— Человек, например?
— Человек, репа или химическое соединение, — ответила она нетерпеливо, — разложенные на составляющие их сущность компоненты, могут быть воссозданы — но это опять неверное слово — в другой точке пространственно-временной структуры.
— Ты имеешь в виду… например, вчера?
— Нет — и да. Что такое «вчера»? Вещь? Проявление? Идея? Характеристика взаимоотношений чего-то с чем-то? Ох, слова — бестолковая штука. Даже математика — и та с трудом… Но когда-нибудь я разберусь в этом. Или мои последователи разберутся, опираясь на то, что я сделала. Или последователи моих последователей…
Я кивнул. Мидбин по меньшей мере наполовину прав, Барбара психически нездорова. Эта ее теория — всего лишь бессознательная попытка подвести научную базу под навязчивую идею повернуть время вспять, отомстить умершей матери и завладеть всей, всей любовью отца.
14. ЭКСПЕРИМЕНТ МИДБИНА
15. ЛУЧШИЕ ГОДЫ
— Человек, репа или химическое соединение, — ответила она нетерпеливо, — разложенные на составляющие их сущность компоненты, могут быть воссозданы — но это опять неверное слово — в другой точке пространственно-временной структуры.
— Ты имеешь в виду… например, вчера?
— Нет — и да. Что такое «вчера»? Вещь? Проявление? Идея? Характеристика взаимоотношений чего-то с чем-то? Ох, слова — бестолковая штука. Даже математика — и та с трудом… Но когда-нибудь я разберусь в этом. Или мои последователи разберутся, опираясь на то, что я сделала. Или последователи моих последователей…
Я кивнул. Мидбин по меньшей мере наполовину прав, Барбара психически нездорова. Эта ее теория — всего лишь бессознательная попытка подвести научную базу под навязчивую идею повернуть время вспять, отомстить умершей матери и завладеть всей, всей любовью отца.
14. ЭКСПЕРИМЕНТ МИДБИНА
На очередном собрании Мидбин попросил ассигнований на эксперимент и содействия в его осуществлении. Поскольку объем требуемого по обоим пунктам был крайне скромный, утверждение заявки должно было бы оказаться простой формальностью. Но Барбара вежливо осведомилась, не может ли доктор Мидбин обрисовать суть эксперимента несколько подробнее.
Я знал: эта ее манера — грозный сигнал. Мидбин, однако, очень добродушно ответил, что собирается проверить свою теорию, согласно которой вызванный эмоциональной травмой физический недостаток может быть ликвидирован посредством воссоздания шокового возбуждения, явившегося причиной, если воспользоваться этим неточным словом, уродства.
— Я так и думала. Теперь он собрался выбрасывать на ветер ресурсы Приюта ради потаскушки, с которой спутался, в то время, как важные работы приостанавливаются из-за недостатка средств.
Какой-то женский голос выкрикнул: «Да нет же, Барбара!», а затем весь зал неодобрительно загудел. Кими Агати упорно не поднимала глаз. Мистер Хаггеруэллс, безуспешно попытавшись поймать взгляд Барбары, сказал:
— Я должен извиниться за поведение моей…
— Ничего, все в порядке, — прервал Мидбин. — Я понимаю Барбару. Уверен: никто, кроме нее, всерьез не считает, будто между мной и девушкой может произойти нечто предосудительное. Но первый вопрос Барбары вполне уместен. Вполне уместен. Постараюсь как можно короче — большинство из вас в курсе дела. Я пытался вернуть речь пациенту, который потерял ее в результате — опять приходится для удобства использовать не слишком точное выражение — травмировавшего психику события. Предварительные исследования показывают, что мы с достаточно высокой степенью вероятности можем ожидать искомого эффекта от разработанной мною методики. Эксперимент потребует всего лишь кинематической камеры, типа тех, которыми изготавливают развлекательные тинографы…
— Он хочет превратить Приют в тинографический притон, а нас — в шутов!
— Только на один раз, Барбара, только на один раз. Отнюдь не навсегда.
Тогда мистер Хаггеруэллс предложил прекратить дискуссию и без дальнейших проволочек поставить заявку на голосование. Поскольку я был уверен, что тинографические упражнения Мидбина потребуют моего постоянного участия, то едва не поддался искушению проголосовать, как Барбара — она единственная была против. Но у меня не хватило духу. Я просто воздержался
— как Эйс, как и сам Мидбин.
Первым результатом реализации программы оказалось то, что Мидбин освободил меня от моих прежних обязанностей, сочтя продолжение попыток воздействовать на подсознание девушки по-старому бессмысленным. Все его время уходило теперь на фотографирование — а в Приюте в этом деле никто толком не смыслил, на теорию кинематики, на постановку пантомим и на изучение сравнительных достоинств различных типов камер; все они были иностранного производства.
— А девушка, хотя она так и не научилась расслабляться во время сеансов и относиться к ним без опаски, осталась верна привычке ходить со мною к Мидбину. Было совершенно невозможно объяснить ей, что процедуры временно прекращены, и в урочное время она появлялась у меня, всегда принарядившись с особым тщанием; мне ничего не оставалось, кроме как прогуляться с нею до дома Мидбина и обратно. Я вполне осознавал всю нелепость этих демонстраций, так же, как и то, что Барбара не замедлит воздать мне за них сторицей — и потому почувствовал облегчение, когда Мидбин решил наконец организационные трудности, раздобыв и камеру, которая его устроила, и пленку.
Зато теперь мне пришлось точно устанавливать месть, где разыгралась трагедия — я это было делом отнюдь не простым, ведь в сумерках все холмы кажутся одинаковыми. Потом мне пришлось помогать воссоздавать все обстоятельства налета как можно точнее. Здесь Мидбин был в какой-то мере поставлен в тупик ограниченными возможностями своей аппаратуры — камера могла снимать лишь при ярком дневном свете, вечерняя полутьма была ей недоступна.
Я подбирал костюмы и грим, я говорил, кто и что должен делать, я руководил репетициями… Хорошо хоть Мидбин согласился, что мне не надо играть самого себя — ведь поначалу я, пусть и видел все, сам оставался невидим, и с терапевтической точки зрения моим присутствием смело можно было пренебречь. Сам Мидбин орудовал камерой.
