На деревенского мальчишку, никогда не видевшего города большего, чем Поукипси, все это производило потрясающее впечатление. Дома по восемь, по десять этажей были обычным делом; часто попадались и четырнадцатиэтажные, даже пятнадцатиэтажные, оборудованные пневматическими лифтами английского производства — тем самым чудом техники, которое сделало возможным возведение настоящих небоскребов в Вашингтоне и Лисберге.
И надо всем этим по воздуху элегантно перемещались аэростаты, управляемые так же искусно, как когда-то — парусные корабли. Нельзя сказать, что они были для меня совсем уж внове; мне доводилось видеть их чаще, чем минибили — но в таком количестве никогда. На протяжении одного лишь часа, изумленно глазея вверх, я насчитал семь — и не уставал поражаться, сколь тщательно рассчитаны их маршруты; очень редко аэростаты проходили так, чтобы им пришлось бы резко набирать высоту, — а ведь случись такое, сбрасываемые мешки с песком могли бы покалечить кого-нибудь внизу. То, что аэростаты в состоянии были маневрировать подобным образом над зданиями различной этажности, доказывало; воздушный океан и впрямь покорён.
Но сильнее всего поражало то, сколько народу идет, едет или просто стоит кругом. Трудно было поверить, что такая уйма человеческих существ может существовать так близко одно к другому. Клянчили нищие, подлещивались зазывалы, расхваливали свой товар уличные торговцы, кричали мальчишки — разносчики газет, приставали чистильщики сапог. Проталкивались посыльные, зевали бездельники, шатались пьяные, дамы прогуливались из магазина в магазин. Долго я стоял столбом, даже и не думая двигаться дальше — просто озираясь.
Сколько я отшагал в тот день, сколько обошел самых разных частей города — понятия не имею. Я чувствовал, что лишь едва успел прикоснуться к краешку чуда — но стало смеркаться, и газовые фонари, единомоментно зажженные искровыми разрядами телеграфа, засияли почти на каждом углу. Все, что при дневном свете выглядело неряшливым и ветхим — а даже от моего глаза не могли укрыться грязь и разруха — в один миг стало волшебно чарующим, смягчилось, подернулось прекрасной таинственной дымкой. Я вдыхал пыльный воздух города с таким наслаждением, какого никогда не испытывал в деревне — и мне казалось, я вдыхаю себе новую душу.
Но духовная пища — отнюдь не все, что требуется семнадцатилетнему парню, особенно если он начинает ощущать усталость и голод. Мне отчаянно хотелось поберечь драгоценные три доллара — весь мой капитал, ведь я понятия не имел, где взять другие, когда эти будут истрачены. Но, как ни крути, не есть я не мог; у первой же булочной, ярко освещенной газовыми лампами, я остановился, поразмыслил чуток и купил за пенни буханку хлеба; потом двинулся дальше по зазывно перетекающим одна в другую улицам, жуя хлеб и ощущая себя не меньше, чем Кортесом, у ног которого лежит завоеванный Мехико.
Теперь фасады тинографических[22] залов были освещены привратниками, державшими длинные свечи, горящие желтым призывным огнем. У каждого был крупно написанный плакат либо лихо нарисованная реклама, пояснявшие, какие удовольствия ожидают внутри. Мне до смерти хотелось самому наконец увидеть чудесное зрелище, образуемое картинками столь похожими, что, пробегая одна за другой, они создают иллюзию движения — но самая низкая плата за вход составляла целых пять центов. В некоторых роскошных театрах, специализированных фонотинографических, требовали даже десять, а то и все пятнадцать центов за часовое представление — там тинограф был хитроумно соединен с работающем на сжатом воздухе звукопроизводящим механизмом, так что картинки не только двигались, но и, трудно поверить, даже как бы разговаривали…
Потом я смертельно устал; пустяшный узелок с рубашкой и книгами сделался неподъемным. Мысль о том, что ночевать мне негде, приводила меня в отчаяние; куда с большей теплотой, чем я мог бы вообразить еще пару часов назад, вспоминал я ветхую беседку. По скудоумию своему я никак не связывал свою нужду со встречавшимися время от времени стеклянными вывесками — часть стекла, в форме букв, оставалась незакрашенной, и горевшие внутри газовые лампы высвечивали слова: «Койки», «Комнаты», «Гостиница»; мечтая об отдыхе, я воображал себе лишь некий городской вариант постоялого двора в Уоппингер-Фоллз или поукипсинского доходного дома.
Чем дальше, тем больше я приходил в замешательство. От усталости впечатления о новых и новых удивительных происшествиях уже начали путаться; я так и не знаю, одна девушка, или несколько подряд, предлагали мне поразвлечься за какие-то двадцать пять центов. Помню, вербовщики, совершенно не скрываясь, громко соблазняли меня вступить в Легион Конфедерации — видно закон наших Штатов им был не писан; а от нищих просто рябило в глазах.
В конце концов я стал подумывать о том, чтобы спросить, куда идти. Но я так и не успел сделать этого вовремя. В растерянности я побрел прочь от ярко освещенных, переполненных людьми улиц с их деревянными и гранитными тротуарами — и скоро очутился в пустынных, темных закоулках, где дома стали низкими и угрюмыми, а единственным освещением были мерцание свечи или желтый колеблющийся свет керосиновой лампы в каком-нибудь далеком окне.
Весь день меня оглушали стук копыт, грохот железных колес, пыхтенье минибилей и теперь пустая улица казалась противоестественно тихой. Но вдруг впереди замаячил еще один прохожий; похоже было, мне наконец крупно повезло.
— Прости, друг, — сказал я. — Не подскажешь, где тут ближайший постоялый двор или что-нибудь вроде того. Мне нужно переночевать, но подешевле.
Я почувствовал, как пристально разглядывает он меня.
— Деревенский, а? Что, денег много?
— Н-ну… не очень… Потому и хочу подешевле.
— О'кей, деревня. Пошли.
— О, не затрудняйтесь провожать меня. Просто скажите, как дойти.
Он хрюкнул.
— Я не затрудняюсь. Совершенно не затрудняюсь.
Мертвой хваткой сжав мне руку повыше локтя, он буквально поволок меня вперед. Тут уж я встревожился. Однако прежде, чем я попробовал высвободиться, он пихнул меня в какой-то узкий проход между домами, различимый потому лишь, что царившая в нем беспросветная была несколько гуще, чем относительная темнота на улице.
— Погоди… — начал я.
