Не сам ли святитель?.. Не пришел ли он взглянуть, что делают с его вечным жилищем?..
— За что вы лице его взяли? — шепчет тихий голос.
— О-ох! Преподобие, помилуй! — слышится стон из среды чернецов.
Густая белая пыль выходит из отверстия ямы, точно дым... Не дым ли это... Не огнь ли поломя?
Церковь колеблется... Каменные плиты под ногами двигаются... Свечи и лампады тускнеют и колеблются — и лик Спасителя отделяется от стены...
Что это?.. Это не чернецы... Их лица мертвые... И у бояр мертвые лица, и у Степана Бородатого...
Опять каркнул ворон у самого окна... Что это?.. Он каркает: «Варлам! Варлам!»
Дым, дым... огонь из могилы...
— Господи, помилуй!.. Точно — дым и огнь.
Великий князь затрепетал — первый раз в жизни он почувствовал неодолимый ужас.
— Бросьте! Бросьте! Не копайте! Господи! Помилуй нас... Чудотворче Варлааме! Прости мя, грешнаго...
И, точно гонимый невидимою силою, он бросился из церкви, стуча жезлом о каменный помост... «Господи! И тут пламя!» Из-под железного наконечника жезла вылетали искры...
— Помилуй мя, Боже, по велицей милости... Ох!
— Что это?
Бояре, при всей своей татарской солидности и холопской важности, также испуганно метнулись за великим князем, словно овцы, крестясь и повторяя: «Охте-хте! Батюшки! Свят... свят... свят!»...
А великокняжеский жезл все стучит о гранитные плиты помоста церковного, паперти, крыльца, и огненные брызги по пятам преследуют беглеца...
— Чур... чур... чур!.. Охте нам! Охте!
В конце каменных мостков, ведущих из монастыря, великокняжеский жезл в последний раз ударяется о гранит и извлекает из него искры...
— Kapp! Kapp! Варрлам! Варрлам! — Ворон, казалось, уже над самою головою...
Иван Васильевич торопливо сел в сани, едва успев опереться на плечи отроков.
— В стан! Домой! — хрипло приказал он.
Поезд быстро двинулся назад, а вслед ему доносилось карканье страшного ворона.
XX. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ НОВГОРОДА
XXI. УВОЗЯТ ВЕЧЕВОЙ КОЛОКОЛ И МАРФУ-ПОСАДНИЦУ
— За что вы лице его взяли? — шепчет тихий голос.
— О-ох! Преподобие, помилуй! — слышится стон из среды чернецов.
Густая белая пыль выходит из отверстия ямы, точно дым... Не дым ли это... Не огнь ли поломя?
Церковь колеблется... Каменные плиты под ногами двигаются... Свечи и лампады тускнеют и колеблются — и лик Спасителя отделяется от стены...
Что это?.. Это не чернецы... Их лица мертвые... И у бояр мертвые лица, и у Степана Бородатого...
Опять каркнул ворон у самого окна... Что это?.. Он каркает: «Варлам! Варлам!»
Дым, дым... огонь из могилы...
— Господи, помилуй!.. Точно — дым и огнь.
Великий князь затрепетал — первый раз в жизни он почувствовал неодолимый ужас.
— Бросьте! Бросьте! Не копайте! Господи! Помилуй нас... Чудотворче Варлааме! Прости мя, грешнаго...
И, точно гонимый невидимою силою, он бросился из церкви, стуча жезлом о каменный помост... «Господи! И тут пламя!» Из-под железного наконечника жезла вылетали искры...
— Помилуй мя, Боже, по велицей милости... Ох!
— Что это?
Бояре, при всей своей татарской солидности и холопской важности, также испуганно метнулись за великим князем, словно овцы, крестясь и повторяя: «Охте-хте! Батюшки! Свят... свят... свят!»...
А великокняжеский жезл все стучит о гранитные плиты помоста церковного, паперти, крыльца, и огненные брызги по пятам преследуют беглеца...
— Чур... чур... чур!.. Охте нам! Охте!
В конце каменных мостков, ведущих из монастыря, великокняжеский жезл в последний раз ударяется о гранит и извлекает из него искры...
— Kapp! Kapp! Варрлам! Варрлам! — Ворон, казалось, уже над самою головою...
Иван Васильевич торопливо сел в сани, едва успев опереться на плечи отроков.
— В стан! Домой! — хрипло приказал он.
Поезд быстро двинулся назад, а вслед ему доносилось карканье страшного ворона.
XX. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ НОВГОРОДА
Настали страшные, последние дни...
Москвичи все туже и туже затягивали мертвую петлю, которою они исподволь душили несчастный город. У новгородцев не хватало съестных припасов, а подвоз был отрезан. Начался голод. Люди пухли от голодовки и мерли. В городе начался мор — ужасный бич в те времена, когда еще не существовало ни докторов, ни медицины. Люди заболевали и умирали, прибегая к единому врачу и к единственному лекарству — к попу и причастью...
Больные ложились на лавки и с восковыми свечами в руках умирали.
Мертвых хоронить было негде — кладбища были в руках у неприятеля — и новгородцы едва-едва присыпали своих мертвецов снегом да приметывали соломкой да навозом.
«Вечному» ворону уже нечего было летать за добычей в московский стан: человечины вдоволь было и в городе... Новгородское воронье так отъелось за это время, что просто хоть на убой...
Прошли первые святки, ужасные святки, каких никогда не приходилось справлять новгородцам, никогда с той поры, «как и земля их стала».
Вечевой звонарь только глядел на свой колокол и не осушал своего единственного глаза:
— Ах, колоколушко мой, колоколушко!.. На ково ты нас покидаешь, кому нас, сирот, приказываешь? — тихо причитал он, качая своею бездольною головою, ибо слух прошел, что великий князь порешил: «Вечу не быть, колоколу не быть и посаднику не быть».
Пришло совсем погибать Новгороду — он без войны вымирал «наглою смертью».
Тогда сзвонилось последнее вольное вече — звонарь навзрыд рыдал, колотя железным языком в медные края колокола. И новгородцы в последний раз отправили к великому князю послов: владыку Феофила, всех архимандритов, игуменов и священников семи соборов новгородских, степенных посадников тысячских, старост и житых людей от всех «концов».
Великий князь велел их позвать к себе на очи. Он стоял в это время на Городище.
И вот в княжескую палату вступило все оставшееся величие Господина Великого Новгорода, все то, чем заправлялась великая северная страна, не знавшая ни войн, ни поборов, а развивавшая свою силу, богатство и энергию вольным трудом и свободою личности.
