Ван Дорн продолжал рисовать и выставляться. Признание так и не пришло. Он вернулся в Ла-Верж, где талант достиг пика, и пришло безумие. Его поместили в психиатрическую лечебницу слишком поздно: он выколол себе глаза.
   Об этом и будет моя диссертация. Я пойду по его следам, сопоставляя творчество с жизненными этапами, чтобы показать, как лица, то есть демоны безумия, постепенно подчиняли себе рассудок художника. Попытаюсь вычленить боль, как неотъемлемую часть каждого из пейзажей.
* * *
   Майерс — натура увлекающаяся и способен довести любую идею если не до абсурда, то до гротеска точно. Его открытие, конечно, важно, но... Мера нужна во всем, даже в научных исследованиях. С историей искусства я почти незнаком, однако не раз слышал, что к попыткам толковать живопись как проявление невроза относятся более чем скептически.
   Это было лишь одно из моих опасений, другое касалось того, как мой друг распорядится своим открытием. «Пойду по следам Ван Дорна» — так вроде бы он сказал. Лишь когда мы, выйдя из музея, прогуливались по Центральному парку, я понял, что имел в виду Майерс.
   — Уезжаю на юг Франции, — объявил он.
   — Уж не собираешься ли?..
   — Да, именно в Ла-Верж. Там и будет написана моя диссертация.
   — Зачем...
   — Лучшего места не найти! В этой деревне Ван Дорн пережил нервный срыв и впоследствии сошел с ума. Если получится, поселюсь в том же номере, где когда-то жил он.
   — Слушай, это слишком даже для такого чудика, как ты...
   — А по-моему, все вполне разумно: чтобы понять и прочувствовать Ван Дорна, нужно погрузиться в атмосферу той эпохи.
   — Во время последнего «погружения» ты обклеил комнату его репродукциями, перестал мыться, есть и спать. Надеюсь...
   — Да, пожалуй, тогда я слегка перегнул палку. Так ведь в то время я даже не знал, что ищу... Сейчас самое трудное позади, поэтому все будет в порядке.
   — По мне, у тебя и сейчас видок еще тот!
   — Оптическая иллюзия, — ухмыльнулся Майерс.
   — Пошли, приглашаю на ужин!
   — Прости, не могу, у меня самолет!
   — Ты что, сегодня улетаешь? Мы ведь тысячу лет не виделись!
   — Вот закончу диссертацию, тогда и отметим!
* * *
   Не пришлось. После этого я видел Майерса только раз. Два месяца назад он прислал письмо. Вернее, написала и послала его медсестра, снабдив пояснительной запиской. Случилось страшное: мой друг выколол себе глаза.
   "Ты был прав: мне не следовало ехать. Но разве я когда-нибудь прислушивался к советам? Нет, всегда по-своему поступал. А сейчас уже поздно, ничего не исправишь. То, что я показал тебе в «Метрополитене»... Боже праведный, это только начало. Правда, ужасная правда! Нет никаких сил ее терпеть! Не повторяй моих ошибок! Заклинаю тебя, умоляю, никогда больше не смотри на картины Ван Дорна! Не могу больше... Больно, больно!!!
   Очень устал. Уезжаю домой. Удачи, вдохновения, всего-всего! Твой друг Майерс".
   В записке медсестра извинялась за свой английский. В Ривьере часто бывают состоятельные американцы, общаясь с ними, она и выучила язык. Возможно, письмо покажется бессмыслицей, но милая женщина очень старалась...
   На самом деле я понял далеко не все, хотя медсестра и не виновата: Майерс диктовал письмо после укола морфия. Чудо, что он вообще смог связно выражаться!
