Страница:
— Ты его знаешь, — ты об нем слышал? Где он, где?
— Узнай, добрый старец, — сказал князь, — как непостижимы пути провидения! Молодой Симон, твой воспитанник, есть Никандр, сын мой!
Радостное недоумение изобразилось на всех чертах лица Афанасия Онисимовича. Он смотрел с восторгом на князя, простирал к нему руки и вдруг отступал назад; недоверчивость покрывала взоры его, и он говорил:
— Нет, я не стою вдруг такого благополучия! Ты меня приятно обмануть хочешь, Гаврило Симонович! Но сей отвечал:
— Никогда не обманывал я честного человека. Вот письмо, мною сегодни из присутствия полученное. Видите, тут молодой Симон подписывается Никандром, и господин Простаков в письме своем называет его тем же именем. Это значит, что мы оба вступили в дом его под сими именами, а обстоятельства принудили переменить их. Впрочем, сам Никандр расскажет все обстоятельства своей детской жизни.
— Это очень вероподобно, — отвечал Причудин, — но, не удостоверясь совершенно, не надобно предаваться безмерной радости; ибо, сохрани боже, если обманет нас в этом случае добродетель Надежда, как обманула меня Надежда, дочь моя, бежавшая из сего дома, из сих родительских объятий с каким-нибудь извергом, ибо честный человек, полюбя ее, мог требовать открыто. О, тогда горько будет, князь, переносить обман своего сердца! Я хочу лучше все узнать верно, точно; и если все так, как ожидаю, тогда предамся всей веселости молодых дней моих. Сейчас посылаю за Никоном, который приказчиком на холщовом заводе моем, за две версты от города. Я не теряю к нему прежней доверенности, но и видеть не могу. С тех пор как Никандра выгнали из пансиона, я не был на заводе, а он в моем доме. Он один может лучше всех нас решить сие дело, ибо он посещал Никандра как у няньки, так и в пансионе, приняв всегда вид приезжего издалека, дабы отклонить мысль, что родители Никандровы или родственники в сем же городе.
Афанасий сейчас вышел, послал повозку, приготовленную для князя Гаврилы и уже запряженную, как можно скорее привезть Никона; а другую коляску отправил искать Никандра по всем домам, где, по его мнению, вернее можно было найти. Когда возвратился он в покой, то князь сказал:
— Я припомнил одно обстоятельство из жизни Никандровой. Правда ли, что вы чрез Никона внушили няньке, будто он — побочный сын какого-то знатного человека?
— Так, — вскричал радостно Афанасий, — это правда! Никон сказал мне, что всегда по его приезде она мучит нещадно расспросами: кто это дитя, откуда, кто родители, есть ли родственники? Он не знал, что и отвечать. Итак, я велел сказать Никону, что дитя это есть незаконный плод любви двух знатных в Москве особ. Тут подтверждено ей наистрожайше хранить сию тайну, если не хочет лишиться обещанной награды. Но где! В тот же вечер узнали ближние соседи, дьячок, учивший грамоте, семинарист — началам счисления, а наконец, и сам Никандр. Я не только не сердился за такую нескромность, но радовался, что она приближает меня более к цели моего намерения, дабы Никандр и отец не знали друг друга до времени. К великому моему прискорбию, скоро узнал я, что отец моего воспитанника пропал без вести. Это обстоятельство удвоило внимание мое к последнему. При отправлении Никандра в пансион я наградил старуху вдвое более, нежели обещал. Соседки от зависти говорили: «Вскорми сто законных детей, так не получишь того, что эта ведьма за одного — прости господи!»
Когда они, таким образом разговаривая, более и более утверждались в истине своих заключений, коляска загремела на двор.
— Это, верно, Никандр, — сказал г-н Причудин. — Выдь на время, князь, в боковую горницу и молчи; я хочу прежде переговорить с ним.
Никандр вошел с встревоженным видом. Письмо, утром полученное, не выходило у него из мыслей. Купец дал знак рукою, и он сел.
— Что ты не хотел с нами отобедать, — спросил Причудин, — когда общий наш приятель отъезжает к общему также приятелю?
Никандр. Я не должен скрыть от вас, Афанасий Онисимович, что сегодни поутру пришло ко мне с почты письмо.
Причудин. Я читал то письмо, равно и твое к нашему гостю. Никандр (встревожась). Оба? Итак, вы знаете, что он…
Причудин. Князь Гаврило Симонович Чистяков добрейший и честнейший из всех моих родственников! Он оклеветан в глазах малодушного Ивана Ефремовича. О! хитрый злодей оклевещет доброго человека и в глазах самого мудреца, — так диво ли Простаков, который, будучи добр от природы, верит первому впечатлению, и, не выезжая из деревни никуда, кроме в ближний уездный город, совсем не знает свойства теперешних людей; а люди за тридцать лет совсем были отличны от теперешних.
Никандр. Я безмерно рад, что вы таких мыслей о князе: я сам трепетал, не верил, но боялся худых последствий.
Причудин. Оставим теперь это. Скажи мне, молодец, что принудило тебя переменить имя? А после расскажешь мне все, что знаешь о своей молодости.
Никандр. Я совсем не переменял имени, благодетельный старец; а Иван Ефремович, отправляя меня на службу, был в затруднении, как сделать это, когда я не имел никакого звания и одно бесфамильное имя Никандра.
Тут молодой человек с чистосердечием доброго, послушного сына открыл все случаи, бывшие с ним в первых летах молодости. Он рассказал о своих науках и, когда дошел до того пункта, как выгоняли его из пансиона, он, хотя закрасневшись, упомянул, однако, и о невинном поцелуе.
Когда он кончил и вздохнул тяжко, доложили Афанасию о приезде приказчика. Он сделал знак, и Никон вошел, поклонился и стал в стороне, как водится у купцов, ожидая приказаний.
— Подойди ко мне, Никон, поближе, — сказал Причудин, — и погляди пристальнее на этого молодца; вспомни, не видал ли ты его когда?
Никон подошел, глядел с ног до головы на изумленного Никандра, наконец радостно вскрикнул, обнял его, прослезился и сказал сквозь зубы: «Это он! это тот самый, которого, помните, Афанасий Онисимович, мы…»
Он не кончил, как Причудин с криком кинулся в объятия Никандровы; из боковой комнаты выбежал растроганный князь Гаврило Симонович, протянул руки, повесился на шею к Никандру и говорил:
— Ты сын мой, Никандр! узнай во мне отца твоего, а в сем престарелом человеке — твоего друга и благодетеля.
