Молчит, хоть бы слово, хоть бы движение. Все опять повалились наземь — колотятся головами... А он все такой же каменный...
   Стали упрашивать братья. Молчит!
   Повалились в ноги бояре — молчит!.. Мол, «сокрушу до конца»...
   Бородатый выручил... Он зашуршал бумагой. Великий князь глянул на него и увидел у него бумагу — вспомнил: то была грамота митрополита — сжалиться над Новгородом.
   Глаза Перуна ожили, он «прорек», по выражению Бородатаго, «словеса огненны»:
   — Отдаю нелюбье свое. Унимаю меч и грозу в земли. Отпускаю полон новгородский без окупа. А что залоги старые и пошлины — и о всем том укрепимся твердым целованьем по старине.
   Холодом веяло от этих «огненных словес»... Но на этот раз туча прошла мимо Новгорода.

XVIII. ПОСЛЕДНИЙ ПОСАДНИК И ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧНЫЙ ДЬЯК

   Дорого обошлась Новгороду несчастная попытка отстоять свою вековечную волю.
   — Эх, колоколушко, колоколушко! — изливал вечевой звонарь свое горе перед немым собеседником своим, задумчиво качая седой головой. — Оставили тебя, родимаго, нам на радость вороги наши, насытились, окаянные, новогороцкою кровушкой — и прочь пошли... А ты виси, виси, колоколец родной, виси до страшнаго суда.
   А на ворона он все продолжал сердиться за его людоедство.
   — Эх ты, человекоядец подлой! Може, за твои окаянства все это сталось... Шутка сказать — сколько народу полегло у Коростыня да у Шелони, а туто еще копейное[76] добивай ему, аспиду, за нашу-де проступку... А какова наша проступка? Старину держать хотим. Эх! Так вот и добивай ему, аспиду, копейное — на рожество полтретьи тысячи, да на крещенье три тысячи, да на велик день пять тысящей... Легко молвить! Да опять-таки и на усиленье пять... Эх! — высчитывал он по пальцам то, что Новгород должен был выплатить великому князю «окупа».
   — Вот ты и сочти, сыроядец подлой!.. Что клев-от чистишь? — Али опять человечинку клевал? Чево ж ее не клевать! По всей земле новогороцкой аспиды человечины горы наметали, да еще и копейное добили. Эх!.. А с Козсмиром-де Новгород ни-ни! Не моги!.. Эх, Марфа, Марфа! Не задалось нам с тобой.
   И он опять считал по пальцам, опять поглядывал на колокол...
   — Что ж — на то воля Божья... Только живи ты, колоколушко, а мы наше наверстаем: была бы жива с нами наша воля да наш вечной колоколушко, так и мы на ноги станем.
   Но трудно уже было Новгороду стать на ноги. Беда за бедой валилась на него.
   Когда москвичи ушли с своими ратями восвояси, жители новгородских сел и пригородов, бежавшие в Новгород после московского погрома, теперь стали возвращаться на свои пепелища. Сколько слез они пролили, найдя свои родные гнезда разоренными! Но других постигли иные, более горькие бедствия. Жители Русы и всего заильменского побережья, возвращаясь к своим родным пепелищам, закупили готовые хоромы и на плотах везли их на родину вместе с женами и детьми. Целая вереница судов плыла по Ильменю. Но вдруг потемнело небо, завыли ветры, забушевал Ильмень... Старцы Перыня-монастыря видели, как на берегу Ильменя стояла какая-то простоволосая старуха. Ветер рвал ее седые волосы, а она стояла и руками махала на тучи: казалось, она призывала бури, громы и молнии... И громы разразились над Ильменем... Вереница судов и плотов была разбросана по озеру и поопрокидывана: все погибло в разъяренной стихии — и дома и люди... Одних людей потонуло до семи тысяч душ.
 
   Прошло шесть лет. Марфа-посадница стала окончательно старухой. Она уже не мечтала об Олельковиче и о киевском венце и с горестью вспоминала былое счастье. Исачко подрастал и уже думал, как он возмужает и отмстит Москве за своего отца и дядю Федора, который тоже томился в московской неволе. Мать его давно была черничкой, а некогда его приятельница, ясноглазая Остромирушка, поврежденная рассудком, была неузнаваема: она все твердила, что ей нечем целовать Христа, и Христос от нее отвернулся...