Робко вступили послы... Это уже были не те смелые представители воли: воля не спасла вольных людей, их победили, как это всегда бывает, невольники и холопы. Несчастие родины, горе, личные страдания провели неизгладимые борозды — «черты и резы» на их лицах.
Лицо великого князя было все то же — лицо сфинкса, каменное, холодное, неподвижное. И бояре по-прежнему стояли истуканами, и Степан Бородатый смотрел своими круглыми птичьими глазами, точно собирался зловеще каркать от Писания.
Послы поклонились земно. Голова великого князя хоть бы шевельнулась.
Владыка первый начал говорить голосом и тоном, каким он обыкновенно молился всенародно об избавлении от огня, меча, труса и нашествия иноплеменных.
— Господин великий князь Иван Васильевич всеа Русии милостивый! — просительно возглашал он. — Я богомолец твой, и архимандриты, и игумны, и вси священници седьми соборов новегородских и вси людие бьем тебе челом! Меч твой ходит по новгородской земле, кровь хрестьянская льется...
Владыка захлебывался слезами. Многие из послов также плакали.
— Смилуйся, господине, над своею отчиною: уйми меч, угаси огнь!.. — Он не мог далее говорить. Его продолжал общий плач посольства, общее рыданье.
Иван Васильевич молчал. Рыдания оглашали палату.
— Смилуйся, господине, не погуби вконец люди твоя, свою отчину... О-о-ох, милостив буди! Не погуби! Пожалей жен и младенцы сосущия... Помираем наглою смертью... О-о!
Иван Васильевич поднял свои холодные, как стекло, глаза к темному потолку, словно призывая небо во свидетели.
— Ты, богомолец мой, владыка Феофил, и вы, отчина моя, Великий Новгород, слушайте глагол мой! — начал он с расстановкою, точно по писаному. — Вы сами гораздо знаете, что присылали есте к нам, великим князем, от нашей отчины, Великаго Новагорода, подвойскаго Назара да вечнаго дьяка Захара, и они назвали нас государями. По вашей присылке и челобитью мы отправили к тебе, владыке, и ко всему Великому Новугороду послов своих и велели спросить, каково есте государства хотите вы в Великом Новгороде? Вы заперлись и сказали есте, что послов-де к нам не присылывали и на нас, великих государей, взваливали, якобы мы чиним над вами насилие, и тем ложь положили на нас, своих государей. Много и иных неисправлений чинится от вас; токмо мы все ждали вашего обращения, а вы есте явились паче того лукавнейшими. За сие мы более не возмогли терпеть и положили идти на вас ратью, по Господнему словеси: «Аще согрешит брат твой, шед, обличи его пред собою и тем единым, и аще послушает тебе — приобрел еси брата твоего. Аще же не послушает тебе, поими с собою двои или трои свидетели, при устах бо дву или триех да станет всяк глагол; аще же и тех не послушает — повеждь церкви, аще и о церкви не радети начнет — буди ти якоже язычник и мытарь»... Вот мы так и учинили, — продолжал великий князь, — посылали к вам, отчине своей: престаните от злоб ваших. А вы не восхотели и вменилися нам яко чужи... И мы, положа упование на Господа Бога и пречистую его Матерь, и на святых, и на молитвы прародителей своих, пошли на вас за ваше неисправление.
Великий князь умолк, сделал неопределенный знак рукой и, шурша шелками своего одеяния, вышел в другую палату.
Новгородцы стояли в каком-то оцепенении. Суровый попрек на все их молений и слезы — и больше ничего... С чем же они воротятся в Новгород? Что скажут городу? С чем явятся на вече?
Владыка беспомощно перекрестился:
— Господи! Не яко же мы хощемы, но яко же хощеши Ты...
К ним подошел Степан Бородатый и лукаво глянул на своих московских бояр: «Мекайте-де: я им загну калач московский — не разогнуть»...
— Не попригожу вы, отцы и братие, челом бьете, — таинственно сказал он новгородцам. — И как вас великому государю на том челобитье жаловать? Не попригожу...
— Почто не попригожу? — удивился владыка.
— Мекайте сами, — загадочно ответил Бородатый. — А захочет Великий Новгород бить челом — и он знает, как ему бить челом.
На слове как он сделал ударение. В этом ударении слышалось что-то роковое для Новгорода, грозное, зловещее — бесповоротное решение его судьбы.
Послы оставались в стане — не отпускали...
А Новгород между тем ждал их возвращения. Что там происходило — того и старец Нафанаил, последний новгородский летописец, не в силах был передать: «За слезами убо не видел ни листа, на чем писать, ниже куда тростию скорописного мокать»...
В отчаянии новгородцы все еще укреплялись, насыпали валы острожные и из мертвых, не доеденных собаками и воронами тел человеческих, прикрытых кое-как мерзлою землею, делали себе бойницы и засеки...
Вече уже не собиралось, а вечевая площадь и все улицы так просто стонали голосами. Вечевой звонарь все это видел и, сидя под колоколом, коченеющими руками шил себе саван.
Марфа надела суровую власяницу на свое нежное, пухлое тело и ходила по больным и умирающим, разнося им милостыню успокоения «ради души болярина Димитрия», старшего своего сына, и «новопреставленнаго» болярина Федора, младшего сына, о котором она узнала, что он умер в заточении, где-то в далеком Муроме... Как горькое безумие прошлого, она часто вспоминала о князе Олельковиче и представляла княжескую корону на своей седой голове... «О, суета суетствий!..» А как сладка была эта суета...
Послы все томились в московском стане, моля допустить их вновь на очи великого князя. Вместо князя к ним являлся Степан Бородатый.
— Не попригожу, не попригожу бьете челом, — твердил он новгородцам. — Для чего вы отпираетесь от тово, с чем приезжали на Москву Захар да Назар, и не объявили, каково государства хотите вы, и тем возложили на великаго государя ложь.
— Мы не лгали, — оправдывались новгородцы.
— А не лгали, так не попригожу бьете челом... А восхощет Великий Новгород великим князем бить челом — и он сам знает, как бить челом...
Новгородцы, наконец, с отчаянья повинились в том, в чем никогда не были виновны: приняли на себя личную вину Захара да Назара, которыми им постоянно кололи глаза.
— Мы винимся в том, что посылали Назара и Захара и перед послами великаго князя заперлись, — проговорили они свой приговор.
Бояре пошли к великому князю и вскоре воротились от него с ответом.