— Вот здесь, деревня. Самый крепкий сон в твоей жизни. И дешево. Задаром!
Я начал было вырываться, но с изумлением обнаружил, что он уже и не держит меня. Прежде, чем я успел хоть что-то сообразить, жуткий удар обрушился мне на голову, и беспросветная тьма переулка сменилась тьмой еще более беспросветной. Тьмой беспамятства.
3. СОЛДАТ ВЕЛИКОЙ АРМИИ
И надо всем этим по воздуху элегантно перемещались аэростаты, управляемые так же искусно, как когда-то — парусные корабли. Нельзя сказать, что они были для меня совсем уж внове; мне доводилось видеть их чаще, чем минибили — но в таком количестве никогда. На протяжении одного лишь часа, изумленно глазея вверх, я насчитал семь — и не уставал поражаться, сколь тщательно рассчитаны их маршруты; очень редко аэростаты проходили так, чтобы им пришлось бы резко набирать высоту, — а ведь случись такое, сбрасываемые мешки с песком могли бы покалечить кого-нибудь внизу. То, что аэростаты в состоянии были маневрировать подобным образом над зданиями различной этажности, доказывало; воздушный океан и впрямь покорён.
Но сильнее всего поражало то, сколько народу идет, едет или просто стоит кругом. Трудно было поверить, что такая уйма человеческих существ может существовать так близко одно к другому. Клянчили нищие, подлещивались зазывалы, расхваливали свой товар уличные торговцы, кричали мальчишки — разносчики газет, приставали чистильщики сапог. Проталкивались посыльные, зевали бездельники, шатались пьяные, дамы прогуливались из магазина в магазин. Долго я стоял столбом, даже и не думая двигаться дальше — просто озираясь.
Сколько я отшагал в тот день, сколько обошел самых разных частей города — понятия не имею. Я чувствовал, что лишь едва успел прикоснуться к краешку чуда — но стало смеркаться, и газовые фонари, единомоментно зажженные искровыми разрядами телеграфа, засияли почти на каждом углу. Все, что при дневном свете выглядело неряшливым и ветхим — а даже от моего глаза не могли укрыться грязь и разруха — в один миг стало волшебно чарующим, смягчилось, подернулось прекрасной таинственной дымкой. Я вдыхал пыльный воздух города с таким наслаждением, какого никогда не испытывал в деревне — и мне казалось, я вдыхаю себе новую душу.
Но духовная пища — отнюдь не все, что требуется семнадцатилетнему парню, особенно если он начинает ощущать усталость и голод. Мне отчаянно хотелось поберечь драгоценные три доллара — весь мой капитал, ведь я понятия не имел, где взять другие, когда эти будут истрачены. Но, как ни крути, не есть я не мог; у первой же булочной, ярко освещенной газовыми лампами, я остановился, поразмыслил чуток и купил за пенни буханку хлеба; потом двинулся дальше по зазывно перетекающим одна в другую улицам, жуя хлеб и ощущая себя не меньше, чем Кортесом, у ног которого лежит завоеванный Мехико.
Теперь фасады тинографических[22] залов были освещены привратниками, державшими длинные свечи, горящие желтым призывным огнем. У каждого был крупно написанный плакат либо лихо нарисованная реклама, пояснявшие, какие удовольствия ожидают внутри. Мне до смерти хотелось самому наконец увидеть чудесное зрелище, образуемое картинками столь похожими, что, пробегая одна за другой, они создают иллюзию движения — но самая низкая плата за вход составляла целых пять центов. В некоторых роскошных театрах, специализированных фонотинографических, требовали даже десять, а то и все пятнадцать центов за часовое представление — там тинограф был хитроумно соединен с работающем на сжатом воздухе звукопроизводящим механизмом, так что картинки не только двигались, но и, трудно поверить, даже как бы разговаривали…
Потом я смертельно устал; пустяшный узелок с рубашкой и книгами сделался неподъемным. Мысль о том, что ночевать мне негде, приводила меня в отчаяние; куда с большей теплотой, чем я мог бы вообразить еще пару часов назад, вспоминал я ветхую беседку. По скудоумию своему я никак не связывал свою нужду со встречавшимися время от времени стеклянными вывесками — часть стекла, в форме букв, оставалась незакрашенной, и горевшие внутри газовые лампы высвечивали слова: «Койки», «Комнаты», «Гостиница»; мечтая об отдыхе, я воображал себе лишь некий городской вариант постоялого двора в Уоппингер-Фоллз или поукипсинского доходного дома.
Чем дальше, тем больше я приходил в замешательство. От усталости впечатления о новых и новых удивительных происшествиях уже начали путаться; я так и не знаю, одна девушка, или несколько подряд, предлагали мне поразвлечься за какие-то двадцать пять центов. Помню, вербовщики, совершенно не скрываясь, громко соблазняли меня вступить в Легион Конфедерации — видно закон наших Штатов им был не писан; а от нищих просто рябило в глазах.
В конце концов я стал подумывать о том, чтобы спросить, куда идти. Но я так и не успел сделать этого вовремя. В растерянности я побрел прочь от ярко освещенных, переполненных людьми улиц с их деревянными и гранитными тротуарами — и скоро очутился в пустынных, темных закоулках, где дома стали низкими и угрюмыми, а единственным освещением были мерцание свечи или желтый колеблющийся свет керосиновой лампы в каком-нибудь далеком окне.
Весь день меня оглушали стук копыт, грохот железных колес, пыхтенье минибилей и теперь пустая улица казалась противоестественно тихой. Но вдруг впереди замаячил еще один прохожий; похоже было, мне наконец крупно повезло.
— Прости, друг, — сказал я. — Не подскажешь, где тут ближайший постоялый двор или что-нибудь вроде того. Мне нужно переночевать, но подешевле.
Я почувствовал, как пристально разглядывает он меня.
— Деревенский, а? Что, денег много?
— Н-ну… не очень… Потому и хочу подешевле.
— О'кей, деревня. Пошли.
— О, не затрудняйтесь провожать меня. Просто скажите, как дойти.
Он хрюкнул.
— Я не затрудняюсь. Совершенно не затрудняюсь.
Мертвой хваткой сжав мне руку повыше локтя, он буквально поволок меня вперед. Тут уж я встревожился. Однако прежде, чем я попробовал высвободиться, он пихнул меня в какой-то узкий проход между домами, различимый потому лишь, что царившая в нем беспросветная была несколько гуще, чем относительная темнота на улице.
— Погоди… — начал я.
