Дмитрий Могилевцев
Земля вечной войны
Глава 1
Юса били весь день. Сперва его били прямо у Вечного огня. Пинали носками «берцов», лупили дубинками. Потом протащили по асфальту, швырнули в омоновский фургон и били там. Били и в участке. Оттащили в подвал, подвесили за наручники к трубе под потолком и били дубинками. В семь вечера, когда закончился рабочий день, наручники разомкнули. Юс упал на пол. Ему велели встать. Он не смог – его трясло и тошнило. На него закричали, но он не встал. Он лежал, вздрагивая, и хрипел, на губах пузырилась красная слизь. Тогда Юса ударили подкованным ботинком в лицо, выбили два передних зуба и раздробили переносицу, – и он наконец потерял сознание.
В тот день Юс собирался писать на Площади. Он любил там бывать. Любил писать ее окрестности, и сам обелиск, – кряжистый, прочный, выросший из корявого серого гранита. И огонь перед ним – газовый, рваный, зыбкий, вырывавшийся из вплавленной в гранит бронзовой пентаграммы. Зимой к нему приходили греться девицы со «стометровки», но пляшущее пламя совсем не грело. Студеный, разогнавшийся по просторной Площади ветер выдувал остатки тепла. Этот огонь был сам для себя, – он почти не светил и никого не мог обогреть.
Юс к нему не подходил. Он обычно устраивался поодаль, у чахлых елочек, двумя шеренгами выстроившихся перед уткнувшейся в небо громадой. Оттуда хорошо были видны устья всех пяти втекавших в Площадь улиц, и каменные лица на барельефах, опоясывавшие обелиск, и прогуливающиеся девицы на «стометровке». А в ясный день, когда солнце клонилось к закату, венчавшая обелиск звезда загоралась искристым ало-золотым пламенем.
В тот день, возвращаясь из библиотеки, Юс специально пошел пешком. День был хороший, и Юс хотел прикинуть заранее, где расположиться, – и поглядеть, не занято ли его обычное место. На Площади часто торчали ремонтники всех мастей – в сложной подземной механике лабиринта, вырытого под площадью, постоянно что-то портилось.
Юс возвращался из Госбиблиотеки с кучей эскизов под мышкой. Юс срисовывал старые карты. Ему заказали дизайн магазина и пообещали пятьдесят долларов. На пятьдесят долларов, не покупая бумаги, можно было протянуть две недели. А бумагу Юс воровал в Академии Искусств, в классе керамистов на втором этаже старого корпуса. Раньше классом распоряжалась кафедра графики. Кафедра обезденежела и обезлюдела, и классом завладели керамисты, загромоздившие его исполинскими кувшинами, вазами и дискоболами с бугрящимися гипсовыми мышцами. А за муфельной печью в большом фанерном ящике осталась белая чертежная бумага, добротная, финская, и большая стопка «серого голубя» первого формата. Юс воровал бумагу, приходя в гости к Тане, маленькой керамистке с четвертого курса, нелепой, наивной девчушке с заячьей губой. Таня кормила его бутербродами и поила чаем из термоса, а Юс, примостившись на терракотовом слепке унитаза подле батареи, писал. Иногда усталый Юс засыпал, пригревшись. Таня будила его в конце дня, щелкала по носу дешевым китайским веером и щекотала. Юс просыпался, брал из ящика очередную пару листов и брел в общежитие. Юс уже два года как кончил Академию и, не зная, куда себя деть, напросился аспирантом в Институт Искусствоведения. Институт сидел на десяти процентах госфинансирования еще с конца имперских времен, из него уволились три четверти сотрудников, институт ничего своим аспирантам не давал, не обещал и вообще в них не нуждался – оплачиваемой работы все равно не было. Но старая аспирантская квота осталась, и деньги на нее давало министерство, а не институт.
Аспирантура Юса не утруждала. Первое время он появлялся в институте каждую неделю и, мучась бездельем, отсиживал пару часов за исцарапанным столом в пустой и пыльной комнате, на которую не позарилась ни одна из поделивших институтские площади фирм. Потом стал появляться раз в месяц, и всякий раз директорская секретарша, пережившая бальзаковский возраст, строго спрашивала его, кто он такой и зачем бродит по коридорам.
Все остальное время Юс ел, спал, читал, писал и пытался заработать деньги. Юс много писал. Писал лица, машины и деревья. Писал горы. Уже лет семь кряду, правдами и неправдами наскребя денег, он летом уезжал в горы. Если денег было мало – в Крым или Карпаты. Чуть больше – на Кавказ. Возвращался истощавший, загорелый, с набитым рисунками планшетом. Но гор у него почти не покупали. Хвалили, но не покупали. Куда охотнее покупали его зимнее. Зима приходила в город на полгода, – серая, со считанными проблесками солнца, с низкими, вязкими, драными облаками над головой. Тогда Юс видел злые сны. Их заполняли крики и красная грязь вперемешку с битым стеклом, ржавое железо, вонь горелого асфальта и мазутный дизельный чад. Зимой в сны Юса приходила война, и когда серая ночь сменялась таким же серым днем, Юс выходил на улицу и видел ее, войну, уцепившуюся за обнищавший город, как тина цепляется за ноги, и гниет, и ничем эту гниль не выковырнуть, не вылечить. Она остается в складках между пальцами и, едва забудешь о ней, расползается по коже и родит злой, тошный смрад. Зимой Юс писал войну. Писал парней в камуфляже, крушащих арматурными прутами киоски. Прутья с хряском врубались в деревянные рамы, брызгали стеклом – россыпь осколков фонтаном летела вверх, сверкая в фонарном свете. Писал вора, стянувшего кошелек на рынке, пойманного, брошенного лицом вниз в ледяную жижу между прилавков. Деловитый сержант, не снимая ноги с его спины, говорил в рацию, вызывая коллег. Вор хрипел и чуть-чуть шевелил руками – как раздавленный жук. Юс писал идущую стеной, лязгающую дубинками о дюралевые щиты когорту солдат. Падающих людей. Разбитое лицо женщины, разметавшиеся по брусчатке светлые волосы.
Зимой мир вокруг Юса тускнел, засаливался, притирался к нему, как старый, пропитавшийся кровью и жиром сапог к мозолистой пятке. Становился площе, одномернее, вытягивался, превращался в тягостную, нудную, вялую длительность. Будто грубая, серая, грязная холстина. А в ее прорехи выглядывала война, – ярко, внезапной ночной вспышкой. Юс писал страх. Он представлялся черным, утыканным острейшими иглами зверем.