— Как? — сказал Никандр в полубесчувствии, — вы?
— Я — отец твой, — отвечал князь, и Никандр пал к ногам его, обнял колена и рыдал.
О, как счастливы были они в это время!
Когда все несколько успокоились и сели по местам, Афанасий Онисимович сказал торжественно:
— Теперь пусть злые люди ненавидят нас, пусть клевещут, пусть преследуют злословием, которого мы не заслужили и, уповая на милость божию, не заслужим. Что нам нужды до их суждений, и суждений пристрастных, основанных на зависти, гордости, спеси и прочих таких же причинах! Поставим счастие наше в доброте сердец, в исполнении должностей относительно к богу и отечеству; не отпустим нуждающегося от дверей наших опечаленным и не станем заботиться, что мыслит о нас человек, блистающий звездами. Уверен, благословения первого достигнут к престолу судия правосудного, а поношения и проклятия последнего обратятся на кичливую главу его.
Часть дня, вечер и половина ночи прошли в радости и веселии целого дома. Последний из челядинцев чувствовал на себе щедрость и благоволение господина. Все были одарены, сообразно каждого званию и трудам. К ужинному столу приглашены были лучшие купцы в городе и частию дворяне, хорошие приятели Причудину. На дворе выставлены бочки меду, пива и вина и огромный стол для всех работников и слуг, приехавших с гостями. Афанасий Онисимович рассказывал всем с великим жаром, как бог нечаянно в тот день благословил его радостию, возвратив обиженного им родственника и потерянного питомца, князя Никандра Гавриловича.
— Так, почтенные посетители, этот бедный молодой человек, живший у меня под именем Симона Фалалеева, есть князь Чистяков, мой родственник, правда хотя и очень дальний, но у меня, с тех пор как бежала беспутная дочь, остался единственным и будет моим наследником. Так, наследником; а этот господин, почтенный отец его, другом моим и товарищем!
Разгоряченный неожиданною радостию и отчасти несколькими рюмками хорошего вина, Афанасий Онисимович говорил много, громко, и, относясь к каждому, спрашивал: «А? Каково?»
Все изъявляли удовольствие соответствовать усердно радости его, кто искренно, кто притворно, — ибо он был богат. Когда богач хочет, чтобы о счастии его другие радовались, то надобно хотя как-нибудь, но радоваться.
На другой день поутру, прежде нежели князь Гаврило с своим сыном вышли из спальни, г-н Причудин надел праздничный кафтан свой с серебряными пуговицами и пошел к г-ну губернатору; его не задержали в передней, ибо знали, кто он, и впустили в кабинет; но слуги знали также и господ городничего, исправника, судей, и не впускали. Тут, верно, есть какая-нибудь тайна?
Объяснив хорошенько его превосходительству свое дело, он просил сделать акт, по которому бы Фалалеев, служивший в присутственном месте, был уже князь Чистяков и принят в его канцелярию. Его превосходительство с охотою на все согласился; и через несколько дней Фалалеев торжественно провозглашен князем Чистяковым и помощником секретаря по канцелярии.
Князь Гаврило и Никандр Чистяковы были полны признательности к своему благотворителю.
— Я должен сделать больше сего из благодарности к вам, — говорил Причудин, — ибо от меня несколько лет были вы игралищем сурового случая, а теперь так великодушно прощаете.
По приказанию г-на Причудина тогда же начались в доме нужные поправки и перестройки, дабы сообразно с достоинством новых своих родственников он мог назначить им жилище.
— Я хотел только об этом предложить вам, — отвечал он, — и приводил в памяти происшествия в тот порядок, в каком они со мною случились. Вечер хорош; пойдем в садовую беседку и назначим ее местом нашим повествований, пока летнее время продлится.
Они пошли, сели на скамьях, и Гаврило Симонович рассказал им начало свое и происхождение, успехи в любви с их следствиями. В несколько вечеров дошел он до того места в своей повести, как остановился в маленькой деревне Тульской губернии в избе доброй старухи, где и решился с помощию украденных у попа Авксентия денег прожить довольно времени нескудно и не будучи никому в тягость.
— Проживши в деревушке недели три, я кое с кем познакомился. Крестьяне уважали меня как мещанина, и притом нескудного. У проезжего торгаша купил я на несколько рублей всякой мелочи и роздал ребятам и девкам: кому зеркальцо, кому платочек, кому сережки или колечки. Эта пышность и щедрость привлекла ко мне новое уважение и благосклонность. Когда я входил в какую избу, поднимался радостный шум: кто сметал скамью, кто отряхивал со шляпы снег, — словом, все заняты были приятным беспокойством меня успокоить. Правда, и я неблагодарен не был. «Добрые, мирные люди, — говорил я, — вы столь малым довольны и счастливы! У вас не вижу я ни гордого старосты, ни спесивых князей, ни корыстолюбивых судей, как в Фатеже и Фалалеевке, и вы гораздо счастливее тамошних обитателей».
День ото дня откладывал я дальнейшее путешествие свое в Москву, и когда приходило на мысль, что должно оставить свою хозяйку, то я всегда делался пасмурен. Но не дряхлая старуха была тому причиною, а прекрасное общество, в кругу которого я тогда находился. Какое же общество, — спросите вы, — в дикой деревне, в избе бедной старухи? Да: тогда и мое воспитание не представляло уму и сердцу лучших удовольствий. По заведенному исстари обыкновению во всех почти краях России на зимнее время с позволения старосты (ибо полиция существует с тех пор, как в первобытные времена несколько семейств соединились вместе) молодые люди избирают хижину какой-либо вдовы или и замужней женщины, только бы не было об ней дурной славы, и назначают оную сборным местом для вечерних работ молодых девушек, куда и приходят они с веретенами, самопрялками, шитьем и проч.
Таковой-то чести удостоилась и моя хозяйка. Каждый вечер собирались к ней наши красавицы; одна пряла лен, другая шила, третий вышивала шелками, меж тем как звонкие песни их раздавались на всю улицу.
Хотя таковое увеселение и очень хорошо, однако оно скоро могло бы наскучить, если б деревенская политика не изобрела способа поддержать оное. Для сего открыт был невозбранный вход всем деревенским холостым парням. Не запрещалось, правда, присутствовать там замужним женщинам и женатым мужчинам, но слишком часто пользующиеся сим правом непременно прослывут распутными, а потому и примеры тому редки, и только одни молодые вдовы и вдовцы, хотя бы они были и с седыми бородами, могут без зазрения совести разделять сие веселие.