— Вот здесь, деревня. Самый крепкий сон в твоей жизни. И дешево. Задаром!
Я начал было вырываться, но с изумлением обнаружил, что он уже и не держит меня. Прежде, чем я успел хоть что-то сообразить, жуткий удар обрушился мне на голову, и беспросветная тьма переулка сменилась тьмой еще более беспросветной. Тьмой беспамятства.
3. СОЛДАТ ВЕЛИКОЙ АРМИИ
Меня привела в чувство вонь. Какофония вони, если быть точным. Я открыл глаза — и тут же зажмурился от нестерпимой боли, которую причинил им свет; и застонал от столь же нестерпимой боли в черепе. Запахи били в нос; волей-неволей я узнавал то один, то другой.
Густо воняло смертью и гнилью. Чувствовалось, что рядом отхожее место. Много отхожих мест. Земля подо мной была пропитана ополосками бесчисленных стирок, бесконечного мытья посуды. Тошнотворный смрад отбросов доказывал, что живущие здесь люди никогда не закапывают объедки и требуху, а просто выкидывают их гнить в переулок. Вдобавок разило смертью
— но не сладковатыми испарениями крови, знакомыми каждому деревенскому мальчишке, которому хоть раз довелось помочь забить бычка или кабанчика, нет; зловоние разлагающейся, изъеденной червями плоти ни с чем не спутаешь. И людьми тоже смердело.
Поверхность, на которой я распластался, больно давила какими-то торчащими выступами. Пришлось-таки открыть глаза снова. Я принялся озираться и шарить руками кругом.
Выступы оказались камнями, валявшимися на зловонной земле переулка; меньше чем в футе от меня обнаружился полуразложившийся труп собаки; чуть дальше, лежа, блевал и стонал какой-то пьяный. Струя жидкой дряни, прихотливо извиваясь, прокладывала себе путь среди камней. Ни куртки, ни рубашки, ни башмаков на мне не было, исчез и узел с книгами. И пробовать не стоило отыскать в кармане те три доллара. Спасибо хоть грабитель оставил мне штаны; и жизнь.
Поверх головы пьяного меня философически разглядывал мужчина средних лет — во всяком случае, для меня, семнадцатилетнего, он был средних лет. Белесый овальный шрам пересекал его морщинистый лоб; верхняя часть шрама образовывала нечто вроде вечного пробора в его жиденьких волосах. Нос был испещрен крохотными красными жилками, глаза — налиты кровью.
— Классно тебя обчистили, а, парень?
Я кивнул — и тут же пожалел об этом. Шевелить головой мне никак не следовало.
— Это награда за добродетель. Конечно, если предположить, что ты добродетелен. А я так и предполагаю. Но пришел ты к тому же, к чему и я, вонючий алкаш. Правда, моя рубашка пока на мне. Заложить ее я не сумел. Хотя выпить хотелось зверски.
Я тяжело вздохнул.
— Откуда тебя принесло, парень? Что из деревни — вижу, протрезвел. Какие края ты покинул?
— Уоппингер-Фоллз, близ Поукипси. Зовут меня Ходж Бэкмэйкер.
— Что ж, это по-товарищески, Ходж. Я — Джордж Пондайбл. Не всегда такой. Сейчас завязываю.
Что он плел — я ничего не понимал. А любая попытка понять только добавляла головной боли.
— Надо полагать, взяли всё? Нет ни гроша на опохмел?
— Ох, голова, — пробормотал я невпопад.
Пошатываясь, он поднялся. Я с натугой сел, потом осторожно дотронулся кончиками пальцев до здоровенной шишки над ухом.
— Лучше всего окунуть ее в реку. Кстати, и я еще раз полечу свою.
— Но… разве я могу идти по улице в таком виде?
— Верно, — сказал он. — Вот это верно.
Он наклонился и просунул руку под пьяного — тот лишь невразумительно заблекотал, — другой рукой стянул с него куртку. Чувствовалась практика — операция не вызвала со стороны жертвы ни малейшего протеста. Затем последовал еще более сложный маневр: лежащий был освобожден и от рубашки, и от башмаков; и, наконец, Пондайбл перебросил все это мне. Добыча представляла собою отвратительный ком лохмотьев, в которых было бы зазорно даже разбрызгиватель навоза чинить. Куртка — рваная, засаленная, карманы висели, как собачьи уши; рубашка — просто замызганные клочья, каким-то чудом держащиеся вместе; башмаки — давно потерявшие форму ошметки кожи с дырявыми подошвами.
— Но это же воровство… — вяло запротестовал я.
— Оно самое. Надевай — и валим отсюда.
Путь к реке оказался короток, и пролегал он по улицам, напрочь лишенным вчерашнего очарования. Многоквартирные дома были покрыты копотью, между кирпичами — там, где выкрошилась штукатурка — зияли щели. Огромные куски стен не падали потому лишь, что в них упирались падающие куски соседних стен. Жалкие обноски на мне куда лучше соответствовали этому антуражу, чем одежда Пондайбла — хотя в Уоппингер-Фоллз всяк сразу признал бы в моем спутнике бродягу и босяка.
И Гудзон был загажен; река несла маслянистую пену, какой-то мусор… Мне не то что больную голову — стыренную рубашку не хотелось в ней мочить. Но, понукаемый Пондайблом, я спустился к воде по осклизлым камням между двумя причалами и, наклонившись и отпихнув плавающую пакость, окунулся в тошнотворную воду.
— Твою голову это подлечит, — сказал Пондайбл скорее убеждая, нежели обещая. — А теперь я.
Солнце припекало, и пока мы шли от реки обратно, рубашка на мне высохла; куртку я нес на руке. Теперь, когда сознание прояснилось, меня захлестнуло отчаяние. На какой-то миг я пожалел, что не зашел подальше в Гудзон и не утопился.
Пусть все планы, которые я строил, были неопределенными и, что называется непрактичными — всё же это были планы; на них я возлагал надежды, ради их осуществления я мог бы трудиться не покладая рук. Я прилично выглядел, у меня были средства, чтобы обеспечить себе пропитание и крышу над головой по крайней мере несколько недель. Теперь все переменилось. Будущее исчезло, исчезло напрочь; мне нечего стало ждать, не о чем мечтать, не чего добиваться. О возвращении в Уоппингер-Фоллз и речи быть не могло — не только потому, что слишком горько было бы признать свое поражение так скоро, но просто я понимал, какое облегчение доставил родителям, избавив их от никчемного сына. Но отныне город не сулил мне ничего, кроме голодной смерти или жизни мелкого воришки.
