Страница:
Дядя. Разве сегодне свадьба? Что ж я жениха не вижу?
Андрей. Не во гнев вашей милости, я жених.
Дядя. Не верю, да и верить не хочу. Я жениха знаю, как сам себя, и он должен быть сюда скоро.
Андрей. Когда ты не веришь, то мне и надобности мало в твоей вере. Где же невеста?
Иван. Опомнись, Андрей; это мой родной брат Карп, дядя невесты и тульский мещанин!
Андрейсмешался в словах и не походил сам на себя. Опомнившись, он хотел приласкаться к дяде Карпу, но дядя Карп был неприступен. Во время сей расстройки растворяются двери и входит седенький, маленький старичок. «Вот Автоном, вот жених Аннушки», — вскричал дядя Карп, обнимая гостя. Андрей стоял, как береза в поле. Он не отвечал уже ни слова; сел на скамье у дверей и смотрел в пол так пристально, как будто бы искал там клада.
Надобно сказать правду, что седенький жених был одет еще пышнее дяди Карпа; однако все не помогло. Когда подвели к нему невесту и он начал говорить ей городские речи, она сказала наотрез: «Хотя бы ты был богаче вдвое, втрое, не хочу быть твоею!» — «Это ребячество, — сказал отец, — и оно пройдет. Чем-то потешит жених невесту?» Жених выбежал и скоро вместе с батраком втащил большой сундук, открыл его и начал вынимать: отроду не видывано таких сокровищ! Какие серьги, перстни, монисты, епанечки, сарафаны, кокошники, всего сила несметная! Дядя Карп, глядя на то, усмехался, а отец Аннушки смотрел, как голодный волк на задавленную им овцу… Невесту уволокли в особую избу; и сколько она ни рвалась, сколько ни плакала, мы одели ее в подаренные платья и привели пред жениха. Он взял ее за руку и потащил в церковь; мы все шли позади, а в некотором отдалении тащился Андрей. Он так одурел, что всякий почел бы его пьяным.
Не знаю, как и сказать, Симоныч. Тогдашний священник наш был пречудной человек: для него не было разницы, кто стоит в церкви, крестьянин, купец или дворянин. Он часто и много говаривал такого, что едва ли понимал и писарь мирской избы, однако и я кое-что поняла; именно: он говорил, бывало: «Пока вы стоите на молитве, то должны все равно молиться богу. Бог не смотрит на ваши наряды, а смотрит на усердие. Когда же выйдете из церкви, тогда помните, что вам поведено повиноваться старшим, как во всем свете водится. Он, бывало…»
— Однако, бабушка, — сказал я, перевертываясь на другой бок на своих полатях, — ты обещала мне рассказать об Аннушке.
— Изволь, — сказала она и продолжала рассказ. — Итак, когда началось венчанье, то отец Михаил, спросив, по обыкновению, у жениха о желании его жениться на невесте, получил в ответ: «Да!» Дошла очередь до невесты, — она отвечала: «Нет!» Батюшка изумился, а поезжане ахнули * ; о женихе и говорить нечего. Сколько дядя Карп ни грозил ей глазами, сколько другие ни делали знаков, — ничто не помогло. Ей предложен был вторично вопрос тот же, и тот же получен ответ. После чего отец Михаил, несмотря на просьбы дяди Карпа, заклинания жениха, не стал венчать. Как же стыдно было всем нам, а особливо жениху и дяде! Проходя мимо Андрея, я заметила, что он все еще плакал, но тогдашние слезы его совсем не походили на прежние.
Что и рассказывать тебе, каково Иван принял дочь свою, узнав об ее упрямстве. Я всегда ее любила, и рассказывать о ее горе и мне горько.
Когда Аннушку упрятали в чулан, то за чарками немного поуспокоились и решились терпеливо ждать, пока невеста угомонится. Три дни прошли в самом свадебном веселье, и мы праздновали, как будто бы в самом деле кончили дело. Одной Аннушки никогда не было на пиру нашем.