Зимой Юс знал, где искать средоточие своих снов. Его город был замешан на войне и рожден ею. Стертый почти в пыль после двух блицкригов, возрождался он руками рабов войны, обильно поливших его улицы своими потом и кровью. Войной пропиталось его прошлое и настоящее. В войну он, будто корнями, вцепился огромными каменными штыками. К ним приводили молодоженов, и перед горящим газом, рожденным болотным тлением и распадом, они клали умирающие цветы. На Площадь они приходили и зимой – зябнущие, такие крохотные перед опоясавшими постамент, вырубленными из камня лицами. А Юс смотрел на них, оробевших, решивших соединиться, чтобы зачинать новые жизни, и приведенных зачем-то в святилище мертвецов.
Война, задремавшая, как зверь в берлоге, где-то под тонкой городской шкурой, под асфальтом и рыхлой почвой, проткнутой паутиной туннелей, просыпалась здесь чаще всего. И однажды она коснулась Юса своим набухшим, пульсирующим в истлевших жилах гноем холодным крылом.
В тот день Юс занес эскизы в общежитие, выпил с соседом жидкого, второй заварки чая, налил в бутылку кипяченой воды, уложил планшет и пошел на Площадь. По дороге купил французскую булку.
Следовало бы поесть основательнее, сидеть он собирался долго. Но Юс решил, что наверстает потом: все равно, когда пишешь, есть не хочется. А в общежитии осталась картошка, еще килограмма два, и майонез, и толика салата, а на обратном пути в ночном магазине можно будет купить сливок и чаю, чтобы наесться перед сном до отвала.
Юс доехал до Площади на метро, и вышел у Вечного огня. Осмотрелся, – пустынно. Хорошо. По холодному апрельскому небу ползли редкие облачка. Было холодно. Солнце уже низко висело над горизонтом, и лучи венчающей обелиск звезды уже заискрились багрово-алым. Юс разложил планшет, достал из сумки раскладной рыбацкий стульчик, уселся. Взял в зябнущие пальцы карандаш. Но ни единого штриха положить на бумагу не успел.
На Площади вдруг стало очень тихо. Юс не сразу понял, что это из-за внезапного, короткого грохота, мгновение назад стихшего. Потом, будто плеснули стакан воды, сыпануло в стену битым стеклом, заскрежетала об асфальт резина. Юс оглянулся: на Приречной улице, там, где сбегающая с холма улица втекает в самое начало Площади, стала, уткнувшись радиатором в подъезд, большая серая машина. Из задней ее двери на четвереньках выкарабкивался маленький толстый человечек. Выбрался на асфальт, засеменил резво – нога-рука, нога-рука, – и тут грохнуло снова. Резко, раскатисто. Человечек тоненько завизжал, опрокинулся навзничь.
Юс стал судорожно покрывать штрихами бумагу. Исчеркал один лист, сорвал, исчеркал второй. Выползшая из-под машины вязкая змейка вдруг расцветилась, сверкнула, – и тут же из раскрытых дверей выметнулось косматое, чадное пламя. Закричала женщина. Тут побежали из-за домов откуда-то взявшиеся черно-пятнистые, и кого-то уже повалили, поволокли. Взвизгнув тормозами, влетел на Площадь джип охранки. А Юс, как завороженный, продолжал исчеркивать лист за листом. Прекратил он только тогда, когда ему в лицо ткнулся черный, кисло воняющий горелым порохом автоматный ствол, и хриплый голос скомандовал: «Руки! Руки на загривок, живо! »
Юса били ногами и кулаками. Трясли, орали в лицо: «Сука, где ствол?! » Сцепив руки за спиной, погнали. Он упал – его подхватили за шиворот, как кутенка. Сунули в омоновский фургон, бросили лицом вниз. Во дворе участка швырнули в смрадную лужу подле контейнеров с мусором. Приказали подняться. Юс ворочался в луже со сцепленными за спиной руками. Упершись головой в грязь, подтянул под себя ноги. Встал на колени. И тут же опрокинулся навзничь от удара ногой. Над ним снова заорали: «Встать! » Он снова попытался и снова упал, опрокинутый ударом. На третий раз встать не смог, и его, лежачего, били ногами прямо в луже, брызгая грязью. А потом потащили в подвал и прицепили за наручники к трубе под потолком.
Юс сперва молчал. Потом закричал. Потом – истошно завыл, пока не сорвал голос и не обессилел. Было очень больно. Юс не знал, что в его теле может поместиться столько боли. Она накатывала, как раскаленная желчь, заполняла тело до самой последней клетки, до корней волос. Юс целиком растворился в ней. Ни жары, ни холода, ни тяжести, ни звуков – только боль. Юс не почувствовал, как наручники разомкнули, и не слышал что ему приказывали. А затем боль взорвалась и полетела брызгами, унося его с собой.
В тот день Юс собирался писать на Площади. Он любил там бывать. Любил писать ее окрестности, и сам обелиск, – кряжистый, прочный, выросший из корявого серого гранита. И огонь перед ним – газовый, рваный, зыбкий, вырывавшийся из вплавленной в гранит бронзовой пентаграммы. Зимой к нему приходили греться девицы со «стометровки», но пляшущее пламя совсем не грело. Студеный, разогнавшийся по просторной Площади ветер выдувал остатки тепла. Этот огонь был сам для себя, – он почти не светил и никого не мог обогреть.
Юс к нему не подходил. Он обычно устраивался поодаль, у чахлых елочек, двумя шеренгами выстроившихся перед уткнувшейся в небо громадой. Оттуда хорошо были видны устья всех пяти втекавших в Площадь улиц, и каменные лица на барельефах, опоясывавшие обелиск, и прогуливающиеся девицы на «стометровке». А в ясный день, когда солнце клонилось к закату, венчавшая обелиск звезда загоралась искристым ало-золотым пламенем.
В тот день, возвращаясь из библиотеки, Юс специально пошел пешком. День был хороший, и Юс хотел прикинуть заранее, где расположиться, – и поглядеть, не занято ли его обычное место. На Площади часто торчали ремонтники всех мастей – в сложной подземной механике лабиринта, вырытого под площадью, постоянно что-то портилось.
Юс возвращался из Госбиблиотеки с кучей эскизов под мышкой. Юс срисовывал старые карты. Ему заказали дизайн магазина и пообещали пятьдесят долларов. На пятьдесят долларов, не покупая бумаги, можно было протянуть две недели. А бумагу Юс воровал в Академии Искусств, в классе керамистов на втором этаже старого корпуса. Раньше классом распоряжалась кафедра графики. Кафедра обезденежела и обезлюдела, и классом завладели керамисты, загромоздившие его исполинскими кувшинами, вазами и дискоболами с бугрящимися гипсовыми мышцами. А за муфельной печью в большом фанерном ящике осталась белая чертежная бумага, добротная, финская, и большая стопка «серого голубя» первого формата. Юс воровал бумагу, приходя в гости к Тане, маленькой керамистке с четвертого курса, нелепой, наивной девчушке с заячьей губой. Таня кормила его бутербродами и поила чаем из термоса, а Юс, примостившись на терракотовом слепке унитаза подле батареи, писал. Иногда усталый Юс засыпал, пригревшись. Таня будила его в конце дня, щелкала по носу дешевым китайским веером и щекотала. Юс просыпался, брал из ящика очередную пару листов и брел в общежитие. Юс уже два года как кончил Академию и, не зная, куда себя деть, напросился аспирантом в Институт Искусствоведения. Институт сидел на десяти процентах госфинансирования еще с конца имперских времен, из него уволились три четверти сотрудников, институт ничего своим аспирантам не давал, не обещал и вообще в них не нуждался – оплачиваемой работы все равно не было. Но старая аспирантская квота осталась, и деньги на нее давало министерство, а не институт.