На любой тинографической студии лишь фыркнули бы с презрением, посмотрев нашу продукцию, и уж наверняка ни один тинозал не снизошел бы до того, чтобы ее продемонстрировать. После некоторых колебаний Мидбин решил не озвучивать ленту; он счел, что озвучивание не прибавит ей ценности, только увеличит стоимость — так что и звуковыми эффектами мы не могли похвастаться. Конечно, мы все равно невольно гордились своим первым опытом в области тинографии — но, к счастью для этой нашей гордости, на первом просмотре не было никого, кроме девушки, меня, Эйса, управлявшегося с волшебным фонарем, и самого Мидбина.
В темноте скачущее на экране изображение в первые же минуты создало настолько поразительную иллюзию подлинности происходящего, что, когда один из всадников помчался на нас, мы все невольно отпрянули. Несмотря на то, что лента была снята совершенно по-дилетантски, она казалась нам верхом художественности, Но, к сожалению, вершиной терапии она на стала. Результат не оправдал усилий, Девушка реагировала так же, как на рисунки; в сущности, эффект был еще менее удовлетворительным. Бессвязные звуки, которые она издавала, как и прежде поначалу выражали тревогу, а под конец
— ужас; ничего нового. Однако Мидбин похлопал Эйса и меня по спине — его напоминающее адамово яблоко брюшко при этом весело прыгало вверх-вниз — и заявил, что еще до конца года девушка будет тараторить, как политический деятель.
Я не замечал никакого улучшения; на мой взгляд, от показа к показу не менялось ничего. Тем не менее, день за днем мы продолжали крутить смертельно надоевшую нам ленту, и так заразительна была вера Мидбина в успех, что мы скорее обрадовались, чем испугались, когда, спустя несколько недель, при виде того, как на экране «дон Хайме» в очередной раз скорчился, изображая смерть, девушка вдруг надолго потеряла сознание.
Мы тут же решили — во всяком случае, Эйс и я решили, Мидбин лишь руки потирал, — что после этого ее немота пройдет сразу и полностью. Нет, конечно; спустя еще несколько просмотров в тот же критический момент она вскрикнула. Это был настоящий вскрик, ясный и резкий, совсем непохожий на те сдавленные звуки, к которым мы привыкли. Правота Мидбина теперь казалась неоспоримой. Ни один немой не смог бы издать столь четкий, пронзительный крик.
Следуя другой своей теории, Мидбин вскоре отказался от идеи помочь девушке выражать свои мысли по-испански. Теперь он сосредоточился на обучении ее английскому. Метод его был донельзя прост; с самым серьезным видом он указывал пальцем то на один предмет, то на другой и нарочито монотонным голосом произносил их названия по нескольку раз.
— У нее будет несколько необычная манера выражаться, — заметил Эйс. — Одни существительные, и все в единственном числе, а рот будто камушками набит. Представляю себе долгожданный день. Она говорит: «Человек-стул-стена-девушка-пол». А вы тут же хлоп в ответ: «Ковер-потолок-земля-трава».
— Когда понадобится, я перейду к глаголам, — сказал Мидбин. — Все в свое время.
Должно быть, она обращала на наши разговоры друг с другом не меньше внимания, чем на то, что Мидбин вдалбливал ей, потому что однажды совершенно неожиданно указала на меня и вполне отчетливо выговорила:
— Ходж… Ходж.
Это взволновало меня. Странно, но я не почувствовал ни тени того раздражения, какое во мне обычно вызывала ее привычка бегать за мной и все время крутиться рядом. Нет. В душе была смутная, робкая радость — и благодарность за постоянство.
Похоже, когда-то девушка знала английский или хотя бы его начатки, потому что вскоре, учась пользоваться существительными, которым обучал ее Мидбин, она, как бы на пробу, почти вопросительным тоном начала добавлять глаголы и прилагательные. «Я… иду?…» Опасения Эйса относительно того, что она непроизвольно станет копировать безжизненный тон Мидбина, оказались неосновательны; у нее обнаружился грудной, с пленительными интонациями голос, и мы буквально наслаждались, слушая, как она словно ощупью пробирается от слова к слову.
Однако поговорить с нею или хотя бы спросить ее о чем-то до сих пор оставалось невозможным. Когда Мидбин спросил: «Как вас зовут?», она лишь озадаченно уставилась на него и вновь будто онемела. Но несколько недель спустя вдруг, указав на себя, застенчиво произнесла: «Каталина».
Значит, ее память не была поражена — во всяком случае, не была поражена полностью. Оставалось, однако, только гадать, что она помнит, а что инстинкт самосохранения заставил ее забыть; в ту пору на прямые вопросы она почти не отвечала. О том, что касалось ее, она начинала говорить безо всякой связи с предшествующими нашими репликами, всегда внезапно.
Звали ее Каталина Гарсия; она приходилась младшей сестрой донье Марии Эскобар и жила с нею вместе. Насколько ей было известно, иных родственников у нее нет. В школу она возвращаться не хотела; там ее учили шить, там были с нею добры, но она не была там счастлива. Пожалуйста… ведь мы не выгоним ее из Хаггерсхэйвена, нет?
Мидбин вел себя теперь, словно любящий отец; он и гордился достижениями своего чада, и боялся, как бы оно уже не подросло настолько, чтобы стремиться выйти из-под родительской опеки. Ему мало было того, что речь девушки восстановилась; теперь он буквально наизнанку выворачивался — вернее, пытался вывернуть ее, — тщась узнать, что она сама думала и чувствовала на протяжении долгих месяцев немоты.
— Я не знаю, правда, не знаю! — в конце концов запротестовала она по завершении одного из подобных допросов. — Я бы сказала, честное слово. Помню, иногда я понимала, что со мною говорите вы или Ходж… — и она кинула на меня преданный взгляд, от которого совесть моя заныла, но гордость задрала нос. — Но это было как-то так… вдалеке… я даже не очень уверена, что говорят именно со мной. Я часто… или мне только казалось, что часто?.. пыталась с вами заговорить, я хотела знать, настоящие вы люди, или все это во сне, хотела, чтобы вы мне это сказали. Ужас! Я не могла выговорить ни слова, и потому мне становилось еще страшней; а тогда и этот мой сон делался еще более жутким.
Как-то раз, вскоре после этого разговора, она вдруг пришла ко мне, когда я возился в поле с молодыми побегами кукурузы — умиротворенная, свежая и как-то удивительно уверенная в себе. Несколько недель назад я знал бы наверняка, что она нашла меня специально; теперь это могло быть и случайностью.