   Итак, вот, что я узнал из постскриптума:
   «Ваш друг остановился в единственном отеле Ла-Вержа. Горничная говорит, что он почти не ел, а спал и того меньше. Все силы и энергия отдавались исследованию, которое скоро превратилось в одержимость. Мистер Майерс пытался жить по распорядку дня Ван Дорна, оклеил стены номера репродукциями. Потом потребовал холст и краски, отказывался от еды и перестал открывать дверь. Три дня назад дикие крики разбудили администратора среди ночи. Дверь в номер мистера Майерса была забаррикадирована, но администратор с помощью трех официантов смог ее взломать. Увы, слишком поздно! Острым концом кисти ваш друг выколол себе оба глаза. Доктора сделали все возможное, однако зрение восстановить не смогли. Физически мистер Майерс поправится; меня беспокоит его душевное здравие».
   Майерс написал, что едет домой. Письмо из Франции шло целую неделю, но родителей-то наверняка телеграммой оповестили. Кто знает, может, он уже в Штатах? Его семья живет в Денвере, но ни имени отца, ни адреса я не знал. Перебрав половину Майерсов Денвера, я наконец вышел не на его родителей, а на друга семьи, приглядывавшего за домом. Мистер и миссис Майерс срочно вылетели на юг Франции.
   Через несколько часов я уже был в международном терминале аэропорта, ожидая регистрации рейса в Ниццу. На следующей неделе должна была состояться моя свадьба...
* * *
   Ла-Верж в пятидесяти километрах от Ниццы. Я нанял водителя. Дорога вилась среди оливковых рощиц, садов, поросших кипарисами холмов, окаймленных скалами. Где-то я уже видел эти сады... В самом Ла-Верже подозрение усилилось. Деревенька будто застряла в девятнадцатом веке. За исключением телеграфных столбов и линий электропередачи, все осталось таким, как на картинах Ван Дорна. Я узнавал узкие мощеные улицы и маленькие магазинчики, прославленные великим голландцем. Найти больницу оказалось несложно.
   Своего друга я увидел, когда на гробу заколачивали крышку. В деталях разобраться удалось далеко не сразу, но, несмотря на застилавшие глаза слезы, я понял, что врачи действительно сделали все от них зависящее.
   Увы, рассудок Майерса был болен неизлечимо. Он жаловался на головную боль и страдал от депрессии. Даже морфин не помогал. Его оставили одного лишь на минуту, когда он притворился спящим. За это короткое время Майерс успел выбраться из кровати, разыскать ножницы и воткнуть в пустую глазницу. Пытаясь пробить себе череп, он потерял много крови и через два дня скончался.
   Его мать рыдала, отец стоял словно тень, а я утешал их как мог. Горе заслонило все мое сознание, а холодная бесстрастная память фиксировала отдельные детали: у миссис Майерс сумка от Гуччи, на запястье ее мужа — золотой «Ролекс». Мой друг всегда жил экономно, я и не подозревал, что у него богатые родители.
   Я помог им организовать транспортировку тела в Штаты, отправился в Ниццу и смотрел, как в самолет погружают контейнер с гробом. Обняв миссис Майерс и пожав руку ее супругу, я проводил их на регистрацию, а через час вернулся в Ла-Верж.
   Вернуться меня заставило обещание. Хотелось облегчить страдания Майерса и свои собственные. Мы ведь друзьями были... «У вас столько забот: перелет в Денвер, организация похорон. — Мое горло судорожно сжалось. — Позвольте мне помочь! Оплачу его счета, упакую вещи... — дыхание снова перехватило, — книги и перешлю вам. Пожалуйста, разрешите сделать хотя бы это! Мне не в тягость... Я должен хоть что-нибудь сделать!»
* * *
   В соответствии с первоначальным планом Майерс поселился в номере, где когда-то жил Ван Дорн. Это оказалось не так уж и сложно. Администрация отеля гордилась этим номером, поддерживала соответствующий концу девятнадцатого века интерьер и рекламировала в красочных проспектах. Обычно туристов здесь пруд пруди, но та весна выдалась поспокойнее, и за весьма солидную плату Майерсу разрешили снять этот номер.