Девушки наряжались на посиделки (так называются сии вечеринки) как бы в церковь или идучи в гости к старостихе; а мужчины, ревнуя один другому в убранстве, приносили туда красавицам подарки и гостинцы, для хозяйки же все съестное, чтобы она приготовила хороший ужин; и когда она тем только и занята была, молодцы гремели — кто на гудке, кто на волынке, кто на рожке, а которые были покрепче грудью, пели всякие песни.
Когда я впоследствии времени в бытность мою в Варшаве представлял великое лицо секретаря первого вельможи, то бывал на самых великолепных концертах, слыхал пение лучших певцов и певиц парижских, римских и венских, но никогда не чувствовал такого удовольствия, как на посиделках моей хозяйки.
Когда все уставали — один надувать волынку, а другой петь, — тогда принимались есть и пить, и все сопровождаемо было веселым смехом и радостным шумом. Во все пребывание мое в хижине не заметил я ни одного томного взора, ни одного тяжкого вздоха, ни одного горестного на лице отпечатка. Таковые праздники непрерывно продолжались всю неделю, кроме середы, пятницы и всех праздничных дней.
В один воскресный день после обеда растянулся я на полатях, свеся голову, и размышлял о прошедшей и будущей жизни своей. Вдруг быстро отворяется дверь, вбегает высокая, дородная, прекрасная девушка (у простого народа всегда видно, женщина или девушка, по головной повязке или кокошнику) в парчовой телогрее на лисьем меху и в шелковом сарафане. Черные волосы ее переплетены были белыми бусами и коса — богатыми лентами. Большие черные глаза ее, осененные длинными ресницами, блистали; но только не светом кроткого впечатления, но какого-то дикого упоения, для меня совершенно тогда непонятного. Она казалась возрастом двадцати лет или с небольшим. Я никогда дотоле ее не видывал, но первый взор на нее внушил совершенное расположение души в ее пользу.
Когда вошла она в избу, или лучше, как и прежде сказал я, вбежала, то, остановись посередине и видя, что хозяйка моя спит на лавке, подняла такой ужасный хохот, что я вздрогнул и подвинулся назад, а старуха проснулась. Я опять высунул голову до носа, боясь, чтоб она меня не приметила и не замешалась. Тут начался разговор.
Старуха. А! это ты, Аннушка? Здравствуй, милая! Чему ты так обрадовалась, вошедши ко мне в избу?
Аннушка. Как же не смеяться? Я было сперва подумала, что ты уже умерла!
Старуха. Спасибо за усердие! Где была ты во все это время? Тебя целый месяц не видать на посиделках.
Аннушка. Все скажу. За месяц перед сим муж тетки моей из ближней деревни прислал звать к себе дядю моего Карпа и меня для того, что жена его, моя тетка, при смерти больна. Мы поехали, да и приехали… (Плачет.)
Старуха. О чем же плачешь, Аннушка? Лучше и здоровее без нужды смеяться, чем без нужды плакать.
Аннушка. Право? Ну, так я буду все смеяться. Приехавши, увидели мы, что тетка моя лежит на постели, бледна как мертвая, суха как щепка, а глаза такие смешные. (Хохочет.)Вить смеяться, ты говоришь, здоровее, чем плакать. (Начинает петь.)
Старуха. После напоешься, любезная Аннушка, а теперь скажи, что ты там видела и делала.
Аннушка. Изволь! Муж тетки моей, подошед к дяде, поклонился в пояс и сказал: «Не взыщи, любезный шурин, что я потрудил тебя. Видишь, сестра твоя, а моя жена, очень дурна. Ты богат, а я беден: пособи мне деньжонками, чтобы я мог позвать ворожею; а здесь у нас есть славная колдунья и знает исцелять всякие болести. За нею присылают из города даже, только она требует заплаты вперед, а без того ни с места. Таково-де водится и у городских лекарей». Дядя мой сильно поморщился и почесал в затылке, однако вынул кису и отсчитал своему зятю деньги, чтобы призвать колдунью. Она не замедлила приехать. Ах, какая страшная! (Хохочет.)Когда она стала подле больной, то начала на всех дуть, плевать и кривляться. Мы прежде испугались ее, но еще больше, когда и тетка моя начала дуть и плевать на колдунью и кривляться пуще, нежели она. То-то чудеса! После множества самых удивительных диковинок, какие делала колдунья, она призналась, что более уже за собою мудростей не знает и что больная, конечно, сильнее в колдовстве, нежели она, и, вызвав всех в светелку, она спросила мужа: не позаметил ли он за женою своею чего-нибудь особенного? Он отвечал, что не без того, ибо она повадилась по ночам ходить к соседу, давно уже прослывшему знахарем; и что он, подметя то, прокрался в сени его сквозь слуховое окно, а там и в избу, где нашел, что сосед учил ее чему-то мудреному. Сосед, осердясь на него, побил больно; зато и он, дождавшись жены поутру, так поколотил ее, что она и до сих пор не встает с постели. После сих слов дядя мой, взяв шурина за руку, сказал: «Я, брат, рос и жил долго в Туле, а потому более твоего знаю. Пойдем к жене твоей и попытаемся, нельзя ли вылечить ее моим лекарством. Вить я сам в таких делах знахарь, хотя и состарелся холостым».
После сего они пошли в избу к больной, и оба, вцепясь ей в волосы, сволокли на пол и начали лечить так чудно, что смешно было и смотреть.
Тетка кричала, скрипела зубами, дригалась ногами, но лечение продолжалось до тех пор, пока она не замолчала. Ее опять уложили на постелю и дали отдохнуть. Однако, как они усердно ни лечили, тетка на пятый день умерла; ее похоронили, и мы с дядею возвратились домой.
Старуха. Избави боже всякого знаться с знахарями и колдуньями! Долго ли до беды!
Аннушка. Прощай, бабушка; завтре я буду у тебя с самопрялкою; мне теперь очень хочется плакать; но как ты сказала, что смеяться здоровее, то я лучше буду смеяться.
Тут, засмеявшись громко, она вышла. Хотя я вошел уже в дальние края от Фалалеевки, гораздо дальнейшие, нежели какие посещал дядя мой, бывавший в Орле, однако не видал подобного явления. Будучи немало озлоблен смехом прекрасной Аннушки в таких случаях, в которых и самый холоднокровный, самый развратный невольным образом проливает слезы горести, я не знал, что об ней думать. Не забудьте, что теперь говорящий с вами ни воспитанием, ни родом жизни, ничем не разнился от жителей деревни, в коей ночевал тогда.
