— пусть даже в самой незначительной степени — являюсь соучастником избиений, похищений и убийств; и я успокаивал свою совесть, пытаясь уверить себя, будто в конце концов могу и ошибаться, думая, что Великая Армия меня использует. По временам я чувствовал: я должен честно объясниться и уйти; но когда передо мною вставала перспектива поисков жилья и пропитания — даже если отрешиться от потребности в книгах — мужество мне изменяло.
Созерцатель? Почему бы и нет? Созерцателям не приходится принимать трудных решений.
5. О ВИГАХ И ПОПУЛИСТАХ
6. ЭНФАНДЭН
Созерцатель? Почему бы и нет? Созерцателям не приходится принимать трудных решений.
5. О ВИГАХ И ПОПУЛИСТАХ
Страна, разгромленная в жестокой войне, лишенная половины территорий, утрачивает жизненную энергию и силу духа; народ испытывает шок. В течение нескольких поколений ее жители только и делают, что печально размышляют о случившемся, бредят прошлым и мечтают о чуде, которое бы все изменило — пока время не принесет спасительное равнодушие или новые исторические потрясения. Великая Армия с ее грубой философией и бесчеловечными методами была ответом уязвленной гордости на поражение.
Это был не единственный ответ; у двух основных политических партий были иные. Трезво мыслящие виги хотели привести экономику страны в соответствие с реальными условиями в мире — полностью, ничуть этого не скрывая, отдать ее во власть великим промышленным нациям и с благодарностью принять инвестиции и покровительство извне. В качестве немедленного результата ожидалось повышение благосостояния имущих классов; виги полагали, что это поведет к постепенному повышению уровня жизни в целом, поскольку предприниматели смогут нанимать больше рабочих, и контрактная система, не выдерживая конкуренции с системой оплаты по труду, отомрет сама собой.
Популисты возражали. Правительство, утверждали они, когда находились в оппозиции, должно создать отечественную индустрию, законодательно запретить контрактную систему, выкупить контракты квалифицированных рабочих и установить достаточно высокие для возникновения внутреннего рынка ставки заработной платы; от остального мира следует отгородиться, создав новую армию и новый флот. То, что будучи у власти, они никогда не могли воплотить свою программу в жизнь, списывалось на коварные происки вигов.
Предвыборная компания 1940 года была такой неистовой, будто пост президента — этот пустой титул — и впрямь стоил борьбы, будто реальная власть не находилась в руках лидера большинства Палаты представителей и его, по сути дела, кабинета, состоящего из председателей комиссий. Уже в мае в одного из ведущих популистских претендентов стреляли, и он был жестоко изувечен; Кливленд-холл, где происходил съезд вигов, подожгли.
Чтобы иметь право голосовать, мне не хватало двух лет, но и меня захватила предвыборная горячка. Популист Дженнингс Льюис был, наверное, самым уродливым кандидатом из всех, когда-либо выдвигавшихся; абсолютно лысая голова его как две капли воды походила на череп мертвеца. Дьюи, прошедший от вигов, обладал некоторой привлекательностью, что могло бы оказаться преимуществом, если бы настойчивые сторонники женского равноправия преуспели хоть в чем-то.
Как и прежде, кандидаты не отважились забираться западнее Чикаго, сосредоточив всю свою активность на Нью-Йорке и Новой Англии и передоверив ведение кампании в малонаселенных пространствах за Миссисипи местным политическим боссам. В этом году оба претендента пустили в ход все средства, чтобы привлечь побольше избирателей. Дьюи предпринял грандиозное турне на своем многогондольном аэростате; Льюис снялся в серии коротких звуковых кинолент, которые демонстрировались бесплатно. Дьюи несколько раз на дню выступал перед небольшими аудиториями. Льюис предпочитал колоссальные еженедельные митинги с факельными шествиями.
В начале сентября один из таких популистских митингов ожидался на Площади Союза; должны были выступать и Джордж Норрис — президент, срок которого истекал, и Норман Томас — единственный после обожаемого народом Брайана популист, пробывший в свое время президентом два срока. Тисс великодушно разрешил мне уйти из магазина за несколько часов до начала митинга, чтобы я смог занять место, откуда все видел бы и слышал. Определив выборы как бессмысленную суету, придуманную для одурачивания масс, сам он, несмотря на собственное определение, развил в эти дни бурную, но загадочную, непонятную для непосвященных деятельность.
Когда я подоспел, площадь была уже заполнена; самые искушенные в акробатике забрались даже на статуи Лафайета и Вашингтона. На Каллиопах[24] наяривали патриотические песни, компрессоры плевались клубами дыма, на миг рисуя ими в воздухе имя претендента — тут же, впрочем, расплывавшееся. Обреченный видеть издалека, в просветах между головами, лишь мелькание, я двигался вдоль края толпы и думал о том, что с тем же успехом могу и совсем уйти.
— Пожалуйста, не топчитесь так на моей ноге. Или это входит в популистские традиции?
— Простите, мисс. Виноват. Неужели я сделал вам больно?
Мы стояли достаточно близко к фонарю, и я сразу увидел, что она молода и хорошо одета. Вряд ли она была из тех девушек, которые любят ходить на политические митинги — там крайне редко всерьез рассчитывают на женскую аудиторию. Она слегка потерла подъем стопы и неохотно пробормотала:
— Все в порядке. Поделом мне за любопытство… Будто толпы не видела. Она была полненькая и хорошенькая, с небольшими досадливо поджатыми
сейчас губами и длинными светлыми волосами, падавшими на плечи.
— Отсюда много не увидишь, — сказал я. — Впрочем, если вы такая страстная поклонница важных персон, что вас устроит даже беглый взгляд издалека, я могу помочь вам залезть на трамвай. В качестве компенсации за неуклюжесть.