Пондайбл привел меня в салун — неприметное мрачное местечко, где, несмотря на ранний час, горели газовые лампы, а паровое пианино бренчало популярную грустную мелодию «Мормонская девушка»:
В пустынном штате Дезерет та девушка живет.
Хочу забыть — но мне любовь покою не дает.
Забыть! Ведь ноженьки мои едва-едва идут.
До Грейт-Солт-Лэйк — там, где она — они уж не дойдут.
Всё строят, строят магистраль на Тихий океан.
Ну, а тем временем, увы, окончен наш роман.
Ах, рельсы обрываются в Айове — и привет!..
Не помню, как там дальше. Что-то вроде: «Не донести мне слов любви в мормонский Дезерет».
— Плесни глоток, — потребовал Пондайбл у бармена. — И пахты для моего кореша.
Бармен невозмутимо протирал мокрой грязной тряпкой стойку.
— Башли-то есть?
— Завтра заплачу, дружище.
Сосредоточенность, с которой бармен продолжал возить тряпкой взад-вперед, ясно показывала, что и выпивка — завтра.
— Послушай, — убеждающе заговорил Пондайбл. — Я завязываю. Ты меня знаешь. Я кучу денег оставил тут.
Бармен пожал плечами.
— Не я хозяин. Когда что-то переходит с моей стороны стойки на твою, касса должна отзвякивать.
— Но у тебя есть преимущество — работа, которая дает тебе деньги.
— Не уверен, что это всегда преимущество. Почему ты до сих пор не законтрактовался?
Пондайбла этот вопрос, похоже, просто ошеломил.
— В мои года? Сколько компания даст за этот истасканный дряхлый остов? Сотню долларов, не больше. И через пару лет — увольнение с приписным билетом от докторов, так что мне еще придется каждую неделю ходить отмечаться куда-то. Нет, дружище, я так долго держался свободным человеком — если это можно назвать свободой — что буду стоять до конца. Плесни глоток; ты убедишься, что я завязываю. Завтра получишь свои башли.
Видно было, что бармен постепенно сдается; отказы раз от разу становились все менее категоричными, и наконец, к моему изумлению, он выставил бокал и бутылку для Пондайбла и глиняную кружку с пахтой — для меня. К моему изумлению, говорю я, ибо кредит был штукой очень редкой — и в больших делах, и в малых. Хоть со времен Великой Инфляции прошло шестьдесят лет, впечатление она произвела неизгладимое; люди либо выкладывали наличные, либо попусту облизывались. Иметь долги было не только позорно, но и опасно; то, что за вещь можно заплатить, когда уже пользуешься ею, или, тем более, когда уже использовал ее, казалось таким же диким, как то, что вместо золотых и серебряных денег могут ходить бумажки.
Я медленно тянул свою пахту, с благодарностью сознавая, что Пондайбл заказал для меня самый сытный и питательный напиток, какой здесь только можно было заказать. При всей своей непрезентабельной внешности и своеобразных моральных устоях мой новый знакомый отличался, по-видимому, некоей первобытной мудростью и столь же первобытным добродушием.
Он одним махом заглотил виски и потребовал кварту светлого пива; пиво он стал пить не торопясь, маленькими глотками.
— Вот так это делается, Ходж. Не делай второго глотка. Если можешь. — Он еще отхлебнул чуток. — Что теперь?
— Что? — не понял я.
— Что ты теперь собираешься делать? Какая у тебя цель в жизни?
— Уже никакой. Я… хотел учиться. Получить образование.
Он нахмурился.
— По книжкам?
— А как же еще?
— Книжки в большинстве своем пишутся и публикуются за рубежом.
— Может, их больше писалось бы здесь, если бы больше людей находило время для учебы.
Тыльной стороной ладони Пондайбл стер блестки пены с бороды.
— Может — да, а может — и нет… О, некоторые из моих лучших друзей — заядлые книгочеи, не пойми меня превратно, парень.
— Я думал, — решился я, — я думал попытать счастья в Колумбийском колледже. Предложить… попроситься на любую работу — в виде оплаты за обучение.
— Хм… Сомневаюсь, что это пройдет.
— Все равно… Я теперь не могу идти туда. В таком виде…
— Может, и к лучшему. Нам нужны бойцы, а не чтецы.
— Нам?
Он не стал вдаваться в объяснения.
— Ладно. Но ты же в любой момент можешь последовать совету, который дал наш приятель мне — законтрактоваться. Молодой крепкий парень вроде тебя в состоянии содрать тысячу, а то и дюжину сотен долларов…
— Разумеется. И стать рабом до конца дней своих.
— О, контракт — это вовсе не рабство. Это лучше. И хуже. Начать с того, что компания, которая тебя купит, перестанет содержать тебя, как только твое содержание перестанет окупаться. Даже раньше, это элементарная бухгалтерия: они несут убытки уже когда идет баш-на-баш. Тогда они разрывают контракт, не заплатив ни цента. Ясное дело, они возьмут у докторов приписной билет, чтобы получить доллар-другой за твой труп… Но для тебя это еще не скоро.
Невообразимо не скоро. Среди причин, по которым я ненавидел контракты, медицинский приписной билет был причиной самой незначительной — хотя дома, в разговорах, о нем поминали то и дело. Мать где-то слышала, что трупы, как и множество всего другого, отправляют за рубеж — в медицинские училища, для анатомирования. И шокировало ее не столько то, что мертвое тело ее будет использовано в научных целях, сколько то, что произойдет это не на территории Соединенных Штатов.
— Ну да, — сказал я, — не скоро. Тогда и выходит, что быть мне рабом всю жизнь — лет тридцать, или даже сорок. А потом от меня никому уж не будет проку — даже мне самому.
Прихлебывая пиво, мой собеседник явно блаженствовал.
— Мрачный ты тип, Ходж. Это никуда не годится. Контрактная система довольно четко отлажена. И в конце концов, какая-никакая — но это система! Я вовсе не говорю, что крупные компании не дерут с тебя три шкуры. Но заставлять работать больше шестидесяти часов в неделю — нельзя! Десять часов в день, и баста. С дюжиной сотен долларов в кармане ты в свободное время мог бы получить любое образование. Какое заблагорассудится! А уж тогда обратил бы его себе на пользу, и как-нибудь выкупился.
