Будто вывалилось что-то из них. А после конкурса я пошла в первый отдел и аккуратно на своего жиденка настучала. Про то, какие книги у него и где, о чем говорит, куда ходит, что на ротапринте перепечатывает. Что он посылал за бугор. И добавила про то, что покуривает для оттяга.
– И твой жиденок быстро и хорошо исчез.
– Именно. А я спокойно доучилась. Я даже скучала по нему. Преподаватели удивлялись, почему прежних успехов нет, а я, выпив, всплакнула у подружки и под большим секретом проболталась, что никого так, как жиденка, не любила, и, пока любила, могла – а когда он исчез, ничего не могу, техника есть, а страсть, чувство – все ушло.
– Тогда тебя наша контора, должно быть, и взяла на крючок. А после окончания предложила перейти на регулярную работу?
– Кроме денег – ничего. Мы справимся, – сказала Нина. – Вдвоем.
– Вы уверены?
– Уверена, – ответила Нина.
– А вы, Павел Николаевич?
– Да, – ответил лысый Павел.
– Чудесно. Как справедливо отметила Нина Степановна, все мы теперь в одной лодке, к тому же дырявой. Но учтите – под вашу личную ответственность. Здесь я вас прикрою, но никакой крыши там у вас не будет. Если возникнут осложнения, – боюсь, мне придется о вас забыть. Вы согласны? … Чудесно. Деньги с расходного счета можете снимать все.
– Дайте нам неделю, – попросила Нина. – На всякий случай.
– Даю. Но учтите – это впритык. Если через десять дней вы не появитесь, я сверну операцию. Со всеми вытекающими последствиями.
Когда дверь за Ниной и Павлом закрылась, улыбающийся Сергей Андреевич вынул из кармана мобильный телефон и набрал номер.
– Договорились, – благодушно сообщил Сергей Андреевич телефону. – Наша милая пушистая парочка летит в Ташкент. Встречайте клиента заранее. Кстати, вы не Рахиму, случайно, его отдали?
Из телефона сообщили, что теперь это не его дело.
– Понимаю, понимаю, – согласился Сергей Андреевич, – но ведь клиент-то преинтереснейший. Любопытно, знаете ли, как Рахим, – если это Рахим, конечно, – его употребит. Вы Рахима, кстати, предупредили? А то ведь недоразумение может получиться. Да, да, конечно, у меня и в мыслях не было… конечно, дело обговорено, и никаких никуда… ну, разумеется. Я очень благодарен и буду сидеть тише воды, ниже травы.
Телефон замолчал. Сергей Андреевич хихикнул и, взболтнув ногами в дорогих немецких босоножках, запустил два пальца под рубашку и звучно, с хрустом, поскреб заросшее черным курчавым волосом брюшко.
Рассвет в пустыне короткий и резкий, как выстрел. Над землей висит темно-серая муть, – и вдруг, просверкнув оранжево-алым, из-за горизонта выбирается мутно-белесая, раскаленная клякса, ползет вверх. И с ней поднимается жара, за минуты вытесняя ночную стылую зябкость.
Соседи по купе, двое плотных, степенных, улыбчивых узбеков, объяснили Юсу, что жара сейчас – совсем не жара, а скорее приятное тепло. Жуткая жара в июле, в августе. Тогда в воздухе раскаленная пыль. Тогда на полустанках, где можно на пару минут выскочить на перрон размяться, пассажиров обливают водой из брандспойта, и через минуту они уже сухие. А сейчас не жара, нет. Да и вообще, хуже всего ехать через большую пустыню на самаркандских, ферганских поездах. Там – настоящая пытка, особенно в плацкарте. Пыль всюду набивается, люди потеют, как свиньи, а то, бывает, купят где-нибудь в окрестностях Ургенча барана, – там шикарные бараны, шикарные, – и прямо в вагон заведут, и смердение от того барана нечеловеческое, а он еще людей и вагона пугается, пакостит. Ужас, в общем. А в купе хорошо ехать. Свободно, прохладно, как и положено нормальным людям. За купейными вагонами и проводники смотрят по-особому. Они же все ворье, мое вам слово, все поголовно, честного ни одного не найдешь, в плацкарте чуть зазевайся, на твоем месте уже полдюжины безбилетников, и не согнать их, они прямо проводнику платят, и не понимают, что такое билет. И воруют в плацкарте. Кошелек, обувь, вещи – только отвернись. Баба какая спрячет под юбку, и в визг, а ее муж драться лезет. О-о, вы здешних женщин не знаете. Они же темные. Они какие до революции были, такие и сейчас. Унитазом пользоваться не умеют, после них, бывает, в туалет не зайдешь. Ой, Таймураз Бекбулатович, какие вы гадости говорите. Но ведь правда же, разве нет?