   Я поселился в соседней комнате, по размерам напоминавшей шкаф-купе. Настроение прескверное, апатия полнейшая, но делать нечего, и, заставив себя подняться, я пошел в ван-дорновский номер за вещами Майерса. Репродукции, море репродукций, некоторые окроплены кровью. С тяжелым сердцем я стал собирать их в стопку.
   Так я и нашел дневник.
   В университете нас знакомили с представителями постимпрессионизма, среди прочих и с Ван Дорном. Помню, как, готовясь к семинару, читал его дневник. Большой альбом с репродукциями, а в конце фотокопии страниц дневника, естественно, с переводом, ссылками и комментариями. Похоже, Ван Дорн с юности увлекался шарадами, но после нервного срыва текст превратился в настоящий шифр. Почерк великого голландца вообще не отличался аккуратностью, а по мере помутнения рассудка на месте букв появлялись непонятные символы.
   Сидя за небольшим письменным столом, я листал страницы, то и дело натыкаясь на знакомые фразы. Чем дальше, тем страшнее становилось. Слова и символы кажутся знакомыми, и все же... И все же это не художественно изданный дневник, что я читал в юности. Это блокнот, и, как бы мне ни хотелось верить, что Майерс каким-то образом заполучил оригинал, зачем себя обманывать? Бумага белая, а не хрупкая и желтая, чернила не выцветшие, а ярко-синие. Блокнот куплен и исписан недавно. Это дневник не Ван Дорна, а Майерса. Обжигавший мою кожу холодок превратился в лаву.
   Подняв глаза от клетчатых страниц, я увидел небольшую этажерку, а на ней блокноты, точно такие же, как тот, что был у меня в руках. Дрожащими от страха и волнения руками я схватил их и стал сравнивать текст. Неужели Майерс, высунув от старания язык, переписывал слово за словом, закорючку за закорючкой, пытаясь добиться полного сходства? Восемь раз!
   Мой друг не в исследования погрузился, а в больное сознание Ван Дорна, и вот к чему это привело. Голландец выколол себе глаза кистью, а в психиатрической лечебнице пытался вскрыть ножницами череп. Совсем как Майерс... Или наоборот. Получается, на каком-то этапе мой друг исчез, превратившись в тень Ван Дорна.
   Словно испуганные птицы, мои руки взметнулись к лицу, из горла вырвался полустон-полувсхлип. Дрожь колотила, как при лихорадке. Сознание тщилось унять боль. «Оранжевый для боли» — так, кажется, говорил Майерс. От отчаяния мне чудилось, что в номере слышится хрипловатый голос моего друга: «Настоящие исследователи, посвятившие Ван Дорну жизнь... Непризнанные гении, они страдали... Выкололи себе глаза». Неужели тоже кистью? Неужели тоже стремились к полному совпадению и вскрывали ножницами себе черепа?
   Репродукции... Некоторые я уже снял, но сколько их еще? На стенах, кровати, окнах и даже потолке бешеный водоворот ярких красок, блеска, великолепия.
   По крайней мере, они когда-то казались мне великолепными. С тех пор как в музее «Метрополитен» Майерс навсегда сместил фокус моего зрения, я видел не согретые солнцем кипарисы, мирные поля, сады и луга, а заломленные руки, разверстые пасти, черные точки измученных глаз и распухшие синие узлы бьющихся в смертельной агонии тел. «Синий для безумия»...
   Надо же, небольшая корректировка восприятия — и на месте садов и лугов появляются ухмыляющиеся демоны. Воистину Ван Дорн основал новое направление импрессионизма, населив творения божьи отвратительными тварями. Его картины не славили Создателя, а внушали отвращение. Везде, куда бы он ни посмотрел, Ван Дорн видел собственный кошмар. В самом деле, синий для безумия... Если слишком зациклиться на нем в частности и безумном таланте Ван Дорна в целом, то сойдешь с ума. «Умоляю тебя, заклинаю, никогда больше не смотри на картины Ван Дорна!» Может, перед тем как окончательно угаснуть, рассудок Майерса ненадолго просветлел, и он пытался меня предупредить? «Не могу больше... Больно, больно!!! Очень устал. Уезжаю домой». В каком-то смысле так и случилось.