— Если я в чем и была тогда уверена — так это в том, что ты разговариваешь со мной, Ходж, — сказала она. — В моем сне ты был реальнее всего.
И спокойно, неторопливо ушла.
Барбара, которая после голосования с явной нарочитостью не говорила ни слова о деятельности Мидбина, в конце концов заметила — казалось, совсем беззлобно:
— Значит, теория Оливера все-таки подтвердилась. Ну и повезло тебе.
— Что ты имеешь в иду? — сразу насторожившись, осведомился я. — Для меня-то в чем тут везение?
— Ну, как же. С твоей ролью пожилой дуэньи при дурочке покончено. Теперь она сама может спросить дорогу.
— Ах, да. Это правда, — пробормотал я.
— Нам не придется больше ссориться из-за нее, — заключила Барбара.
— Конечно, — сказал я.
Мистер Хаггеруэллс во второй раз снесся с испанской миссией, напомнив о своей первой телеграмме и о равнодушном ответе на нее. Тогда нас удостоил визитом чиновник, который вел себя так, словно он и писал тот ответ. Скорее всего, так оно и было; он всячески давал понять, что лишь верность служебному долгу понуждает его иметь дело с такими варварами, как жители Соединенных Штатов.
Он подтвердил существование Каталины Гарсия; затем, поглядывая на тщательно укрытую от наших взглядов фотографию, долго сравнивал ее с нашей Каталиной, и наконец признал, что оригинал и изображение идентичны. Завершив формальную процедуру опознания, он, обращаясь к Каталине, быстро заговорил по-испански. Смутившись, та лишь покачала головой.
— Ходж, скажи ему, что я почти ничего не понимаю. Попроси его говорить по-английски, пожалуйста.
Дипломат впал в ярость. Мидбин торопливо — и, видимо, опрометчиво — принялся объяснять, что вызвавший немоту шок преодолен еще не вполне. Без сомнения, через какое-то время память девушки восстановится полностью, но в данный момент сохраняются некоторые провалы. Родной язык в ее подсознании неразрывно связан с прошлым, а прошлое-то как раз и подверглось вытеснению, ведь в нем остался весь ужас, продолжал разглагольствовать психолог, рад-радешенек оттого, что у него появился новый слушатель. Английский же, напротив…
— Я понял, — ледяным голосом сказал дипломат, решительно ни к кому конкретно не обращаясь. — Это ясно. Что ж, хорошо. Сеньорита Гарсия является наследником… э… наследницей состояния. С сожалением должен отметить, что не слишком большого. Скромного состояния.
— Вы имеете в виду землю, дома? — с интересом спросил я.
— Скромного состояния, — повторил испанец, внимательно разглядывая свою обтянутую перчаткой руку. — Немного акций, немного облигаций, немного наличности. Детали мы доведем до сведения сеньориты в надлежащее время.
— Мне это неважно, — робко сказала Каталина.
Видимо решив, что уже поставил на место окружавших его неотесанных и нес свое дело лезущих дикарей — то есть нас, а в особенности меня, испанец продолжил чуть более любезно:
— Согласно обнаруженным в посольстве документам, сеньорите нет еще восемнадцати. Поскольку она является сеньоритой и проживает за пределами Испании, она находится под непосредственной опекой испанской короны. Сеньорита последует вместе со мной в Филадельфию, где будет жить в надлежащих условиях до тех пор, пока мы не организуем ее возвращение на родину. Я пребываю в совершенном убеждении, что среди подобающего ей окружения, постоянно слыша родную речь, сеньорита очень скоро восстановит способность пользоваться ею в полной мере. Ваше… э… учреждение может представить миссии счет за ее проживание.
— Значит… он хочет забрать меня? Навсегда? — Каталина, еще мгновение назад выглядевшая совсем взрослой, вдруг превратилась в перепуганного ребенка.
— Он только хочет, чтобы тебе было хорошо и чтобы рядом с тобою были люди твоей крови, — сказал мистер Хаггеруэллс. — Правда, это несколько неожиданно…
— Я не могу. Не разрешайте ему меня увезти. Ходж, Ходж, не разрешай ему!
— Сеньорита, вы не понимаете…
— Нет, нет. Не хочу. Ходж, мистер Хаггеруэллс, пусть он меня не увозит!
— Но дорогая моя…
Мистера Хаггеруэллса прервал Мидбин.
— Я не могу исключить рецидива и даже полного возвращения псевдоафонии, если мы не прекратим нервировать пациентку. Настаиваю на прекращении беседы. Позже мы поговорим с Каталиной еще раз.
— Никто не собирается увозить тебя силой, — заверил я ее, несколько осмелев после решительного заявления Мидбина.
Чиновник пожал плечами, ухитрившись выразить этим жестом все свое отношение к Приюту — заведению в высшей степени подозрительному; возможно, Приют-то и организовал нападение на Эскобаров.
— Если сеньорита в данный момент искренне желает остаться здесь… — картинно взлетевшие брови сделали слово «искренне» двусмысленным, — у меня сейчас нет никаких полномочий разбираться в мотивах такого решения. Нет, совершенно никаких. И уж тем более не могу я наси… э… настаивать на ее отъезде. Нет. Совершенно не могу.
— У вас отзывчивое сердце, сэр, — сказал мистер Хаггеруэллс. — Я уверен, в конце концов все уладится.
Дипломат холодно поклонился.
— Разумеется, ваше… э… учреждение отдает себе отчет, что оно не вправе рассчитывать на увеличение компенсации.
— Мы ничего не получали и ничего не просили. Так будет и впредь, — сказал мистер Хаггеруэллс тоном, который был для него чрезвычайно решительным.
Представитель миссии изобразил поклон снова.
— Естественно, время от времени сеньориту будут навещать наши официальные лица. Без преду… предварительного уведомления. Мы увезем ее, как только Его католическое величество сочтет это нужным. И, разумеется, не может быть и речи об освобождении из-под опеки хотя бы части ее состояния до ее совершеннолетия. — Он помолчал. — Все это это очень необычно.
Он вышел. Я простить себе не мог того, что даже не попробовал узнать, какова была цель злосчастной поездки дона Хайме или хотя бы каковы были его служебные обязанности. Скорее всего, подделка песет тут была ни при чем. Но, не сделав ни малейшей попытки выяснить факты, которые могли бы утихомирить застарелое чувство вины, я вдохнул в него новую жизнь…
Все эти угрызения как ветром сдуло, когда Каталина, уже не сдерживаясь, уткнулась лицом мне в грудь и заплакала навзрыд.