На четвертый день около обеда пожаловал к нам добрый староста. Все были ему очень рады, и дядя Карп поднес чарку лучшего вина. Он выпил и, севши, сказал: «Поздравляйте меня, добрые люди, я нашел клад».
Некоторые. Ахти! Велик ли? надолго ли стать может?
Староста. Для многих покажется ничего нестоящим, но для меня очень велик. А надолго ли стать может, не знаю; а думаю, что на самое короткое время.
Дядя Карп. Э! Пафнутьич! Будто ты мот! В чем же состоит он? В серебре, золоте, жемчуге? Ты знаешь, что я сам кое-чем промышлял в городе и цену знаю. Покажи клад, авось что-нибудь и куплю.
Староста. Он не продажный, а заветный; и, кроме меня, никому не дается в руки.
Жених. Выкушай-ка еще чарку да расскажи, как ты нашел клад. Мне во всю жизнь не удавалось.
Староста. Я и без чарки расскажу. В последний воскресный день, когда все мы были в церкви и видели неудачу его милости жениха, в самые сумерки приходит ко мне Андрей и говорит: «У меня давно уже нет отца; будь ты отцом моим и дай мне благословение!» — «На что?» — «Тебе известно, что я несчастлив. Не в дальней отсюда деревне квартирует полк, и начальник охотно принимает в свою команду свободных людей. Завтре поутру я буду там». — «Хорошо, сын мой; но старая мать твоя?» — «То-то и дело! У меня я остается только новая изба да старая мать! Возьми и ту и другую себе. Теперь война с бусурманами; вить надо же кому-нибудь умирать за царя и церковь. Может быть, меня и убьют: сделай поминки о душе моей!»
Я не мог слушать слов доброго парня без слез. Пошел к его матери, посоветовался, снарядил его всем нужным на дорогу, на что прошло два дня, и сегодни рано поутру, взяв правою рукою руку безутешной старухи, а левою рыдающего сына, вывел их со двора на улицу, указал ему перстом дорогу, ибо на ту пору слов у меня не случилось, и повел старуху к себе в дом, где и намерен держать ее в покое до самой ее смерти. Теперь дайте чарку вина и поздравьте меня, добрые люди.
Тут он сам взял со стола чарку и с великим веселием выпил. Все смотрели на него сперва с удивлением, а там подняли такой жестокий хохот, что стены тряслись; и дядя Карп сказал: «Так это-то клад твой, староста? Не завиден же!»
Отец и жених также хотели ввязаться, как сильный стук в боковой каморке заставил всех броситься туда. Как же испужались мы, увидя бедную Аннушку на полу без всякого движения. Долго бились мы над нею; наконец она открыла глаза, осмотрела всех пристально и так громко засмеялась, что мы еще более испугались. Глаза ее сделались, как два горячих угля, а щеки из бледных вмиг стали, как красный мак. «Что с тобою сделалось, Аннушка?» — спрашивали все попеременно; и она, вскочив с полу, весело отвечала: «Вы прежде смеялись, когда я плакала; теперь и я смеюсь! Ах, как же это хорошо! Он будет на сражении, его убьют, зарубят, застрелят, кровь его…» Тут она задрожала, села тихо на скамье, глядела на всех сухими глазами, перебирала пальцы, щипала одну руку другою до крови, и я не заметила ни одного вздоха. У первого старосты полились из глаз ручьем слезы. Он бросился к ней, схватил в охапку и, подняв вверх, спросил: «Что сделалось с тобой, милая девушка?» Она вместо ответа захохотала, прижалась к нему и сказала тихо: «Где я?» Тут все ясно поняли, что бедная Аннушка рехнулась.
Отец, дядя Карп и жених подняли страшный вопль, какой бывает при опускании в могилу любимого человека. «Теперь поздно, — сказал староста, утирая платком усы и бороду, с которых ручьем текли слезы, — я покудова возьму ее к себе; авось не даст ли бог своей помощи».