Она смерила меня задумчивым взглядом.
— Я сама о себе позабочусь. Но если вы хотите как-то искупить свою вину, может, объясните, зачем люди ходят на эти нелепые сборища?
— Зачем? Послушать ораторов.
— Вряд ли они расслышат. Разве что те, кто близко стоит.
— Ну тогда, наверное, чтобы выразить поддержку своей партии.
— Вот и я так думаю. Это обычай. Ритуал, или что-то в этом роде. Дурацкая забава.
— Но недорогая, — ответил я. — А у тех, кто голосует за популистов, денег негусто.
— Возможно, дело именно в этом, — проговорила она. — Если бы они занялись чем-нибудь более полезным, то заработали бы денег; а тогда они не голосовали бы за популистов.
— Заколдованный круг. Думаете, если бы все голосовали за вигов, все разбогатели бы, как виги?
Она пожала плечами; получилось это у нее очаровательно.
— Завидовать тем, кому лучше живется, легко. Куда труднее сделать собственную жизнь лучше.
— Не могу с вами согласиться, мисс… э-э?
— Неужели, мистер популист, женщины всегда вам представляются после того, как вы потопчетесь у них по ногам?
— Я не всегда так удачлив, — храбро ответил я. — Ноги, по которым я топчусь, редко принадлежат хорошеньким женщинам. Не буду отрицать, по взглядам я популист, но по имени я — Ходж Бэкмэйкер.
Ее звали Тирза Вэйм. Она была на контракте у семьи богатых вигов, владевших внушительным современным зданием из стали и бетона, возвышавшемся неподалеку от Бассейна на углу Сорок второй улицы и Пятой авеню. В первой же фразе, говоря о себе, она помянула «любопытство» — но скоро я понял: это было холодное и расчетливое любопытство, распространявшееся лишь на то, что поражало ее своей глупостью. Ее интересовало также все модное, или распространенное, или о чем много говорят; то, что можно интересоваться чем-либо хоть отчасти абстрактным, было для нее верхом нелепости.
Она законтрактовалась не потому, что нужда заставила, а по расчету, всерьез веря, что через контракт добьется экономической независимости. Мне это казалось парадоксом, даже когда я сравнивал свое «свободное» состояние с ее подневольным. Определенно, контракт не слишком стеснял ее во времени; вскоре после нашего знакомства она почти каждый вечер поджидала меня на Площади Бассейна, где мы, болтая о том о сем, часами просиживали на скамейке или бодро прогуливались, если очень уж пробирала осенняя свежесть.
Совсем недолго я тешил себя мыслью, будто ее интерес ко мне — впрочем, точнее было сказать: она меня просто терпит — вызван тем, что она мною увлечена. Если она и испытывала какое-то чувство, думаю, это было чувство легкого отвращения к моему виду, который, правда, вносил некое разнообразие в окружавший ее изо дня в день пейзаж, контрастируя с видом ее откормленных, лощеных нанимателей и их друзей. Когда я поцеловал ее в первый раз, она чуть вздрогнула; потом, прикрыв глаза, позволила повторить.
Она совершенно не сопротивлялась, когда я форсировал события, и спокойно привела меня к себе, стоило мне без околичностей заявить, что на улице теперь слишком холодно даже для беседы. У нее была своя комната в большом, густозаселенном доме. Опытным соблазнителем меня никак нельзя было назвать — но и в своей неловкой поспешности я видел: внутренне она давно решила, что я добьюсь своего.
То, что ее уступчивость не была результатом страсти, стало очевидным почти сразу; не столько я не сумел возбудить ее, сколько она сама никоим образом не хотела заходить дальше минимально необходимой степени возбуждения. Даже после близости она осталась такой же девственно холодной и скептичной, как была.
— Овчинка, похоже, выделки не стоит. Подумать только, люди говорят, пишут, мечтают лишь об этом!
— Тирза, дорогая…
— А свобода, которая, как говорят, с этим приходит… Ты совсем не стал мне дороже, чем был, например, час назад. Пожалуй, если уж люди вынуждены получать удовольствие подобным образом — а я думаю, что вынуждены, ведь они этим занимаются спокон веку, — надо бы делать это с бОльшим достоинством.
Я становился все неистовее, она оставалась холодной; наверное, одно лишь любопытство двигало ею. Ее забавляла моя возвышенная тяга к знаниям.
— Что проку будет в твоей учености? Она не даст тебе ни пенни!
Я погладил длинные светлые волосы, поцеловал ее в ухо. Лениво возразил:
— Думаешь, не даст? Но ведь не одни же деньги существуют на свете.
Она отодвинулась.
— Это всегда говорят те, кто не умеет их зарабатывать.
— А что говорят те, кто умеет?
— Что это — самое главное, — серьезно ответила она. — Потому что на них можно купить все остальное.
— На них ты могла бы выкупить свой контракт, — признал я. — Но сначала нужно их добыть.
— Добыть? Я их и так не упускаю. Я потратила совсем не все, что получила по контракту.
— Да, но в чем вообще смысл контрактной системы?
Она с недоумением посмотрела на меня.
— Ты когда-нибудь думаешь о серьезных вещах? Только книжки, политика и все такое, да? Какие у меня возможности без контракта? Не думаю, что Вэймы слеплены из лучшего теста, чем Бэкмэйкеры — но ты всего лишь рабочая лошадь, а я гувернантка, воспитательница и в каком-то смысле даже немножко подруга миссис Смит.
— Знаешь, по мне это подозрительно попахивает снобизмом.
— Да неужели? Хорошо, я сноб. Никогда этого не отрицала. Я хочу жить, как леди, хочу хороший дом со слугами, выездом, минибилями, хочу ездить в нормальные страны, отдыхать в Париже, и в Риме, и в Вене! Можешь любить своих бедных и аплодировать своим популистам — я люблю богатых и люблю вигов.