— А коли вы, — отвечал он через бояр, — коли вы, владыка и вся отчина моя, Великий Новгород, пред нами, великими князи, виноватыми сказались и сами на себя свидетельствуете и спрашиваете, какого государства мы хотим...
— Мы о сем не спрашивали и не спрашиваем, — перебил боярина один из новгородцев.
— Не перебивай слово государево, — сердито остановил его Бородатый. — Слово государево что литургия — перебивать не годится.
Боярин продолжал: «...и спрашиваете — какого государства в нашей отчине, Великом Новгороде, как у нас в Москве...»
Новгородцы в отчаянье опустили руки. «Заставили-таки принести на себя веревку и свить мервую петлю! О московское лукавство!» — колотилось в сердце у владыки; но он смолчал.
Тогда новгородцы решились на последнее средство: подействовать на алчность московскую. Они по опыту знали, что это была за бездонная копилка — «казна осударева», как на Москве любили изречение из нового московского евангелия: «Чтобы нашей осударевой казне было поприбыльнее».
— Пускай бы великий князь, — предложили они, — брал с нас на каждый год со всякой сохи по полугривне, держал бы наместников своих и в пригородах, как в Новгороде, токмо чтоб суд был по старине, не было бы вывода людей из новгородской земли и на службу в низовскую землю новогородцев не посылали бы. А мы ради боронить рубежи, что сошлись с новгородскими землями... Да чтоб великий князь в боярские наши вотчины не вступался.
Опять бояре толкнулись к великому князю и опять вынесли суровую отповедь. Вот слова великого князя:
— Я сказал вам, что мы хотим такого государства, какое в нашей низовской земле — на Москве; а вы нынче сами мне указываете и чините урок нашему государству... «Так что ж это за государство!»
Ничто не помогало! Одно слово — налагай на себя руки! Но и в петле все еще есть надежда...
— Мы не учиняем урока государства своим государям, великим князьям! — в отчаянье всплеснул руками владыка. — Ино Великий Новгород низовскаго обычая не знает — как наши государи, великие князья, держат там, в низовской земле, свое государство?
Почва уходила из-под ног несчастных: они уже сами говорят — «наши государи». А давно ли за одно это слово разнесли на подошвах сапог и лаптей кровавые клочки тел посадника Василия Ананьина, да вечного дьяка Захара, да подвойского Назара, а остатки их и волосы, смешанные с грязью, вечевой звонарь защищал от своего прожорливого ворона.
А теперь уж все пропало — не до слов больше... Государи так государи — все равно! Новгород уж умер.
— Нету послов, нету! — с тоской посматривал звонарь на московский стан. — Померли они, чи и им головы урезали?
И он, словно потерявший рассудок, обращался к ворону:
— Полети, сынок, полети, воронушко, принеси от них висточку...
— Со свя-тыми упо-кой! — раздавался по улицам Новгорода погребальный гимн.
Это пел слепой Тихик: он хоронил новгородскую волю, а сам плакал... И что ему, слепому нищему, была новгородская воля! А все жаль... Да вот и мне, пишущему это через четыреста лет после того, как она прошла и быльем поросла, жаль ее!
Но ворон не приносил звонарю весточки. Ее принесла кудесница, та старая кудесница, что жила за городом в каменоломнях. Она, как знахарка, бродила по московскому стану, и там ее все знали.
И вот как она все узнала. На святках, гуляя у князя Холмского, Степан Бородатый хватил через край — перепил маленько. После этого у него сделался «чемер» — болезнь эдакая московская. Так кудесница у него якобы «чемер срывала», а может, была у него и по другим делам. От него она все узнала и рассказала звонарю, своему старому знакомому.
— Впустили это наших к нему, — рассказывала она, — а ен сидит на золотом столе, золоту палку в руках держит... А глазищи у ево во каки... А вокруг ево боляре тихеньки-претихеньки, словно песики махоньки... А наши-то стоят и плачут. А он и возговорить, точно вечной колокол...
— Ну уж, бабка, — обиделся старик, — далеко ему до колокола.
— Ну, не как вечной, а как юрьевской... Ен и молвит: «Отдайте мне Марфу-посадницу, тогда я отдам вам нелюбье мое».
Дело было однако же не совсем так. Истомивши послов напрасным ожиданьем, великий князь велел, наконец, пустить их к себе на очи.
Когда послы вошли, то Иван Васильевич, ласково взглянув на них, что с ним редко бывало, подошел к владыке под благословение и, стоя среди палаты, сказал свое последнее, роковое решение:
— Вы мне бьете челом, — произнес он с своею обычною точностью, — чтобы я вам явил, как нашему государству быть в нашей отчине, Великом Новгороде. Ино ведайте — наше государство таково: вечу и колоколу в Новегороде не быть.
Некоторые послы отшатнулись и перекрестились...
— Посаднику не быть...
Он помолчал. В палате, казалось, никто не дышал. Только у владыки хрустнули пальцы...
— Вечу и колоколу не быть... посаднику не быть, — шептал, стоя в стороне, Бородатый, словно бы это была молитва.
— Государство свое нам держать, как подобает великим князьям, как держим мы свое государство в нашей низовской земле. И земли великих князей, что за вами, отдать нам, чтоб это наше было. А что вы бьете челом мне, великому князю, чтоб не было вывода из новгородской земли и чтоб мне не вступаться в боярские земли, и мы тем жалуем свою отчину, и суд будет по старине в Новгороде, как в земле суд стоит.
Больше он не сказал ни слова и вышел.
— Вечу и колоколу не быть... посаднику не быть, — растерянно, точно во сне, бормотали новгородцы, дико озираясь.
— Господину Великому Новугороду не быть... всем нам не быть...
— Помереть, помереть — ничего боле не осталось.
— Что вы?.. Зачем же? — утешал их Бородатый. — Вона мы-ста живем за осударем, великим князем, а не помираем...
— Что и говорить!.. Помирать не надобеть.
— Ну и вы, братцы, поживете — свыкнетесь. А свыкнется — слюбится.
— Вечу не быть... колоколу не быть... посаднику не быть, — бормотали свое новгородцы как потерянные. — Помереть — одно осталось...
Когда они наконец несколько пришли в себя и увидели, что дело их уже бесповоротное, что и их веча, и посадники, и их дорогой вечевой колокол с его живою, для каждого новгородца понятною речью отошли в вечность и похоронены на московском кладбище, — они решились попробовать сберечь хоть что-нибудь, хоть частицу своей воли — свой суд и свою личную неприкосновенность, чтоб их по крайней мере не брали на службу в эту страшную «низовскую землю», в эту ужасную Москву, — не звали туда на «Шемякин суд», не «выводили», не угоняли в полон.