Юс кивал, угощал узбеков купленным в Новосибирске дорогим растворимым кофе «Якобс» и киви, они потчевали его купленными в Новосибирске же сдобными лепешками и тушеной с зеленью курицей, хваля Юсов аппетит. Расспрашивали про профессию художника-оформителя, – ах, как интересно, вы, значит, на стенах рисуете? – и тут же, едва дослушав, начинали рассказывать про свой бизнес в Новосибирске, – очень хорошо сейчас идет, очень хорошо, большие барыши очень, и свои покупатели есть. Рассказывали про свои дома в Ташкенте, про машины – очень хорошие, почти новые, про политику и конкурентов, и про то, как сейчас в России становится хорошо, гораздо лучше, чем у них. Говорил в основном старший, Таймураз, – плотный, солидный, с представительными китайскими часами швейцарской марки «Оме-га» на руке. Рустем Ибрагимович его изредка поправлял, вставляя обстоятельные комментарии, но большей частью просто поддакивал и попутно следил за коридором сквозь приоткрытую дверь. Как только по коридору пробегал проводник, Рустем Ибрагимович его немедленно останавливал, важно вопрошал о чем-нибудь и приказывал что-нибудь принести: чай, газету, пачку печенья, бутылку пива. За принесенное так же важно и степенно расплачивался, извлекал из заднего кармана брюк толстую, перетянутую резинкой пачку денег, снимал резинку, разворачивал деньги, медленно, с удовольствием отсчитывал нужную сумму, а потом пересчитывал все перед тем, как сунуть назад. Таймураз несколько раз предлагал партию в карты, в преферанс по маленькой или хотя бы в дурака, но Юс всякий раз отнекивался, а Рустем хвалил его за предусмотрительность, потому что хоть Таймураз Бекбулатович и честнейший человек, в карты с ним лучше не садиться, последние штаны снимет, такой он талант и гений в картах, и, когда на него стих такой находит, может с картами настоящие чудеса показывать, почище любого фокусника. Но просто так он не покажет, нет, зачем ему потенциального клиента пугать.
Эти двое изрядно действовали Юсу на нервы. Впрочем, жизнь существенно облегчало то, что большей частью они спали, укладываясь после каждой трапезы или чаепития, и, едва уткнувшись в подушку, тут же начинали посапывать. Юс заснуть не мог. Вечером, после стычки у вокзала, он кое-как доковылял до поезда на ватных, непослушных ногах. Рюкзак так и не смог взвалить на спину, пришлось нанимать носильщика. А в поезде отключился, как только почувствовал под щекой по-душку. Проснулся зверски голодным и полдня ел, перемежая еду болтовней с общительными соседями, но спать не хотелось ни капельки. Юс глядел в окно, на бурую, выжженную солнцем степь, на мутные контуры гор в белесой дымке на горизонте, чувствуя, как сквозь зрачки в жадную пустоту внутри льется свет, льются краски, тени и формы, впечатываясь в память, словно в исполинский лист бумаги. Юс привык видеть так: будто фотографируя, сразу отливая в рельеф будущего рисунка. Потом закрывал глаза, сосредотачивался – правил, убирал лишнее. Писал. Оставалось только перенести на бумагу. Но теперь, когда Юс пробовал, лежа на спине и зажмурившись, вынуть из памяти полотно, – не увидел ничего. Ни цельной картины, которую можно было бы править, ни даже бесформенных обрывков. Увиденное не исчезло, – спроси кто у Юса, он мог бы в мельчайших деталях описать увиденное. Но – из памяти исчезли формы и краски, остались только слова. На удивление много слов. Оказалось, – можно подобрать точные выражения для того, что раньше умещалось только в росчерк карандаша. Это было так, словно кто-то незаметно вынул кусок его «я» и заменил другим, не чужим, но совсем не похожим на замененное. Мир вдруг разделился на множество мелких частичек, каждую из которых можно было именовать, узнать, потрогать, определить ее соразмерное, слаженное движение. А как великолепны движения своего тела, даже простейшие, на которые никогда раньше не обращал внимания: взять со стола газету, поправить воротник, смахнуть соринку с плеча! Какое наслаждение – наблюдать за собственной рукой, начинающей движение, состоящее из тысяч мышечных сокращений, ни единого лишнего: плавное ускорение, касание, замедление, возвращение на прежнее место. Неописуемая, восхитительная машина тела. Юсу хотелось хохотать и скакать от яркой, сочной телесной радости, заполнившей все его естество.