Аспирантура Юса не утруждала. Первое время он появлялся в институте каждую неделю и, мучась бездельем, отсиживал пару часов за исцарапанным столом в пустой и пыльной комнате, на которую не позарилась ни одна из поделивших институтские площади фирм. Потом стал появляться раз в месяц, и всякий раз директорская секретарша, пережившая бальзаковский возраст, строго спрашивала его, кто он такой и зачем бродит по коридорам.
Все остальное время Юс ел, спал, читал, писал и пытался заработать деньги. Юс много писал. Писал лица, машины и деревья. Писал горы. Уже лет семь кряду, правдами и неправдами наскребя денег, он летом уезжал в горы. Если денег было мало – в Крым или Карпаты. Чуть больше – на Кавказ. Возвращался истощавший, загорелый, с набитым рисунками планшетом. Но гор у него почти не покупали. Хвалили, но не покупали. Куда охотнее покупали его зимнее. Зима приходила в город на полгода, – серая, со считанными проблесками солнца, с низкими, вязкими, драными облаками над головой. Тогда Юс видел злые сны. Их заполняли крики и красная грязь вперемешку с битым стеклом, ржавое железо, вонь горелого асфальта и мазутный дизельный чад. Зимой в сны Юса приходила война, и когда серая ночь сменялась таким же серым днем, Юс выходил на улицу и видел ее, войну, уцепившуюся за обнищавший город, как тина цепляется за ноги, и гниет, и ничем эту гниль не выковырнуть, не вылечить. Она остается в складках между пальцами и, едва забудешь о ней, расползается по коже и родит злой, тошный смрад. Зимой Юс писал войну. Писал парней в камуфляже, крушащих арматурными прутами киоски. Прутья с хряском врубались в деревянные рамы, брызгали стеклом – россыпь осколков фонтаном летела вверх, сверкая в фонарном свете. Писал вора, стянувшего кошелек на рынке, пойманного, брошенного лицом вниз в ледяную жижу между прилавков. Деловитый сержант, не снимая ноги с его спины, говорил в рацию, вызывая коллег. Вор хрипел и чуть-чуть шевелил руками – как раздавленный жук. Юс писал идущую стеной, лязгающую дубинками о дюралевые щиты когорту солдат. Падающих людей. Разбитое лицо женщины, разметавшиеся по брусчатке светлые волосы.
Зимой мир вокруг Юса тускнел, засаливался, притирался к нему, как старый, пропитавшийся кровью и жиром сапог к мозолистой пятке. Становился площе, одномернее, вытягивался, превращался в тягостную, нудную, вялую длительность. Будто грубая, серая, грязная холстина. А в ее прорехи выглядывала война, – ярко, внезапной ночной вспышкой. Юс писал страх. Он представлялся черным, утыканным острейшими иглами зверем.
Зимой Юс знал, где искать средоточие своих снов. Его город был замешан на войне и рожден ею. Стертый почти в пыль после двух блицкригов, возрождался он руками рабов войны, обильно поливших его улицы своими потом и кровью. Войной пропиталось его прошлое и настоящее. В войну он, будто корнями, вцепился огромными каменными штыками. К ним приводили молодоженов, и перед горящим газом, рожденным болотным тлением и распадом, они клали умирающие цветы. На Площадь они приходили и зимой – зябнущие, такие крохотные перед опоясавшими постамент, вырубленными из камня лицами. А Юс смотрел на них, оробевших, решивших соединиться, чтобы зачинать новые жизни, и приведенных зачем-то в святилище мертвецов.
Война, задремавшая, как зверь в берлоге, где-то под тонкой городской шкурой, под асфальтом и рыхлой почвой, проткнутой паутиной туннелей, просыпалась здесь чаще всего. И однажды она коснулась Юса своим набухшим, пульсирующим в истлевших жилах гноем холодным крылом.
В тот день Юс занес эскизы в общежитие, выпил с соседом жидкого, второй заварки чая, налил в бутылку кипяченой воды, уложил планшет и пошел на Площадь. По дороге купил французскую булку.
Следовало бы поесть основательнее, сидеть он собирался долго. Но Юс решил, что наверстает потом: все равно, когда пишешь, есть не хочется. А в общежитии осталась картошка, еще килограмма два, и майонез, и толика салата, а на обратном пути в ночном магазине можно будет купить сливок и чаю, чтобы наесться перед сном до отвала.
Юс доехал до Площади на метро, и вышел у Вечного огня. Осмотрелся, – пустынно. Хорошо. По холодному апрельскому небу ползли редкие облачка. Было холодно. Солнце уже низко висело над горизонтом, и лучи венчающей обелиск звезды уже заискрились багрово-алым. Юс разложил планшет, достал из сумки раскладной рыбацкий стульчик, уселся. Взял в зябнущие пальцы карандаш. Но ни единого штриха положить на бумагу не успел.
На Площади вдруг стало очень тихо. Юс не сразу понял, что это из-за внезапного, короткого грохота, мгновение назад стихшего. Потом, будто плеснули стакан воды, сыпануло в стену битым стеклом, заскрежетала об асфальт резина. Юс оглянулся: на Приречной улице, там, где сбегающая с холма улица втекает в самое начало Площади, стала, уткнувшись радиатором в подъезд, большая серая машина. Из задней ее двери на четвереньках выкарабкивался маленький толстый человечек. Выбрался на асфальт, засеменил резво – нога-рука, нога-рука, – и тут грохнуло снова. Резко, раскатисто. Человечек тоненько завизжал, опрокинулся навзничь.