По выходе Аннушки, свесясь до половины с полатей, сказал я старухе: «Бабушка! не правда ли, что весьма редко видала и ты, как долго ни живешь на свете, таких прекрасных девушек столько бесстыдными? Возможно ли смеяться подобно бешеной, рассказывая последнее время жизни родной тетки? О, если б покойный князь…»
Старуха. Какая нам нужда до князей, голубчик? Ты, видишь, мещанин и, видно, все знался с благородными. Бог с ними! Если б знал ты, какова была Аннушка года за три, то, верно бы, не упрекал ее.
Я. Ты меня одолжишь, бабушка, когда расскажешь, отчего такая пригожая девушка стала так отвратительна.
Старуха. Изволь, Симоныч, я все расскажу тебе, и ты, верно, после не будешь ругаться ею.
Тут она взлезла на печку, села против меня, потерла лоб, почесалась в затылке, раза два кашлянула, как иногда делают готовящиеся сказать публичную речь, где б то ни было, и начала так:
— Я родилась в здешней деревне, вышла замуж, схоронила его и надеюсь, что и меня схоронят в ней же. Это я говорю для того, чтобы показать тебе, что вся подноготная здесь мне известна. Ты заметил на конце нашей деревни две избы, одна против другой через улицу. Они теперь пусты, как старые могилы.
Было время, что и в них жили люди, и люди добрые. В избе по левую сторону жил крестьянин Иван, старый вдовец, с своею дочерью Аннушкою. Ты ее видел, и более говорить нечего. По правую сторону — вдова Марья, также старая женщина, с молодым сыном своим Андреем. Ты не видал его, так надобно об нем кое-что сказать. За три года был он двадцати пяти лет, высок ростом, румян, силен, работящ.
Хотя Иван и Марья были беднейшие крестьяне в нашей деревне, однако и самые богатые не стыдились признаваться пред всем миром [47], что пригожей Аннушки лучше прясть, ткать и вышивать ни одна девушка не умеет; что удалого Андрея ни один молодец не превзойдет в прилежности к полевой и домашней работе. Общая бедность сделала, что избы их стали как бы общие. Иван, видя Андрея в своей, обходился с ним как с родным сыном; Марья так же поступала с Аннушкою. Как только Аннушке минуло семнадцать лет, а Андрею — двадцать пять, то родители ударили по рукам и назначили день свадьбы.
Мне уже около семидесяти лет. В это время перебывало в деревне нашей много добрых старост, а больше — злых. В то время как сосватали Андрею Аннушку, был уже у нас старостою теперешний Онисим. Хотя он и стар и своих детей имеет, а по-нашему должен быть брюзглив и скуп, однако Онисим прослыл и тогда уже во всей деревне старикам — братом, возмужалым — дядею, а молодым — отцом. Ты, Симоныч, не нов у нас и видел, как встречают его, когда он идет по улице. Ни одного подьячего так не встретят! Словом: староста Онисим вплелся в это дело, и, зная, как бедны жених и невеста, пришед к Ивану, сказал: «Ты добрый человек, Иван, но очень беден; будущий зять твой Андрей также дорогой парень, но также беден. Я, может быть, и не стою того, но богаче вас вдесятеро. Вот мое желание. Как скоро ты обвенчаешь детей, то я отдаю им пару лошаденок и одну корову, несколько овец и что нужно в доме. Разбогатеют — отдадут; не мне — детям моим. Когда я буду и в могиле, они, верно, вспомнят об Онисиме и детям скажут: «Онисим был не злой староста».
Иван поклонился ему до земли за такую ласку, и день свадьбы назначен. Староста нарядил несколько баб для вспоможения невесте в приготовлениях к венцу, а в числе их была и я. Воскресный день настал, и чуть показался свет, мы все были на ногах. Не успели третьи петухи пропеть, как у дверей избы Ивановой раздался стук, а потом и голос: «Гости!» Когда отворили двери, видим, что входит мужчина в синем городском кафтане, в красной рубашке, с черною бородою с проседью; он кинулся на шею к оробевшему Ивану и сказал: «Как? ты не узнаешь брата своего Карпа?» — «Ах», — сказал Иван с плачем и также повис на его шее.
Когда поуспокоились, то Иван рассказал о своих обстоятельствах, примолвя, что тогдашний день был днем венчанья дочери его с соседом Андреем. Дядя осмотрел невесту, покачал головою, расправил усы, погладил бороду и сказал: «Брат Иван! Ты знаешь, что я одинок на свете. Проживши в Туле более десяти лет, я понакопил кое-чего и решился провести остаток жизни с тобою и твоею дочерью. И в Туле считался не последним мещанином, а здесь и подавно таковым не буду. Для того-то я и вздумал в женихи твоей дочери выбрать тамошнего же мещанина. Он, правда, постарее меня, но зато умен и достаточен. Итак, кинь брат Иван, своего Андрея и дождись моего жениха. Невесте же на первый случай вот и приданое».
Тут вынул из-за пазухи большую, кожаную мошну, развязал и на стол высыпал целую кучу денег, все серебряных. Ни полушки медной не было! Все мы ахнули, а Иван не сводил глаз с серебра. Все от радости засмеялись; только одна невеста стояла бледна как снег, опершись о косяк. «Дядюшка, — сказала она со слезами, — на что нам серебро ваше? Мы и без него до сих пор были счастливы!» — «Ты деревенская дура, — отвечал отец. — Если мы были счастливы и без серебра, то с ним будем вдесятеро счастливее!» — «Что хотите, то и делайте, а я не хочу ни серебра, ни золота: отдайте мне одного Андрея». С сим словом она вышла вон. Два брата смеялись над упорством Аннушки, ударили по рукам и начали подгуливать. Никто во всей деревне ничего не знал о сем происшествии.
Ах, Симоныч; ты, верно, согласишься, что и у старух есть сердце, хотя не такое, как у молодых девушек, но все же сердце. Оно и теперь надрывается, когда вспомню о том, что после было. Выслушай меня далее!
Отец. Что так принарядился, Андрей?
Андрей. Как, батюшка; разве в день свадьбы не должно понаряднее одеться?
— Узнай, добрый старец, — сказал князь, — как непостижимы пути провидения! Молодой Симон, твой воспитанник, есть Никандр, сын мой!