Путешествие спокойным не было. И русские, и казахские, и киргизские (поезд по непонятной надобности заворачивал в Бишкек) пограничники на Юса очень подозрительно косились, тщательно сличали лицо с фотографией в паспорте, расспрашивали, куда и зачем едет, звонили куда-то. Произносили в телефонную трубку по буквам его фамилию. На казахско-узбекской границе казахи снова очень долго смотрели в паспорт, переговариваясь и кивая друг другу, а зашедшие следом узбекские пограничники велели вынуть рюкзак и начали досмотр. Повертели в руках ледоруб, вскрыли пакетик с сухим горючим, высыпали из баночки соль, полазили по карманам куртки. Потом предложили выйти из вагона вместе с ними – и с вещами. А двоих соседей пригласили в качестве понятых.
Юс двигался очень плавно и аккуратно, четкими, безукоризненно точными движениями расстегивал, вынимал, клал на место, чувствуя, как по мышцам бежит холодок. Руки начали дрожать – чуть-чуть, едва заметно. Будто натянулась тетива, и палец уже лег на крючок. Юсу хотелось приплясывать, поскуливать от нетерпения, будто почуявшему мозговую косточку псу. Было уже близко, близко, он ощущал это всей шкурой, нутром, – и одновременно содрогался от омерзения и ужаса, от нечистой, стыдной, подобной прилюдному рукоблудию, – радости.
Было уже темно. Юс вылез из вагона с рюкзаком на плечах и сумкой в руке. На всем перроне горели два фонаря, да еще слабенькая лампочка освещала название станции. Юса провели к двери в торце вокзального здания, завели внутрь, в коридор с чередой дверей из неряшливо сваренной и выкрашенной арматуры, затолкнули за первую же дверь и предложили выложить все вещи. Таймураз Бекбулатович и Рустем Ибрагимович зашли следом.
В комнате кроме него и соседей по купе было четверо, все в одинаковых белых рубашках с коротким рукавом, с погонами на плечах, в фуражках, в безукоризненно отглаженных брюках. Юс сразу отметил, что и брюки, и рубашки как-то неестественно чисты и свежи, будто их только что надели, а не терлись в них весь день на стуле в душном участке, коротая дежурство. На подбородках у всех четверых – щетина. Не стильная, модно запущенная, а неряшливая суточная поросль, по которой не хватило времени пройтись бритвой. От тел пахло прокисшим потом, а от рубашек и брюк – лимоном и химией стирального порошка.
Вещи выкладывали на стол, разворачивали, прощупывали, смотрели на просвет. Развинтили термос, отодрали припаянное металлическое донце. Разворошили кукурузные хлопья. Вынули стельки из ботинок. Юс наблюдал, чувствуя себя пробкой на медленно разогреваемой бутыли шампанского. Молодой редкоусый лейтенантик запустил руку на самое дно рюкзака, а когда вынул, на ладони его оказался продолговатый полиэтиленовый пакетик с белым порошком.
– Что это? – спросил лейтенантик.
– Не знаю, – ответил Юс.
Лейтенант взял резак для бумаги и деловито чиркнул по пакету. Подцепил на лезвие крупинку порошка, понюхал, лизнул. Ухмыльнулся и сказал: «А вот я знаю».