Как и прежде, они думали, что то, что сказал сейчас великий князь, он скрепит крестным целованьем — присягнет, что будет держать свое слово. Так у них велось от старины. Поговорив тихонько между собою, покачав безнадежно головами и утерев не одну слезу, они снова обратились к боярам:
— Бьем челом, — поклонился боярам владыка, — чтоб великий государь дал крепость своей отчине — грамоту... и крест поцеловал.
Бояре пошли во внутренние покои князя.
— Прощай, наша волюшка! — вздыхали старые новгородцы. — Прощай, вольный свет!
Бояре скоро воротились.
— Великий осударь креста целовать не будет, — был короткий ответ.
Новгородцы недоумевающе посмотрели друг на друга. Их уже, казалось, ничто не удивляло... Так много они видели и слышали и так глубоко переболели душой, что им уже было почти все равно... Не все ли равно умирать! Но они должны были дать отчет Новгороду, отчет тем родным братьям, сестрам и детям, которые доверили им все, что им было дорого на свете, и теперь ожидали их в мучительном неведении и страхе.
— Так вы, братие, целуйте крест за великаго государя, — прервал владыка мучительное молчание, глядя робкими глазами в круглые, бесстыжие глаза Бородатого.
Бояре опять пошли к государю.
— И боярам великий государь креста целовать не велит, — вынесли они короткий ответ.
— Так хотя наместник, что будет в Новегороде, пусть крест целует! — взмолился владыка.
Опять ушли и опять воротились.
— Целовать креста не будет и наместник! — был последний ответ великого князя.
Что оставалось послам? Идти и броситься в ноги всему Новгороду — выплакаться, по крайней мере, перед ним, выкричать боль души, позор, отчаянье да подумать всем Новгородом, вымолить себе помощь у Бога, у святой Софии, у всех сил небесных, а потом умереть на родном пепелище, как умирает волчица, защищая своих детей...
Но дедГрозного подумал об этом раньше. Он знал, что и курица защищается, когда ее режут, что и воробей клюет когти ястреба, пока они не растерзают его, не лишат способности трепыхаться.
А Новгород еще трепыхается... Надо его выморить совсем... Надо так «ускромнить» это племя, чтоб его и на семена не осталось, чтоб не взошло оно вновь, не дало новых порослей... Тогда уже новгородская земля «не отрознится» от низовской земли, от Москвы...
Вот что думал «собиратель земли русской» — и не пустил новгородских послов из своего стана. Он знал, что в городе мор — пусть же вымрут сами змееныши, волею Божиею, а не его, великого князя, повелением...
И оно вышло так, как он удумал — «как ему Бог и Пречистая его Матерь на сердце положили».
30 декабря явился в стан последний защитник Новгорода — наш старый знакомый, князь Василий Шуйский-Гребенка.
Послы увидели его, обрадовались было ему, как родному: свой человек, долго жил с ними, бился за Великий Новгород, за святую Софию и за волю новгородскую.
— Что, князь Василей, почто прислан? — спросил его владыка, осеняя крестом.
— Я, владыко святый, не прислан. Сам пришел.
— Что так, княже?
— Вчерась откланялся Господину Великому Новугороду.
Феофил, казалось, не понимал его — он не хотел понимать.
— Что, княже?.. Не уразумею я тебя.
— Вчерась, говорю, на вече, пред всеми оставшимися вживе людьми сложил есми с себя крестное целованье Господину Великому Новугороду, благодарил за хлеб, за соль... Уже я Новугороду не слуга...
Владыка все понял. Но ему страшно было спрашивать дальше — и все-таки спросил:
— А как же мы?
— Надоть покоритца — на то воля Божья... Новгород уже, владыко, не Новгород, а, сказать бы, пустой улей — пчелки все, почитай, вымерли, и мед осы растаскали... Я пришел служить Москве.
Великий князь ласково принял последнего потомка некогда могущественных, а потом низложенных владетельных князей суздальских — «захудалаго» князя Василия, последнего «кормленаго» князя Господина Великого Новгорода.
Узнав от него, в каком отчаянном положении находится Новгород, Иван Васильевич приказал позвать к себе новгородских послов на очи. Они ожидали услышать от него последнюю волю, но услыхали опять что-то старое, загадочное, зловещее.
— Вы мне били челом, чтоб я отложил гнев свой, не выводил бы людей из новгородской земли, не вступался в вотчины и животы людские, чтоб суд был по старине и чтоб вас не наряжать на службу в низовские земли, — проговорил он, глядя неподвижно на наперсный крест Феофила. — Я всем сим жалую отчину свою, Великий Новгород.
И ни слова больше. Поворотился и велел послам уходить. Те поклонились и попятились к дверям... Зачем же звал?.. Они это давно от него слышали... Новое лукавство!
А лукавство было вот в чем. Едва послы вышли, как к ним вышли и бояре.
— Великий князь велел вам сказать вот что: чтоб-де наша отчина, Великий Новгород, дал нам волости и села: нам-де, великим государям, немочно без того держать свое государство на своей отчине, в Великом Новегороде.
Надо было отдать и села, и волости — все отдать! Да еще дань — по полугривне с сохи!
Убитые горем и измученные, не смея поднять глаз к родному небу и на святую Софию, возвращались послы в свой некогда шумный и веселый, а теперь почти вымерший улей.
Проходя мимо вечевой колокольни, они не решались поднять глаз, чтобы взглянуть на свое сокровище — на вечевой колокол, как ни хотелось им видеть и слышать его в последний раз...
Но с этого дня колокол уже не звонил!
— Переставился, колоколушко мой!.. Помер, помер, родной мой батюшка... О-ох! — рыдал навзрыд вечевой звонарь, обнимая и целуя холодную медь...
Москвичи все туже и туже затягивали мертвую петлю, которою они исподволь душили несчастный город. У новгородцев не хватало съестных припасов, а подвоз был отрезан. Начался голод. Люди пухли от голодовки и мерли. В городе начался мор — ужасный бич в те времена, когда еще не существовало ни докторов, ни медицины. Люди заболевали и умирали, прибегая к единому врачу и к единственному лекарству — к попу и причастью...
Больные ложились на лавки и с восковыми свечами в руках умирали.