— Это все очень хорошо, — возразил я. — Но даже если бы к тебе вернулись сейчас все деньги, полученные под контракт, и ты в любой момент, когда только пожелаешь, могла бы выкупиться, как это помогло бы тебе стать богатой?
— Думаешь, я держу деньги в чулке? Все вложено, до цента. Люди, которые бывают в моем доме, всегда подбрасывают что-нибудь; не только деньги, хотя и денег дают достаточно, чтобы мой первоначальный капитал потихоньку увеличивался — но подбрасывают и советы, что покупать и что продавать. К тридцати годам я буду состоятельным человеком. Конечно, я могу выйти замуж за богача еще раньше.
— Чудовищно хладнокровный взгляд на замужество, — сказал я печально.
— Да? — безразлично прозвучало в ответ. — Но ты и так говоришь, что я хладнокровная. Так уж лучше буду хладнокровной с выгодой для себя.
— Если у тебя такое на сердце, тогда не понимаю, что мы сейчас здесь делаем. Ты могла бы подцепить любовника повыгоднее.
Она была невозмутима.
— Тут ты совсем не подумал. А если бы подумал, то сообразил бы, что мне никак нельзя заводить шашни с мужчиной из того круга, в который я намерена попасть через брак. Настоящие леди могут смеяться над сплетнями, но малейший слушок о ком-нибудь, вроде меня — это катастрофа. Скандала не избежать, если вдруг выяснится, что дома я бывала не только чопорной девицей строгих правил.
Внешность не слишком-то обманчива, размышлял я, испытывая болезненную ревность при мысли о мужчинах, которые могли бы вместо меня сейчас находиться здесь — для этого им достаточно было быть столь же безымянными и столь же, в сущности, неуместными в жизни Тирзы, как я. Но это терзающее душу чувство было лишь немногим более мучительным, чем разочарование оттого, что мною просто пользуются для тренировки, для получения опыта. Едва ли не любой, кто так же незначителен, как я, любой, кто не вхож в дом ее хозяев и не служит там, любой, кто наверняка никогда не встретится с миссис Смит и, тем более, не заговорит с нею — сгодился бы лежащей рядом женщине для того, для чего сгодился ей я.
Оглядываясь и стараясь на миг вернуть ушедшее навек, я чувствую печаль и странный прилив сострадания к девушке Тирзе и юноше Ходжу. Как всерьез мы относились к нашим разногласиям в политике и морали, и как пренебрежительно — к быстролетным мгновениям единства. Мы оба говорили и делали лишь то, что усиливало антагонизм между нами — и ничего, что могло бы умерить нашу самоуверенную юную непримиримость. Мы пререкались, и каждый старался убедить другого: Дьюи и Льюис; виги против популистов; материализм — нет, идеализм; только практичность — только принципиальность… Каким вздором все это выглядит теперь; каким важным все это казалось тогда.
Вдобавок к тому, что, как и почти все в Соединенных Штатах, мы не доверяли иностранцам и ненавидели их, на конфедератов мы смотрели как на главных виновников всех наших несчастий. Мы не только винили их и боялись, но считали, что и по сию пору остались скопищем интригующих против нас негодяев, так что популистские ораторы всегда могли рассчитывать на известную заранее реакцию публики, стоило им заявить, что виги — не более чем орудие южан.
Вопреки общепринятому в Соединенных Штатах мнению, я был уверен, что вожди победившего Юга являлись людьми кристальной честности, а самым благородным среди них был их второй президент[25]. Однако я знал, что сразу после заключения Ричмондского мира личности, куда менее преданные общественному благу, начали приобретать в новом государстве все больший вес. Как отметил сэр Джон Дальберг, «власть развращает».
С момента первого избрания в 1865 году и до самой смерти, последовавшей десять лет спустя, президент Ли был заложником постепенно набиравшего силу и все более склонного к империалистической политике Конгресса. Ли был против вторжения в Мексику, осуществленного под предлогом восстановления порядка, действительно напрочь расстроенного вооруженной борьбой республиканцев с императором[26]; был он и против присоединения Мексики к Конфедерации. Однако он слишком глубоко уважал конституцию, чтобы продолжать сопротивляться, когда Палата представителей Конфедерации и Сенат приняли совместную резолюцию по этому вопросу.
Ли оставался символом, но по мере того, как боровшееся за независимость поколение сходило со сцены, идеалы, которые он олицетворял, меркли. Равноправие негров, провозглашенное, главным образом, под давлением таких людей, как Ли, вскоре оказалось лишь уловкой, позволявшей получать все выгоды рабовладения, не беря на себя никаких присущих ему обязанностей. По обе стороны новой границы ставшие свободными рабы все равно не допускались до голосований и, фактически, оказались лишенными всех существенных для повседневной жизни гражданских прав. Однако если старый Союз поначалу ограничил, а затем и совсем запретил иммиграцию, то Конфедерация поощряла ее, предоставляя вновь прибывающим права наравне с латиноамериканцами, составившими большинство населения страны после того, как она столь решительно продвинулась на юг; полное же гражданство предоставлялось только потомкам жителей Конфедерации, имевших право голоса на 4 июля 1864 года[27].
Популисты утверждали, что виги — агенты конфедератов; виги колко отвечали, что популисты — фантазеры и демагоги, которые, если и не поощряют открыть криминальные действия Великой Армии, то, во всяком случае, относятся к ним снисходительно. Популисты, возражая, указывали, что их платформа осуждает нелегальные организации и незаконные методы. Это меня не слишком-то убеждало; я видел, как заняты сразу оказались Тисс, Пондайбл и их сообщники, когда началась предвыборная кампания.