Тогда Юс засмеялся, чувствуя, как растягивается, замирает время вокруг. Как рука лейтенанта замирает на пути к кобуре. Как обездвиживаются запечатанные в густеющем воздухе лица. Смеясь, Юс шагнул на стул, с него – на стол рядом. Ударил лейтенанта каблуком в переносье. Шагнул на соседний стол, с размаху пнул, как футбольный мяч, голову второго человека в форме. Спрыгнул вниз, ударив всем весом в грудь третьего. Подхватил лежащие на столе кошки и швырнул в последнего, седого и морщинистого, стоявшего поодаль, у окна, и уже начавшего вытаскивать пистолет. И, обернувшись, увидел совсем близко от своей шеи медленные, твердые, как стальные штыри, пальцы. Вдруг стало нечем дышать, загустевший воздух перестал поступать в глотку, и под ногами вдруг не оказалось пола.
– Рахим-ага, вы в порядке? – спросил Таймураз, тяжело дыша.
– Нет, не в порядке, – ответил морщинистый зло, прижав ладонь к рассеченной скуле. – Рустем, у них тут должна быть аптечка. Скорее. А ты – достань у Марата шприц.
Таймураз, нагнувшись, извлек из кармана брюк лежащего на полу лейтенанта небольшой шприц-пистолет, прижал к Юсовой шее и нажал на крючок. Шприц дернулся.
– Готово. Два кубика.
– Хорошо. Теперь помоги мне.
– Рахим-ага, второй Марат, кажется, все, – сказал Рустем.
– Шея?
– Да. Уже не дышит.
– Мать твою, – сказал Рахим. – Мать твою! За это кое с кого станется. Никогда такого не видел. Ну, сволочь! Я просигналю капитану, пусть отправляет поезд. Рустем, Таймураз, соберите его вещи. И все к машинам, быстро!
Он отомкнул дверь, открыл ее и вышел. Тот, кого Юс сбил, прыгнув сверху, начал хрипеть и перхать, на его губах запузырилась розовая пена.
– Алик, – Рустем тронул его за плечо, – Алик. Ты меня слышишь, Алик? Черт…
– Вколи ему, – сказал Таймураз, запихивающий в рюкзак вещи.
Рустем сменил бутылочку на шприце-пистолете, приставил его к шее Алика и нажал.
Вдвоем они вытащили Юса из комнаты и уложили в стоящий во дворе УАЗ, одного за другим перенесли обоих Маратов и Алика, сели сами и поехали. Потом во двор вышел Рахим в сопровождении огромного, с потеками пота на рубашке от подмышек почти до пояса, горбоносого, вислощекого толстяка.
– На этот раз у вас проблемы, – сказал толстяк.
– Да, – сухо ответил Рахим, прижимая к щеке набрякший кровью ватный тампон, – но вас они не касаются.
– Все проблемы под моей крышей – мои проблемы, – сказал толстяк. – Там кровь на стенах. И на полу.
– Сколько вам нужно за уборку?
– Пять, – сказал толстяк.
– Три, – сказал Рахим.
– Это несерьезно.
– Это серьезно. Это все, что у меня с собой.
– Четыре с половиной.
– Четыре через две недели или три сейчас, на мосте.
Толстяк задумчиво пошевелил губами.
– Вы мне мебель поломали.
– У меня нет времени, вот три, – Рахим извлек из кармана сверток.
Толстяк, вздохнув, подставил ладонь. И сказал: «Счастливого пути, Рахим-ага».
– Счастливо, – ответил Рахим, – не забудьте распорядиться насчет проводника.
– Обижаете, Рахим-ага, – сказал толстяк.