«Ну, будет, будет, — бормотал я, — будет тебе, честное слово.»
— Каков обормот, — подытожил мистер Хаггеруэллс; нынче он был на редкость резок. — Компенсация, надо же!
— Так говорят с чучмеками, — отозвался Мидбин. — Возможно, с французами или южно-африканскими голландцами он более учтив.
А я гладил вздрагивающие плечи Каталины. Считай ее ребенком, не считай — с тех пор, как она начала говорить, ее привязанность уже не казалась мне столь докучливой. Хотя я и не побаивался, что Барбара увидит нас вот так.
Я знал: эта ее манера — грозный сигнал. Мидбин, однако, очень добродушно ответил, что собирается проверить свою теорию, согласно которой вызванный эмоциональной травмой физический недостаток может быть ликвидирован посредством воссоздания шокового возбуждения, явившегося причиной, если воспользоваться этим неточным словом, уродства.
— Я так и думала. Теперь он собрался выбрасывать на ветер ресурсы Приюта ради потаскушки, с которой спутался, в то время, как важные работы приостанавливаются из-за недостатка средств.
Какой-то женский голос выкрикнул: «Да нет же, Барбара!», а затем весь зал неодобрительно загудел. Кими Агати упорно не поднимала глаз. Мистер Хаггеруэллс, безуспешно попытавшись поймать взгляд Барбары, сказал:
— Я должен извиниться за поведение моей…
— Ничего, все в порядке, — прервал Мидбин. — Я понимаю Барбару. Уверен: никто, кроме нее, всерьез не считает, будто между мной и девушкой может произойти нечто предосудительное. Но первый вопрос Барбары вполне уместен. Вполне уместен. Постараюсь как можно короче — большинство из вас в курсе дела. Я пытался вернуть речь пациенту, который потерял ее в результате — опять приходится для удобства использовать не слишком точное выражение — травмировавшего психику события. Предварительные исследования показывают, что мы с достаточно высокой степенью вероятности можем ожидать искомого эффекта от разработанной мною методики. Эксперимент потребует всего лишь кинематической камеры, типа тех, которыми изготавливают развлекательные тинографы…
— Он хочет превратить Приют в тинографический притон, а нас — в шутов!
— Только на один раз, Барбара, только на один раз. Отнюдь не навсегда.
Тогда мистер Хаггеруэллс предложил прекратить дискуссию и без дальнейших проволочек поставить заявку на голосование. Поскольку я был уверен, что тинографические упражнения Мидбина потребуют моего постоянного участия, то едва не поддался искушению проголосовать, как Барбара — она единственная была против. Но у меня не хватило духу. Я просто воздержался
— как Эйс, как и сам Мидбин.
Первым результатом реализации программы оказалось то, что Мидбин освободил меня от моих прежних обязанностей, сочтя продолжение попыток воздействовать на подсознание девушки по-старому бессмысленным. Все его время уходило теперь на фотографирование — а в Приюте в этом деле никто толком не смыслил, на теорию кинематики, на постановку пантомим и на изучение сравнительных достоинств различных типов камер; все они были иностранного производства.
— А девушка, хотя она так и не научилась расслабляться во время сеансов и относиться к ним без опаски, осталась верна привычке ходить со мною к Мидбину. Было совершенно невозможно объяснить ей, что процедуры временно прекращены, и в урочное время она появлялась у меня, всегда принарядившись с особым тщанием; мне ничего не оставалось, кроме как прогуляться с нею до дома Мидбина и обратно. Я вполне осознавал всю нелепость этих демонстраций, так же, как и то, что Барбара не замедлит воздать мне за них сторицей — и потому почувствовал облегчение, когда Мидбин решил наконец организационные трудности, раздобыв и камеру, которая его устроила, и пленку.
Зато теперь мне пришлось точно устанавливать месть, где разыгралась трагедия — я это было делом отнюдь не простым, ведь в сумерках все холмы кажутся одинаковыми. Потом мне пришлось помогать воссоздавать все обстоятельства налета как можно точнее. Здесь Мидбин был в какой-то мере поставлен в тупик ограниченными возможностями своей аппаратуры — камера могла снимать лишь при ярком дневном свете, вечерняя полутьма была ей недоступна.
Я подбирал костюмы и грим, я говорил, кто и что должен делать, я руководил репетициями… Хорошо хоть Мидбин согласился, что мне не надо играть самого себя — ведь поначалу я, пусть и видел все, сам оставался невидим, и с терапевтической точки зрения моим присутствием смело можно было пренебречь. Сам Мидбин орудовал камерой.
На любой тинографической студии лишь фыркнули бы с презрением, посмотрев нашу продукцию, и уж наверняка ни один тинозал не снизошел бы до того, чтобы ее продемонстрировать. После некоторых колебаний Мидбин решил не озвучивать ленту; он счел, что озвучивание не прибавит ей ценности, только увеличит стоимость — так что и звуковыми эффектами мы не могли похвастаться. Конечно, мы все равно невольно гордились своим первым опытом в области тинографии — но, к счастью для этой нашей гордости, на первом просмотре не было никого, кроме девушки, меня, Эйса, управлявшегося с волшебным фонарем, и самого Мидбина.
В темноте скачущее на экране изображение в первые же минуты создало настолько поразительную иллюзию подлинности происходящего, что, когда один из всадников помчался на нас, мы все невольно отпрянули. Несмотря на то, что лента была снята совершенно по-дилетантски, она казалась нам верхом художественности, Но, к сожалению, вершиной терапии она на стала. Результат не оправдал усилий, Девушка реагировала так же, как на рисунки; в сущности, эффект был еще менее удовлетворительным. Бессвязные звуки, которые она издавала, как и прежде поначалу выражали тревогу, а под конец
— ужас; ничего нового. Однако Мидбин похлопал Эйса и меня по спине — его напоминающее адамово яблоко брюшко при этом весело прыгало вверх-вниз — и заявил, что еще до конца года девушка будет тараторить, как политический деятель.