   А потом вспомнилось еще кое-что ужасное: «Они все пытались писать в стиле Ван Дорна», — сказал Майерс. И, словно по мановению волшебной палочки, из пестрого сумбура репродукций глаза вычленили два прикрепленных к стене рисунка. С неистово бьющимся сердцем я встал из-за стола и подошел поближе.
   Любительские рисунки... Хотя все правильно — Майерс, в конце концов, был лишь теоретиком. Краски наложены неумело, особенно пятна синего и оранжевого. Кипарисы кривобокие, скалы у их основания на скалы-то не похожи. Небо — просто синяя полоска. Зато ясно, что обозначают черные точки и неловкие синие мазки. Крошечные лица, они угадывались, хотя полноценно изобразить их Майерсу не хватило таланта. Зато ван-дорновское безумие каким-то образом передалось.
   В деревенской церкви зазвонили колокола, и, упав на колени, я стал молиться о том, чтобы мятежная душа моего друга нашла покой.
* * *
   Было совсем темно, когда я наконец вышел из отеля. Хотелось вырваться из мрака ван-дорновского номера, прогуляться и как следует все обдумать. Ноги сами привели меня к зданию клиники, где Майерсу удалось завершить начатое в отеле. В приемном покое я назвал фамилию друга и через пять минут познакомился с привлекательной темноволосой женщиной слегка за тридцать.
   Кларисса, так звали медсестру, говорила по-английски более чем прилично.
   — Вы выхаживали моего друга, — начал я, — а потом прислали его письмо со своей припиской.
   Женщина кивнула.
   — Мистер Майерс очень меня беспокоил. Он так страдал!
   Флуоресцентные лампы заливали коридор мертвенно-голубым светом. Мы присели на кушетку.
   — Пытаюсь понять, почему он это сделал. Кажется, я знаю, в чем дело, но хотелось бы услышать ваше мнение.
   В теплых карих глазах собеседницы появилось настороженное выражение.
   — Мистер Майерс безвылазно сидел в своем номере, постоянно работал. — Кларисса покачала головой. — Порой разум превращается в ловушку, в которой гибнет душа.
   — Но ведь он радовался тому, что сюда приехал?
   — Да.
   — Несмотря на исследования, вел себя так, будто приехал в отпуск?
   — Пожалуй.
   — Тогда что же его изменило? Согласен, мистер Майерс был человеком необычным. Чувствительным, легковозбудимым... И все же ему нравилось заниматься исследованиями. Может, вид у него был не слишком цветущий, еще бы, при таких нагрузках, но он был счастлив. В хлипком теле жил блестящий ум. Что же нарушило баланс?
   — Нарушило?..
   — Ну, что ввергло его в депрессию? Что такого мог узнать мистер Майерс...
   Кларисса встала и посмотрела на часы.
   — Простите! Рабочий день закончился двадцать минут назад. Меня подруга ждет.
   — Ну что же... Извините, не смею задерживать.
* * *
   Выйдя из здания клиники, я сам взглянул на часы. Ничего себе, половина двенадцатого! От пережитого шока аппетит совершенно исчез. Нет, есть все-таки нужно! Я решительно вошел в бар отеля и заказал клубный сандвич с курицей и бокал «Шабли». Собираясь поесть в своей комнате, я так до нее и не дошел. Ван-дорновский номер и дневник манили словно магнит.
   Сандвич и вино показались совершенно безвкусными. Сидя за столом среди кружащихся в бешеном вихре красок и скрытых ужасов эстампов, я взял блокнот и попытался вникнуть.
   В дверь постучали.
   Два ночи, кто бы это мог быть?
   Опять постучали, настойчивее. Может, администратор?
   — Войдите, открыто, — по-французски сказал я.