Алик умер на рассвете, так и не придя в сознание. Сломанные ребра проткнули ему легкое, и он утонул в собственной крови. Его похоронили на заброшенном кладбище в предгорной долине. Там, у реки, оживающей только весной, в чахлой рощице полузадохшихся от жары тополей, прятались несколько полурассыпавшихся мавзолеев, слепленных из самана, сложенных из кирпича-сырца, а один, самый старый, с провалившимся куполом, – из тесаного серо-желтого камня. Подле него торчали шесты, обвитые выцветшими, полусгнившими тряпками. Рахим сказал, – это могила шейха. Имени его уже никто не помнит. Помнят только: воевал с русскими за Фергану, был хорошим воином, совершил хадж, в старости слыл очень праведным человеком. Говорили еще, он был сеид, потомок Пророка, да будет благословенно его имя. Потому, Рахим усмехнулся, – не грешно будет без молитвы положить подле него воинов.
Они расковыряли кетменями пол, выкопали неглубокую яму, уложили туда Алика и второго Марата и забросали глиной и камнями. Потом Рахим перетащил Марата первого, которого все время рвало, в машину к себе, оставив с Юсом Таймураза и Рустема. К полудню они приехали в Маргилан и загнали машины во двор большого, окруженного садом дома в старом квартале. Юса перетащили в подвал, в небольшую комнатушку с голыми цементными стенами, и уложили на набитый соломой матрас.
Поезд опаздывал в Ташкент на полтора часа. В зале ожидания было пусто и совсем непохоже на грязную, тусклую, скверно пахнущую ночную внутренность обычного среднерусского вокзала, забитого спящими или бесцельно слоняющимися, больными от бессонницы, ожидания и скуки полуночниками. На этом вокзале в просторном, чистом зале ожидания сидели лишь несколько хорошо одетых людей. За стойкой клевал носом юный смуглолицый бармен, из пяти столиков перед стойкой четыре пустовали, а за пятым, заставленным грязными стаканами и кофейными чашками, тарелками из-под чипсов и бутербродов, разогретых сосисок и прочей ночной вокзальной снеди, при свете дня непереносимой и несъедобной, сидели двое, мужчина и женщина. Женщине было под сорок, она могла бы показаться привлекательной, если бы не выражение усталой злобы на лице. Мужчина был лыс, ширококостен и очень бледен. Подле него стояла пепельница, забитая окурками.
– Вот, – сказал он, зажигая очередную сигарету, – так вот и было в Алма-Ате. Вместе с машиной, и бронетранспортером, и тремя калашами на всю команду. Как по маслу прошло. И ни на ком – ни царапины. Конечно, те времена – не эти. Но все-таки в Алма-Ате я б и сейчас мог и железо взять, и команду собрать. Старые долги.
– И сейчас бы догонял поезд на такси. Вместе со всей командой, – сказала женщина, зевая.
– И догнал бы. Кстати, и крыша была бы. Ты думаешь, на нас местные особисты глаз не положили? Нас уже давно пасут. И сколько мы стоим, определили с точностью до рубля.
– Жадные, нелепые, насквозь продажные дилетанты.
– Продажные – да. Но не факт, что у тебя хватит денег их перекупить. Не стоит их так уж огульно недооценивать. Кое-кто из них у нас учился. … Кстати, раз мы уже здесь, ты бы лучше слушала меня. Уж поверь, я недаром в здешних краях тарабанил. Я эксперт. Здесь жизнь совсем другая, и люди другие.
– Слушаться тебя? Почему бы и нет. В самом деле, если эксперт, почему бы и не послушать? Экспертов надо слушать.
– Если бы ты меня слушала, мы бы не торчали на этом гребаном вокзале. Черт, этот бармен мне две дыры уже в затылке пробуравил.
– Ты бы ничего не потерял, если бы не вспоминал об этом так часто, – посоветовала Нина.
– Так тебя ж постоянно тянет командовать. А тут… времени тут нет, обсуждать да разъяснять, что делать да как.
– Хорошо, господин командир. Обещаю впредь вести себя примерно, быть паинькой и выполнять беспрекословно. Только – одна мелочь.
– Какая же?
– Руку не нужно класть куда не следует. И прочего в том же роде. Договорились? Вот и прекрасно. Интересно: тогда какого черта ты вздумал счастья попытать? Сам дошел или эксперт какой надоумил?
– Ну, – лысый Павел покраснел, – надоумил. Было дело. И слухи ходят. Да ты знаешь, наверное.
– Нет, не знаю. Какие слухи? Смелее, видишь – я не на каблуках.