На исходе дня выборов Тисс закрыл магазин, и мы пешком прошли несколько кварталов до большого магазина тканей Уонэмэйкера и Стюарта. Там, между двумя крутившими рекламу товаров фирмы тинографами, располагался просторный экран, на который передавали сводки о подсчете голосов. С самого начала стало ясно: непредсказуемые избиратели предпочли Дьюи. Штат за штатом, даже те, что до сих пор устойчиво считались популистскими, принимали сторону вигов — впервые со времен, когда Вильям Хэйл Томпсон победил президента Томаса Р.Маршалла в 1920 и затем Альфреда
Е.Смита в 1924. Правда, после этого Смит приобрел громадную популярность, давшую ему президентство четыре года спустя. Лишь Массачусетс, Коннектитут, Дакота и Орегон выступили за Льюиса; даже его родная Миннесота, как и еще двадцать один штат, отдала свой голос Дьюи.
Сколь ни был я обескуражен, я не мог не обратить внимания на довольный вид Тисса. Когда я спросил, как он ухитряется получать удовольствие от сокрушительного поражения, он улыбнулся и сказал:
— Какое поражение, Ходжинс? Ты думаешь, мы хотели, чтобы победили популисты? Выбрать Дженнингса Льюиса с его программой всемирных конференций по разоружению? Ей-ей, Ходжинс, боюсь, что день идет за днем, а ты не умнеешь.
— Вы хотите сказать, что Великая Армия с самого начала стояла за Дьюи?
— Дьюи или кто другой — неважно. Мы предпочитаем вечно колеблющейся популистской администрации администрацию вигов, которая дает четкую цель.
Конечно, мне давно следовало сообразить, что Тисс и Тирза в конце концов окажутся единомышленниками. Только моим простодушием можно объяснить то, что сам я этого так и не понял.
Это был не единственный ответ; у двух основных политических партий были иные. Трезво мыслящие виги хотели привести экономику страны в соответствие с реальными условиями в мире — полностью, ничуть этого не скрывая, отдать ее во власть великим промышленным нациям и с благодарностью принять инвестиции и покровительство извне. В качестве немедленного результата ожидалось повышение благосостояния имущих классов; виги полагали, что это поведет к постепенному повышению уровня жизни в целом, поскольку предприниматели смогут нанимать больше рабочих, и контрактная система, не выдерживая конкуренции с системой оплаты по труду, отомрет сама собой.
Популисты возражали. Правительство, утверждали они, когда находились в оппозиции, должно создать отечественную индустрию, законодательно запретить контрактную систему, выкупить контракты квалифицированных рабочих и установить достаточно высокие для возникновения внутреннего рынка ставки заработной платы; от остального мира следует отгородиться, создав новую армию и новый флот. То, что будучи у власти, они никогда не могли воплотить свою программу в жизнь, списывалось на коварные происки вигов.
Предвыборная компания 1940 года была такой неистовой, будто пост президента — этот пустой титул — и впрямь стоил борьбы, будто реальная власть не находилась в руках лидера большинства Палаты представителей и его, по сути дела, кабинета, состоящего из председателей комиссий. Уже в мае в одного из ведущих популистских претендентов стреляли, и он был жестоко изувечен; Кливленд-холл, где происходил съезд вигов, подожгли.
Чтобы иметь право голосовать, мне не хватало двух лет, но и меня захватила предвыборная горячка. Популист Дженнингс Льюис был, наверное, самым уродливым кандидатом из всех, когда-либо выдвигавшихся; абсолютно лысая голова его как две капли воды походила на череп мертвеца. Дьюи, прошедший от вигов, обладал некоторой привлекательностью, что могло бы оказаться преимуществом, если бы настойчивые сторонники женского равноправия преуспели хоть в чем-то.
Как и прежде, кандидаты не отважились забираться западнее Чикаго, сосредоточив всю свою активность на Нью-Йорке и Новой Англии и передоверив ведение кампании в малонаселенных пространствах за Миссисипи местным политическим боссам. В этом году оба претендента пустили в ход все средства, чтобы привлечь побольше избирателей. Дьюи предпринял грандиозное турне на своем многогондольном аэростате; Льюис снялся в серии коротких звуковых кинолент, которые демонстрировались бесплатно. Дьюи несколько раз на дню выступал перед небольшими аудиториями. Льюис предпочитал колоссальные еженедельные митинги с факельными шествиями.
В начале сентября один из таких популистских митингов ожидался на Площади Союза; должны были выступать и Джордж Норрис — президент, срок которого истекал, и Норман Томас — единственный после обожаемого народом Брайана популист, пробывший в свое время президентом два срока. Тисс великодушно разрешил мне уйти из магазина за несколько часов до начала митинга, чтобы я смог занять место, откуда все видел бы и слышал. Определив выборы как бессмысленную суету, придуманную для одурачивания масс, сам он, несмотря на собственное определение, развил в эти дни бурную, но загадочную, непонятную для непосвященных деятельность.
Когда я подоспел, площадь была уже заполнена; самые искушенные в акробатике забрались даже на статуи Лафайета и Вашингтона. На Каллиопах[24] наяривали патриотические песни, компрессоры плевались клубами дыма, на миг рисуя ими в воздухе имя претендента — тут же, впрочем, расплывавшееся. Обреченный видеть издалека, в просветах между головами, лишь мелькание, я двигался вдоль края толпы и думал о том, что с тем же успехом могу и совсем уйти.
— Пожалуйста, не топчитесь так на моей ноге. Или это входит в популистские традиции?
— Простите, мисс. Виноват. Неужели я сделал вам больно?