   Все в Новгороде точно постарело и осунулось. Горислава после казни Упадыша по целым часам сидела на берегу Волхова, безмолвно глядя в воду, как бы ожидая, что вот-вот выглянет оттуда рыжая голова и поманит ее за собою, но рыжая голова не показывалась из воды. На берегу Волхова давно уже не было слышно пения Гориславы, которое рыбаки принимали за пение русалки.
   Простоватый и добродушный Петра, сердце которого зазнобила эта льняноволосая русалка, загулял с горя и все собирался в ратники, чтобы прельстить свою недотрогу шеломом и красным щитом.
   А к кудеснице все чаще и чаще наведывались новгородцы и все о чем-то с ней шептались. В последнее время к ней чаще всего наведывались вечный дьяк Захар, что так хорошо разрисовал когда-то заставки в грамоте с королем Казимиром и который вместе с прочими был отпущен из московского полона, да подвойский Назар.
   И вдруг в феврале месяце 1477 года Захар и Назар отправились зачем-то в Москву!..
 
   — Вы почто к нам есте прибыли? — спрашивали их на Москве бояре.
   — К осударю великому князю к Иван Василичу всеа Русии с челобитьем.
   — К осударю? — переспросили бояре, точно не слыхали.
   — К осударю-ста, — был вторичный ответ.
   — И ты, Захар, к осударю? — новый лукавый вопрос.
   — И я-ста к осударю.
   — И ты, Назар, к осударю?
   — И я-ста к осударю.
   Бояре лукаво переглянулись между собою.
   — Так стоите на том, что к осударю? — опять заладили бояре.
   — Да что вы наладили — к осударю да к осударю! Знамо, к осударю, а не к вам, — вспылил наконец вечный дьяк.
   — Добро-ста. Помните это слово...
   — Помним — не забыли.
   — По-русскому, чаю, говорим.
   — Добро-добро, к осударю...
   Бояре оставили челобитчиков и торопливо пошли к великому князю. Они доложили ему, что новгородские челобитчики, вечный дьяк Захар Овинов да подвойский Назар, в челобитьях своих назвали его, великого князя, «осударем», и стоят-де на том накрепко.
   По бесстрастному, каменному лицу деда Грозного прошло как бы что-то светлое — не луч и не тень, и холодные глаза холодно блеснули...
   — Государем именуют — точно? — тихо спросил он.
   — Точно, осударем, господине княже.
   — И стоят на том?
   — Стоят накрепко.
   — Хорошо! Похваляю вас.
   «Собиратель земли русской» глубоко вздохнул, точно бы камень свалился с его груди: он нашел «зацепку», которой напрасно искал столько лет... Сами новгородцы назвали его «государем» — «титло государское дали»...
 
   Через полтора месяца в Новгород явились послы великого князя... Как? Зачем? Никто ничего не знал.
   Заговорил вечевой колокол, замоталась из стороны в сторону седая голова Корнила-звонаря.
   Собралось вече. Явились на помосте московские послы.
   — Шапки! Шапки долой! — послышалось в толпе.
   Послы были в шапках, потому, может быть, что видели, что и все вече не сымало шапок.
   — Долой шапки перед Господином Великим Новгородом! — закричали уже сотни голосов.
   — Перед Новгородом, что перед храмом Божим, ломай шапку!
   — Новгород — та же церква! Сымай шапки, не то сшибем!
   Послы сняли шапки; но говорить медлили.
   — Сказывайте! Почто есте посланы? — раздавались голоса.
   Один посол выступил вперед, поклонился и откашлялся.
   — Осударь великий князь Иван Васильевич всеа Русии, — начал он немножко дрожащим голосом, — велел спросить Новгород, отчину свою: какого государства он хочет?
   Все, казалось, замерло после этих слов, точно все дышать перестали. Так бывает в воздухе перед бурей, когда птицы торопятся под деревья, а деревья как бы головы склоняют от страху.
   И буря разразилась. Заходили плечи и головы, замахали руки...
   — Государства! Каково государства?
   — Мы не хотим никаково государства!
   — Не надоть нам государства!
   — Мы сами государство!
   Посадник, стоявший рядом с послами тоже без шапки, был бледен. На груди его заметно колыхалась золотая гривна.
   — Ишь осерчали дитушки, — улыбался с своей колокольни звонарь. — Осерчал Господин Великий Новгород. Поделом им, татарским объедкам...
   Когда буря несколько утихла, московский посол снова откашлялся.
   — Дайте слово молвить, — начал он.
   — Говори да помни, где ты!