Юс стал судорожно покрывать штрихами бумагу. Исчеркал один лист, сорвал, исчеркал второй. Выползшая из-под машины вязкая змейка вдруг расцветилась, сверкнула, – и тут же из раскрытых дверей выметнулось косматое, чадное пламя. Закричала женщина. Тут побежали из-за домов откуда-то взявшиеся черно-пятнистые, и кого-то уже повалили, поволокли. Взвизгнув тормозами, влетел на Площадь джип охранки. А Юс, как завороженный, продолжал исчеркивать лист за листом. Прекратил он только тогда, когда ему в лицо ткнулся черный, кисло воняющий горелым порохом автоматный ствол, и хриплый голос скомандовал: «Руки! Руки на загривок, живо! »
Юса били ногами и кулаками. Трясли, орали в лицо: «Сука, где ствол?! » Сцепив руки за спиной, погнали. Он упал – его подхватили за шиворот, как кутенка. Сунули в омоновский фургон, бросили лицом вниз. Во дворе участка швырнули в смрадную лужу подле контейнеров с мусором. Приказали подняться. Юс ворочался в луже со сцепленными за спиной руками. Упершись головой в грязь, подтянул под себя ноги. Встал на колени. И тут же опрокинулся навзничь от удара ногой. Над ним снова заорали: «Встать! » Он снова попытался и снова упал, опрокинутый ударом. На третий раз встать не смог, и его, лежачего, били ногами прямо в луже, брызгая грязью. А потом потащили в подвал и прицепили за наручники к трубе под потолком.
Юс сперва молчал. Потом закричал. Потом – истошно завыл, пока не сорвал голос и не обессилел. Было очень больно. Юс не знал, что в его теле может поместиться столько боли. Она накатывала, как раскаленная желчь, заполняла тело до самой последней клетки, до корней волос. Юс целиком растворился в ней. Ни жары, ни холода, ни тяжести, ни звуков – только боль. Юс не почувствовал, как наручники разомкнули, и не слышал что ему приказывали. А затем боль взорвалась и полетела брызгами, унося его с собой.
Глава 2
Свет щекотал. Мягкое тепло на щеках. Словно сыпался пух. Юс осторожно разлепил веки. Свет тек из-под потолка, из узких зарешеченных окон. Золотистый, пыльный, осязаемый – живой. Беленый потолок прочертила полосатая тень. Под ней – побелка на стене на метр от потолка, ниже – желто-коричневая тусклая краска. Кровати напротив. Тумбочки. Слабый запах хлорки, еще чего-то неразборчиво медицинского. Очень тихо. Кажется, вдалеке журчит, стекая по трубам, вода.
Юс попробовал пошевелиться и обнаружил, что привязан к кровати ремнями – широкими, потертыми, из подбитой войлоком кожи. А левая рука металлическим кольцом прицеплена к стойке с бутылками и трубками, и от нее прозрачная трубка тянется к воткнутой пониже локтя игле.
Боли не чувствовалось. Но во всем теле бродил тяжелый, лихорадочный жар. Кружилась голова. Юс попробовал оторвать ее от подушки и тут же уронил снова – к горлу подкатила тошнота. Некоторое время он лежал неподвижно, глядя в потолок. Ощутив внизу живота тянущее, распирающее нытье, позвал нерешительно: «Эй, здесь есть кто-нибудь? Мне нужно! » Подождал – но никто не появился. Крикнул еще раз, громче. Где-то слева щелкнул, поворачиваясь, язычок замка, и перед Юсом появился парень в белом халате поверх пятнистого маскировочного комбинезона.
– Сцать захотел? – спросил парень угрюмо. – Сейчас!
Он сунул под прихваченное ремнями одеяло резиновый шланг, ухватил жесткими холодными пальцами обмякший член Юса и сунул в дыру шланга. Скомандовал: «Сцать! » Подождал.
– Ты чего баламутил, если сцать не хочешь? – спросил парень.
– Я сейчас, – сказал Юс, мучительно краснея. – Трудно так. Не привык.
– Привыкай. Ты у нас не одну неделю… Че, не выходит? Глаза закрой. Закрой, говорю, глаза. Сцы теперь. … О, зажурчал. Давай, давай… О как! – сказал парень удовлетворенно, глянув в эмалированную посудину, к которой присоединялся шланг.
– Ты только в кровать не надумай, – сказал он, выдергивая шланг. – А то мы раз в три дня только меняем. Будешь обосцаный, попреешь.
– А где я? – спросил Юс
– Зови, если что, – сказал парень, – не стесняйся.
Он нес посудину бережно, будто лоток с яйцами. Дверь щелкнула, открываясь, и Юс снова остался один. Но ненадолго. Он лежал, то проваливаясь в дрему, то просыпаясь, качаясь на границе между забытьём и явью, – и то ли с той, то ли с другой ее стороны к нему пришли Голоса. Их было несколько, мужских и женских. Один визгливый, истеричный. Другой холодно-презрительный. Третий спокойный. Четвертый холодный и сильный, роняющий слова, как куски свинца. Они рассказывали, спорили, соглашались, возражали, выкрикивали ругательства. Но едва Юс пытался прислушаться, сосредоточиться, уплывали, исчезали, превращались в смутный, давящий на уши гул. И возвращались снова сквозь дрему. Он различал отдельные слова: «Точно он… он… пустили паровозом… он… дайте мне… отдадим… стрелял же, сволочь… отдадим… » Слова не складывались во фразы, казались бессвязными и бессмысленными, но от них становилось тревожно. Какие-то голоса пугали, некоторые мучили, как зубная боль, а некоторые хотелось слушать, кивать им и соглашаться. Голоса притягивали. Юс старался уловить смысл – и поддакивал, возражал, просил, отнекивался.
Из окон ушло солнце, и в комнате включили свет – люминесцентный, резкий. Словно плеснули в лицо холодной водой. Тогда дверь открылась снова, но зашел не давешний парень, а целая толпа, семь или восемь мужчин и женщин в новеньких белых халатах, все с одинаковым напряженным выражением на лицах. Вошедшие обступили кровать Юса, и один из них – высокий и лысый, с торчащей из нагрудного кармана золотой авторучкой – поводил рукой перед носом Юса и спросил: «Вы меня слышите? Если вам трудно говорить, моргните дважды».
– Слышу, – сказал Юс, моргая.
– Отлично, отлично, – сказал лысый. – А как у нас с перепонками? Левое ухо нормально?
– Нормально. Кажется, – ответил Юс.
– С базовыми функциями все нормально, – сказала лысому женщина с лицом, похожим на бронзовую монгольскую маску. – При фильтрации мы проверили все – ничего перманентного. Трещины в ребрах – пустяк.
– Повезло, – лысый почему-то ухмыльнулся.
– Собственно, окончательное решение было принято после того, как мы убедились в адекватности материала, – добавила женщина.
– Да, несомненно. Вы любите заботиться… о материале. Ладно. А зубы? Нос?
– Неважно. Это даже полезно. Отчетливые внешние приметы.
– Я бы все-таки посоветовал на будущее – не слишком стараться… с внешними приметами, – заметил лысый. – Впрочем, ближе к делу. Есть вопросы по фильтрации?