Мы стояли достаточно близко к фонарю, и я сразу увидел, что она молода и хорошо одета. Вряд ли она была из тех девушек, которые любят ходить на политические митинги — там крайне редко всерьез рассчитывают на женскую аудиторию. Она слегка потерла подъем стопы и неохотно пробормотала:
— Все в порядке. Поделом мне за любопытство… Будто толпы не видела. Она была полненькая и хорошенькая, с небольшими досадливо поджатыми
сейчас губами и длинными светлыми волосами, падавшими на плечи.
— Отсюда много не увидишь, — сказал я. — Впрочем, если вы такая страстная поклонница важных персон, что вас устроит даже беглый взгляд издалека, я могу помочь вам залезть на трамвай. В качестве компенсации за неуклюжесть.
Она смерила меня задумчивым взглядом.
— Я сама о себе позабочусь. Но если вы хотите как-то искупить свою вину, может, объясните, зачем люди ходят на эти нелепые сборища?
— Зачем? Послушать ораторов.
— Вряд ли они расслышат. Разве что те, кто близко стоит.
— Ну тогда, наверное, чтобы выразить поддержку своей партии.
— Вот и я так думаю. Это обычай. Ритуал, или что-то в этом роде. Дурацкая забава.
— Но недорогая, — ответил я. — А у тех, кто голосует за популистов, денег негусто.
— Возможно, дело именно в этом, — проговорила она. — Если бы они занялись чем-нибудь более полезным, то заработали бы денег; а тогда они не голосовали бы за популистов.
— Заколдованный круг. Думаете, если бы все голосовали за вигов, все разбогатели бы, как виги?
Она пожала плечами; получилось это у нее очаровательно.
— Завидовать тем, кому лучше живется, легко. Куда труднее сделать собственную жизнь лучше.
— Не могу с вами согласиться, мисс… э-э?
— Неужели, мистер популист, женщины всегда вам представляются после того, как вы потопчетесь у них по ногам?
— Я не всегда так удачлив, — храбро ответил я. — Ноги, по которым я топчусь, редко принадлежат хорошеньким женщинам. Не буду отрицать, по взглядам я популист, но по имени я — Ходж Бэкмэйкер.
Ее звали Тирза Вэйм. Она была на контракте у семьи богатых вигов, владевших внушительным современным зданием из стали и бетона, возвышавшемся неподалеку от Бассейна на углу Сорок второй улицы и Пятой авеню. В первой же фразе, говоря о себе, она помянула «любопытство» — но скоро я понял: это было холодное и расчетливое любопытство, распространявшееся лишь на то, что поражало ее своей глупостью. Ее интересовало также все модное, или распространенное, или о чем много говорят; то, что можно интересоваться чем-либо хоть отчасти абстрактным, было для нее верхом нелепости.
Она законтрактовалась не потому, что нужда заставила, а по расчету, всерьез веря, что через контракт добьется экономической независимости. Мне это казалось парадоксом, даже когда я сравнивал свое «свободное» состояние с ее подневольным. Определенно, контракт не слишком стеснял ее во времени; вскоре после нашего знакомства она почти каждый вечер поджидала меня на Площади Бассейна, где мы, болтая о том о сем, часами просиживали на скамейке или бодро прогуливались, если очень уж пробирала осенняя свежесть.
Совсем недолго я тешил себя мыслью, будто ее интерес ко мне — впрочем, точнее было сказать: она меня просто терпит — вызван тем, что она мною увлечена. Если она и испытывала какое-то чувство, думаю, это было чувство легкого отвращения к моему виду, который, правда, вносил некое разнообразие в окружавший ее изо дня в день пейзаж, контрастируя с видом ее откормленных, лощеных нанимателей и их друзей. Когда я поцеловал ее в первый раз, она чуть вздрогнула; потом, прикрыв глаза, позволила повторить.
Она совершенно не сопротивлялась, когда я форсировал события, и спокойно привела меня к себе, стоило мне без околичностей заявить, что на улице теперь слишком холодно даже для беседы. У нее была своя комната в большом, густозаселенном доме. Опытным соблазнителем меня никак нельзя было назвать — но и в своей неловкой поспешности я видел: внутренне она давно решила, что я добьюсь своего.
То, что ее уступчивость не была результатом страсти, стало очевидным почти сразу; не столько я не сумел возбудить ее, сколько она сама никоим образом не хотела заходить дальше минимально необходимой степени возбуждения. Даже после близости она осталась такой же девственно холодной и скептичной, как была.
— Овчинка, похоже, выделки не стоит. Подумать только, люди говорят, пишут, мечтают лишь об этом!
— Тирза, дорогая…
— А свобода, которая, как говорят, с этим приходит… Ты совсем не стал мне дороже, чем был, например, час назад. Пожалуй, если уж люди вынуждены получать удовольствие подобным образом — а я думаю, что вынуждены, ведь они этим занимаются спокон веку, — надо бы делать это с бОльшим достоинством.
Я становился все неистовее, она оставалась холодной; наверное, одно лишь любопытство двигало ею. Ее забавляла моя возвышенная тяга к знаниям.
— Что проку будет в твоей учености? Она не даст тебе ни пенни!
Я погладил длинные светлые волосы, поцеловал ее в ухо. Лениво возразил:
— Думаешь, не даст? Но ведь не одни же деньги существуют на свете.
Она отодвинулась.
— Это всегда говорят те, кто не умеет их зарабатывать.
— А что говорят те, кто умеет?
— Что это — самое главное, — серьезно ответила она. — Потому что на них можно купить все остальное.
— На них ты могла бы выкупить свой контракт, — признал я. — Но сначала нужно их добыть.
— Добыть? Я их и так не упускаю. Я потратила совсем не все, что получила по контракту.
— Да, но в чем вообще смысл контрактной системы?
Она с недоумением посмотрела на меня.