Я постарался обдумать это беспристрастно — хотя, ей-богу, я и без того слишком часто витал в облаках. Что правда, то правда — названная сумма, отнюдь не невероятная, была бы кстати, дойди дело до колледжа. Но мысль Пондайбла насчет того, чтобы «обратить образование себе на пользу» была фантазией. Вероятно, в Конфедеративных Штатах или в Германском Союзе знания и могут обеспечить богатство или, по крайней мере, жизнь в достатке. Но какое образование я бы ни получил — а я со своей «непрактичностью» наверняка сделаю не самый практичный выбор — оно способно было дать лишь самые мизерные материальные преимущества в отсталых Соединенных Штатах, которые и существуют-то лишь в силу молчаливого согласия великих держав, своего рода компромисса в их вечном соперничестве. Мне еще повезло, что я ухитрился кончить школу и теперь кое-как перебивался в свободных; не стоило и надеяться, что, вкалывая на компанию по шестьдесят часов в неделю, я смогу в свободное время заработать на стороне столько, чтобы выкупить свой контракт.
— Это не пройдет, — мрачно сказал я.
Пондайбл кивнул — явно он был уверен, что я приду именно к этому заключению.
— Ладно, — сказал он. — Тогда можно приткнуться к гангстерам.
Ужас отразился на моем лице.
Пондайбл засмеялся.
— Забудь свое буколическое прошлое. Что такое хорошо? То, что считает хорошим самая сильная страна или самый сильный человек. Правительство говорит, что гангстеры — это нехорошо, но у правительства нет сил покончить с ними. Может они и не убивают столько, сколько думают обыватели? Только если кто-то выступает против них — как правительство, например. Конечно, от них приходится откупаться — но это все равно, что налоги. Оставь проповеди приходским священникам, и тогда окажется, что вступить в ганг — то же самое, что вступить в армию, если бы она у нас была, или в Легион Конфедерации…
— Вчера они пытались меня завербовать. Они всегда такие?..
— Наглые? — Впервые я увидел Пондайбла в гневе: даже шрам у него на лбу побелел. — Да, будь они прокляты. Должно быть уже половина граждан Соединенных Штатов в Легионе. Когда им нужно подавить у себя беспорядки, или одернуть какую-нибудь замурзанную странишку, они кидают туда Легион. А в нем мужики! Им бы в нашей армии служить!
— И полиция никогда не пытается им помешать?
— Ты меня слушаешь или нет? Хорошо то, что что называет хорошим сильная страна. Разумеется, у нас есть законы, запрещающие вербовку в армии других государств. Так мы кудахчем. А что у нас есть, чтобы подкрепить это кудахтанье делом? То-то. Поэтому Легион Конфедерации поступает хорошо, вербуя людей, которые в собственной стране просили бы милостыню, чтобы как-то набить брюхо. И так же паршиво у правительства с гангстерами. Самое большее, что оно может — это вылавливать мелочь и делать вид, что крупняка нет. Большинство гангстеров никогда и не бывало под пулями. Все они живут припеваючи — немногие в двадцати шести штатах живут так как они, — и каждый то и дело получает дивиденды побольше, чем какой-нибудь трудяга зарабатывает за всю жизнь.
Чем дальше, тем сильнее я проникался уверенностью, что мой благодетель и есть гангстер. Но тогда… если это так, почему он клянчил в долг у бармена? Может это просто хитрая маскировка? Да нет, вряд ли такая игра стоит свеч…
— Дивиденды, — спросил я, — или добычу с риском для жизни?
— Большинство из них умирает в преклонном возрасте. Или из-за соперничества друг с другом. За последние пять-шесть лет, думаю, ни один не был повешен. Но тебе, как я погляжу, трудно это переварить. Скажи-ка, Ходж, ты виг или популист?
Внезапная перемена темы сбила меня с толку.
— Ну… популист, мне кажется.
— Почему?
— Э-э… не знаю… — Я припомнил кое-что из разговоров в кузне. — Виговские «Собственность, Протекционизм, Постоянное население» — что мне все это?
— Я тебе скажу парень, что тебе все это. «Собственность» — это для конфедератов, которые владеют здесь заводами, но не хотят платить налогов. «Протекционизм» — это от иностранного капитала, чтобы он не мог давать нам работу. «Постоянное население» — это дешевая рабочая сила. Они создают класс процветающих предпринимателей.
— Да, я знаю. Я только не вижу, как это может спасти положение. Я где-то слышал, будто между собой они говорят, что деньги обязательно будут просачиваться вниз, но, по-моему, чаще получается наоборот. И все так вяло!
Пондайбл потянулся ко мне и легонько похлопал меня по плечу.
— Это по-нашему, парень, — сказал он. — Тебя на мякине не проведешь. Такая похвала, признаться, мне не слишком-то понравилась. По-чьему
это — по-нашему?
— А протекционизм означает, что за всякую вещь платишь больше, чем она стоит.
— Не только, Ходж. Это тоже вранье, будь оно проклято. Виги и не пробуют вводить настоящий протекционизм, когда они у власти. Кишка тонка. Знают, что другие страны им не позволят.
— А что до постоянного населения… конечно, те, кто не может устроить свою жизнь здесь, стараются уехать в процветающие страны. «Постоянное население» все равно значит «уменьшающееся население»… если вообще что-то значит.
— Ага, — сказал Пондайбл. — У тебя есть голова на плечах, Ходж. Все с тобой в порядке, и книжки тебе не повредят. Так как насчет эмиграции? Твоей эмиграции, я разумею.
Я отрицательно покачал головой.
Он кивнул, покусывая мокрый ус.
— Не хочется бросать старый корабль, а?
Вряд ли он сформулировал точно; впрочем, вряд ли я сам сумел бы точно сформулировать то, что чувствовал. Я горел желанием менять привычное на неизвестное — но до определенного предела. Покинуть страну, в которой родился, казалось мне противоестественным. Назовите это хоть патриотизмом, хоть неспособностью порвать с прошлым, хоть просто тупым упрямством. Я сказал:
— Что-то вроде этого.
— Хорошо. Теперь подытожим. — Он выставил вперед грязную, слегка дрожащую руку и принялся перечислять, загибая пальцы: — Первое — патриот; второе — популист; третье — не любит контрактную систему; четвертое — благосостояние движется от бедняков наверх, а не от богачей вниз. — Большой палец он оставил торчать и, поколебавшись, спросил: — Доводилось тебе слышать о Великой Армии?
— Кому ж не доводилось? Не вижу большой разницы между нею и обычными гангстерами.