Кто-то – Юс не понял, кто именно, – сказал из-за спины лысого:
– Слабоват. Ни моторики, ни реакции.
– В норме – да. Хотя соглашусь не вполне – координация экстра. И пластика. И объемное. Он художник.
– Профессионал?
– Да. Потенция на пике может быть колоссальной. Так что пускаем.
– Съедет он.
– Главное, чтобы в нужную сторону, – сказал лысый весело. И улыбнулся, глядя на Юса безразличными глазами. – Поправляйтесь, молодой человек. С вами все будет замечательно.
Лицо у лысого было как старая резиновая маска. Когда резину часто растягивают, выставляют на солнце и ветер, она снаружи делается твердой, теряет эластичность, лопается, покрываясь сеткой морщин. Такие лица бывают у старых клоунов, всю жизнь зарабатывавших на хлеб гримасничаньем.
После того как лысый увел свою команду, в комнату зашел давешний парень с посудиной в одной руке и большой стеклянной бутылью в другой. Он снова деловито ухватил Юсов член и сунул в шланг, а после, поболтав посудину, чтобы проверить, сколько налилось, поставил ее на тумбочку и ловко подсоединил принесенную бутыль к капельнице.
– О, питьки-кушаньки будем. Новое у нас на ужин. Тебе понравится. Спокойной ночи! – сказал парень, ухмыльнувшись.
Юс выныривал из сна, словно тюлень из полыньи. Окно в явь затягивалось мутной пленкой, Юс проваливался в бездну, но изо всех сил рвался наверх, выпрыгивал, хватая ртом воздух, – и снова тонул. Он не хотел засыпать и не мог бодрствовать, потому что уже перестал понимать, где кончается сон и начинается явь. Единственным спасением казалось бороться, отгонять сон, считать, читать про себя стихи – как угодно, лишь бы не заснуть, не утонуть в липком, невыносимом кошмаре. Юс пробовал выдернуть иглу из руки, но не смог. Яд, струящийся по прозрачной трубке в его вену, уже растекся по телу, оцепенил нервы и мышцы и исподволь, не торопясь, поедал мозг. Юс кричал, но никто не пришел. Сон, как темнота, подполз с изножья, окутал ноги, тело и наконец лег на глаза. Юс завизжал от ужаса – и сон захлестнул его целиком.
Во сне была по-прежнему та же комната, и те же пыльные лампы на потолке, но Юс знал наверняка – там, куда не дотягивается взгляд: по углам, позади, под кроватью – клубится вязкая ледяная темнота. В комнате сна, далеко за гранью яви, жили Голоса. Они говорили теперь спокойно и уверенно – о нем.
– Согласитесь, он просто сволочь. Бездарная самодовольная, эгоистичная сволочь, – сказал женский Голос, холодный и неприятный.
– Почему? – возразил мужской нерешительно. – Он художник, и вроде, неплохой. Неплохо окончил Академию.
– То есть его обучили размеренно двигать руками? Обучили технике, манере, видению? И что? Оценки ему ставили не за талант, а за прилежание.
– Но он же выставлялся.
– На студенческих выставках. А теперь – что он продает? Халтуру? Немногим большее, чем уличные пятиминутные портреты. Эскизики кавказской экзотики. Драки в стиле комиксов. Кому он нужен теперь, бездарный маляр?
– Его ведь рекомендовали в Союз художников.
– Да, за его графику. За умение копировать чужую манеру.
– Нет, что вы! – не вытерпев, выкрикнул возмущенно Юс. – Это моя манера! Мне в Питере за нее дали премию!
– Послушай, он что-то сказал, – заметил мужской голос.
– Я слышала. Так пусть, если он сам способен честно рассказать о себе, скажет, что ему говорили на той выставке. И на кого он едва не бросился с кулаками.
– Я не на кого не бросался. У меня и в мыслях не было, – возразил Юс. – А он сволочь и скотина, он украл мой рисунок из «Монолога»!
– В самом деле? – удивился мужской Голос. – «Монолог». Такой известный журнал. Такая редкая тема.
– Да… то есть нет, – смешался Юс. – Не очень известный, но художники его знают. Многие это рисуют, но ведь сюжет не важен, важно как, и просто внешнее сходство ничего не значит.
– Внешнее сходство, – сказал женский Голос презрительно. – И главное, с чем.
– А может, с кем? – спросил мужской Голос задумчиво. – Был там такой, как бишь его… Джо Колеман, кажется?
– Но мы все, в той или иной степени, зависим от манеры тех, у кого учились, – снова возразил Юс.
– Учились? Так это теперь называется? Просто вы оба бездарно копировали одно и то же. А чуть не подрались потому, что стало невыносимо стыдно, когда об этом узнали все. Кстати, за что именно ему дали премию? И из скольких претендентов его выбрали?
– Кхм, – сказал мужской Голос. Юс мучительно покраснел.
– Любопытно, насколько он был уверен в том, что ее получит? Он же ехал, рассчитывая на нее. И писал специально к этой выставке, разве нет?
– Это неправда, – сказал Юс. – Я старые работы привез. Ну, и пару новых.
– Пару новых? – спросил женский Голос удивленно. – А сколько всего работ выставлялось от участника?
– Я привез хорошие работы и получил премию, потому что мои работы хорошие! – выкрикнул Юс.
– Прекрасно, – сказал женский Голос. – В конце концов, это субъективно: хороший рисунок или плохой. Пусть хороший, и все было прекрасно, и ни за что не было стыдно. Верю. Почему не верить хорошему человеку. Но забавно, как он распорядился премией.
– Как хотел, так и распорядился, – заметил мужской Голос. – Его право.
– А мать ему по-прежнему посылала деньги со своей пенсии.
– Это не ваше дело, – процедил Юс сквозь зубы.
– Но он же помогает матери. Приезжает, – возразил мужской Голос.
– Раз в полгода? Когда он последний раз хоть что-то помог ей сделать?
– Это не ваше собачье дело! – крикнул Юс.
– В самом деле, это совсем не наше дело, – сказал другой Голос, старческий, чуть скрипучий, усталый. – Наше дело – преступление, совершенное этим человеком. Он убийца. Он трех человек расстрелял. Хладнокровно.
– Это неправда!
– Его взяли с поличным на том самом месте, откуда он стрелял. С автоматом, из которого стрелял.
– Это не я! – крикнул Юс, чуть не плача.
– А кто же?
– Наверное, кто-то, улетевший по воздуху, – сказал женский Голос. – Кто-то, кого можно было не заметить рядом с собой на Площади.
– Я не стрелял! Не стрелял! Не стрелял! Не стрелял! – кричал Юс, извиваясь, колотясь головой о подушку. Потом, обессилев, затих.