— Ты когда-нибудь думаешь о серьезных вещах? Только книжки, политика и все такое, да? Какие у меня возможности без контракта? Не думаю, что Вэймы слеплены из лучшего теста, чем Бэкмэйкеры — но ты всего лишь рабочая лошадь, а я гувернантка, воспитательница и в каком-то смысле даже немножко подруга миссис Смит.
— Знаешь, по мне это подозрительно попахивает снобизмом.
— Да неужели? Хорошо, я сноб. Никогда этого не отрицала. Я хочу жить, как леди, хочу хороший дом со слугами, выездом, минибилями, хочу ездить в нормальные страны, отдыхать в Париже, и в Риме, и в Вене! Можешь любить своих бедных и аплодировать своим популистам — я люблю богатых и люблю вигов.
— Это все очень хорошо, — возразил я. — Но даже если бы к тебе вернулись сейчас все деньги, полученные под контракт, и ты в любой момент, когда только пожелаешь, могла бы выкупиться, как это помогло бы тебе стать богатой?
— Думаешь, я держу деньги в чулке? Все вложено, до цента. Люди, которые бывают в моем доме, всегда подбрасывают что-нибудь; не только деньги, хотя и денег дают достаточно, чтобы мой первоначальный капитал потихоньку увеличивался — но подбрасывают и советы, что покупать и что продавать. К тридцати годам я буду состоятельным человеком. Конечно, я могу выйти замуж за богача еще раньше.
— Чудовищно хладнокровный взгляд на замужество, — сказал я печально.
— Да? — безразлично прозвучало в ответ. — Но ты и так говоришь, что я хладнокровная. Так уж лучше буду хладнокровной с выгодой для себя.
— Если у тебя такое на сердце, тогда не понимаю, что мы сейчас здесь делаем. Ты могла бы подцепить любовника повыгоднее.
Она была невозмутима.
— Тут ты совсем не подумал. А если бы подумал, то сообразил бы, что мне никак нельзя заводить шашни с мужчиной из того круга, в который я намерена попасть через брак. Настоящие леди могут смеяться над сплетнями, но малейший слушок о ком-нибудь, вроде меня — это катастрофа. Скандала не избежать, если вдруг выяснится, что дома я бывала не только чопорной девицей строгих правил.
Внешность не слишком-то обманчива, размышлял я, испытывая болезненную ревность при мысли о мужчинах, которые могли бы вместо меня сейчас находиться здесь — для этого им достаточно было быть столь же безымянными и столь же, в сущности, неуместными в жизни Тирзы, как я. Но это терзающее душу чувство было лишь немногим более мучительным, чем разочарование оттого, что мною просто пользуются для тренировки, для получения опыта. Едва ли не любой, кто так же незначителен, как я, любой, кто не вхож в дом ее хозяев и не служит там, любой, кто наверняка никогда не встретится с миссис Смит и, тем более, не заговорит с нею — сгодился бы лежащей рядом женщине для того, для чего сгодился ей я.
Оглядываясь и стараясь на миг вернуть ушедшее навек, я чувствую печаль и странный прилив сострадания к девушке Тирзе и юноше Ходжу. Как всерьез мы относились к нашим разногласиям в политике и морали, и как пренебрежительно — к быстролетным мгновениям единства. Мы оба говорили и делали лишь то, что усиливало антагонизм между нами — и ничего, что могло бы умерить нашу самоуверенную юную непримиримость. Мы пререкались, и каждый старался убедить другого: Дьюи и Льюис; виги против популистов; материализм — нет, идеализм; только практичность — только принципиальность… Каким вздором все это выглядит теперь; каким важным все это казалось тогда.
Вдобавок к тому, что, как и почти все в Соединенных Штатах, мы не доверяли иностранцам и ненавидели их, на конфедератов мы смотрели как на главных виновников всех наших несчастий. Мы не только винили их и боялись, но считали, что и по сию пору остались скопищем интригующих против нас негодяев, так что популистские ораторы всегда могли рассчитывать на известную заранее реакцию публики, стоило им заявить, что виги — не более чем орудие южан.
Вопреки общепринятому в Соединенных Штатах мнению, я был уверен, что вожди победившего Юга являлись людьми кристальной честности, а самым благородным среди них был их второй президент[25]. Однако я знал, что сразу после заключения Ричмондского мира личности, куда менее преданные общественному благу, начали приобретать в новом государстве все больший вес. Как отметил сэр Джон Дальберг, «власть развращает».
С момента первого избрания в 1865 году и до самой смерти, последовавшей десять лет спустя, президент Ли был заложником постепенно набиравшего силу и все более склонного к империалистической политике Конгресса. Ли был против вторжения в Мексику, осуществленного под предлогом восстановления порядка, действительно напрочь расстроенного вооруженной борьбой республиканцев с императором[26]; был он и против присоединения Мексики к Конфедерации. Однако он слишком глубоко уважал конституцию, чтобы продолжать сопротивляться, когда Палата представителей Конфедерации и Сенат приняли совместную резолюцию по этому вопросу.
Ли оставался символом, но по мере того, как боровшееся за независимость поколение сходило со сцены, идеалы, которые он олицетворял, меркли. Равноправие негров, провозглашенное, главным образом, под давлением таких людей, как Ли, вскоре оказалось лишь уловкой, позволявшей получать все выгоды рабовладения, не беря на себя никаких присущих ему обязанностей. По обе стороны новой границы ставшие свободными рабы все равно не допускались до голосований и, фактически, оказались лишенными всех существенных для повседневной жизни гражданских прав. Однако если старый Союз поначалу ограничил, а затем и совсем запретил иммиграцию, то Конфедерация поощряла ее, предоставляя вновь прибывающим права наравне с латиноамериканцами, составившими большинство населения страны после того, как она столь решительно продвинулась на юг; полное же гражданство предоставлялось только потомкам жителей Конфедерации, имевших право голоса на 4 июля 1864 года[27].