— Почему ты так сказал?
— Ну… все это знают.
— Ах все? Может они не правы, а? Да оглянись ты вокруг! Вспомни, что Легион Конфедерации плюет на законы Соединенных Штатов! Что, по-твоему, нужно делать с теми, кто приезжает сюда из держав и ходит у нас по головам? Или с вигами, которые мухлюют тут ради них?
Густо воняло смертью и гнилью. Чувствовалось, что рядом отхожее место. Много отхожих мест. Земля подо мной была пропитана ополосками бесчисленных стирок, бесконечного мытья посуды. Тошнотворный смрад отбросов доказывал, что живущие здесь люди никогда не закапывают объедки и требуху, а просто выкидывают их гнить в переулок. Вдобавок разило смертью
— но не сладковатыми испарениями крови, знакомыми каждому деревенскому мальчишке, которому хоть раз довелось помочь забить бычка или кабанчика, нет; зловоние разлагающейся, изъеденной червями плоти ни с чем не спутаешь. И людьми тоже смердело.
Поверхность, на которой я распластался, больно давила какими-то торчащими выступами. Пришлось-таки открыть глаза снова. Я принялся озираться и шарить руками кругом.
Выступы оказались камнями, валявшимися на зловонной земле переулка; меньше чем в футе от меня обнаружился полуразложившийся труп собаки; чуть дальше, лежа, блевал и стонал какой-то пьяный. Струя жидкой дряни, прихотливо извиваясь, прокладывала себе путь среди камней. Ни куртки, ни рубашки, ни башмаков на мне не было, исчез и узел с книгами. И пробовать не стоило отыскать в кармане те три доллара. Спасибо хоть грабитель оставил мне штаны; и жизнь.
Поверх головы пьяного меня философически разглядывал мужчина средних лет — во всяком случае, для меня, семнадцатилетнего, он был средних лет. Белесый овальный шрам пересекал его морщинистый лоб; верхняя часть шрама образовывала нечто вроде вечного пробора в его жиденьких волосах. Нос был испещрен крохотными красными жилками, глаза — налиты кровью.
— Классно тебя обчистили, а, парень?
Я кивнул — и тут же пожалел об этом. Шевелить головой мне никак не следовало.
— Это награда за добродетель. Конечно, если предположить, что ты добродетелен. А я так и предполагаю. Но пришел ты к тому же, к чему и я, вонючий алкаш. Правда, моя рубашка пока на мне. Заложить ее я не сумел. Хотя выпить хотелось зверски.
Я тяжело вздохнул.
— Откуда тебя принесло, парень? Что из деревни — вижу, протрезвел. Какие края ты покинул?
— Уоппингер-Фоллз, близ Поукипси. Зовут меня Ходж Бэкмэйкер.
— Что ж, это по-товарищески, Ходж. Я — Джордж Пондайбл. Не всегда такой. Сейчас завязываю.
Что он плел — я ничего не понимал. А любая попытка понять только добавляла головной боли.
— Надо полагать, взяли всё? Нет ни гроша на опохмел?
— Ох, голова, — пробормотал я невпопад.
Пошатываясь, он поднялся. Я с натугой сел, потом осторожно дотронулся кончиками пальцев до здоровенной шишки над ухом.
— Лучше всего окунуть ее в реку. Кстати, и я еще раз полечу свою.
— Но… разве я могу идти по улице в таком виде?
— Верно, — сказал он. — Вот это верно.
Он наклонился и просунул руку под пьяного — тот лишь невразумительно заблекотал, — другой рукой стянул с него куртку. Чувствовалась практика — операция не вызвала со стороны жертвы ни малейшего протеста. Затем последовал еще более сложный маневр: лежащий был освобожден и от рубашки, и от башмаков; и, наконец, Пондайбл перебросил все это мне. Добыча представляла собою отвратительный ком лохмотьев, в которых было бы зазорно даже разбрызгиватель навоза чинить. Куртка — рваная, засаленная, карманы висели, как собачьи уши; рубашка — просто замызганные клочья, каким-то чудом держащиеся вместе; башмаки — давно потерявшие форму ошметки кожи с дырявыми подошвами.
— Но это же воровство… — вяло запротестовал я.
— Оно самое. Надевай — и валим отсюда.
Путь к реке оказался короток, и пролегал он по улицам, напрочь лишенным вчерашнего очарования. Многоквартирные дома были покрыты копотью, между кирпичами — там, где выкрошилась штукатурка — зияли щели. Огромные куски стен не падали потому лишь, что в них упирались падающие куски соседних стен. Жалкие обноски на мне куда лучше соответствовали этому антуражу, чем одежда Пондайбла — хотя в Уоппингер-Фоллз всяк сразу признал бы в моем спутнике бродягу и босяка.
И Гудзон был загажен; река несла маслянистую пену, какой-то мусор… Мне не то что больную голову — стыренную рубашку не хотелось в ней мочить. Но, понукаемый Пондайблом, я спустился к воде по осклизлым камням между двумя причалами и, наклонившись и отпихнув плавающую пакость, окунулся в тошнотворную воду.
— Твою голову это подлечит, — сказал Пондайбл скорее убеждая, нежели обещая. — А теперь я.
Солнце припекало, и пока мы шли от реки обратно, рубашка на мне высохла; куртку я нес на руке. Теперь, когда сознание прояснилось, меня захлестнуло отчаяние. На какой-то миг я пожалел, что не зашел подальше в Гудзон и не утопился.
Пусть все планы, которые я строил, были неопределенными и, что называется непрактичными — всё же это были планы; на них я возлагал надежды, ради их осуществления я мог бы трудиться не покладая рук. Я прилично выглядел, у меня были средства, чтобы обеспечить себе пропитание и крышу над головой по крайней мере несколько недель. Теперь все переменилось. Будущее исчезло, исчезло напрочь; мне нечего стало ждать, не о чем мечтать, не чего добиваться. О возвращении в Уоппингер-Фоллз и речи быть не могло — не только потому, что слишком горько было бы признать свое поражение так скоро, но просто я понимал, какое облегчение доставил родителям, избавив их от никчемного сына. Но отныне город не сулил мне ничего, кроме голодной смерти или жизни мелкого воришки.
Пондайбл привел меня в салун — неприметное мрачное местечко, где, несмотря на ранний час, горели газовые лампы, а паровое пианино бренчало популярную грустную мелодию «Мормонская девушка»:
В пустынном штате Дезерет та девушка живет.