Голоса некоторое время молчали, пережидая, когда Юс успокоится, потом заговорили снова. Они вытаскивали на свет всю его жизнь, перебирали, показывали ему же – и он видел, что там только грязь, никчемная, жалкая грязь. Они говорили – и Юс корчился, и грозил им, и умолял прекратить, и бился в истерике. А они говорили, пока каждое слово не стало будто толстая тупая палка, тычущая в воспаленный мозг. Пришел рассвет, и в окна под потолком вползло солнце. Но Голоса не исчезли. Сон не ушел никуда, вторгся, подменил собой явь, окружил несчастного Юса.
Когда солнечный луч добрался до Юсовой кровати, в комнату вошел Психолог. Был он среднего роста, средней упитанности и средних лет, с дрябловатым, ничем не примечательным лицом и бесцветными, ничего не выражающими глазами. С его приходом Голоса умолкли, и Юс подумал, что наконец проснулся.
– Здравствуйте, Юзеф Казимирович, – сказал Психолог дружелюбно. – Я – ваш психолог. Как вы себя чувствуете?
– Плохо, – ответил Юс. – Мне очень плохо. Меня мучают кошмары. Я не могу здесь. Пожалуйста, выпустите меня отсюда. Мне плохо, плохо!
– Успокойтесь, пожалуйста. Ведь я – ваш психолог, – сказал Психолог. – Я пришел, чтобы помочь вам.
– Мне плохо здесь! – крикнул Юс.
– Успокойтесь, прошу вас. Увидите, все будет хорошо. Я помогу вам. Вы здесь для того, чтобы вам стало лучше.
Юсу показалось, что Голоса тихонько засмеялись.
– Я понимаю, вам ваше положение кажется сложным, почти безвыходным, – сказал Психолог, пристально глядя на Юса мертвыми и гладкими, как объективы, глазами. – Но если вы проявите добрую волю, мы сможем помочь вам.
– Выпустите меня, а? – тоскливо попросил Юс.
– Разве вы не понимаете серьезности вашего положения? Вас обвиняют в убийстве трех человек, – сказал бесцветным голосом Психолог.
Юс закричал.
Затих он только тогда, когда прибежавший парень уколол его в шею шприцем с темно-коричневой жидкостью.
Через две недели Психолог, бывший, помимо этого, майором семнадцатого дробь «В» отдела охранки, сказал собравшимся на совещание коллегам:
– Это брак. Больше работать с ним я не считаю возможным.
– Я прочел ваш рапорт, – сказал начальник отдела. – И кто, по-вашему, виновен в случившемся?
– Те, кто на тестировании не понял, что имеет дело не просто с шизоидом, а с самой настоящей шизофренией. Кто не сравнил показатели с клиническими данными.
– Это прежде всего ваша вина, – сказал заместитель начальника, отвечавший за тестирование. – Материал был перспективнейший. Но работать следовало осторожнее, а вы пустились с места в карьер и все испортили. И не в первый уже раз, между прочим.
– Он же психопат. Он держался только потому, что привык себя дисциплинировать. Работать каждый день. А под стрессом все пошло вразнос. Разве вы не видели?
– Что я видел? Я видел его отклик, я видел тонус на пике, я видел реакцию – это же уникум. Если бы его довели, он не уступил бы Седьмому!
– Седьмой – кэмээс по биатлону. А этот просто психопат. Маломерок. Это не тот отклик. Возможно, на пике он бы и не уступил Седьмому. Но сколько бы он держался там, и контроль над ним – вот в чем дело. Я считаю, что нельзя.
– Теперь нельзя, – вставил заместитель.
– Всегда было нельзя, – сказал Психолог. – И всегда было бы, как сейчас, – пароксизмы истерики с полной ремиссией между. К тому же он патологически боится боли. Он трус. И в истерику его срывают не заложенные ключи, а страх. А боится он всего.
– И в первую очередь вас. Этого у него уж точно раньше не было, – заметил заместитель, усмехнувшись.
– Во всяком случае, вашей обработки он боится тоже. Как только его отвязали, он попытался проткнуть себе барабанные перепонки. И кто же в этом, по-вашему, виноват? – спросил Психолог, глядя на заместителя.
– Стоп, – начальник хлопнул ладонью по столу. – Тут все ясно. Ваши рапорта пойдут наверх. Кому что причитается, решат там. А сейчас нужно решить, что делать с объектом.
– Он не пойдет в доработку. Он ни под какую схему не пойдет. И публичного спектакля с ним не устроишь, – сказал Психолог. – Параноидальная шизофрения. Клиника. Кокон. Его не научить ничему. Он бесполезен.
Юс попробовал пошевелиться и обнаружил, что привязан к кровати ремнями – широкими, потертыми, из подбитой войлоком кожи. А левая рука металлическим кольцом прицеплена к стойке с бутылками и трубками, и от нее прозрачная трубка тянется к воткнутой пониже локтя игле.
Боли не чувствовалось. Но во всем теле бродил тяжелый, лихорадочный жар. Кружилась голова. Юс попробовал оторвать ее от подушки и тут же уронил снова – к горлу подкатила тошнота. Некоторое время он лежал неподвижно, глядя в потолок. Ощутив внизу живота тянущее, распирающее нытье, позвал нерешительно: «Эй, здесь есть кто-нибудь? Мне нужно! » Подождал – но никто не появился. Крикнул еще раз, громче. Где-то слева щелкнул, поворачиваясь, язычок замка, и перед Юсом появился парень в белом халате поверх пятнистого маскировочного комбинезона.
– Сцать захотел? – спросил парень угрюмо. – Сейчас!
Он сунул под прихваченное ремнями одеяло резиновый шланг, ухватил жесткими холодными пальцами обмякший член Юса и сунул в дыру шланга. Скомандовал: «Сцать! » Подождал.
– Ты чего баламутил, если сцать не хочешь? – спросил парень.
– Я сейчас, – сказал Юс, мучительно краснея. – Трудно так. Не привык.
– Привыкай. Ты у нас не одну неделю… Че, не выходит? Глаза закрой. Закрой, говорю, глаза. Сцы теперь. … О, зажурчал. Давай, давай… О как! – сказал парень удовлетворенно, глянув в эмалированную посудину, к которой присоединялся шланг.
– Ты только в кровать не надумай, – сказал он, выдергивая шланг. – А то мы раз в три дня только меняем. Будешь обосцаный, попреешь.
– А где я? – спросил Юс
– Зови, если что, – сказал парень, – не стесняйся.