Радостное недоумение изобразилось на всех чертах лица Афанасия Онисимовича. Он смотрел с восторгом на князя, простирал к нему руки и вдруг отступал назад; недоверчивость покрывала взоры его, и он говорил:
— Нет, я не стою вдруг такого благополучия! Ты меня приятно обмануть хочешь, Гаврило Симонович! Но сей отвечал:
— Никогда не обманывал я честного человека. Вот письмо, мною сегодни из присутствия полученное. Видите, тут молодой Симон подписывается Никандром, и господин Простаков в письме своем называет его тем же именем. Это значит, что мы оба вступили в дом его под сими именами, а обстоятельства принудили переменить их. Впрочем, сам Никандр расскажет все обстоятельства своей детской жизни.
— Это очень вероподобно, — отвечал Причудин, — но, не удостоверясь совершенно, не надобно предаваться безмерной радости; ибо, сохрани боже, если обманет нас в этом случае добродетель Надежда, как обманула меня Надежда, дочь моя, бежавшая из сего дома, из сих родительских объятий с каким-нибудь извергом, ибо честный человек, полюбя ее, мог требовать открыто. О, тогда горько будет, князь, переносить обман своего сердца! Я хочу лучше все узнать верно, точно; и если все так, как ожидаю, тогда предамся всей веселости молодых дней моих. Сейчас посылаю за Никоном, который приказчиком на холщовом заводе моем, за две версты от города. Я не теряю к нему прежней доверенности, но и видеть не могу. С тех пор как Никандра выгнали из пансиона, я не был на заводе, а он в моем доме. Он один может лучше всех нас решить сие дело, ибо он посещал Никандра как у няньки, так и в пансионе, приняв всегда вид приезжего издалека, дабы отклонить мысль, что родители Никандровы или родственники в сем же городе.
Афанасий сейчас вышел, послал повозку, приготовленную для князя Гаврилы и уже запряженную, как можно скорее привезть Никона; а другую коляску отправил искать Никандра по всем домам, где, по его мнению, вернее можно было найти. Когда возвратился он в покой, то князь сказал:
— Я припомнил одно обстоятельство из жизни Никандровой. Правда ли, что вы чрез Никона внушили няньке, будто он — побочный сын какого-то знатного человека?
— Так, — вскричал радостно Афанасий, — это правда! Никон сказал мне, что всегда по его приезде она мучит нещадно расспросами: кто это дитя, откуда, кто родители, есть ли родственники? Он не знал, что и отвечать. Итак, я велел сказать Никону, что дитя это есть незаконный плод любви двух знатных в Москве особ. Тут подтверждено ей наистрожайше хранить сию тайну, если не хочет лишиться обещанной награды. Но где! В тот же вечер узнали ближние соседи, дьячок, учивший грамоте, семинарист — началам счисления, а наконец, и сам Никандр. Я не только не сердился за такую нескромность, но радовался, что она приближает меня более к цели моего намерения, дабы Никандр и отец не знали друг друга до времени. К великому моему прискорбию, скоро узнал я, что отец моего воспитанника пропал без вести. Это обстоятельство удвоило внимание мое к последнему. При отправлении Никандра в пансион я наградил старуху вдвое более, нежели обещал. Соседки от зависти говорили: «Вскорми сто законных детей, так не получишь того, что эта ведьма за одного — прости господи!»
Когда они, таким образом разговаривая, более и более утверждались в истине своих заключений, коляска загремела на двор.
— Это, верно, Никандр, — сказал г-н Причудин. — Выдь на время, князь, в боковую горницу и молчи; я хочу прежде переговорить с ним.
Никандр вошел с встревоженным видом. Письмо, утром полученное, не выходило у него из мыслей. Купец дал знак рукою, и он сел.
— Что ты не хотел с нами отобедать, — спросил Причудин, — когда общий наш приятель отъезжает к общему также приятелю?
Никандр. Я не должен скрыть от вас, Афанасий Онисимович, что сегодни поутру пришло ко мне с почты письмо.
Причудин. Я читал то письмо, равно и твое к нашему гостю. Никандр (встревожась). Оба? Итак, вы знаете, что он…
Причудин. Князь Гаврило Симонович Чистяков добрейший и честнейший из всех моих родственников! Он оклеветан в глазах малодушного Ивана Ефремовича. О! хитрый злодей оклевещет доброго человека и в глазах самого мудреца, — так диво ли Простаков, который, будучи добр от природы, верит первому впечатлению, и, не выезжая из деревни никуда, кроме в ближний уездный город, совсем не знает свойства теперешних людей; а люди за тридцать лет совсем были отличны от теперешних.
Никандр. Я безмерно рад, что вы таких мыслей о князе: я сам трепетал, не верил, но боялся худых последствий.
Причудин. Оставим теперь это. Скажи мне, молодец, что принудило тебя переменить имя? А после расскажешь мне все, что знаешь о своей молодости.
Никандр. Я совсем не переменял имени, благодетельный старец; а Иван Ефремович, отправляя меня на службу, был в затруднении, как сделать это, когда я не имел никакого звания и одно бесфамильное имя Никандра.
Тут молодой человек с чистосердечием доброго, послушного сына открыл все случаи, бывшие с ним в первых летах молодости. Он рассказал о своих науках и, когда дошел до того пункта, как выгоняли его из пансиона, он, хотя закрасневшись, упомянул, однако, и о невинном поцелуе.
Когда он кончил и вздохнул тяжко, доложили Афанасию о приезде приказчика. Он сделал знак, и Никон вошел, поклонился и стал в стороне, как водится у купцов, ожидая приказаний.
— Подойди ко мне, Никон, поближе, — сказал Причудин, — и погляди пристальнее на этого молодца; вспомни, не видал ли ты его когда?
Никон подошел, глядел с ног до головы на изумленного Никандра, наконец радостно вскрикнул, обнял его, прослезился и сказал сквозь зубы: «Это он! это тот самый, которого, помните, Афанасий Онисимович, мы…»
Он не кончил, как Причудин с криком кинулся в объятия Никандровы; из боковой комнаты выбежал растроганный князь Гаврило Симонович, протянул руки, повесился на шею к Никандру и говорил:
— Ты сын мой, Никандр! узнай во мне отца твоего, а в сем престарелом человеке — твоего друга и благодетеля.
— Как? — сказал Никандр в полубесчувствии, — вы?
— Я — отец твой, — отвечал князь, и Никандр пал к ногам его, обнял колена и рыдал.
О, как счастливы были они в это время!