Староста увел ее, и мы обедали как на поминках. Много кое-чего было поесть и попить, но никто ни к чему не дотрогивался. Иван боялся взглянуть на брата Карпа, Карп — на жениха, а сей — на обоих. Но что говорить долго? Жених на другой же день уехал, через несколько недель умерла добрая Марья, и Иван, считая себя виноватым в смерти ее, закручинился, захворал и скоро после скончался. Карп взял к себе Аннушку, призывал множество знахарей, множество потратил денег, но помощи нет как нет; Аннушка все та же.
Тут старуха отерла слезы, сползла с печки и сказала:
— Добро, почивай, а я пойду навещу Аннушку. — Она вышла.
Тщетно вертелся я по полатям, не могши сомкнуть глаз. Образ любезной и не в меру несчастной Аннушки носился передо мною. Однако в самые сумерки начал я дремать, как опять дверь избы отворяется, и слышу вой моей хозяйки.
— Что тебе сделалось? — спросил я.
— Ах, Симоныч! Если бы ты видел! До самых сумерек сидела я у Аннушки и слушала ее унывные песни. Подали свечу, для того что дядя Карп лучин и терпеть не может. Вдруг кто-то стучится; отворяется дверь, и видим: входит высокий детина в зеленом платье, да и на шапке его зеленое перо. Мы сейчас догадались, что он — солдат и егерь. Аннушка уставила на него большие глаза свои, равно как и я. Она побледнела, а я, прости господи мое согрешение, была столько глупа, что, узнавши гостя, закричала: «Андрей! Ты ли это?» — «Андрей!» — сказала тихо Аннушка, протянула руки, хотела встать и опять упала на скамью. Все мы бросились к ней, она вздохнула раз, два, три; глаза закрылись, и, Симоныч, уже Аннушки нет более на свете. По первому зву прибежали и священник и староста и утвердительно сказали, что к завтрему надобно готовить гроб. Ах, моя Аннушка, милая Аннушка! Не сходнее ли бы мне, дряхлой старухе, опуститься в землю, чем тебе, милая девушка! Старуха рыдала неутешно. Я на один шаг, так сказать, видел несчастную, но не мог удержаться от слез.
— Что ж там делается? — спросил я.
— Сам посуди! Андрей или умрет скоро, или также сойдет с ума; дядя Карп как отчаянный; староста как малый ребенок; один добрый отец Михаил, хотя сквозь слезы, утешает всех. Не будешь ли ты завтре на похоронах?
— Сохрани меня боже, — отвечал я. — Не мудрено, что еще войдет блажь в голову поколотить дядю Карпа!
— Да он-таки того и достоин, — отвечала старуха и опять ушла.
Отдохнув довольно в сей деревне, я решился с первыми петухами ее оставить; хозяйка моя пришла домой около полуночи и, уставши от похоронных хлопот, крепко заснула. В уреченное время встал я, оделся, положил на стол несколько денег и, перекрестясь три раза, вышел на улицу и пустился в путь, прося бога сделать настоящую жизнь Аннушки блаженнее прежней.