Я не замечал никакого улучшения; на мой взгляд, от показа к показу не менялось ничего. Тем не менее, день за днем мы продолжали крутить смертельно надоевшую нам ленту, и так заразительна была вера Мидбина в успех, что мы скорее обрадовались, чем испугались, когда, спустя несколько недель, при виде того, как на экране «дон Хайме» в очередной раз скорчился, изображая смерть, девушка вдруг надолго потеряла сознание.
Мы тут же решили — во всяком случае, Эйс и я решили, Мидбин лишь руки потирал, — что после этого ее немота пройдет сразу и полностью. Нет, конечно; спустя еще несколько просмотров в тот же критический момент она вскрикнула. Это был настоящий вскрик, ясный и резкий, совсем непохожий на те сдавленные звуки, к которым мы привыкли. Правота Мидбина теперь казалась неоспоримой. Ни один немой не смог бы издать столь четкий, пронзительный крик.
Следуя другой своей теории, Мидбин вскоре отказался от идеи помочь девушке выражать свои мысли по-испански. Теперь он сосредоточился на обучении ее английскому. Метод его был донельзя прост; с самым серьезным видом он указывал пальцем то на один предмет, то на другой и нарочито монотонным голосом произносил их названия по нескольку раз.
— У нее будет несколько необычная манера выражаться, — заметил Эйс. — Одни существительные, и все в единственном числе, а рот будто камушками набит. Представляю себе долгожданный день. Она говорит: «Человек-стул-стена-девушка-пол». А вы тут же хлоп в ответ: «Ковер-потолок-земля-трава».
— Когда понадобится, я перейду к глаголам, — сказал Мидбин. — Все в свое время.
Должно быть, она обращала на наши разговоры друг с другом не меньше внимания, чем на то, что Мидбин вдалбливал ей, потому что однажды совершенно неожиданно указала на меня и вполне отчетливо выговорила:
— Ходж… Ходж.
Это взволновало меня. Странно, но я не почувствовал ни тени того раздражения, какое во мне обычно вызывала ее привычка бегать за мной и все время крутиться рядом. Нет. В душе была смутная, робкая радость — и благодарность за постоянство.
Похоже, когда-то девушка знала английский или хотя бы его начатки, потому что вскоре, учась пользоваться существительными, которым обучал ее Мидбин, она, как бы на пробу, почти вопросительным тоном начала добавлять глаголы и прилагательные. «Я… иду?…» Опасения Эйса относительно того, что она непроизвольно станет копировать безжизненный тон Мидбина, оказались неосновательны; у нее обнаружился грудной, с пленительными интонациями голос, и мы буквально наслаждались, слушая, как она словно ощупью пробирается от слова к слову.
Однако поговорить с нею или хотя бы спросить ее о чем-то до сих пор оставалось невозможным. Когда Мидбин спросил: «Как вас зовут?», она лишь озадаченно уставилась на него и вновь будто онемела. Но несколько недель спустя вдруг, указав на себя, застенчиво произнесла: «Каталина».
Значит, ее память не была поражена — во всяком случае, не была поражена полностью. Оставалось, однако, только гадать, что она помнит, а что инстинкт самосохранения заставил ее забыть; в ту пору на прямые вопросы она почти не отвечала. О том, что касалось ее, она начинала говорить безо всякой связи с предшествующими нашими репликами, всегда внезапно.
Звали ее Каталина Гарсия; она приходилась младшей сестрой донье Марии Эскобар и жила с нею вместе. Насколько ей было известно, иных родственников у нее нет. В школу она возвращаться не хотела; там ее учили шить, там были с нею добры, но она не была там счастлива. Пожалуйста… ведь мы не выгоним ее из Хаггерсхэйвена, нет?
Мидбин вел себя теперь, словно любящий отец; он и гордился достижениями своего чада, и боялся, как бы оно уже не подросло настолько, чтобы стремиться выйти из-под родительской опеки. Ему мало было того, что речь девушки восстановилась; теперь он буквально наизнанку выворачивался — вернее, пытался вывернуть ее, — тщась узнать, что она сама думала и чувствовала на протяжении долгих месяцев немоты.
— Я не знаю, правда, не знаю! — в конце концов запротестовала она по завершении одного из подобных допросов. — Я бы сказала, честное слово. Помню, иногда я понимала, что со мною говорите вы или Ходж… — и она кинула на меня преданный взгляд, от которого совесть моя заныла, но гордость задрала нос. — Но это было как-то так… вдалеке… я даже не очень уверена, что говорят именно со мной. Я часто… или мне только казалось, что часто?.. пыталась с вами заговорить, я хотела знать, настоящие вы люди, или все это во сне, хотела, чтобы вы мне это сказали. Ужас! Я не могла выговорить ни слова, и потому мне становилось еще страшней; а тогда и этот мой сон делался еще более жутким.
Как-то раз, вскоре после этого разговора, она вдруг пришла ко мне, когда я возился в поле с молодыми побегами кукурузы — умиротворенная, свежая и как-то удивительно уверенная в себе. Несколько недель назад я знал бы наверняка, что она нашла меня специально; теперь это могло быть и случайностью.
— Если я в чем и была тогда уверена — так это в том, что ты разговариваешь со мной, Ходж, — сказала она. — В моем сне ты был реальнее всего.
И спокойно, неторопливо ушла.
Барбара, которая после голосования с явной нарочитостью не говорила ни слова о деятельности Мидбина, в конце концов заметила — казалось, совсем беззлобно:
— Значит, теория Оливера все-таки подтвердилась. Ну и повезло тебе.
— Что ты имеешь в иду? — сразу насторожившись, осведомился я. — Для меня-то в чем тут везение?
— Ну, как же. С твоей ролью пожилой дуэньи при дурочке покончено. Теперь она сама может спросить дорогу.
— Ах, да. Это правда, — пробормотал я.
— Нам не придется больше ссориться из-за нее, — заключила Барбара.
— Конечно, — сказал я.
Мистер Хаггеруэллс во второй раз снесся с испанской миссией, напомнив о своей первой телеграмме и о равнодушном ответе на нее. Тогда нас удостоил визитом чиновник, который вел себя так, словно он и писал тот ответ. Скорее всего, так оно и было; он всячески давал понять, что лишь верность служебному долгу понуждает его иметь дело с такими варварами, как жители Соединенных Штатов.
Он подтвердил существование Каталины Гарсия; затем, поглядывая на тщательно укрытую от наших взглядов фотографию, долго сравнивал ее с нашей Каталиной, и наконец признал, что оригинал и изображение идентичны. Завершив формальную процедуру опознания, он, обращаясь к Каталине, быстро заговорил по-испански. Смутившись, та лишь покачала головой.