Популисты утверждали, что виги — агенты конфедератов; виги колко отвечали, что популисты — фантазеры и демагоги, которые, если и не поощряют открыть криминальные действия Великой Армии, то, во всяком случае, относятся к ним снисходительно. Популисты, возражая, указывали, что их платформа осуждает нелегальные организации и незаконные методы. Это меня не слишком-то убеждало; я видел, как заняты сразу оказались Тисс, Пондайбл и их сообщники, когда началась предвыборная кампания.
На исходе дня выборов Тисс закрыл магазин, и мы пешком прошли несколько кварталов до большого магазина тканей Уонэмэйкера и Стюарта. Там, между двумя крутившими рекламу товаров фирмы тинографами, располагался просторный экран, на который передавали сводки о подсчете голосов. С самого начала стало ясно: непредсказуемые избиратели предпочли Дьюи. Штат за штатом, даже те, что до сих пор устойчиво считались популистскими, принимали сторону вигов — впервые со времен, когда Вильям Хэйл Томпсон победил президента Томаса Р.Маршалла в 1920 и затем Альфреда
Е.Смита в 1924. Правда, после этого Смит приобрел громадную популярность, давшую ему президентство четыре года спустя. Лишь Массачусетс, Коннектитут, Дакота и Орегон выступили за Льюиса; даже его родная Миннесота, как и еще двадцать один штат, отдала свой голос Дьюи.
Сколь ни был я обескуражен, я не мог не обратить внимания на довольный вид Тисса. Когда я спросил, как он ухитряется получать удовольствие от сокрушительного поражения, он улыбнулся и сказал:
— Какое поражение, Ходжинс? Ты думаешь, мы хотели, чтобы победили популисты? Выбрать Дженнингса Льюиса с его программой всемирных конференций по разоружению? Ей-ей, Ходжинс, боюсь, что день идет за днем, а ты не умнеешь.
— Вы хотите сказать, что Великая Армия с самого начала стояла за Дьюи?
— Дьюи или кто другой — неважно. Мы предпочитаем вечно колеблющейся популистской администрации администрацию вигов, которая дает четкую цель.
Конечно, мне давно следовало сообразить, что Тисс и Тирза в конце концов окажутся единомышленниками. Только моим простодушием можно объяснить то, что сам я этого так и не понял.
6. ЭНФАНДЭН
Что проку будет в твоей учености, спросила Тирза. Время от времени это беспокоило и меня самого. Обилие знаний было мне не в тягость, но, предположим, я узнаю еще больше — потом-то что? Правда, я и не ждал никаких наград, мне хватало самого удовольствия, которое я получал от книг
— но мое будущее, если воспользоваться этим мало что говорящим словом, не могло совсем уж не волновать меня. Я не хотел провести в книжном магазине всю жизнь. Я был благодарен Тиссу, несмотря на его презрение к этому чувству, за те возможности, которые он мне предоставил; но не настолько, чтобы стать вторым Тиссом — лишенным, к тому же, бодрящей конспирации в рядах Великой Армии.
Другие пути были немногочисленны и малопривлекательны. Казалось бы, можно последовать примеру Тирзы, но это если не принимать во внимание громадной разницы в наших положениях и в наших характерах — не говоря уже о разнице между неуклюжим юнцом и хорошенькой девушкой. Вряд ли я мог надеяться найти богатую семью, которая купила бы мои услуги, подобрала бы мне род деятельности, который бы меня устроил — и к тому же без раздражения взирала на мои попытки продвинуться в жизни за ее счет. Даже если бы такая возможность возникла, я не сумел бы воспользоваться ею, как Тирза; я наверняка все путал бы, забывал купить, что мне поручено, и вспоминал слишком поздно, заводился бы из-за каждого лотерейного билета и терял корешки чеков.
Моя беспомощная неуверенность усугубляла провал в отношениях с Тирзой. Не было никакой надежды, что ее холодность сменится страстью или хотя бы привязанностью. В любой момент она могла решить, что ее любопытство удовлетворено и что связанные со мною хлопоты, неудобства и ощущения, которые явно ей были отвратительны, уже не окупаются.
Мы были странной парой. Мы спорили либо степенно беседовали о вещах, которые были нам, в сущности, безразличны. Гуляя по улицам или убегая с освещенных газовыми фонарями тротуаров, чтобы полюбоваться луной над Площадью Бассейна, мы никогда не держались за руки, никогда не целовались под влиянием, скажем, внезапного порыва. Благоразумие удерживало нас от малейшего прикосновения друг к другу иначе, как только в полном уединении, поэтому мы не знали ни целомудренных ласк, ни случайных касаний руки и бедра, или локтя и локтя; наши тайные объятия были греховными уже потому лишь, что были тайными.
Я часто мечтал о чудесной перемене — в обстоятельствах ли, в ее ли отношении ко мне, — которая разрушила бы стену между нами; но за этой надеждой крылось ожидание внезапного и окончательного разрыва. Разрыв произошел больше чем через год. Однако он оказался результатом отнюдь не сулящего Тирзе успех расчета и не предложения руки и сердца со стороны богача — чего я отчаянно боялся когда-то, — а, напротив, моих собственных поступков, не совершать которых я не мог.
Среди клиентов, которым я часто доставлял пакеты с книгами, был мсье Рене Энфанден, живший на Восьмой улице, близ Пятой авеню. Он был консулом Республики Гаити; дом, который он занимал, выделялся среди окружавших его однообразных зданий благодаря большому красно-синему орнаментальному щиту над входом. Мсье Энфанден занимал не весь дом. Под офисы консульства и жилые апартаменты использовался лишь бельэтаж, а остальные этажи были предоставлены иным съемщикам.