Мертвых хоронить было негде — кладбища были в руках у неприятеля — и новгородцы едва-едва присыпали своих мертвецов снегом да приметывали соломкой да навозом.
«Вечному» ворону уже нечего было летать за добычей в московский стан: человечины вдоволь было и в городе... Новгородское воронье так отъелось за это время, что просто хоть на убой...
Прошли первые святки, ужасные святки, каких никогда не приходилось справлять новгородцам, никогда с той поры, «как и земля их стала».
Вечевой звонарь только глядел на свой колокол и не осушал своего единственного глаза:
— Ах, колоколушко мой, колоколушко!.. На ково ты нас покидаешь, кому нас, сирот, приказываешь? — тихо причитал он, качая своею бездольною головою, ибо слух прошел, что великий князь порешил: «Вечу не быть, колоколу не быть и посаднику не быть».
Пришло совсем погибать Новгороду — он без войны вымирал «наглою смертью».
Тогда сзвонилось последнее вольное вече — звонарь навзрыд рыдал, колотя железным языком в медные края колокола. И новгородцы в последний раз отправили к великому князю послов: владыку Феофила, всех архимандритов, игуменов и священников семи соборов новгородских, степенных посадников тысячских, старост и житых людей от всех «концов».
Великий князь велел их позвать к себе на очи. Он стоял в это время на Городище.
И вот в княжескую палату вступило все оставшееся величие Господина Великого Новгорода, все то, чем заправлялась великая северная страна, не знавшая ни войн, ни поборов, а развивавшая свою силу, богатство и энергию вольным трудом и свободою личности.
Робко вступили послы... Это уже были не те смелые представители воли: воля не спасла вольных людей, их победили, как это всегда бывает, невольники и холопы. Несчастие родины, горе, личные страдания провели неизгладимые борозды — «черты и резы» на их лицах.
Лицо великого князя было все то же — лицо сфинкса, каменное, холодное, неподвижное. И бояре по-прежнему стояли истуканами, и Степан Бородатый смотрел своими круглыми птичьими глазами, точно собирался зловеще каркать от Писания.
Послы поклонились земно. Голова великого князя хоть бы шевельнулась.
Владыка первый начал говорить голосом и тоном, каким он обыкновенно молился всенародно об избавлении от огня, меча, труса и нашествия иноплеменных.
— Господин великий князь Иван Васильевич всеа Русии милостивый! — просительно возглашал он. — Я богомолец твой, и архимандриты, и игумны, и вси священници седьми соборов новегородских и вси людие бьем тебе челом! Меч твой ходит по новгородской земле, кровь хрестьянская льется...
Владыка захлебывался слезами. Многие из послов также плакали.
— Смилуйся, господине, над своею отчиною: уйми меч, угаси огнь!.. — Он не мог далее говорить. Его продолжал общий плач посольства, общее рыданье.
Иван Васильевич молчал. Рыдания оглашали палату.
— Смилуйся, господине, не погуби вконец люди твоя, свою отчину... О-о-ох, милостив буди! Не погуби! Пожалей жен и младенцы сосущия... Помираем наглою смертью... О-о!
Иван Васильевич поднял свои холодные, как стекло, глаза к темному потолку, словно призывая небо во свидетели.
— Ты, богомолец мой, владыка Феофил, и вы, отчина моя, Великий Новгород, слушайте глагол мой! — начал он с расстановкою, точно по писаному. — Вы сами гораздо знаете, что присылали есте к нам, великим князем, от нашей отчины, Великаго Новагорода, подвойскаго Назара да вечнаго дьяка Захара, и они назвали нас государями. По вашей присылке и челобитью мы отправили к тебе, владыке, и ко всему Великому Новугороду послов своих и велели спросить, каково есте государства хотите вы в Великом Новгороде? Вы заперлись и сказали есте, что послов-де к нам не присылывали и на нас, великих государей, взваливали, якобы мы чиним над вами насилие, и тем ложь положили на нас, своих государей. Много и иных неисправлений чинится от вас; токмо мы все ждали вашего обращения, а вы есте явились паче того лукавнейшими. За сие мы более не возмогли терпеть и положили идти на вас ратью, по Господнему словеси: «Аще согрешит брат твой, шед, обличи его пред собою и тем единым, и аще послушает тебе — приобрел еси брата твоего. Аще же не послушает тебе, поими с собою двои или трои свидетели, при устах бо дву или триех да станет всяк глагол; аще же и тех не послушает — повеждь церкви, аще и о церкви не радети начнет — буди ти якоже язычник и мытарь»... Вот мы так и учинили, — продолжал великий князь, — посылали к вам, отчине своей: престаните от злоб ваших. А вы не восхотели и вменилися нам яко чужи... И мы, положа упование на Господа Бога и пречистую его Матерь, и на святых, и на молитвы прародителей своих, пошли на вас за ваше неисправление.
Великий князь умолк, сделал неопределенный знак рукой и, шурша шелками своего одеяния, вышел в другую палату.
Новгородцы стояли в каком-то оцепенении. Суровый попрек на все их молений и слезы — и больше ничего... С чем же они воротятся в Новгород? Что скажут городу? С чем явятся на вече?
Владыка беспомощно перекрестился:
— Господи! Не яко же мы хощемы, но яко же хощеши Ты...
К ним подошел Степан Бородатый и лукаво глянул на своих московских бояр: «Мекайте-де: я им загну калач московский — не разогнуть»...
— Не попригожу вы, отцы и братие, челом бьете, — таинственно сказал он новгородцам. — И как вас великому государю на том челобитье жаловать? Не попригожу...
— Почто не попригожу? — удивился владыка.
— Мекайте сами, — загадочно ответил Бородатый. — А захочет Великий Новгород бить челом — и он знает, как ему бить челом.
На слове как он сделал ударение. В этом ударении слышалось что-то роковое для Новгорода, грозное, зловещее — бесповоротное решение его судьбы.
Послы оставались в стане — не отпускали...
А Новгород между тем ждал их возвращения. Что там происходило — того и старец Нафанаил, последний новгородский летописец, не в силах был передать: «За слезами убо не видел ни листа, на чем писать, ниже куда тростию скорописного мокать»...
В отчаянии новгородцы все еще укреплялись, насыпали валы острожные и из мертвых, не доеденных собаками и воронами тел человеческих, прикрытых кое-как мерзлою землею, делали себе бойницы и засеки...
Вече уже не собиралось, а вечевая площадь и все улицы так просто стонали голосами. Вечевой звонарь все это видел и, сидя под колоколом, коченеющими руками шил себе саван.