   Кларисса. Вместо форменного платья на ней джинсы, кроссовки и обтягивающий золотисто-желтый свитер.
   — Простите, — сказала она по-английски, — в больнице я вела себя грубо.
   — Все в порядке, вас ведь ждала подруга, а я задерживал.
   Она смущенно пожала плечами.
   — Иногда приходится работать допоздна, и ни на что не хватает времени.
   — Понятно.
   Кларисса провела рукой по длинным каштановым волосам.
   — Подруга устала. Я шла домой мимо отеля, увидела свет и подумала...
   Я вежливо кивнул.
   Неужели ван-дорновский номер пугает Клариссу? Трудно сказать: в отличие от голубых, в карих глазах ничего невозможно прочитать.
   — В тот вечер мы с доктором примчались сюда на всех парах. Как красота может приносить такие мучения?
   — Красота? — глядя на разверстые рты, удивился я.
   — Вам нельзя здесь оставаться! Не совершайте ту же ошибку, что ваш друг!
   — Ошибку?
   — Вы так долго летели, пережили шок... Не мучьте себя, отдохните!
   — Я только начал разбирать его вещи. Нужно упаковать их и переслать в Штаты.
   — Тогда торопитесь! Нельзя думать о том, что здесь произошло. Не окружайте себя предметами, которые расстроили вашего друга. Зачем усугублять горе?
   — Не окружать себя? Мой друг говорил «погружаться»...
   — У вас измученный вид... Пойдемте, отведу вас в номер. — Кларисса протянула мне руку. — Утро вечера мудренее. Если нужна таблетка...
   — Снотворное не понадобится, спасибо. — Я взял медсестру за руку, и мы вышли в прихожую.
   На секунду я оглянулся на яркий водоворот эстампов — растворенный в красоте ужас. Прочитав безмолвную молитву за спасение души Майерса, я выключил свет и запер дверь.
   Коридор.
   Мой номер.
   Кларисса сажает меня на кровать.
   — Спите спокойно!
   — Хотелось бы...
   — Примите мои соболезнования. — Она поцеловала меня в щеку.
   Я осторожно коснулся ее плеча и почувствовал вкус теплых трепещущих губ.
   Кларисса прильнула ко мне всем телом.
   Мы упали на кровать. Сон пришел вместе с ее поцелуями, похожими на прикосновения крыльев бабочки. Мне приснился кошмар: крошечные, жадно разверстые рты.
* * *
   Солнечный свет так и бил в окно. Заслонив глаза рукой, я взглянул на часы. Половина десятого. Сердце болезненно сжалось.
   На столе записка: «То, что случилось вчера, — обычный акт милосердия. Поступайте, как собирались: пакуйте вещи вашего друга и уезжайте сами. Не повторяйте ошибку мистера Майерса. „Погружаться“, как говорил ваш друг, явно не стоит. Не позволяйте красоте причинить вам боль».
* * *
   Я хотел уехать. Честно пытался! Даже позвонил администратору с просьбой прислать коробки. Вымылся, гладко побрился и пошел в комнату Майерса. Так, репродукции сняты, нужно сложить книги в одну стопку, одежду — в другую. Упаковав все в коробки, я огляделся по сторонам, проверяя, не забыл ли чего.
   В углу два рисунка Майерса — их я решил не брать. Зачем напоминать родителям о жутких галлюцинациях, которыми страдал их сын?
   Осталось заклеить коробки, написать адрес и отправить. Подняв крышку, я увидел блокноты.
   Надо же, столько мучений, и все напрасно!
   Задумавшись, я начал листать блокнот, задерживаясь то на одном абзаце, то на другом. Ван Дорн переживал из-за неудачного начала карьеры, болезненно реагировал на критику и ехидные замечание более опытных коллег: «Нужно освободиться от условностей, очистить душу от философии эстетов. Найти то, что еще никогда не писали, чувствовать самому, а не по указанию других; видеть самостоятельно, а не копировать то, что видят другие».