Неприязнь Тисса к иностранцам выражалась здесь в том, что он то и дело отпускал в адрес консула язвительные насмешки — разумеется, когда тот не слышал, — или пускался в длинные, подкрепленные достижениями антропометрии и частыми ссылками на Ломброзо и Юнга рассуждения о неспособности негров к самоуправлению. Я заметил, однако, что он ведет себя с консулом так же вежливо и честно, как с самыми уважаемыми из постоянных наших покупателей; а к этому времени я знал Тисса уже достаточно для того, чтобы объяснить эту обходительность не хитростью корыстного торговца, а состраданием, подавленным и едва различимым в лабиринте противоречий его натуры.
Долго я почти не обращал на Энфандена внимания, разве что отмечал широту его интересов — о ней свидетельствовало разнообразие покупаемых им книг. Я чувствовал, что он, как и я, застенчив. Он заключил договор, по которому возвращал большинство купленных книг в качестве кредита за новые. Если бы он этого не сделал, его библиотека, мне это было ясно, скоро вытеснила бы его из дому; и так уже книги загромождали все пространство, не занятое имуществом консульства, да еще в спальне от них была свободна часть стены, на которой висело большое распятие. В большой темно-коричневой руке Энфандена какая-нибудь книга, похоже, была всегда — либо вежливо прикрытая, но заложенная большим пальцем, либо нетерпеливо распахнутая на первой попавшейся странице.
— но мое будущее, если воспользоваться этим мало что говорящим словом, не могло совсем уж не волновать меня. Я не хотел провести в книжном магазине всю жизнь. Я был благодарен Тиссу, несмотря на его презрение к этому чувству, за те возможности, которые он мне предоставил; но не настолько, чтобы стать вторым Тиссом — лишенным, к тому же, бодрящей конспирации в рядах Великой Армии.
Другие пути были немногочисленны и малопривлекательны. Казалось бы, можно последовать примеру Тирзы, но это если не принимать во внимание громадной разницы в наших положениях и в наших характерах — не говоря уже о разнице между неуклюжим юнцом и хорошенькой девушкой. Вряд ли я мог надеяться найти богатую семью, которая купила бы мои услуги, подобрала бы мне род деятельности, который бы меня устроил — и к тому же без раздражения взирала на мои попытки продвинуться в жизни за ее счет. Даже если бы такая возможность возникла, я не сумел бы воспользоваться ею, как Тирза; я наверняка все путал бы, забывал купить, что мне поручено, и вспоминал слишком поздно, заводился бы из-за каждого лотерейного билета и терял корешки чеков.
Моя беспомощная неуверенность усугубляла провал в отношениях с Тирзой. Не было никакой надежды, что ее холодность сменится страстью или хотя бы привязанностью. В любой момент она могла решить, что ее любопытство удовлетворено и что связанные со мною хлопоты, неудобства и ощущения, которые явно ей были отвратительны, уже не окупаются.
Мы были странной парой. Мы спорили либо степенно беседовали о вещах, которые были нам, в сущности, безразличны. Гуляя по улицам или убегая с освещенных газовыми фонарями тротуаров, чтобы полюбоваться луной над Площадью Бассейна, мы никогда не держались за руки, никогда не целовались под влиянием, скажем, внезапного порыва. Благоразумие удерживало нас от малейшего прикосновения друг к другу иначе, как только в полном уединении, поэтому мы не знали ни целомудренных ласк, ни случайных касаний руки и бедра, или локтя и локтя; наши тайные объятия были греховными уже потому лишь, что были тайными.
Я часто мечтал о чудесной перемене — в обстоятельствах ли, в ее ли отношении ко мне, — которая разрушила бы стену между нами; но за этой надеждой крылось ожидание внезапного и окончательного разрыва. Разрыв произошел больше чем через год. Однако он оказался результатом отнюдь не сулящего Тирзе успех расчета и не предложения руки и сердца со стороны богача — чего я отчаянно боялся когда-то, — а, напротив, моих собственных поступков, не совершать которых я не мог.
Среди клиентов, которым я часто доставлял пакеты с книгами, был мсье Рене Энфанден, живший на Восьмой улице, близ Пятой авеню. Он был консулом Республики Гаити; дом, который он занимал, выделялся среди окружавших его однообразных зданий благодаря большому красно-синему орнаментальному щиту над входом. Мсье Энфанден занимал не весь дом. Под офисы консульства и жилые апартаменты использовался лишь бельэтаж, а остальные этажи были предоставлены иным съемщикам.
Неприязнь Тисса к иностранцам выражалась здесь в том, что он то и дело отпускал в адрес консула язвительные насмешки — разумеется, когда тот не слышал, — или пускался в длинные, подкрепленные достижениями антропометрии и частыми ссылками на Ломброзо и Юнга рассуждения о неспособности негров к самоуправлению. Я заметил, однако, что он ведет себя с консулом так же вежливо и честно, как с самыми уважаемыми из постоянных наших покупателей; а к этому времени я знал Тисса уже достаточно для того, чтобы объяснить эту обходительность не хитростью корыстного торговца, а состраданием, подавленным и едва различимым в лабиринте противоречий его натуры.
Долго я почти не обращал на Энфандена внимания, разве что отмечал широту его интересов — о ней свидетельствовало разнообразие покупаемых им книг. Я чувствовал, что он, как и я, застенчив. Он заключил договор, по которому возвращал большинство купленных книг в качестве кредита за новые. Если бы он этого не сделал, его библиотека, мне это было ясно, скоро вытеснила бы его из дому; и так уже книги загромождали все пространство, не занятое имуществом консульства, да еще в спальне от них была свободна часть стены, на которой висело большое распятие. В большой темно-коричневой руке Энфандена какая-нибудь книга, похоже, была всегда — либо вежливо прикрытая, но заложенная большим пальцем, либо нетерпеливо распахнутая на первой попавшейся странице.