   — Великий Новгород, — продолжал посол, — посылал к великому князю от владыки и от всех людей Великаго Новгорода послов своих, Захара да Назара, бить челом о государстве, и послы назвали великого князя государем!
   Эти слова вызвали новую бурю...
   — Вече никово не называло?
   — Вече никогда не называло великово князя государем! Какой он нам государь!
   — От века того не бывало, как и земля наша стала, чтоб какого ни на есть князя мы называли государем!.. Не бывало того!
   — Всяково князя свово мы называли господином, а не осударем!
   — Осударей у нас не бывало и не будет!
   — А что вашему князю сказывали, будто мы посылали — и то сказывали ложно!
   — Давай сюда Захара! Где Захар?
   — Подавай сюда Назара! Мы их спросим!
   Десятские бросились искать Захара и Назара. Голоса то возвышались до крику, то падали. Более степенные люди просили посла объяснить им, какая разница между «господином» и «государем».
   — Осударь — титло.
   — Что ж такое, что титло... А? Прислушайте, господо и братие: он об осударевой титле нам скажет.
   — О какой такой титле? Знать не хотим никакой титлы!
   — Да ты допреж выслушай, да тогды и ори!
   — Я не ору...
   — Полно, слушайте, братцы!
   Кое-как удалось угомонить крикунов. Они замолчали — и все стихло. Посол заговорил:
   — Титло есть слово великое... Коли вы великаго князя осударем назвали, и то знак, что вы за нево задались, и тогда следует быть ево суду в Великом Новгороде, и тиунам ево сидеть по всем улицам, и Ярославов дворище великому князю отдать, и в суды ево не вступатца...
   Опять буря — еще сильнее прежней. Застонало вече.
   — Так вот она, титла?
   — Кака она, титла! Она не титла, а петля на шею Великому Новугороду!
   — Нашли китлу!.. К черту ее! К черту китлу!
   — Не китла, а титла!
   — Все едино! Один черт на дьяволе!
   — Захара подавайте сюда!
   — Назара тащите на вече!.. Как смели они ходить в Москву судитца и крест целовать великому князю как осударю!.. Этого от века не бывало!
   — И в докончанье сказано, чтобы новогородца не судить на низу, а судить в Новегороде! Тащи сюда тех, кто ездил на них судитца!
   — Ишь китлу выдумали!.. И народец же!
   Сквозь толпу с трудом протискивались десятские с бердышами. Они вели виновных.
   — Пропусти! Вечново дьяка ведут, Захара!
   — Назара пропустите, братцы, к помосту!.. Пускай ответ держат!
   Бледные и трепещущие, подошли виновные к помосту. Они глянули на посадника — тот не смел, повидимому, поднять на них глаз и глядел в землю.
   — Переветник! — схватил загрудки вечного дьяка ближайший новгородец. — Ты был у великово князя, ты целовал ему на наши головы крест? Сказывай!
   Вечный дьяк заговорил, но слова замирали у него в горле. Он сделал над собой усилие и крикливо, точно с плачем, бросал слово за словом, размахивая руками:
   — Точно — я был у великово князя... целовал ему крест... Но целовал в том, что служить мне великому государю...
   — Осударю! Слышите?.. Это китла!
   — Служить мне правдою и добра хотеть... Токмо не на государя моево Великий Новгород.
   — Опять китла! И на Новгород китлу накинул, переветник.
   — Ни-ни!.. Не на Новгород и не на вас, свою господу и братью...
   Голос его совсем порвался. С лица крупными каплями катился пот... Он упал на колени.
   — И Назар ходил за китлой! Сказывай, Назарьище!..
   Тот стоял безмолвно и только дрожал.
   — Говори! Зачем ходил?
   — Посадник...
   — Что посадник?
   — Посадник посылал...
   — А! Посадник!.. И посадник переветник!.. Продали нашу волю!
   Через несколько минут вместо посадника Василия Ананьина, вечного дьяка Захара Овинова и Подвойского Назара на площади, у помоста, валялись безобразные клочки кровавого мяса.
   — Не дам тебе, подлому, мясца ихово — каркай не каркай, — бормотал звонарь, грозя кружившемуся над площадью и каркавшему ворону и сметая метлой в одну кучу остатки тел погибших — посадника, вечного дьяка и подвойского. — Не дам ни волоса, не каркай...
   Немного осталось этих «остатков реликвий»: все прочее разнесли на сапогах да на лаптях «худые мужики-вечники»... Экое времечко!