Хочу забыть — но мне любовь покою не дает.
Забыть! Ведь ноженьки мои едва-едва идут.
До Грейт-Солт-Лэйк — там, где она — они уж не дойдут.
Всё строят, строят магистраль на Тихий океан.
Ну, а тем временем, увы, окончен наш роман.
Ах, рельсы обрываются в Айове — и привет!..
Не помню, как там дальше. Что-то вроде: «Не донести мне слов любви в мормонский Дезерет».
— Плесни глоток, — потребовал Пондайбл у бармена. — И пахты для моего кореша.
Бармен невозмутимо протирал мокрой грязной тряпкой стойку.
— Башли-то есть?
— Завтра заплачу, дружище.
Сосредоточенность, с которой бармен продолжал возить тряпкой взад-вперед, ясно показывала, что и выпивка — завтра.
— Послушай, — убеждающе заговорил Пондайбл. — Я завязываю. Ты меня знаешь. Я кучу денег оставил тут.
Бармен пожал плечами.
— Не я хозяин. Когда что-то переходит с моей стороны стойки на твою, касса должна отзвякивать.
— Но у тебя есть преимущество — работа, которая дает тебе деньги.
— Не уверен, что это всегда преимущество. Почему ты до сих пор не законтрактовался?
Пондайбла этот вопрос, похоже, просто ошеломил.
— В мои года? Сколько компания даст за этот истасканный дряхлый остов? Сотню долларов, не больше. И через пару лет — увольнение с приписным билетом от докторов, так что мне еще придется каждую неделю ходить отмечаться куда-то. Нет, дружище, я так долго держался свободным человеком — если это можно назвать свободой — что буду стоять до конца. Плесни глоток; ты убедишься, что я завязываю. Завтра получишь свои башли.
Видно было, что бармен постепенно сдается; отказы раз от разу становились все менее категоричными, и наконец, к моему изумлению, он выставил бокал и бутылку для Пондайбла и глиняную кружку с пахтой — для меня. К моему изумлению, говорю я, ибо кредит был штукой очень редкой — и в больших делах, и в малых. Хоть со времен Великой Инфляции прошло шестьдесят лет, впечатление она произвела неизгладимое; люди либо выкладывали наличные, либо попусту облизывались. Иметь долги было не только позорно, но и опасно; то, что за вещь можно заплатить, когда уже пользуешься ею, или, тем более, когда уже использовал ее, казалось таким же диким, как то, что вместо золотых и серебряных денег могут ходить бумажки.
Я медленно тянул свою пахту, с благодарностью сознавая, что Пондайбл заказал для меня самый сытный и питательный напиток, какой здесь только можно было заказать. При всей своей непрезентабельной внешности и своеобразных моральных устоях мой новый знакомый отличался, по-видимому, некоей первобытной мудростью и столь же первобытным добродушием.
Он одним махом заглотил виски и потребовал кварту светлого пива; пиво он стал пить не торопясь, маленькими глотками.
— Вот так это делается, Ходж. Не делай второго глотка. Если можешь. — Он еще отхлебнул чуток. — Что теперь?
— Что? — не понял я.
— Что ты теперь собираешься делать? Какая у тебя цель в жизни?
— Уже никакой. Я… хотел учиться. Получить образование.
Он нахмурился.
— По книжкам?
— А как же еще?
— Книжки в большинстве своем пишутся и публикуются за рубежом.
— Может, их больше писалось бы здесь, если бы больше людей находило время для учебы.
Тыльной стороной ладони Пондайбл стер блестки пены с бороды.
— Может — да, а может — и нет… О, некоторые из моих лучших друзей — заядлые книгочеи, не пойми меня превратно, парень.
— Я думал, — решился я, — я думал попытать счастья в Колумбийском колледже. Предложить… попроситься на любую работу — в виде оплаты за обучение.
— Хм… Сомневаюсь, что это пройдет.
— Все равно… Я теперь не могу идти туда. В таком виде…
— Может, и к лучшему. Нам нужны бойцы, а не чтецы.
— Нам?
Он не стал вдаваться в объяснения.
— Ладно. Но ты же в любой момент можешь последовать совету, который дал наш приятель мне — законтрактоваться. Молодой крепкий парень вроде тебя в состоянии содрать тысячу, а то и дюжину сотен долларов…
— Разумеется. И стать рабом до конца дней своих.
— О, контракт — это вовсе не рабство. Это лучше. И хуже. Начать с того, что компания, которая тебя купит, перестанет содержать тебя, как только твое содержание перестанет окупаться. Даже раньше, это элементарная бухгалтерия: они несут убытки уже когда идет баш-на-баш. Тогда они разрывают контракт, не заплатив ни цента. Ясное дело, они возьмут у докторов приписной билет, чтобы получить доллар-другой за твой труп… Но для тебя это еще не скоро.
Невообразимо не скоро. Среди причин, по которым я ненавидел контракты, медицинский приписной билет был причиной самой незначительной — хотя дома, в разговорах, о нем поминали то и дело. Мать где-то слышала, что трупы, как и множество всего другого, отправляют за рубеж — в медицинские училища, для анатомирования. И шокировало ее не столько то, что мертвое тело ее будет использовано в научных целях, сколько то, что произойдет это не на территории Соединенных Штатов.
— Ну да, — сказал я, — не скоро. Тогда и выходит, что быть мне рабом всю жизнь — лет тридцать, или даже сорок. А потом от меня никому уж не будет проку — даже мне самому.
Прихлебывая пиво, мой собеседник явно блаженствовал.
— Мрачный ты тип, Ходж. Это никуда не годится. Контрактная система довольно четко отлажена. И в конце концов, какая-никакая — но это система! Я вовсе не говорю, что крупные компании не дерут с тебя три шкуры. Но заставлять работать больше шестидесяти часов в неделю — нельзя! Десять часов в день, и баста. С дюжиной сотен долларов в кармане ты в свободное время мог бы получить любое образование. Какое заблагорассудится! А уж тогда обратил бы его себе на пользу, и как-нибудь выкупился.