– Ну, про твои… пристрастия. Про то, что ты… ну, не прочь. При случае. И так, и этак.
– А-а, вот оно в чем дело. И так, говоришь, и этак. Ты не французскую любовь имеешь в виду?
– А что такое «французская любовь»?
– Это минет. Когда за щеку берут. Ну, не красней так. У тебя и уши сейчас, и лысина, как пионерский галстук. Бармен нехорошо о нас подумает. Доля истины в этих слухах есть. Хочешь, расскажу, какая? А то ты все про свои азиатские подвиги, скучища, честное слово. Пошел, ударил, на волосок прошло, пришел, обмыли. Бойскаутская романтика. Может, тебе холодной воды принести? А то тебя сейчас инфаркт хватит. Впрочем, нет. Лучше расскажу, как первый раз брала за щеку. Хочешь? Я тогда еще комсомолкой была. На третьем курсе доучивалась. Я почти отличницей была. Я и в школе отличницей была. Преподаватели, особенно на младших курсах, отличников любят. Отличники стараются быть отличниками просто потому, что привыкли быть отличниками. Психология. Только к старшим курсам – а я в довольно специфическом вузе училась, – стало ясно: просто отличником быть мало. Талант нужен. Обидно было смотреть, как юные очкастые педики делают играючи, и у них чертовски хорошо получается, а ты потеешь, со всей своей сданной на отлично, со стиснутыми зубами, часами вымученной техникой, и ни хрена у тебя не выходит. Верней, выходит аккуратненько, точно, детально – загляденье, но, кроме аккуратности и прилежности, ничего нет. Скука.
– А где ты так училась? – спросил малиновый до темени Павел.
– Не важно. Училась, и точка. В общем, я в конце концов выход нашла. Я тогда подрабатывала натурщицей.
– Нагишом? – спросил Павел шепотом.
– Да. Совсем голая. Там был жиденок один, на курс младше. Типичный – кучерявый, черный как смертный грех, горбоносый. И диссидент. Тогда уже повеяло перестройкой, но контора пасла не хуже прежнего, а пожалуй, даже и лучше. Разогнались напоследок. От баб у него отбоя не было. А он чего-то ко мне пристал. Я на сеансе не могла. Обычно народ рисует себе спокойно, отработает и пошел, а он прямо буравил взглядом. Чуть не внутрь залазил. А потом, видимо, решился: говорит, дай мне, я без тебя не могу, покоя нет. Я его терпеть не могла, меня он уже на сеансах, козлище, достал.
– И ты у него?..
– Не забегай вперед. Все не так просто. Я его долго мучила. Он был очень талантливый жиденок. В конце концов я ему говорю: если ты за меня курсовой сделаешь, я тебе дам. Но так, чтобы твою руку не узнали. Чтобы ты под меня подстроился. Он, говорит, зачем тебе, это же обман, ты же на этом далеко не уедешь. Я сказала: уеду куда нужно. Обещал подарить чуть ли не Луну, а теперь такого пустяка сделать не хочешь, с твоим-то гением. Фактически, я его взяла на «слабо». А он в самом деле был гений. Во всяком случае, талант большой. И он сделал.
– И ты ему дала?
– Нет. То есть да. Дала, но обычно. Это его только раззадорило. И тогда у нас установилась, скажем так, такса – он пишет, я даю. Я его еще мучила потихоньку и побольнее, чтоб жизнь легкой не казалась. А он писал и за себя, и за меня.