XIX. ИВАН ВАСИЛЬЕВИЧ У ГРОБА ВАРЛААМА ХУТЫНСКОГО

   В декабре того же года Новгород обложен был московскими войсками, которые опоясывали его точно кольцом удава, постоянно, день за день, суживавшимся.
   Сначала заняты были монастыри, расположенные с Софийской стороны, — Аркаж, Юрьев, Пантелеймонов и Мостищенский вплоть до реки Пидьбы, где находилась рубленая изба нашего старого знакомца — «пидблянина», недруга Гюряты-богатыря.
   Потом москвичи заняли Лисичью Горку, Городище, Волотово, Сковородку, Ковалев, Деревяницу и, наконец, Перынь и Хутынь.
   Вечевой звонарь не сходил с колокольни и все наблюдал за движениями неприятеля.
   — Вон, аспиды, и Городище опоганили, и Перынь и Хутынь поди конским калом позаметывали, — бормотал он, по целым часам глядя на движение в московском стане.
   Иногда старик, как бы забывая все окружающее, грозил кому-то кулаком по направлению к московскому стану:
   — У-у, мукобряне[77]! Всю новогороцку муку пожрали! Приближались рождественские праздники. Смутно было в Новгороде перед этими последними праздниками. Зато особенное оживление проявляли москвичи. С обеих сторон готовились к последнему, решительному бою, и Москва дорого бы поплатилась, если б она решилась напасть теперь на это гудевшее отчаянной решимостью гнездо шмелей.
   Но московский князь был хитер: он знал, что лучше истомить их истомой, изволочить до отчаянья московской волокитой, взять измором... И он морил их, сидя в своем стане да разъезжая на богомолье по занятым его ратями монастырям.
   — Чево мукобряне развозились, словно мыши в соломе? — ворчал звонарь, заметив одним утром особенное движение у москвичей.
   По льду, по Волхову, ехала целая вереница саней, высились на конях вершники. Шествие, казалось, направлялось к Хутынскому монастырю.
   — Али Хутынь поганить поплелись, мукобряне? — Старик заметил, что и ворон туда же полетел, и на него тоже поворчал: — Совсем перемосковился.
 
   Великий князь действительно ехал на богомолье в Хутынский монастырь... Шествие обставлено было всеми признаками величия. Князя сопровождала толпа бояр и дружина латников, а в числе приближенных находился и Степан Бородатый, особенно заполонивший Иоанново сердце мудрыми изречениями из Писания, которые он ловко умел подтасовывать под московское мировоззрение.
   В монастыре великого князя встретил игумен Нафанаил с братиею. Иван Васильевич прямо из саней направился к церкви, опираясь на массивный жезл свой, украшенный самоцветными камнями и с рукоятью наподобие жезла Ааронова[78].
   Всходя на паперть, он заметил сидящую на одной из ступенек крыльца девушку, которая грустно глядела куда-то в сторону, ни на кого не обращая внимания. Ни приближение великокняжеского поезда, ни топот лошадей, ни самое шествие к паперти князя со свитою и монастырскою братиею — ничто не вывело ее из созерцательного состояния. Она была одета хорошо, даже богато, а миловидное личико приковало к себе общее внимание. Великому князю показалось даже, что это личико ему знакомо, что он видел его где-то, любовался им... Особенно эти задумчиво созерцающие что-то светлые, невинные глаза...
   Иван Васильевич невольно остановился.
   — Кто сия девица? — тихо спросил он игумена.
   — Се агнец, стригущему его безгласен, — был уклончивый ответ.
   — Юродивая Христа ради?
   — Ни, господине княже... Господь взял у нее разум.
   — А каково она роду, отче?
   — Болярсково, господине княже.
   — И я так гадал в уме своем... Думается мне, я ее допреж сего видел.
   — Не токмо видел, но и на руках своих пестовал, господине княже.
   Бесстрастное лицо Ивана Васильевича выразило изумление.
   — Пестовал?.. Кто же она?
   — Григоровичева дщерь, Остромира.
   — Остромирушка! — невольно вырвалось восклицание из уст, редко выражавших удивление, а еще реже говоривших то, что чувствовалось.
   Он знал Остромиру еще девочкой. Наезжая иногда в Новгород, как в свою отчину, и гостя то у Марфыпосадницы, то у Григоровичей, он любил ласкать эту хорошенькую девочку и часто брал ее к себе на колени, а она, играя его бородой, часто смешила своими вопросами: «Отчего тебя зовут великим, а батю не зовут, — а батя выше тебя» или: «Отчего у тебя глаза такие, как на образе»... Теперь он узнал ее и подошел к ней.