— Ходж, скажи ему, что я почти ничего не понимаю. Попроси его говорить по-английски, пожалуйста.
Дипломат впал в ярость. Мидбин торопливо — и, видимо, опрометчиво — принялся объяснять, что вызвавший немоту шок преодолен еще не вполне. Без сомнения, через какое-то время память девушки восстановится полностью, но в данный момент сохраняются некоторые провалы. Родной язык в ее подсознании неразрывно связан с прошлым, а прошлое-то как раз и подверглось вытеснению, ведь в нем остался весь ужас, продолжал разглагольствовать психолог, рад-радешенек оттого, что у него появился новый слушатель. Английский же, напротив…
— Я понял, — ледяным голосом сказал дипломат, решительно ни к кому конкретно не обращаясь. — Это ясно. Что ж, хорошо. Сеньорита Гарсия является наследником… э… наследницей состояния. С сожалением должен отметить, что не слишком большого. Скромного состояния.
— Вы имеете в виду землю, дома? — с интересом спросил я.
— Скромного состояния, — повторил испанец, внимательно разглядывая свою обтянутую перчаткой руку. — Немного акций, немного облигаций, немного наличности. Детали мы доведем до сведения сеньориты в надлежащее время.
— Мне это неважно, — робко сказала Каталина.
Видимо решив, что уже поставил на место окружавших его неотесанных и нес свое дело лезущих дикарей — то есть нас, а в особенности меня, испанец продолжил чуть более любезно:
— Согласно обнаруженным в посольстве документам, сеньорите нет еще восемнадцати. Поскольку она является сеньоритой и проживает за пределами Испании, она находится под непосредственной опекой испанской короны. Сеньорита последует вместе со мной в Филадельфию, где будет жить в надлежащих условиях до тех пор, пока мы не организуем ее возвращение на родину. Я пребываю в совершенном убеждении, что среди подобающего ей окружения, постоянно слыша родную речь, сеньорита очень скоро восстановит способность пользоваться ею в полной мере. Ваше… э… учреждение может представить миссии счет за ее проживание.
— Значит… он хочет забрать меня? Навсегда? — Каталина, еще мгновение назад выглядевшая совсем взрослой, вдруг превратилась в перепуганного ребенка.
— Он только хочет, чтобы тебе было хорошо и чтобы рядом с тобою были люди твоей крови, — сказал мистер Хаггеруэллс. — Правда, это несколько неожиданно…
— Я не могу. Не разрешайте ему меня увезти. Ходж, Ходж, не разрешай ему!
— Сеньорита, вы не понимаете…
— Нет, нет. Не хочу. Ходж, мистер Хаггеруэллс, пусть он меня не увозит!
— Но дорогая моя…
Мистера Хаггеруэллса прервал Мидбин.
— Я не могу исключить рецидива и даже полного возвращения псевдоафонии, если мы не прекратим нервировать пациентку. Настаиваю на прекращении беседы. Позже мы поговорим с Каталиной еще раз.
— Никто не собирается увозить тебя силой, — заверил я ее, несколько осмелев после решительного заявления Мидбина.
Чиновник пожал плечами, ухитрившись выразить этим жестом все свое отношение к Приюту — заведению в высшей степени подозрительному; возможно, Приют-то и организовал нападение на Эскобаров.
— Если сеньорита в данный момент искренне желает остаться здесь… — картинно взлетевшие брови сделали слово «искренне» двусмысленным, — у меня сейчас нет никаких полномочий разбираться в мотивах такого решения. Нет, совершенно никаких. И уж тем более не могу я наси… э… настаивать на ее отъезде. Нет. Совершенно не могу.
— У вас отзывчивое сердце, сэр, — сказал мистер Хаггеруэллс. — Я уверен, в конце концов все уладится.
Дипломат холодно поклонился.
— Разумеется, ваше… э… учреждение отдает себе отчет, что оно не вправе рассчитывать на увеличение компенсации.
— Мы ничего не получали и ничего не просили. Так будет и впредь, — сказал мистер Хаггеруэллс тоном, который был для него чрезвычайно решительным.
Представитель миссии изобразил поклон снова.
— Естественно, время от времени сеньориту будут навещать наши официальные лица. Без преду… предварительного уведомления. Мы увезем ее, как только Его католическое величество сочтет это нужным. И, разумеется, не может быть и речи об освобождении из-под опеки хотя бы части ее состояния до ее совершеннолетия. — Он помолчал. — Все это это очень необычно.
Он вышел. Я простить себе не мог того, что даже не попробовал узнать, какова была цель злосчастной поездки дона Хайме или хотя бы каковы были его служебные обязанности. Скорее всего, подделка песет тут была ни при чем. Но, не сделав ни малейшей попытки выяснить факты, которые могли бы утихомирить застарелое чувство вины, я вдохнул в него новую жизнь…
Все эти угрызения как ветром сдуло, когда Каталина, уже не сдерживаясь, уткнулась лицом мне в грудь и заплакала навзрыд.
«Ну, будет, будет, — бормотал я, — будет тебе, честное слово.»
— Каков обормот, — подытожил мистер Хаггеруэллс; нынче он был на редкость резок. — Компенсация, надо же!
— Так говорят с чучмеками, — отозвался Мидбин. — Возможно, с французами или южно-африканскими голландцами он более учтив.
А я гладил вздрагивающие плечи Каталины. Считай ее ребенком, не считай — с тех пор, как она начала говорить, ее привязанность уже не казалась мне столь докучливой. Хотя я и не побаивался, что Барбара увидит нас вот так.
15. ЛУЧШИЕ ГОДЫ
Так начался в моей жизни период, находившийся в поразительном контрасте со всем тем, что ему предшествовало. Неужели и впрямь я провел в Хаггерсхэйвене восемь лет? С арифметикой не поспоришь: я попал в Приют в 1944 году, когда мне было двадцать три, и покинул его в 1952, когда мне стукнуло тридцать один. Спорить нельзя, но и поверить трудно; я был, как благополучная страна, у которой, вроде бы, и истории-то нет, и смотрю теперь на ту эпоху словно через матовое стекло, с великим трудом различая сколько-нибудь приметные события. Годы перетекали один в другой так плавно, так спокойно…
Сбор урожая, потом амбары или рынок; осенняя пахота, потом весенняя пахота — и новый сев… Трое из самых старых умерли, несколько других уже почти не вставали. Принято пятеро новых — два биолога, химик, филолог и поэт. Мне выпало быть для филолога тек, кем был для меня когда-то Эйс; я посвящал новичка во все таинства Приюта — и сам чувствовал, как внове, покой и безопасность, обретенные здесь, и глубочайшую благодарность приведшей меня сюда судьбе.