Когда все несколько успокоились и сели по местам, Афанасий Онисимович сказал торжественно:
— Теперь пусть злые люди ненавидят нас, пусть клевещут, пусть преследуют злословием, которого мы не заслужили и, уповая на милость божию, не заслужим. Что нам нужды до их суждений, и суждений пристрастных, основанных на зависти, гордости, спеси и прочих таких же причинах! Поставим счастие наше в доброте сердец, в исполнении должностей относительно к богу и отечеству; не отпустим нуждающегося от дверей наших опечаленным и не станем заботиться, что мыслит о нас человек, блистающий звездами. Уверен, благословения первого достигнут к престолу судия правосудного, а поношения и проклятия последнего обратятся на кичливую главу его.
Часть дня, вечер и половина ночи прошли в радости и веселии целого дома. Последний из челядинцев чувствовал на себе щедрость и благоволение господина. Все были одарены, сообразно каждого званию и трудам. К ужинному столу приглашены были лучшие купцы в городе и частию дворяне, хорошие приятели Причудину. На дворе выставлены бочки меду, пива и вина и огромный стол для всех работников и слуг, приехавших с гостями. Афанасий Онисимович рассказывал всем с великим жаром, как бог нечаянно в тот день благословил его радостию, возвратив обиженного им родственника и потерянного питомца, князя Никандра Гавриловича.
— Так, почтенные посетители, этот бедный молодой человек, живший у меня под именем Симона Фалалеева, есть князь Чистяков, мой родственник, правда хотя и очень дальний, но у меня, с тех пор как бежала беспутная дочь, остался единственным и будет моим наследником. Так, наследником; а этот господин, почтенный отец его, другом моим и товарищем!
Разгоряченный неожиданною радостию и отчасти несколькими рюмками хорошего вина, Афанасий Онисимович говорил много, громко, и, относясь к каждому, спрашивал: «А? Каково?»
Все изъявляли удовольствие соответствовать усердно радости его, кто искренно, кто притворно, — ибо он был богат. Когда богач хочет, чтобы о счастии его другие радовались, то надобно хотя как-нибудь, но радоваться.
На другой день поутру, прежде нежели князь Гаврило с своим сыном вышли из спальни, г-н Причудин надел праздничный кафтан свой с серебряными пуговицами и пошел к г-ну губернатору; его не задержали в передней, ибо знали, кто он, и впустили в кабинет; но слуги знали также и господ городничего, исправника, судей, и не впускали. Тут, верно, есть какая-нибудь тайна?
Объяснив хорошенько его превосходительству свое дело, он просил сделать акт, по которому бы Фалалеев, служивший в присутственном месте, был уже князь Чистяков и принят в его канцелярию. Его превосходительство с охотою на все согласился; и через несколько дней Фалалеев торжественно провозглашен князем Чистяковым и помощником секретаря по канцелярии.
Князь Гаврило и Никандр Чистяковы были полны признательности к своему благотворителю.
— Я должен сделать больше сего из благодарности к вам, — говорил Причудин, — ибо от меня несколько лет были вы игралищем сурового случая, а теперь так великодушно прощаете.
По приказанию г-на Причудина тогда же начались в доме нужные поправки и перестройки, дабы сообразно с достоинством новых своих родственников он мог назначить им жилище.
Глава III
О деньги!
Когда все надлежащим образом было окончено, то Причудин отвел разные покои князьям, отцу и сыну, и приставил особую услугу. После того все принялись за дела свои: Никандр уходил в канцелярию, купец — в контору, а Гаврило Симонович занимался чем хотел. Послеобеденное время проводили в разговорах, или старики играли в шашки и вспоминали мелочи молодых лет своих. В один из таковых часов Причудин сказал: — Для чего ты, князь, не расскажешь нам своих приключений; а они должны быть довольно любопытны.— Я хотел только об этом предложить вам, — отвечал он, — и приводил в памяти происшествия в тот порядок, в каком они со мною случились. Вечер хорош; пойдем в садовую беседку и назначим ее местом нашим повествований, пока летнее время продлится.
Они пошли, сели на скамьях, и Гаврило Симонович рассказал им начало свое и происхождение, успехи в любви с их следствиями. В несколько вечеров дошел он до того места в своей повести, как остановился в маленькой деревне Тульской губернии в избе доброй старухи, где и решился с помощию украденных у попа Авксентия денег прожить довольно времени нескудно и не будучи никому в тягость.
— Проживши в деревушке недели три, я кое с кем познакомился. Крестьяне уважали меня как мещанина, и притом нескудного. У проезжего торгаша купил я на несколько рублей всякой мелочи и роздал ребятам и девкам: кому зеркальцо, кому платочек, кому сережки или колечки. Эта пышность и щедрость привлекла ко мне новое уважение и благосклонность. Когда я входил в какую избу, поднимался радостный шум: кто сметал скамью, кто отряхивал со шляпы снег, — словом, все заняты были приятным беспокойством меня успокоить. Правда, и я неблагодарен не был. «Добрые, мирные люди, — говорил я, — вы столь малым довольны и счастливы! У вас не вижу я ни гордого старосты, ни спесивых князей, ни корыстолюбивых судей, как в Фатеже и Фалалеевке, и вы гораздо счастливее тамошних обитателей».
День ото дня откладывал я дальнейшее путешествие свое в Москву, и когда приходило на мысль, что должно оставить свою хозяйку, то я всегда делался пасмурен. Но не дряхлая старуха была тому причиною, а прекрасное общество, в кругу которого я тогда находился. Какое же общество, — спросите вы, — в дикой деревне, в избе бедной старухи? Да: тогда и мое воспитание не представляло уму и сердцу лучших удовольствий. По заведенному исстари обыкновению во всех почти краях России на зимнее время с позволения старосты (ибо полиция существует с тех пор, как в первобытные времена несколько семейств соединились вместе) молодые люди избирают хижину какой-либо вдовы или и замужней женщины, только бы не было об ней дурной славы, и назначают оную сборным местом для вечерних работ молодых девушек, куда и приходят они с веретенами, самопрялками, шитьем и проч.
Таковой-то чести удостоилась и моя хозяйка. Каждый вечер собирались к ней наши красавицы; одна пряла лен, другая шила, третий вышивала шелками, меж тем как звонкие песни их раздавались на всю улицу.
Хотя таковое увеселение и очень хорошо, однако оно скоро могло бы наскучить, если б деревенская политика не изобрела способа поддержать оное. Для сего открыт был невозбранный вход всем деревенским холостым парням. Не запрещалось, правда, присутствовать там замужним женщинам и женатым мужчинам, но слишком часто пользующиеся сим правом непременно прослывут распутными, а потому и примеры тому редки, и только одни молодые вдовы и вдовцы, хотя бы они были и с седыми бородами, могут без зазрения совести разделять сие веселие.