   — Остромирушка! — окликнул он ее.
   Девушка как бы опомнилась, поднялась со ступеньки и поглядела своими прекрасными глазами на великого князя.
   — И у тебя лица нет, — грустно сказала она, — и тебе нечем Христа целовать... Одни глаза... глаза как на образе — не смеются...
   Князь изумленно глянул на Нафанаила.
   — Что говорит она?
   — Ей видится, господине княже, что у тебя лица нет.
   По лицу великого князя прошла тень какого-то суеверного страха. Он перекрестился...
   — Господи, спаси... Лица нету...
   — Отжени от себя сомнение, господине княже, — успокаивал его старец. — На сем помутился ее разум... Памятуешь, господине княже, коростынскую битву?
   — Помню... Что ж из сего?
   — В той битве, господине княже, твои ратные люди урезали великое множество носов и губ у новгородских полоняников. А у Остромиры был жених — и у него бысть урезано лице. Как увидала она безобразие лица жениха своего — с той поры и кажется ей, якобы люди стали без лица... На сем она и помешалась...
   При этом рассказе на лицо великого князя легла мрачная тень. Он глянул на Остромиру, которая опять созерцала, казалось, что-то вне всего, ее окружающего, и что-то вроде упрека совести заговорило в нем, зашевелилось в сердце, подступило краской к лицу.
   — Вси бо приемшии нож, ножом погибнут, — как бы про себя проговорил Бородатый.
   — Так-так, Степан, воистину, — глянул на него великий князь. — Новгородцы на меня прияли нож — и сбыстся над ними Писание.
   — Еже сказах — сказах, — снова ввернул Степан.
   — Воистину: еже сказах — сказах, — согласился великий князь.
   Бояре рты поразинули от восторга, а старец Нафанаил ничего не сказал, он только вздохнул.
   Великий князь, еще раз взглянув на Остромиру, взошел в церковь.
   После обычных поклонов и лобызания местных икон, он направился к гробу чудотворца Варлаама и поклонился ему до земли. Губы его что-то судорожно шептали, когда он поднялся с полу... « У тебя лица нет», — все еще, казалось, слышался ему тихий и грустный голос Остромиры... Он невольно провел рукою по лицу.
   — Почему вы не открываете раки чудотворцевой и не прикладываетесь к мощам его? — спросил он Нафанаила.
   — Не дерзаем, господине княже, — был ответ.
   — Зачем же?.. У нас на Москве таков обычай, что ко всем мощам прикладываются и целуют их, аки икону.
   — У нас такова обычая ниту, господине княже.
   — А я имею усердие облобызать святителевы мощи.
   — Нам, господине княже, неведомы его мощи.
   — Как неведомы?
   — Не ведаем мы, господине княже, где положены оные — верху ли земли, под землею ли...
   — Так подобает открыть их.
   — Никто же ставит светильник долу, ино на горе, — опять ввернул Бородатый из Писания.
   — Истину говоришь, Степан, похваляю, — одобрил его великий князь. — Я хощу поставить светильник Великаго Новагорода, отчины моей, мощи Варлаама чудотворца — горе.
   Игумен молчал. Братия смущенно поглядывала на него.
   — Точно, с мощами бы куды как охотнее.
   — Знамо — и молитва крепче при мощах живет.
   — Чево ж лучше!.. При мощах оно точно горазже.
   Великий князь тоже глянул на Нафанаила. Только это был совсем другой взгляд...
   — Господине княже! — начал тот, смущенно перебирая четки. — Искони никто не смел видеть чудотворцевых мощей — ни князи, ни архиепископы, ни боляре... И так повелось искони и до наших дней ведется, дондеже сам Бог не благословит и чудотворец Варлаам сам не явится и не повелит... А сами мы не дерзем...
   Противоречия старого чернеца, притом истого новгородца, начинали, видимо, сердить великого князя. Он и тут начинал усматривать дух непокорства — «новгородчины». Притом он любил переламывать именно тех, у кого замечал сходные с собою качества: «А, кремень... Так я же высеку из тебя огонь: меня и мощи новгородские послушаются...»
   — Что ты говоришь! — сказал он громко, но хладнокровно. — Вон Иоанн Предотеча не вашему Варлааму чета, а и то руку его показывают в Цареграде... Ведомо тебе сие?
   — Ведомо, господине княже.