   Во всех книгах о Ван Дорне в красках описывают, до какой нищеты довели его амбиции. В Париже он в буквальном смысле помоями питался. А в Ла-Верж попал только потому, что известный, однако довольно заурядный, а ныне забытый художник одолжил ему небольшую сумму. Желая растянуть деньги на подольше, всю дорогу из Парижа на юг Ван Дорн прошел пешком.
   В те времена юг Франции еще не был туристической Меккой: скалы, холмы, фермы, деревеньки. Измученный долгой дорогой, Ван Дорн выбрал Ла-Верж именно за несхожесть с Парижем: вольные поля и луга резко контрастировали с художественными салонами.
   «Создать то, о чем другие и не помышляли», — писал голландец. На бесплодные попытки ушло шесть месяцев, а потом, будто смирившись, он за год сотворил тридцать восемь полотен. Тогда за картину ему и тарелку супа бы не налили, но время все расставило по своим местам.
   Наверное, в тот год Ван Дорн писал как бешеный. Неожиданное вдохновение не позволяло сидеть сложа руки. Мне, бесталанному художнику, казалось: он достиг совершенства. Ван Дорн умер в психушке, глаза себе выколол, а я все равно ему завидовал. По сравнению с его эстампами мои пейзажи Айовы выглядели слащаво-сентиментальной мазней. В Штатах меня заждались заказы на дизайн тюбиков для помады. Еще немного — и до пивных банок дойду!
   Листая блокнот, я вместе с Ван Дорном переживал горечь отчаяния и радость обретенной истины. Победа досталась ему немыслимой ценой — безумие, самоослепление, самоубийство. Тем не менее не думаю, что, имей шанс, голландец захотел бы прожить жизнь иначе. Наверняка он знал, какое блестящее будущее уготовано его картинам.
   А может, и не знал. На последнем эстампе Ван Дорн изобразил себя. Худой, болезненного вида, с запавшими глазами и чахлой бородкой. Именно так я представлял себе Христа перед распятием, только тернового венца не хватает! Хотя венец есть, внутри Ван Дорна — кровожадные рты и сосущие глаза, словно жуткая экзема, разъедали и без того нездоровое лицо.
   Думая, как мой несчастный друг восемь раз переписывал дневник безумного художника, я дошел до места, где Ван Дорн выражал свое прозрение: «Ла-Верж! Нашел, увидел, почувствовал! Писать, скорее писать! Творить и низвергать!»
   После этого таинственного абзаца связный текст как таковой исчезает, за исключением жалоб на усиливающиеся головные боли!
* * *
   Я поджидал Клариссу у ворот клиники; ее смена начиналась в три часа. Яркие солнечные лучи отражаются в золотисто-карих глазах. Сегодня на ней расклешенная юбка цвета бургундского и бирюзовая блузка.
   Увидев меня, медсестра остановилась. Чувственные губы растянулись в улыбке.
   — Пришли попрощаться? — с надеждой спросила она.
   — Нет, хотел кое о чем спросить.
   Улыбка тут же исчезла.
   — Мне нельзя опаздывать.
   — Надолго не задержу! Мой французский, к сожалению, не слишком хорош, а словарь я не захватил. Название деревни Ла-Верж, что оно обозначает?
   Кларисса ссутулилась, будто собираясь отчитать за то, что я понапрасну трачу драгоценное время.
   — Ничего интересного. Если перевести дословно, то «прут».
   — И все?
   — Ну, в более широком контексте, еще и «ветка», «выключатель», «розга», а на сленге — «пенис».
   — Может, что-нибудь еще?
   — Расширяя контекст, можно подобрать сколько угодно синонимов. Например, посох, скипетр или раздвоенный прут, палка, с помощью которой на поле искали воду. Если под землей источник, прут наклонялся.