Он нес посудину бережно, будто лоток с яйцами. Дверь щелкнула, открываясь, и Юс снова остался один. Но ненадолго. Он лежал, то проваливаясь в дрему, то просыпаясь, качаясь на границе между забытьём и явью, – и то ли с той, то ли с другой ее стороны к нему пришли Голоса. Их было несколько, мужских и женских. Один визгливый, истеричный. Другой холодно-презрительный. Третий спокойный. Четвертый холодный и сильный, роняющий слова, как куски свинца. Они рассказывали, спорили, соглашались, возражали, выкрикивали ругательства. Но едва Юс пытался прислушаться, сосредоточиться, уплывали, исчезали, превращались в смутный, давящий на уши гул. И возвращались снова сквозь дрему. Он различал отдельные слова: «Точно он… он… пустили паровозом… он… дайте мне… отдадим… стрелял же, сволочь… отдадим… » Слова не складывались во фразы, казались бессвязными и бессмысленными, но от них становилось тревожно. Какие-то голоса пугали, некоторые мучили, как зубная боль, а некоторые хотелось слушать, кивать им и соглашаться. Голоса притягивали. Юс старался уловить смысл – и поддакивал, возражал, просил, отнекивался.
Из окон ушло солнце, и в комнате включили свет – люминесцентный, резкий. Словно плеснули в лицо холодной водой. Тогда дверь открылась снова, но зашел не давешний парень, а целая толпа, семь или восемь мужчин и женщин в новеньких белых халатах, все с одинаковым напряженным выражением на лицах. Вошедшие обступили кровать Юса, и один из них – высокий и лысый, с торчащей из нагрудного кармана золотой авторучкой – поводил рукой перед носом Юса и спросил: «Вы меня слышите? Если вам трудно говорить, моргните дважды».
– Слышу, – сказал Юс, моргая.
– Отлично, отлично, – сказал лысый. – А как у нас с перепонками? Левое ухо нормально?
– Нормально. Кажется, – ответил Юс.
– С базовыми функциями все нормально, – сказала лысому женщина с лицом, похожим на бронзовую монгольскую маску. – При фильтрации мы проверили все – ничего перманентного. Трещины в ребрах – пустяк.
– Повезло, – лысый почему-то ухмыльнулся.
– Собственно, окончательное решение было принято после того, как мы убедились в адекватности материала, – добавила женщина.
– Да, несомненно. Вы любите заботиться… о материале. Ладно. А зубы? Нос?
– Неважно. Это даже полезно. Отчетливые внешние приметы.
– Я бы все-таки посоветовал на будущее – не слишком стараться… с внешними приметами, – заметил лысый. – Впрочем, ближе к делу. Есть вопросы по фильтрации?
Кто-то – Юс не понял, кто именно, – сказал из-за спины лысого:
– Слабоват. Ни моторики, ни реакции.
– В норме – да. Хотя соглашусь не вполне – координация экстра. И пластика. И объемное. Он художник.
– Профессионал?
– Да. Потенция на пике может быть колоссальной. Так что пускаем.
– Съедет он.
– Главное, чтобы в нужную сторону, – сказал лысый весело. И улыбнулся, глядя на Юса безразличными глазами. – Поправляйтесь, молодой человек. С вами все будет замечательно.
Лицо у лысого было как старая резиновая маска. Когда резину часто растягивают, выставляют на солнце и ветер, она снаружи делается твердой, теряет эластичность, лопается, покрываясь сеткой морщин. Такие лица бывают у старых клоунов, всю жизнь зарабатывавших на хлеб гримасничаньем.
После того как лысый увел свою команду, в комнату зашел давешний парень с посудиной в одной руке и большой стеклянной бутылью в другой. Он снова деловито ухватил Юсов член и сунул в шланг, а после, поболтав посудину, чтобы проверить, сколько налилось, поставил ее на тумбочку и ловко подсоединил принесенную бутыль к капельнице.
– О, питьки-кушаньки будем. Новое у нас на ужин. Тебе понравится. Спокойной ночи! – сказал парень, ухмыльнувшись.
Юс выныривал из сна, словно тюлень из полыньи. Окно в явь затягивалось мутной пленкой, Юс проваливался в бездну, но изо всех сил рвался наверх, выпрыгивал, хватая ртом воздух, – и снова тонул. Он не хотел засыпать и не мог бодрствовать, потому что уже перестал понимать, где кончается сон и начинается явь. Единственным спасением казалось бороться, отгонять сон, считать, читать про себя стихи – как угодно, лишь бы не заснуть, не утонуть в липком, невыносимом кошмаре. Юс пробовал выдернуть иглу из руки, но не смог. Яд, струящийся по прозрачной трубке в его вену, уже растекся по телу, оцепенил нервы и мышцы и исподволь, не торопясь, поедал мозг. Юс кричал, но никто не пришел. Сон, как темнота, подполз с изножья, окутал ноги, тело и наконец лег на глаза. Юс завизжал от ужаса – и сон захлестнул его целиком.
Во сне была по-прежнему та же комната, и те же пыльные лампы на потолке, но Юс знал наверняка – там, куда не дотягивается взгляд: по углам, позади, под кроватью – клубится вязкая ледяная темнота. В комнате сна, далеко за гранью яви, жили Голоса. Они говорили теперь спокойно и уверенно – о нем.
– Согласитесь, он просто сволочь. Бездарная самодовольная, эгоистичная сволочь, – сказал женский Голос, холодный и неприятный.
– Почему? – возразил мужской нерешительно. – Он художник, и вроде, неплохой. Неплохо окончил Академию.
– То есть его обучили размеренно двигать руками? Обучили технике, манере, видению? И что? Оценки ему ставили не за талант, а за прилежание.
– Но он же выставлялся.
– На студенческих выставках. А теперь – что он продает? Халтуру? Немногим большее, чем уличные пятиминутные портреты. Эскизики кавказской экзотики. Драки в стиле комиксов. Кому он нужен теперь, бездарный маляр?
– Его ведь рекомендовали в Союз художников.
– Да, за его графику. За умение копировать чужую манеру.
– Нет, что вы! – не вытерпев, выкрикнул возмущенно Юс. – Это моя манера! Мне в Питере за нее дали премию!
– Послушай, он что-то сказал, – заметил мужской голос.
– Я слышала. Так пусть, если он сам способен честно рассказать о себе, скажет, что ему говорили на той выставке. И на кого он едва не бросился с кулаками.
– Я не на кого не бросался. У меня и в мыслях не было, – возразил Юс. – А он сволочь и скотина, он украл мой рисунок из «Монолога»!
– В самом деле? – удивился мужской Голос. – «Монолог». Такой известный журнал. Такая редкая тема.
– Да… то есть нет, – смешался Юс. – Не очень известный, но художники его знают. Многие это рисуют, но ведь сюжет не важен, важно как, и просто внешнее сходство ничего не значит.
– Внешнее сходство, – сказал женский Голос презрительно. – И главное, с чем.
– А может, с кем? – спросил мужской Голос задумчиво. – Был там такой, как бишь его… Джо Колеман, кажется?
– Но мы все, в той или иной степени, зависим от манеры тех, у кого учились, – снова возразил Юс.