Нечего и говорить, что на избранном мною поприще меня ждал успех; даже на обычные для ученого чередования удач и неудач я не могу пожаловаться. Как докторскую я подал работу «Слаженность действий корпуса генерала Стюарта с основными силами армии во время Пенсильванского похода. Август, 1863». Она получила самые лестные отзывы моих коллег даже в столь далеких от Приюта научных центрах, как Лима и Кембридж; меня наперебой звали преподавать в самые респектабельные учебные заведения.
Но я и помыслить не мог о том, чтобы уехать из Приюта. Мир, в котором я родился и вырос, открылся мне по-настоящему лишь когда я оставил его. Скрытность и нетерпимость; жадность, страх и бездушие; убожество, алчность, подлость и ложь, и самообожание притом — до всего этого было от Приюта не дальше, чем до ближайшей фермы. Вернуться и сразу уйти с головой в каждодневное состязание с другими работягами, за гроши тянущими ненавистную лямку в тщетных потугах хоть чуть-чуть подраскрасить жиденькой акварелькой культуры задубелые студенческие души, с которых все скатывается, как с промасленной бумаги — чем это могло меня привлечь?
В те годы я усугублял свои знания и одновременно сужал свою тематику. Разумеется, можно было предвидеть, что я сосредоточусь на Войне за Независимость Юга, коль скоро о ей уже написано столько работ и столько замечательных ученых уже посвятили себя изучению этого великого исторического события. Однако окончательный выбор темы диктовался все же не тщеславием, а одержимостью; ну и, разумеется, близостью мест, где война бушевала последние тринадцать месяцев… У меня перед глазами уже был весь план работы: Геттисберг, Ланкастер, осада Филадельфии, злосчастная попытка контрнаступления Союза в Теннеси, бегство правительства из Вашингтона и последние безнадежные потуги вырваться из железной хватки Ли, под которыми Рединг подвел черту. Здесь я мог плодотворно работать годами, собирая новые и новые факты.
Мои монографии публиковались в научных изданиях Конфедерации и Британии — в Соединенных Штатах не было ни одного — и меня очень радовало, когда они привлекали внимание; не столько ко мне, сколько к Приюту. Только это внимание внешнего мира я и мог дать Хаггерсхэйвену — да еще мои крестьянские руки. Правда, я и брал от Хаггерсхэйвена немного — еда, одежда, крыша; ну и, конечно, книги. Полевые исследования я проводил в одиночестве, «на своих двоих», пробавляясь случайной работой на фермах, а за доступ к частным собраниям писем или документов расплачиваясь тем, что приводил их в порядок и составлял их описи.
Те восемь лет, однако, были посвящены отнюдь не только науке или Приюту. Я уже рассказывал, как просто и легко приняла меня в круг друзей семья Агати, но отношения дружбы и взаимопонимания установились у меня и со многими другими. За очень редкими исключениями жители Хаггерсхэйвена быстро излечивались от подозрительности и замкнутости, этих столь необходимых во внешнем мире защитных механизмов, и становились гораздо дружелюбнее. Поэтому на душе у меня все время было спокойно; теперь я смотрю на эти годы, как на единое целое, и мне кажется, они сверкают, будто золотые, мне кажется, это был один долгий летний полдень.
Сложное, сумбурное кипение отношений с Барбарой продолжалось, мы оказывались то вместе, то врозь — но периоды, когда разрыв, казалось, был уже окончательным, лишь заставляли нас еще крепче вцепляться друг в друга назавтра. Ненависть и любовь, восхищение и отвращение, нетерпимость и жалость — всего этого хватало и в ней, и во мне. Только у нее была еще ревность.
Наверное, не будь я так равнодушен, когда она предпочитала кого-то другого, грешные страсти не так обуревали бы ее. Может быть. А может быть, нет; ее поведение, при всей его кажущейся разнузданности, для нее диктовалось самой высокой моралью. О, как ядовито прохаживалась она насчет женщин, поддающихся искушениям! Для нее же это были не искушения, но что-то вроде жалованья или регулярных премий; она не поддавалась, а просто брала то, что заслужила.
Иногда мне начинало казаться, что ее невроз уже переходит в безумие; уверен, что она, в свою очередь, частенько поглядывая на меня, будто впервые, расценивала нашу связь, как ошибку. Много раз мне хотелось, чтобы мы не мирились больше никогда.
Но стоило ей оказаться рядом, я испытывал дикую жажду близости, и никакие доводы рассудка не в силах были ее заглушить — точно так же, как не могли они заменить глубочайшего удовлетворения, которое давала эта близость и мне, и ей. Порю мы оставались любовниками в течение едва ли не месяца — но потом все равно следовала неотвратимая ссора, волоча за собою недели отчуждения. Все эти недели я только и вспоминал, какой нежной, веселой и пылкой могла быть эта женщина; но когда мы сходились вновь, я не мог не отделаться от воспоминаний о ее жестокости и стремлении подавлять.
Но не только ее взрывной темперамент, и даже ее неутолимая потребность в обожании и преклонении растаскивали нас в стороны. Препятствия, которые поначалу казались совершенно несущественными с течением времени неуклонно приобретали преобладающее значение. Барбаре все труднее становилось оставлять работу хотя бы на короткое время. Ее творческое исступление, да и нескончаемые восторги со всех сторон уже ни на миг не давали ей забыть, что теперь она — один их ведущих физиков мира. Ей присуждалось столько почетных званий, что она перестала ездить на церемонии; обычными сделались предложения прекрасно оплачиваемой работы со стороны иностранных правительств — ясно было, что работа связана с созданием новых вооружений. О выведенных барбарой уравнениях материи, энергии, пространства и времени статей написали видимо-невидимо, и во всех ее называли мыслителем, открывшем человечеству новые горизонты; хотя она относилась к этим оценкам пренебрежительно, они, тем не менее, делали несчастную женщину все более одинокой и все менее свободной.