   — Мы называем его «волшебной лозой». Помню, отец рассказывал, что мальчиком видел что-то подобное. Я, если честно, ему не верил: наверное, тот крестьянин сам склонил прут. Думаете, деревню так назвали, потому что в стародавние времена при помощи «волшебной лозы» кто-то нашел здесь воду?
   — Не знаю. Вообще-то в округе хватает родников и источников, особенно на холмах... А почему вас вдруг заинтересовало название?
   — В дневнике Ван Дорна промелькнул намек. По какой-то причине его волновало название деревни.
   — Да его все подряд волновало! Он же сумасшедший!
   — Скорее эксцентричный. Безумным он стал вскоре после того, как написал те строчки о названии деревни.
   — Вы имеете в виду, что симптомы помешательства до того не проявлялись? По-моему, судить об этом вправе только психиатр.
   Да, веский аргумент, возразить нечего...
   — Простите, не хочу показаться невежливой, но мне действительно пора. Прошлой ночью... — Кларисса замялась.
   — Все было именно так, как вы написали в записке. Акт милосердия, попытка облегчить мое горе. Никаких авансов, ничего серьезного!
   — Пожалуйста, уезжайте! Не губите себя, как остальные!
   — Остальные?
   — Как ваш друг...
   — Нет, вы сказали «остальные»... — Слова полились быстрым потоком. — Кларисса, расскажите мне!
   В карих глазах возникло затравленное выражение.
   — После того как мистер Майерс выколол себе глаза, по деревне поползли слухи. Кто знает, может, все это ерунда?
   — Что за слухи?
   Кларисса поникла.
   — Якобы двадцать лет назад сюда приезжал молодой человек исследовать творчество Ван Дорна. Прожил в Ла-Верже три месяца, а потом произошел нервный срыв.
   — Он выколол себе глаза?
   — Говорят, успел вернуться в Англию, там попал в психиатрическую лечебницу и себя ослепил.
   А за десять лет до того приезжал еще один мужчина. Тот воткнул себе в глаз ножницы, да так глубоко, что повредил мозг.
   Горло судорожно сжалось. Еще немного — и меня вырвет...
   — Что за чертовщина здесь творится? — прохрипел я.
* * *
   Я попытался расспросить местных жителей, но они словно воды в рот набрали, а администратор отеля заявил, что номер Ван Дорна больше не сдается. Мне нужно немедленно вывезти вещи Майерса.
   — А в своем номере я могу остаться?
   — Если хотите! Лично я против, однако Франция — свободная страна.
   Оплатив по счету, я поднялся наверх и едва перенес коробки из ван-дорновского номера в свой, как зазвонил телефон.
   Моя невеста. Когда я собираюсь вернуться?
   — Пока не знаю.
   — Как?! В эти выходные наша свадьба!
   — Свадьбу придется отложить...
   Моя будущая жена не положила, а швырнула трубку на рычаг.
   Присев на кровать, я вспомнил прошлую ночь: Кларисса срывает с меня одежду, я покрываю ее тело поцелуями...
   Боже, неужели я своими руками разрушаю жизнь, которую с таким трудом строил?
   Я уже почти собрался перезвонить в Штаты, когда какая-то неведомая сила заставила взглянуть на коробки и дневник Ван Дорна. В постскриптуме к письму Майерса Кларисса писала, что мой друг был так одержим исследованиями, что пытался жить по распорядку дня голландца. Неужели под конец Ван Дорн и Майерс слились в единое целое? А что, если ключ к трагедии кроется в дневнике так же, как страшные лица среди пейзажей? Схватив один из блокнотов, я принялся выискивать сведения о распорядке дня голландца.
   Так все и началось.
* * *
   По-моему, я уже писал, что за исключением телеграфных столбов и линий электропередачи деревенька будто застряла в прошлом веке. Сохранился не только отель, но и любимая таверна Ван Дорна, а также кондитерская, где он по утрам ел круассаны. Речка, в которой он когда-то ловил форель, до сих пор весело текла по камешкам, хотя рыба в ней давно перевелась.