Я тогда даже призы на конкурсах стала брать. Но надоел он мне смертельно. Как мужчина он себя вел, только когда на меня залазил. А в остальное время ему не любовница, а нянька нужна была, сопли подтирать. На публике он любил принимать позу, высокомерным казаться, таинственным. А дома – дите горькое. Хныкал, в жилетку плакался. Да и любовник с него был… Но ревнивый – невероятно. И хитрый. В общем, когда он узнал, что я сплю с другим, то не сразу закатил сцену. Начал осторожненько выяснять. Разъярился добела, но терпел. И выяснил, что изменять я начала чуть ли не в тот же месяц, когда впервые ему дала. Вот тогда у него взыграло. Обычно он был болезненно щепетильный, но тут… Когда мне очередная работа нужна была, он меня к себе зазвал. Я прихожу – он в душе, дверь настежь. В гостиной лист закреплен. Я тогда удивилась – низковато как-то, для его-то роста. Зову его, а он спрашивает из-под душа: ты, говорит, про китайца Чи Пея слышала? Гениальный китаец был. Мог нарисовать что угодно на чем угодно чем угодно. Кулаками, камнями, щепками пейзажи рисовал, хорошие пейзажи. Главное – быстрота. Он как-то на спор, бегая с ведром краски и метлой по площади, за две минуты нарисовал Будду. И за две минуты же нарисовал иглой на рисовом зерне двух воробьев. Тут выходит из душа, – голый, мокрый, вытирается полотенцем, елда торчит, сизая, почти до пупа, – и говорит: как ты думаешь, я хуже того китайца или нет? Я делаю вид, что все в порядке, и отвечаю: да, конечно, ведь ты у нас гений, ты все можешь. Хорошо, говорит. Тебе, говорит, нужна работа. Да, нужна. Так смотри! Тут он хватает свой конец рукой, нагибает, окунает в банку с черной тушью, и давай. А я стою и смотрю. Поначалу я додумала: переработался наш гений. Но глаза у него были не безумные. Просто злые очень. Управился он минут за пять, и получилось очень хорошо. Сильными, резкими мазками. Как у Пикассо. Очень хорошо. Только – я как увидела, покраснела.
– Что ж там такое было?
– Минет. С узнаваемо моим участием. Я спрашиваю: как я это сдавать буду? Здорово, конечно, но как-то… не поймут. А он мне: сдашь, милая. Еще как сдашь. И поймут. У нас хорошие люди. Творческие. А если не сдашь, я очень интересную историю в нашем деканате расскажу. Хорошую историю. Про то, какие и кому я дарил картины. Сволочь ты, говорю. Сразу в слезы, кидаюсь к дверям. А он меня не останавливает. Я двери распахнула… и все, стою, не знаю, как дальше. Если б это все всплыло, меня бы вышибли с треском и позором. И куда б я делась без прописки, без диплома? Это еще не все, – он говорит, а сам улыбается. Гаденько так. А перед тем, как сдать, говорит, ты мне поможешь чуток. У меня орудие труда заскорузло. Так ты помоги почистить. И вот тогда я его смерила презрительным взглядом, стала на колени и, как была, в туфлях и плаще, принялась… работать. Он не отпускал меня, пока я тушь до последней капельки языком не отодрала.
– И ты прямо там… прямо так и…
– Он за это время три раза кончил. Весь плащ, шарф, в общем, все было в этом дерьме. Потом проверил свой конец, чист ли, свернул рисунок, мне сунул, я стою на коленях, слезы катятся, он меня за шиворот поднимает, с рисунком в руках выпроваживает на лестницу и мягко так подталкивает пониже спины. И я пошла домой.
– А потом?
– Потом я вымылась, проспалась и сдала картину. Не рассчитал гений. Я кое-что убрала, где подрезала, где вымарала, подправила, – и получила вторую премию на нашем конкурсе за работу под названием «Крик». Первую не дали за неровность исполнения. Говорили, очень цельно и сильно, лицо – экстаз почти мистический, почти все – потрясающе, но вот губы получились, хм, не ахти. Не ахти. Будто вывалилось что-то из них. А после конкурса я пошла в первый отдел и аккуратно на своего жиденка настучала. Про то, какие книги у него и где, о чем говорит, куда ходит, что на ротапринте перепечатывает. Что он посылал за бугор. И добавила про то, что покуривает для оттяга.
– И твой жиденок быстро и хорошо исчез.
– Именно. А я спокойно доучилась. Я даже скучала по нему. Преподаватели удивлялись, почему прежних успехов нет, а я, выпив, всплакнула у подружки и под большим секретом проболталась, что никого так, как жиденка, не любила, и, пока любила, могла – а когда он исчез, ничего не могу, техника есть, а страсть, чувство – все ушло.
– Тогда тебя наша контора, должно быть, и взяла на крючок. А после окончания предложила перейти на регулярную работу?