Девушки наряжались на посиделки (так называются сии вечеринки) как бы в церковь или идучи в гости к старостихе; а мужчины, ревнуя один другому в убранстве, приносили туда красавицам подарки и гостинцы, для хозяйки же все съестное, чтобы она приготовила хороший ужин; и когда она тем только и занята была, молодцы гремели — кто на гудке, кто на волынке, кто на рожке, а которые были покрепче грудью, пели всякие песни.
Когда я впоследствии времени в бытность мою в Варшаве представлял великое лицо секретаря первого вельможи, то бывал на самых великолепных концертах, слыхал пение лучших певцов и певиц парижских, римских и венских, но никогда не чувствовал такого удовольствия, как на посиделках моей хозяйки.
Когда все уставали — один надувать волынку, а другой петь, — тогда принимались есть и пить, и все сопровождаемо было веселым смехом и радостным шумом. Во все пребывание мое в хижине не заметил я ни одного томного взора, ни одного тяжкого вздоха, ни одного горестного на лице отпечатка. Таковые праздники непрерывно продолжались всю неделю, кроме середы, пятницы и всех праздничных дней.
В один воскресный день после обеда растянулся я на полатях, свеся голову, и размышлял о прошедшей и будущей жизни своей. Вдруг быстро отворяется дверь, вбегает высокая, дородная, прекрасная девушка (у простого народа всегда видно, женщина или девушка, по головной повязке или кокошнику) в парчовой телогрее на лисьем меху и в шелковом сарафане. Черные волосы ее переплетены были белыми бусами и коса — богатыми лентами. Большие черные глаза ее, осененные длинными ресницами, блистали; но только не светом кроткого впечатления, но какого-то дикого упоения, для меня совершенно тогда непонятного. Она казалась возрастом двадцати лет или с небольшим. Я никогда дотоле ее не видывал, но первый взор на нее внушил совершенное расположение души в ее пользу.
Когда вошла она в избу, или лучше, как и прежде сказал я, вбежала, то, остановись посередине и видя, что хозяйка моя спит на лавке, подняла такой ужасный хохот, что я вздрогнул и подвинулся назад, а старуха проснулась. Я опять высунул голову до носа, боясь, чтоб она меня не приметила и не замешалась. Тут начался разговор.
Старуха. А! это ты, Аннушка? Здравствуй, милая! Чему ты так обрадовалась, вошедши ко мне в избу?
Аннушка. Как же не смеяться? Я было сперва подумала, что ты уже умерла!
Старуха. Спасибо за усердие! Где была ты во все это время? Тебя целый месяц не видать на посиделках.
Аннушка. Все скажу. За месяц перед сим муж тетки моей из ближней деревни прислал звать к себе дядю моего Карпа и меня для того, что жена его, моя тетка, при смерти больна. Мы поехали, да и приехали… (Плачет.)
Старуха. О чем же плачешь, Аннушка? Лучше и здоровее без нужды смеяться, чем без нужды плакать.
Аннушка. Право? Ну, так я буду все смеяться. Приехавши, увидели мы, что тетка моя лежит на постели, бледна как мертвая, суха как щепка, а глаза такие смешные. (Хохочет.)Вить смеяться, ты говоришь, здоровее, чем плакать. (Начинает петь.)
Старуха. После напоешься, любезная Аннушка, а теперь скажи, что ты там видела и делала.
Аннушка. Изволь! Муж тетки моей, подошед к дяде, поклонился в пояс и сказал: «Не взыщи, любезный шурин, что я потрудил тебя. Видишь, сестра твоя, а моя жена, очень дурна. Ты богат, а я беден: пособи мне деньжонками, чтобы я мог позвать ворожею; а здесь у нас есть славная колдунья и знает исцелять всякие болести. За нею присылают из города даже, только она требует заплаты вперед, а без того ни с места. Таково-де водится и у городских лекарей». Дядя мой сильно поморщился и почесал в затылке, однако вынул кису и отсчитал своему зятю деньги, чтобы призвать колдунью. Она не замедлила приехать. Ах, какая страшная! (Хохочет.)Когда она стала подле больной, то начала на всех дуть, плевать и кривляться. Мы прежде испугались ее, но еще больше, когда и тетка моя начала дуть и плевать на колдунью и кривляться пуще, нежели она. То-то чудеса! После множества самых удивительных диковинок, какие делала колдунья, она призналась, что более уже за собою мудростей не знает и что больная, конечно, сильнее в колдовстве, нежели она, и, вызвав всех в светелку, она спросила мужа: не позаметил ли он за женою своею чего-нибудь особенного? Он отвечал, что не без того, ибо она повадилась по ночам ходить к соседу, давно уже прослывшему знахарем; и что он, подметя то, прокрался в сени его сквозь слуховое окно, а там и в избу, где нашел, что сосед учил ее чему-то мудреному. Сосед, осердясь на него, побил больно; зато и он, дождавшись жены поутру, так поколотил ее, что она и до сих пор не встает с постели. После сих слов дядя мой, взяв шурина за руку, сказал: «Я, брат, рос и жил долго в Туле, а потому более твоего знаю. Пойдем к жене твоей и попытаемся, нельзя ли вылечить ее моим лекарством. Вить я сам в таких делах знахарь, хотя и состарелся холостым».
После сего они пошли в избу к больной, и оба, вцепясь ей в волосы, сволокли на пол и начали лечить так чудно, что смешно было и смотреть.
Тетка кричала, скрипела зубами, дригалась ногами, но лечение продолжалось до тех пор, пока она не замолчала. Ее опять уложили на постелю и дали отдохнуть. Однако, как они усердно ни лечили, тетка на пятый день умерла; ее похоронили, и мы с дядею возвратились домой.
Старуха. Избави боже всякого знаться с знахарями и колдуньями! Долго ли до беды!
Аннушка. Прощай, бабушка; завтре я буду у тебя с самопрялкою; мне теперь очень хочется плакать; но как ты сказала, что смеяться здоровее, то я лучше буду смеяться.
Тут, засмеявшись громко, она вышла. Хотя я вошел уже в дальние края от Фалалеевки, гораздо дальнейшие, нежели какие посещал дядя мой, бывавший в Орле, однако не видал подобного явления. Будучи немало озлоблен смехом прекрасной Аннушки в таких случаях, в которых и самый холоднокровный, самый развратный невольным образом проливает слезы горести, я не знал, что об ней думать. Не забудьте, что теперь говорящий с вами ни воспитанием, ни родом жизни, ничем не разнился от жителей деревни, в коей ночевал тогда.