Марфа надела суровую власяницу на свое нежное, пухлое тело и ходила по больным и умирающим, разнося им милостыню успокоения «ради души болярина Димитрия», старшего своего сына, и «новопреставленнаго» болярина Федора, младшего сына, о котором она узнала, что он умер в заточении, где-то в далеком Муроме... Как горькое безумие прошлого, она часто вспоминала о князе Олельковиче и представляла княжескую корону на своей седой голове... «О, суета суетствий!..» А как сладка была эта суета...
Послы все томились в московском стане, моля допустить их вновь на очи великого князя. Вместо князя к ним являлся Степан Бородатый.
— Не попригожу, не попригожу бьете челом, — твердил он новгородцам. — Для чего вы отпираетесь от тово, с чем приезжали на Москву Захар да Назар, и не объявили, каково государства хотите вы, и тем возложили на великаго государя ложь.
— Мы не лгали, — оправдывались новгородцы.
— А не лгали, так не попригожу бьете челом... А восхощет Великий Новгород великим князем бить челом — и он сам знает, как бить челом...
Новгородцы, наконец, с отчаянья повинились в том, в чем никогда не были виновны: приняли на себя личную вину Захара да Назара, которыми им постоянно кололи глаза.
— Мы винимся в том, что посылали Назара и Захара и перед послами великаго князя заперлись, — проговорили они свой приговор.
Бояре пошли к великому князю и вскоре воротились от него с ответом.
— А коли вы, — отвечал он через бояр, — коли вы, владыка и вся отчина моя, Великий Новгород, пред нами, великими князи, виноватыми сказались и сами на себя свидетельствуете и спрашиваете, какого государства мы хотим...
— Мы о сем не спрашивали и не спрашиваем, — перебил боярина один из новгородцев.
— Не перебивай слово государево, — сердито остановил его Бородатый. — Слово государево что литургия — перебивать не годится.
Боярин продолжал: «...и спрашиваете — какого государства в нашей отчине, Великом Новгороде, как у нас в Москве...»
Новгородцы в отчаянье опустили руки. «Заставили-таки принести на себя веревку и свить мервую петлю! О московское лукавство!» — колотилось в сердце у владыки; но он смолчал.
Тогда новгородцы решились на последнее средство: подействовать на алчность московскую. Они по опыту знали, что это была за бездонная копилка — «казна осударева», как на Москве любили изречение из нового московского евангелия: «Чтобы нашей осударевой казне было поприбыльнее».
— Пускай бы великий князь, — предложили они, — брал с нас на каждый год со всякой сохи по полугривне, держал бы наместников своих и в пригородах, как в Новгороде, токмо чтоб суд был по старине, не было бы вывода людей из новгородской земли и на службу в низовскую землю новогородцев не посылали бы. А мы ради боронить рубежи, что сошлись с новгородскими землями... Да чтоб великий князь в боярские наши вотчины не вступался.
Опять бояре толкнулись к великому князю и опять вынесли суровую отповедь. Вот слова великого князя:
— Я сказал вам, что мы хотим такого государства, какое в нашей низовской земле — на Москве; а вы нынче сами мне указываете и чините урок нашему государству... «Так что ж это за государство!»
Ничто не помогало! Одно слово — налагай на себя руки! Но и в петле все еще есть надежда...
— Мы не учиняем урока государства своим государям, великим князьям! — в отчаянье всплеснул руками владыка. — Ино Великий Новгород низовскаго обычая не знает — как наши государи, великие князья, держат там, в низовской земле, свое государство?
Почва уходила из-под ног несчастных: они уже сами говорят — «наши государи». А давно ли за одно это слово разнесли на подошвах сапог и лаптей кровавые клочки тел посадника Василия Ананьина, да вечного дьяка Захара, да подвойского Назара, а остатки их и волосы, смешанные с грязью, вечевой звонарь защищал от своего прожорливого ворона.
А теперь уж все пропало — не до слов больше... Государи так государи — все равно! Новгород уж умер.
— Нету послов, нету! — с тоской посматривал звонарь на московский стан. — Померли они, чи и им головы урезали?
И он, словно потерявший рассудок, обращался к ворону:
— Полети, сынок, полети, воронушко, принеси от них висточку...
— Со свя-тыми упо-кой! — раздавался по улицам Новгорода погребальный гимн.
Это пел слепой Тихик: он хоронил новгородскую волю, а сам плакал... И что ему, слепому нищему, была новгородская воля! А все жаль... Да вот и мне, пишущему это через четыреста лет после того, как она прошла и быльем поросла, жаль ее!
Но ворон не приносил звонарю весточки. Ее принесла кудесница, та старая кудесница, что жила за городом в каменоломнях. Она, как знахарка, бродила по московскому стану, и там ее все знали.
И вот как она все узнала. На святках, гуляя у князя Холмского, Степан Бородатый хватил через край — перепил маленько. После этого у него сделался «чемер» — болезнь эдакая московская. Так кудесница у него якобы «чемер срывала», а может, была у него и по другим делам. От него она все узнала и рассказала звонарю, своему старому знакомому.
— Впустили это наших к нему, — рассказывала она, — а ен сидит на золотом столе, золоту палку в руках держит... А глазищи у ево во каки... А вокруг ево боляре тихеньки-претихеньки, словно песики махоньки... А наши-то стоят и плачут. А он и возговорить, точно вечной колокол...
— Ну уж, бабка, — обиделся старик, — далеко ему до колокола.
— Ну, не как вечной, а как юрьевской... Ен и молвит: «Отдайте мне Марфу-посадницу, тогда я отдам вам нелюбье мое».
Дело было однако же не совсем так. Истомивши послов напрасным ожиданьем, великий князь велел, наконец, пустить их к себе на очи.
Когда послы вошли, то Иван Васильевич, ласково взглянув на них, что с ним редко бывало, подошел к владыке под благословение и, стоя среди палаты, сказал свое последнее, роковое решение:
— Вы мне бьете челом, — произнес он с своею обычною точностью, — чтобы я вам явил, как нашему государству быть в нашей отчине, Великом Новгороде. Ино ведайте — наше государство таково: вечу и колоколу в Новегороде не быть.
Некоторые послы отшатнулись и перекрестились...
— Посаднику не быть...
Он помолчал. В палате, казалось, никто не дышал. Только у владыки хрустнули пальцы...
— Вечу и колоколу не быть... посаднику не быть, — шептал, стоя в стороне, Бородатый, словно бы это была молитва.