   — То-то же... А то на!.. Самово Крестителя ручку показывают в день ево рожества: коли ручка прострется — и тогда Бог дарует земле изобилие, а коли согнет перстики свои — ино бывает скудость плодов и земное нестроение... Так, Степан?
   — Истинно так, господине княже, — поспешил ответить Бородатый, — сам Предотеча, чу, что преди Христа тек...
   Нафанаил опять молчал. Великий князь все более и более каменел лицом...
   — А то на!.. Варлаама, смердовича, равнят с Предотечею!
   — Ина слава солнцу, ина слава луне, ина слава звездам, — подгвоздил Бородатый.
   — Звезда бо от звезды разнствует во славе, — погнался было за ним один боярин, но запнулся. — Такожде и... по мощам судя... звезда от звезды, значит... потому... потому коли звезда... ну, и значит, сказать бы, махонька... Варлаам, сказать бы...
   Великий князь задумался. Упрямство Новгорода давно сердило его; но он не показывал этого. Он никому сроду не показывал своей души, а тем паче сердца — есть ли оно у него. Он ничего не предпринимал сам, ничего не начинал, но подводил так, что другие начинали, а он их только прихлопывал, говоря: «Вы того хотели — на то воля Божия»... Во всяком деле он как бы был исполнителем «общаго хотения»; он во всем советовался с матерью, с братьями, с боярами, всех выслушивал, каждое их слово заносил в свою память, десять раз взвешивал его, перевешивал, уважал чужое мнение, каково бы оно ни было, держась пословицы «Все умнее одного», часто повторял, что «у всеа Русии голова больше, чем у ея государя», и всегда дела его были как бы отголоском, исполнением заветной думы «всеа Русии». Только прислушиваясь к голосу «всеа Русии», он сумел «собрать» ее воедино...
   Так и тут, у гроба Варлаама. Он глубоко верил божественной силе мощей. Ему казалось, что если он вынет из-под спуда мощи Варлаама-угодника и почтит их, как он почитал мощи московских святителей, — Варлаам будет его невидимым союзником и сломит «рог» упрямого Новгорода... Окружающие его бояре поддерживали в нем это запавшее в него хотение. Значит, так надо: он даст Новгороду сокровище нетленное и славу — он горе поставит светильник новгородской земли...
   Он решился. Тотчас же приказал он позвать монастырских каменщиков с ломами, заступами, лопатами и велел при себе отрывать мощи угодника.
   Глухо стучали о каменный помост тяжелые железные ломы и отдавались в куполе храма, нелегко поддавался он усилиям рабочих. Гранитные плиты помоста то и дело брызгали искрами. Игумен и монахи, стоя в стороне, при каждом ударе лома, испуганно крестились и вздыхали, точно железо било их по сердцу. В церкви в короткий декабрьский день все более темнело: свечи у образов чуть теплились и бросали длинные тени от раки Варлаама, от аналоев, от бояр, стоявших полукругом, от черных фигур монахов. Все лица казались бледными, мертвенными. И лицо великого князя было сумрачно-бледное...
   Он думал: хорошо ли он поступает, что, не узнав воли самого святителя, дерзнул потревожить его прах? А если святителю не приспело время выйти из-под спуда? Что, если поразит дерзкого своим гневом?
   Ему стало страшно. Чернецы, смущенно стоявшие в отдалении, казались ему какими-то призраками, тенями. Из-под железных ломов все более и более сверкали искры. Где-то над церковью каркал ворон, и великому князю слышалось, будто бы он человеческим голосом выговаривает какое-то слово.
   Он глянул на лик Спасителя, тускло освещенный лампадкою. Кажется, что большие очи Христа смотрят с укоризною... «Зачем ты это делаешь? Кто благословил тебя?»
   А стук ломов все глуше и глуше. Все глубже взрывается каменистая почва могилы святителя. Искры снопами вылетают из темного зева могилы...
   «Зачем?.. Кто благословил?» Глаза Спасителя не отрываются от него, в душу смотрят...
   Что-то треснуло в лампадке и вспыхнуло — и еще ярче, еще укоризненнее выглянул лик Спасителя из-за золотого венчика, словно из-под тернового венца. Глубоко смотрят божественные очи, все видят, они зрят незримое — душу его зрят... А какова его душа? Что в ней? Не мерзость ли запустения?.. — И он слышит, как волосы на голове становятся живыми, шевелятся, отодвигаются друг от дружки, словно сами себя боятся.
   Каркает ворон...
   От входных дверей отделилась какая-то тень и двигается, двигается ближе к разрываемой могиле...