По выходе Аннушки, свесясь до половины с полатей, сказал я старухе: «Бабушка! не правда ли, что весьма редко видала и ты, как долго ни живешь на свете, таких прекрасных девушек столько бесстыдными? Возможно ли смеяться подобно бешеной, рассказывая последнее время жизни родной тетки? О, если б покойный князь…»
Старуха. Какая нам нужда до князей, голубчик? Ты, видишь, мещанин и, видно, все знался с благородными. Бог с ними! Если б знал ты, какова была Аннушка года за три, то, верно бы, не упрекал ее.
Я. Ты меня одолжишь, бабушка, когда расскажешь, отчего такая пригожая девушка стала так отвратительна.
Старуха. Изволь, Симоныч, я все расскажу тебе, и ты, верно, после не будешь ругаться ею.
Тут она взлезла на печку, села против меня, потерла лоб, почесалась в затылке, раза два кашлянула, как иногда делают готовящиеся сказать публичную речь, где б то ни было, и начала так:
— Я родилась в здешней деревне, вышла замуж, схоронила его и надеюсь, что и меня схоронят в ней же. Это я говорю для того, чтобы показать тебе, что вся подноготная здесь мне известна. Ты заметил на конце нашей деревни две избы, одна против другой через улицу. Они теперь пусты, как старые могилы.
Было время, что и в них жили люди, и люди добрые. В избе по левую сторону жил крестьянин Иван, старый вдовец, с своею дочерью Аннушкою. Ты ее видел, и более говорить нечего. По правую сторону — вдова Марья, также старая женщина, с молодым сыном своим Андреем. Ты не видал его, так надобно об нем кое-что сказать. За три года был он двадцати пяти лет, высок ростом, румян, силен, работящ.
Хотя Иван и Марья были беднейшие крестьяне в нашей деревне, однако и самые богатые не стыдились признаваться пред всем миром [47], что пригожей Аннушки лучше прясть, ткать и вышивать ни одна девушка не умеет; что удалого Андрея ни один молодец не превзойдет в прилежности к полевой и домашней работе. Общая бедность сделала, что избы их стали как бы общие. Иван, видя Андрея в своей, обходился с ним как с родным сыном; Марья так же поступала с Аннушкою. Как только Аннушке минуло семнадцать лет, а Андрею — двадцать пять, то родители ударили по рукам и назначили день свадьбы.
Мне уже около семидесяти лет. В это время перебывало в деревне нашей много добрых старост, а больше — злых. В то время как сосватали Андрею Аннушку, был уже у нас старостою теперешний Онисим. Хотя он и стар и своих детей имеет, а по-нашему должен быть брюзглив и скуп, однако Онисим прослыл и тогда уже во всей деревне старикам — братом, возмужалым — дядею, а молодым — отцом. Ты, Симоныч, не нов у нас и видел, как встречают его, когда он идет по улице. Ни одного подьячего так не встретят! Словом: староста Онисим вплелся в это дело, и, зная, как бедны жених и невеста, пришед к Ивану, сказал: «Ты добрый человек, Иван, но очень беден; будущий зять твой Андрей также дорогой парень, но также беден. Я, может быть, и не стою того, но богаче вас вдесятеро. Вот мое желание. Как скоро ты обвенчаешь детей, то я отдаю им пару лошаденок и одну корову, несколько овец и что нужно в доме. Разбогатеют — отдадут; не мне — детям моим. Когда я буду и в могиле, они, верно, вспомнят об Онисиме и детям скажут: «Онисим был не злой староста».
Иван поклонился ему до земли за такую ласку, и день свадьбы назначен. Староста нарядил несколько баб для вспоможения невесте в приготовлениях к венцу, а в числе их была и я. Воскресный день настал, и чуть показался свет, мы все были на ногах. Не успели третьи петухи пропеть, как у дверей избы Ивановой раздался стук, а потом и голос: «Гости!» Когда отворили двери, видим, что входит мужчина в синем городском кафтане, в красной рубашке, с черною бородою с проседью; он кинулся на шею к оробевшему Ивану и сказал: «Как? ты не узнаешь брата своего Карпа?» — «Ах», — сказал Иван с плачем и также повис на его шее.
Когда поуспокоились, то Иван рассказал о своих обстоятельствах, примолвя, что тогдашний день был днем венчанья дочери его с соседом Андреем. Дядя осмотрел невесту, покачал головою, расправил усы, погладил бороду и сказал: «Брат Иван! Ты знаешь, что я одинок на свете. Проживши в Туле более десяти лет, я понакопил кое-чего и решился провести остаток жизни с тобою и твоею дочерью. И в Туле считался не последним мещанином, а здесь и подавно таковым не буду. Для того-то я и вздумал в женихи твоей дочери выбрать тамошнего же мещанина. Он, правда, постарее меня, но зато умен и достаточен. Итак, кинь брат Иван, своего Андрея и дождись моего жениха. Невесте же на первый случай вот и приданое».
Тут вынул из-за пазухи большую, кожаную мошну, развязал и на стол высыпал целую кучу денег, все серебряных. Ни полушки медной не было! Все мы ахнули, а Иван не сводил глаз с серебра. Все от радости засмеялись; только одна невеста стояла бледна как снег, опершись о косяк. «Дядюшка, — сказала она со слезами, — на что нам серебро ваше? Мы и без него до сих пор были счастливы!» — «Ты деревенская дура, — отвечал отец. — Если мы были счастливы и без серебра, то с ним будем вдесятеро счастливее!» — «Что хотите, то и делайте, а я не хочу ни серебра, ни золота: отдайте мне одного Андрея». С сим словом она вышла вон. Два брата смеялись над упорством Аннушки, ударили по рукам и начали подгуливать. Никто во всей деревне ничего не знал о сем происшествии.
Ах, Симоныч; ты, верно, согласишься, что и у старух есть сердце, хотя не такое, как у молодых девушек, но все же сердце. Оно и теперь надрывается, когда вспомню о том, что после было. Выслушай меня далее!
Глава IV
С богатством ли счастье?
Пора была летняя, и солнце взошло уже высоко, как на дворе Ивана показался Андрей середи тучи народа. Он вошел в избу, поклонился на все четыре стороны и оторопел, увидя дядю Карпа, ему совсем незнакомого. Тут начали они, то есть отец невесты, дядя и нареченный жених, разговаривать.Отец. Что так принарядился, Андрей?
Андрей. Как, батюшка; разве в день свадьбы не должно понаряднее одеться?