Сбор урожая, потом амбары или рынок; осенняя пахота, потом весенняя пахота — и новый сев… Трое из самых старых умерли, несколько других уже почти не вставали. Принято пятеро новых — два биолога, химик, филолог и поэт. Мне выпало быть для филолога тек, кем был для меня когда-то Эйс; я посвящал новичка во все таинства Приюта — и сам чувствовал, как внове, покой и безопасность, обретенные здесь, и глубочайшую благодарность приведшей меня сюда судьбе.
Нечего и говорить, что на избранном мною поприще меня ждал успех; даже на обычные для ученого чередования удач и неудач я не могу пожаловаться. Как докторскую я подал работу «Слаженность действий корпуса генерала Стюарта с основными силами армии во время Пенсильванского похода. Август, 1863». Она получила самые лестные отзывы моих коллег даже в столь далеких от Приюта научных центрах, как Лима и Кембридж; меня наперебой звали преподавать в самые респектабельные учебные заведения.
Но я и помыслить не мог о том, чтобы уехать из Приюта. Мир, в котором я родился и вырос, открылся мне по-настоящему лишь когда я оставил его. Скрытность и нетерпимость; жадность, страх и бездушие; убожество, алчность, подлость и ложь, и самообожание притом — до всего этого было от Приюта не дальше, чем до ближайшей фермы. Вернуться и сразу уйти с головой в каждодневное состязание с другими работягами, за гроши тянущими ненавистную лямку в тщетных потугах хоть чуть-чуть подраскрасить жиденькой акварелькой культуры задубелые студенческие души, с которых все скатывается, как с промасленной бумаги — чем это могло меня привлечь?
В те годы я усугублял свои знания и одновременно сужал свою тематику. Разумеется, можно было предвидеть, что я сосредоточусь на Войне за Независимость Юга, коль скоро о ей уже написано столько работ и столько замечательных ученых уже посвятили себя изучению этого великого исторического события. Однако окончательный выбор темы диктовался все же не тщеславием, а одержимостью; ну и, разумеется, близостью мест, где война бушевала последние тринадцать месяцев… У меня перед глазами уже был весь план работы: Геттисберг, Ланкастер, осада Филадельфии, злосчастная попытка контрнаступления Союза в Теннеси, бегство правительства из Вашингтона и последние безнадежные потуги вырваться из железной хватки Ли, под которыми Рединг подвел черту. Здесь я мог плодотворно работать годами, собирая новые и новые факты.
Мои монографии публиковались в научных изданиях Конфедерации и Британии — в Соединенных Штатах не было ни одного — и меня очень радовало, когда они привлекали внимание; не столько ко мне, сколько к Приюту. Только это внимание внешнего мира я и мог дать Хаггерсхэйвену — да еще мои крестьянские руки. Правда, я и брал от Хаггерсхэйвена немного — еда, одежда, крыша; ну и, конечно, книги. Полевые исследования я проводил в одиночестве, «на своих двоих», пробавляясь случайной работой на фермах, а за доступ к частным собраниям писем или документов расплачиваясь тем, что приводил их в порядок и составлял их описи.
Те восемь лет, однако, были посвящены отнюдь не только науке или Приюту. Я уже рассказывал, как просто и легко приняла меня в круг друзей семья Агати, но отношения дружбы и взаимопонимания установились у меня и со многими другими. За очень редкими исключениями жители Хаггерсхэйвена быстро излечивались от подозрительности и замкнутости, этих столь необходимых во внешнем мире защитных механизмов, и становились гораздо дружелюбнее. Поэтому на душе у меня все время было спокойно; теперь я смотрю на эти годы, как на единое целое, и мне кажется, они сверкают, будто золотые, мне кажется, это был один долгий летний полдень.
Сложное, сумбурное кипение отношений с Барбарой продолжалось, мы оказывались то вместе, то врозь — но периоды, когда разрыв, казалось, был уже окончательным, лишь заставляли нас еще крепче вцепляться друг в друга назавтра. Ненависть и любовь, восхищение и отвращение, нетерпимость и жалость — всего этого хватало и в ней, и во мне. Только у нее была еще ревность.
Наверное, не будь я так равнодушен, когда она предпочитала кого-то другого, грешные страсти не так обуревали бы ее. Может быть. А может быть, нет; ее поведение, при всей его кажущейся разнузданности, для нее диктовалось самой высокой моралью. О, как ядовито прохаживалась она насчет женщин, поддающихся искушениям! Для нее же это были не искушения, но что-то вроде жалованья или регулярных премий; она не поддавалась, а просто брала то, что заслужила.
Иногда мне начинало казаться, что ее невроз уже переходит в безумие; уверен, что она, в свою очередь, частенько поглядывая на меня, будто впервые, расценивала нашу связь, как ошибку. Много раз мне хотелось, чтобы мы не мирились больше никогда.
Но стоило ей оказаться рядом, я испытывал дикую жажду близости, и никакие доводы рассудка не в силах были ее заглушить — точно так же, как не могли они заменить глубочайшего удовлетворения, которое давала эта близость и мне, и ей. Порю мы оставались любовниками в течение едва ли не месяца — но потом все равно следовала неотвратимая ссора, волоча за собою недели отчуждения. Все эти недели я только и вспоминал, какой нежной, веселой и пылкой могла быть эта женщина; но когда мы сходились вновь, я не мог не отделаться от воспоминаний о ее жестокости и стремлении подавлять.
Но не только ее взрывной темперамент, и даже ее неутолимая потребность в обожании и преклонении растаскивали нас в стороны. Препятствия, которые поначалу казались совершенно несущественными с течением времени неуклонно приобретали преобладающее значение. Барбаре все труднее становилось оставлять работу хотя бы на короткое время. Ее творческое исступление, да и нескончаемые восторги со всех сторон уже ни на миг не давали ей забыть, что теперь она — один их ведущих физиков мира. Ей присуждалось столько почетных званий, что она перестала ездить на церемонии; обычными сделались предложения прекрасно оплачиваемой работы со стороны иностранных правительств — ясно было, что работа связана с созданием новых вооружений. О выведенных барбарой уравнениях материи, энергии, пространства и времени статей написали видимо-невидимо, и во всех ее называли мыслителем, открывшем человечеству новые горизонты; хотя она относилась к этим оценкам пренебрежительно, они, тем не менее, делали несчастную женщину все более одинокой и все менее свободной.