– Учились? Так это теперь называется? Просто вы оба бездарно копировали одно и то же. А чуть не подрались потому, что стало невыносимо стыдно, когда об этом узнали все. Кстати, за что именно ему дали премию? И из скольких претендентов его выбрали?
– Кхм, – сказал мужской Голос. Юс мучительно покраснел.
– Любопытно, насколько он был уверен в том, что ее получит? Он же ехал, рассчитывая на нее. И писал специально к этой выставке, разве нет?
– Это неправда, – сказал Юс. – Я старые работы привез. Ну, и пару новых.
– Пару новых? – спросил женский Голос удивленно. – А сколько всего работ выставлялось от участника?
– Я привез хорошие работы и получил премию, потому что мои работы хорошие! – выкрикнул Юс.
– Прекрасно, – сказал женский Голос. – В конце концов, это субъективно: хороший рисунок или плохой. Пусть хороший, и все было прекрасно, и ни за что не было стыдно. Верю. Почему не верить хорошему человеку. Но забавно, как он распорядился премией.
– Как хотел, так и распорядился, – заметил мужской Голос. – Его право.
– А мать ему по-прежнему посылала деньги со своей пенсии.
– Это не ваше дело, – процедил Юс сквозь зубы.
– Но он же помогает матери. Приезжает, – возразил мужской Голос.
– Раз в полгода? Когда он последний раз хоть что-то помог ей сделать?
– Это не ваше собачье дело! – крикнул Юс.
– В самом деле, это совсем не наше дело, – сказал другой Голос, старческий, чуть скрипучий, усталый. – Наше дело – преступление, совершенное этим человеком. Он убийца. Он трех человек расстрелял. Хладнокровно.
– Это неправда!
– Его взяли с поличным на том самом месте, откуда он стрелял. С автоматом, из которого стрелял.
– Это не я! – крикнул Юс, чуть не плача.
– А кто же?
– Наверное, кто-то, улетевший по воздуху, – сказал женский Голос. – Кто-то, кого можно было не заметить рядом с собой на Площади.
– Я не стрелял! Не стрелял! Не стрелял! Не стрелял! – кричал Юс, извиваясь, колотясь головой о подушку. Потом, обессилев, затих.
Голоса некоторое время молчали, пережидая, когда Юс успокоится, потом заговорили снова. Они вытаскивали на свет всю его жизнь, перебирали, показывали ему же – и он видел, что там только грязь, никчемная, жалкая грязь. Они говорили – и Юс корчился, и грозил им, и умолял прекратить, и бился в истерике. А они говорили, пока каждое слово не стало будто толстая тупая палка, тычущая в воспаленный мозг. Пришел рассвет, и в окна под потолком вползло солнце. Но Голоса не исчезли. Сон не ушел никуда, вторгся, подменил собой явь, окружил несчастного Юса.
Когда солнечный луч добрался до Юсовой кровати, в комнату вошел Психолог. Был он среднего роста, средней упитанности и средних лет, с дрябловатым, ничем не примечательным лицом и бесцветными, ничего не выражающими глазами. С его приходом Голоса умолкли, и Юс подумал, что наконец проснулся.
– Здравствуйте, Юзеф Казимирович, – сказал Психолог дружелюбно. – Я – ваш психолог. Как вы себя чувствуете?
– Плохо, – ответил Юс. – Мне очень плохо. Меня мучают кошмары. Я не могу здесь. Пожалуйста, выпустите меня отсюда. Мне плохо, плохо!
– Успокойтесь, пожалуйста. Ведь я – ваш психолог, – сказал Психолог. – Я пришел, чтобы помочь вам.
– Мне плохо здесь! – крикнул Юс.
– Успокойтесь, прошу вас. Увидите, все будет хорошо. Я помогу вам. Вы здесь для того, чтобы вам стало лучше.
Юсу показалось, что Голоса тихонько засмеялись.
– Я понимаю, вам ваше положение кажется сложным, почти безвыходным, – сказал Психолог, пристально глядя на Юса мертвыми и гладкими, как объективы, глазами. – Но если вы проявите добрую волю, мы сможем помочь вам.
– Выпустите меня, а? – тоскливо попросил Юс.
– Разве вы не понимаете серьезности вашего положения? Вас обвиняют в убийстве трех человек, – сказал бесцветным голосом Психолог.
Юс закричал.
Затих он только тогда, когда прибежавший парень уколол его в шею шприцем с темно-коричневой жидкостью.
Через две недели Психолог, бывший, помимо этого, майором семнадцатого дробь «В» отдела охранки, сказал собравшимся на совещание коллегам:
– Это брак. Больше работать с ним я не считаю возможным.
– Я прочел ваш рапорт, – сказал начальник отдела. – И кто, по-вашему, виновен в случившемся?
– Те, кто на тестировании не понял, что имеет дело не просто с шизоидом, а с самой настоящей шизофренией. Кто не сравнил показатели с клиническими данными.
– Это прежде всего ваша вина, – сказал заместитель начальника, отвечавший за тестирование. – Материал был перспективнейший. Но работать следовало осторожнее, а вы пустились с места в карьер и все испортили. И не в первый уже раз, между прочим.
– Он же психопат. Он держался только потому, что привык себя дисциплинировать. Работать каждый день. А под стрессом все пошло вразнос. Разве вы не видели?
– Что я видел? Я видел его отклик, я видел тонус на пике, я видел реакцию – это же уникум. Если бы его довели, он не уступил бы Седьмому!
– Седьмой – кэмээс по биатлону. А этот просто психопат. Маломерок. Это не тот отклик. Возможно, на пике он бы и не уступил Седьмому. Но сколько бы он держался там, и контроль над ним – вот в чем дело. Я считаю, что нельзя.
– Теперь нельзя, – вставил заместитель.
– Всегда было нельзя, – сказал Психолог. – И всегда было бы, как сейчас, – пароксизмы истерики с полной ремиссией между. К тому же он патологически боится боли. Он трус. И в истерику его срывают не заложенные ключи, а страх. А боится он всего.
– И в первую очередь вас. Этого у него уж точно раньше не было, – заметил заместитель, усмехнувшись.
– Во всяком случае, вашей обработки он боится тоже. Как только его отвязали, он попытался проткнуть себе барабанные перепонки. И кто же в этом, по-вашему, виноват? – спросил Психолог, глядя на заместителя.
– Стоп, – начальник хлопнул ладонью по столу. – Тут все ясно. Ваши рапорта пойдут наверх. Кому что причитается, решат там. А сейчас нужно решить, что делать с объектом.
– Он не пойдет в доработку. Он ни под какую схему не пойдет. И публичного спектакля с ним не устроишь, – сказал Психолог. – Параноидальная шизофрения. Клиника. Кокон. Его не научить ничему. Он бесполезен.