— Государство свое нам держать, как подобает великим князьям, как держим мы свое государство в нашей низовской земле. И земли великих князей, что за вами, отдать нам, чтоб это наше было. А что вы бьете челом мне, великому князю, чтоб не было вывода из новгородской земли и чтоб мне не вступаться в боярские земли, и мы тем жалуем свою отчину, и суд будет по старине в Новгороде, как в земле суд стоит.
Больше он не сказал ни слова и вышел.
— Вечу и колоколу не быть... посаднику не быть, — растерянно, точно во сне, бормотали новгородцы, дико озираясь.
— Господину Великому Новугороду не быть... всем нам не быть...
— Помереть, помереть — ничего боле не осталось.
— Что вы?.. Зачем же? — утешал их Бородатый. — Вона мы-ста живем за осударем, великим князем, а не помираем...
— Что и говорить!.. Помирать не надобеть.
— Ну и вы, братцы, поживете — свыкнетесь. А свыкнется — слюбится.
— Вечу не быть... колоколу не быть... посаднику не быть, — бормотали свое новгородцы как потерянные. — Помереть — одно осталось...
Когда они наконец несколько пришли в себя и увидели, что дело их уже бесповоротное, что и их веча, и посадники, и их дорогой вечевой колокол с его живою, для каждого новгородца понятною речью отошли в вечность и похоронены на московском кладбище, — они решились попробовать сберечь хоть что-нибудь, хоть частицу своей воли — свой суд и свою личную неприкосновенность, чтоб их по крайней мере не брали на службу в эту страшную «низовскую землю», в эту ужасную Москву, — не звали туда на «Шемякин суд», не «выводили», не угоняли в полон.
Как и прежде, они думали, что то, что сказал сейчас великий князь, он скрепит крестным целованьем — присягнет, что будет держать свое слово. Так у них велось от старины. Поговорив тихонько между собою, покачав безнадежно головами и утерев не одну слезу, они снова обратились к боярам:
— Бьем челом, — поклонился боярам владыка, — чтоб великий государь дал крепость своей отчине — грамоту... и крест поцеловал.
Бояре пошли во внутренние покои князя.
— Прощай, наша волюшка! — вздыхали старые новгородцы. — Прощай, вольный свет!
Бояре скоро воротились.
— Великий осударь креста целовать не будет, — был короткий ответ.
Новгородцы недоумевающе посмотрели друг на друга. Их уже, казалось, ничто не удивляло... Так много они видели и слышали и так глубоко переболели душой, что им уже было почти все равно... Не все ли равно умирать! Но они должны были дать отчет Новгороду, отчет тем родным братьям, сестрам и детям, которые доверили им все, что им было дорого на свете, и теперь ожидали их в мучительном неведении и страхе.
— Так вы, братие, целуйте крест за великаго государя, — прервал владыка мучительное молчание, глядя робкими глазами в круглые, бесстыжие глаза Бородатого.
Бояре опять пошли к государю.
— И боярам великий государь креста целовать не велит, — вынесли они короткий ответ.
— Так хотя наместник, что будет в Новегороде, пусть крест целует! — взмолился владыка.
Опять ушли и опять воротились.
— Целовать креста не будет и наместник! — был последний ответ великого князя.
Что оставалось послам? Идти и броситься в ноги всему Новгороду — выплакаться, по крайней мере, перед ним, выкричать боль души, позор, отчаянье да подумать всем Новгородом, вымолить себе помощь у Бога, у святой Софии, у всех сил небесных, а потом умереть на родном пепелище, как умирает волчица, защищая своих детей...
Но дедГрозного подумал об этом раньше. Он знал, что и курица защищается, когда ее режут, что и воробей клюет когти ястреба, пока они не растерзают его, не лишат способности трепыхаться.
А Новгород еще трепыхается... Надо его выморить совсем... Надо так «ускромнить» это племя, чтоб его и на семена не осталось, чтоб не взошло оно вновь, не дало новых порослей... Тогда уже новгородская земля «не отрознится» от низовской земли, от Москвы...
Вот что думал «собиратель земли русской» — и не пустил новгородских послов из своего стана. Он знал, что в городе мор — пусть же вымрут сами змееныши, волею Божиею, а не его, великого князя, повелением...
И оно вышло так, как он удумал — «как ему Бог и Пречистая его Матерь на сердце положили».
30 декабря явился в стан последний защитник Новгорода — наш старый знакомый, князь Василий Шуйский-Гребенка.
Послы увидели его, обрадовались было ему, как родному: свой человек, долго жил с ними, бился за Великий Новгород, за святую Софию и за волю новгородскую.
— Что, князь Василей, почто прислан? — спросил его владыка, осеняя крестом.
— Я, владыко святый, не прислан. Сам пришел.
— Что так, княже?
— Вчерась откланялся Господину Великому Новугороду.
Феофил, казалось, не понимал его — он не хотел понимать.
— Что, княже?.. Не уразумею я тебя.
— Вчерась, говорю, на вече, пред всеми оставшимися вживе людьми сложил есми с себя крестное целованье Господину Великому Новугороду, благодарил за хлеб, за соль... Уже я Новугороду не слуга...
Владыка все понял. Но ему страшно было спрашивать дальше — и все-таки спросил:
— А как же мы?
— Надоть покоритца — на то воля Божья... Новгород уже, владыко, не Новгород, а, сказать бы, пустой улей — пчелки все, почитай, вымерли, и мед осы растаскали... Я пришел служить Москве.
Великий князь ласково принял последнего потомка некогда могущественных, а потом низложенных владетельных князей суздальских — «захудалаго» князя Василия, последнего «кормленаго» князя Господина Великого Новгорода.
Узнав от него, в каком отчаянном положении находится Новгород, Иван Васильевич приказал позвать к себе новгородских послов на очи. Они ожидали услышать от него последнюю волю, но услыхали опять что-то старое, загадочное, зловещее.
— Вы мне били челом, чтоб я отложил гнев свой, не выводил бы людей из новгородской земли, не вступался в вотчины и животы людские, чтоб суд был по старине и чтоб вас не наряжать на службу в низовские земли, — проговорил он, глядя неподвижно на наперсный крест Феофила. — Я всем сим жалую отчину свою, Великий Новгород.
И ни слова больше. Поворотился и велел послам уходить. Те поклонились и попятились к дверям... Зачем же звал?.. Они это давно от него слышали... Новое лукавство!