Я постарался обдумать это беспристрастно — хотя, ей-богу, я и без того слишком часто витал в облаках. Что правда, то правда — названная сумма, отнюдь не невероятная, была бы кстати, дойди дело до колледжа. Но мысль Пондайбла насчет того, чтобы «обратить образование себе на пользу» была фантазией. Вероятно, в Конфедеративных Штатах или в Германском Союзе знания и могут обеспечить богатство или, по крайней мере, жизнь в достатке. Но какое образование я бы ни получил — а я со своей «непрактичностью» наверняка сделаю не самый практичный выбор — оно способно было дать лишь самые мизерные материальные преимущества в отсталых Соединенных Штатах, которые и существуют-то лишь в силу молчаливого согласия великих держав, своего рода компромисса в их вечном соперничестве. Мне еще повезло, что я ухитрился кончить школу и теперь кое-как перебивался в свободных; не стоило и надеяться, что, вкалывая на компанию по шестьдесят часов в неделю, я смогу в свободное время заработать на стороне столько, чтобы выкупить свой контракт.
— Это не пройдет, — мрачно сказал я.
Пондайбл кивнул — явно он был уверен, что я приду именно к этому заключению.
— Ладно, — сказал он. — Тогда можно приткнуться к гангстерам.
Ужас отразился на моем лице.
Пондайбл засмеялся.
— Забудь свое буколическое прошлое. Что такое хорошо? То, что считает хорошим самая сильная страна или самый сильный человек. Правительство говорит, что гангстеры — это нехорошо, но у правительства нет сил покончить с ними. Может они и не убивают столько, сколько думают обыватели? Только если кто-то выступает против них — как правительство, например. Конечно, от них приходится откупаться — но это все равно, что налоги. Оставь проповеди приходским священникам, и тогда окажется, что вступить в ганг — то же самое, что вступить в армию, если бы она у нас была, или в Легион Конфедерации…
— Вчера они пытались меня завербовать. Они всегда такие?..
— Наглые? — Впервые я увидел Пондайбла в гневе: даже шрам у него на лбу побелел. — Да, будь они прокляты. Должно быть уже половина граждан Соединенных Штатов в Легионе. Когда им нужно подавить у себя беспорядки, или одернуть какую-нибудь замурзанную странишку, они кидают туда Легион. А в нем мужики! Им бы в нашей армии служить!
— И полиция никогда не пытается им помешать?
— Ты меня слушаешь или нет? Хорошо то, что что называет хорошим сильная страна. Разумеется, у нас есть законы, запрещающие вербовку в армии других государств. Так мы кудахчем. А что у нас есть, чтобы подкрепить это кудахтанье делом? То-то. Поэтому Легион Конфедерации поступает хорошо, вербуя людей, которые в собственной стране просили бы милостыню, чтобы как-то набить брюхо. И так же паршиво у правительства с гангстерами. Самое большее, что оно может — это вылавливать мелочь и делать вид, что крупняка нет. Большинство гангстеров никогда и не бывало под пулями. Все они живут припеваючи — немногие в двадцати шести штатах живут так как они, — и каждый то и дело получает дивиденды побольше, чем какой-нибудь трудяга зарабатывает за всю жизнь.
Чем дальше, тем сильнее я проникался уверенностью, что мой благодетель и есть гангстер. Но тогда… если это так, почему он клянчил в долг у бармена? Может это просто хитрая маскировка? Да нет, вряд ли такая игра стоит свеч…
— Дивиденды, — спросил я, — или добычу с риском для жизни?
— Большинство из них умирает в преклонном возрасте. Или из-за соперничества друг с другом. За последние пять-шесть лет, думаю, ни один не был повешен. Но тебе, как я погляжу, трудно это переварить. Скажи-ка, Ходж, ты виг или популист?
Внезапная перемена темы сбила меня с толку.
— Ну… популист, мне кажется.
— Почему?
— Э-э… не знаю… — Я припомнил кое-что из разговоров в кузне. — Виговские «Собственность, Протекционизм, Постоянное население» — что мне все это?
— Я тебе скажу парень, что тебе все это. «Собственность» — это для конфедератов, которые владеют здесь заводами, но не хотят платить налогов. «Протекционизм» — это от иностранного капитала, чтобы он не мог давать нам работу. «Постоянное население» — это дешевая рабочая сила. Они создают класс процветающих предпринимателей.
— Да, я знаю. Я только не вижу, как это может спасти положение. Я где-то слышал, будто между собой они говорят, что деньги обязательно будут просачиваться вниз, но, по-моему, чаще получается наоборот. И все так вяло!
Пондайбл потянулся ко мне и легонько похлопал меня по плечу.
— Это по-нашему, парень, — сказал он. — Тебя на мякине не проведешь. Такая похвала, признаться, мне не слишком-то понравилась. По-чьему
это — по-нашему?
— А протекционизм означает, что за всякую вещь платишь больше, чем она стоит.
— Не только, Ходж. Это тоже вранье, будь оно проклято. Виги и не пробуют вводить настоящий протекционизм, когда они у власти. Кишка тонка. Знают, что другие страны им не позволят.
— А что до постоянного населения… конечно, те, кто не может устроить свою жизнь здесь, стараются уехать в процветающие страны. «Постоянное население» все равно значит «уменьшающееся население»… если вообще что-то значит.
— Ага, — сказал Пондайбл. — У тебя есть голова на плечах, Ходж. Все с тобой в порядке, и книжки тебе не повредят. Так как насчет эмиграции? Твоей эмиграции, я разумею.
Я отрицательно покачал головой.
Он кивнул, покусывая мокрый ус.
— Не хочется бросать старый корабль, а?
Вряд ли он сформулировал точно; впрочем, вряд ли я сам сумел бы точно сформулировать то, что чувствовал. Я горел желанием менять привычное на неизвестное — но до определенного предела. Покинуть страну, в которой родился, казалось мне противоестественным. Назовите это хоть патриотизмом, хоть неспособностью порвать с прошлым, хоть просто тупым упрямством. Я сказал:
— Что-то вроде этого.
— Хорошо. Теперь подытожим. — Он выставил вперед грязную, слегка дрожащую руку и принялся перечислять, загибая пальцы: — Первое — патриот; второе — популист; третье — не любит контрактную систему; четвертое — благосостояние движется от бедняков наверх, а не от богачей вниз. — Большой палец он оставил торчать и, поколебавшись, спросил: — Доводилось тебе слышать о Великой Армии?
— Кому ж не доводилось? Не вижу большой разницы между нею и обычными гангстерами.
— Почему ты так сказал?
— Ну… все это знают.
— Ах все? Может они не правы, а? Да оглянись ты вокруг! Вспомни, что Легион Конфедерации плюет на законы Соединенных Штатов! Что, по-твоему, нужно делать с теми, кто приезжает сюда из держав и ходит у нас по головам? Или с вигами, которые мухлюют тут ради них?