А лукавство было вот в чем. Едва послы вышли, как к ним вышли и бояре.
— Великий князь велел вам сказать вот что: чтоб-де наша отчина, Великий Новгород, дал нам волости и села: нам-де, великим государям, немочно без того держать свое государство на своей отчине, в Великом Новегороде.
Надо было отдать и села, и волости — все отдать! Да еще дань — по полугривне с сохи!
Убитые горем и измученные, не смея поднять глаз к родному небу и на святую Софию, возвращались послы в свой некогда шумный и веселый, а теперь почти вымерший улей.
Проходя мимо вечевой колокольни, они не решались поднять глаз, чтобы взглянуть на свое сокровище — на вечевой колокол, как ни хотелось им видеть и слышать его в последний раз...
Но с этого дня колокол уже не звонил!
— Переставился, колоколушко мой!.. Помер, помер, родной мой батюшка... О-ох! — рыдал навзрыд вечевой звонарь, обнимая и целуя холодную медь...
XXI. УВОЗЯТ ВЕЧЕВОЙ КОЛОКОЛ И МАРФУ-ПОСАДНИЦУ
— Князь великий Иван Васильевич всея Русии, государь наш, тебе, своему богомольцу, владыке, и своей отчине, Великому Новгороду, глаголет так: «Ты наш богомолец, Феофил, со всем освященным собором и вся наша отчина, Великий Новгород, били челом нашей братьи о том, чтоб я пожаловал — смиловался и нелюбие сердца сложил. Я, князь великий, ради своей братьи жалую свою отчину и отлагаю нелюбие. Ты, богомолец наш архиепископ, и отчина наша написали грамоту, на чем-де били нам челом и целовали крест, ино пусть топерь все люди новгородские, моя отчина, целуют крест по той же грамоте и оказывают нам должное. А мы вас, свою отчину, и впредь хотим жаловать по вашему исправлению к нам.
Так говорил князь Иван Юрьич всему Новгороду от имени великого князя. Это было 15 января 1478 года. Он говорил на Софийском дворе — там, где когда-то мы видели весь Новгород при избрании владыки Феофила. С того времени прошло восемь лет, а как изменился с тех пор Новгород! Как редки стали толпы, слушавшие теперь московского оратора.
Они точно не понимали, что им говорилось: так дико звучали в их ушах слова — «смиловался», «нелюбие сердца сложил», «жаловать хотим»; так не согласовались эти слова с тем, что они видели, что пережили... «Где же Бог? — думали они. — Где правда?»
«А вон где Бог, вон где правда: у владыки Феофила в руках, на серебряном кресте... Вон где Бог — на кресте!.. Правда распята — вон где правда на земле — на кресте она, правда-то... И ручки и ножки гвоздями прибиты, да крепко-крепко ко кресту приколочены, чтоб и не сойти ей, правде-то, со креста... И ребрушки у правды-то, у Бога, прободены копием, до самаго сердца прободены, за то, что любовию к бедным людям билось это сердце... Так вон где Бог!.. А мы ищем его... Вон Он — и святую головку на плечико склонил»... — в каком-то забытьи думал «придблянин», глядя на распятие, которое сверкало в руках владыки.
— Целуйте слово и крест Спасителя нашего! — возгласил князь Иван Юрьич.
И все стали целовать книгу, что сохранила слова Спасителя, и крест, на котором Его распяли... Это присягали новому государю — уже не Господину Великому Новгороду.
Присяга шла по всем соборам, по всем церквам, во всех пяти концах. Бояре, бывшие посадники, тысячские, житые и бывшие власти Новгорода приводились к присяге на Софийской стороне московскими боярами, а на торговой стороне — детьми боярскими и дьяками.
По церквам, площадям и улицам слышался плач. Новгородцы целовались и прощались друг с другом, знакомые и незнакомые, друзья и недруги, кланяясь один другому в землю словно в «прощеный день».
Видя слезы старших, по всему Новгороду плакали дети, отыскивая матерей и отцов, которых гнали к присяге. Слышался лай и вой собак, которые на лицах людей читали что-то недоброе. Ревел некормленый скот, которого давно и кормить было нечем.
Многие спешили на могилы отцов, чтобы проститься с ними и с новгородскою волею.
Так говорил князь Иван Юрьич всему Новгороду от имени великого князя. Это было 15 января 1478 года. Он говорил на Софийском дворе — там, где когда-то мы видели весь Новгород при избрании владыки Феофила. С того времени прошло восемь лет, а как изменился с тех пор Новгород! Как редки стали толпы, слушавшие теперь московского оратора.
Они точно не понимали, что им говорилось: так дико звучали в их ушах слова — «смиловался», «нелюбие сердца сложил», «жаловать хотим»; так не согласовались эти слова с тем, что они видели, что пережили... «Где же Бог? — думали они. — Где правда?»
«А вон где Бог, вон где правда: у владыки Феофила в руках, на серебряном кресте... Вон где Бог — на кресте!.. Правда распята — вон где правда на земле — на кресте она, правда-то... И ручки и ножки гвоздями прибиты, да крепко-крепко ко кресту приколочены, чтоб и не сойти ей, правде-то, со креста... И ребрушки у правды-то, у Бога, прободены копием, до самаго сердца прободены, за то, что любовию к бедным людям билось это сердце... Так вон где Бог!.. А мы ищем его... Вон Он — и святую головку на плечико склонил»... — в каком-то забытьи думал «придблянин», глядя на распятие, которое сверкало в руках владыки.
— Целуйте слово и крест Спасителя нашего! — возгласил князь Иван Юрьич.
И все стали целовать книгу, что сохранила слова Спасителя, и крест, на котором Его распяли... Это присягали новому государю — уже не Господину Великому Новгороду.
Присяга шла по всем соборам, по всем церквам, во всех пяти концах. Бояре, бывшие посадники, тысячские, житые и бывшие власти Новгорода приводились к присяге на Софийской стороне московскими боярами, а на торговой стороне — детьми боярскими и дьяками.
По церквам, площадям и улицам слышался плач. Новгородцы целовались и прощались друг с другом, знакомые и незнакомые, друзья и недруги, кланяясь один другому в землю словно в «прощеный день».
Видя слезы старших, по всему Новгороду плакали дети, отыскивая матерей и отцов, которых гнали к присяге. Слышался лай и вой собак, которые на лицах людей читали что-то недоброе. Ревел некормленый скот, которого давно и кормить было нечем.
Многие спешили на могилы отцов, чтобы проститься с ними и с новгородскою волею.