Я стоял у Серпуховских ворот около часа и пялил глаза во все стороны. Народ, подобно волнам большой реки, колебался. То въезжали в город, то выезжали в каретах, колясках, на санях, санках, а щеголи и на дрожках, ибо уже показывалась в некоторых местах каменная мостовая. Крик людей, стук и скрипение экипажей такой делали шум в ушах, что я с непривычки не мог ничего расслышать и в глазах затуманилось. Давно мне хотелось есть, но я боялся пройти ворота. Однако, видя других, которые не лучше были одеты, а входили бодро, перекрестился и последовал их примеру. Не успел я пройти улицею шагов сто, как ужас мой был неописан. «Поди! поди!» — кричали мне сзади. Я оглянулся, и вижу карету, быстро скачущую в шесть лошадей. Я бросился опрометью вправо. «Поди!»-кричат и тут. Карета мчалась встречу. В совершенном помешательстве кидаюсь влево. «Поди!» «— встретило меня и там. «Ну, пропал я», — думал сам в себе; совершенное отчаяние овладело мною; я попятился назад и услышал звонкое: «Ах!» Едва успел оглянуться и увидеть молодую, богато убранную женщину, за которою шел господин, весь в галунах, и только хотел поучтивее извиниться, сказав, что у меня назади нет глаз, а потому простили бы великодушно, что я толкнул ее, как великорослый господин в галунах подбежал ко мне и так ловко треснул кулаком по макуше, что я зашатался и грянулся наземь. «Ах! — раздались опять разные голоса, но уже страшно басистые, — ах, разбойник! Но нет, не уйдешь!» Два бородатые мужика подняли меня, держа за ворот, и один говорил: «Видишь ли, злодей, что ты наделал! Целый лоток с пирогами опрокинул в грязь! Сейчас заплати мне за весь убыток, или пойдем на съезжую!»
— Что это такое съезжая, друг мой? — спросил я.
— А такое милое местечко, где сейчас допытаются правды и вдруг обиженной стороне окажут должное правосудие!
— Правосудие? — вскричал я задрожав. — О, изволь, друг мой, я убыток плачу! Как велик он? Мужик начал считать пироги.
— Видишь, их было тридцать три, и каждый по грошу; смекни-ка, что будет?
— Пятьдесят шесть копеек, — отвечал я.
— О, о! — говорил мужик, чеша затылок, — видно, без съезжей не обойдется?
— Да сколько же? — вскричал я нетерпеливо, вытащив кису с мелкими деньгами.
— А вот видишь: три раза по двадцати, и стало восемьдесят, да за три девять копеек, потому что эти три пирога очень изувечены; итого девяносто пять. Ну, отсчитывай, а не то ступай со мною! — Он взял меня за ворот; но я, боясь, чтоб не насчитал более рубля, сейчас расплатился и пошел далее медленными шагами, лепясь около стены. Мужик собрал пироги, обдул, обтер и опять закричал:
— Сюда, сюда! у меня горячие!
Прибившись к постоялому двору, я нанял уголок и расположился жить, пока не найду тропинки к славе я счастию. Хозяйский сын, великий весельчак, обещался на другой день показать Москву и все в ней любопытное. Он сдержал свое слово и неделю целую водил по всем улицам, площадкам и соборам. В первые дни с каждым шагом удивление мое умножалось. Как скоро попадался господин в галунах, я намеревался на сажень отпрыгнуть в сторону, но проводник меня удерживал за руку, говоря: «Не бойся, это простой слуга, но, как видно, богатого человека или мота. По времени узнаешь ты и таких людей, которые, промотав имение, живут только игрою; нередко ложатся спать с тощим желудком, а наутро выезжают в карете четвернею, имея лакея, блестящего золотом».
Скоро я познакомился с улицами московскими и, бродя иногда довольно далеко, находил свою квартиру, прося проходящих указать мне дорогу в улицу, в которой квартировал я.
Во время таковых прогулок я всякий раз останавливался перед дверьми, над которыми прибита была картина, изображающая корабль у пристани, из которого выгружали бочки на берег, где сидела госпожа богато одетая, а дьявол подавал ей виноград. Всякий раз рассматривал эту картину несколько минут. Однажды, как я глядел долее обыкновенного, вышел из дверей купец с черною бородою и спросил ласково: «Что ты здесь зеваешь, молодец?»
Я чистосердечно открыл ему удивление, что нарисованная госпожа с таким довольным видом берет виноград от злого духа, о котором и помыслить страшно! Купец захохотал громко и сказал: «О! видно, ты недавно здесь; а то бы довольно насмотрелся на таких духов. Здесь их много; и знатные барыни не отказываются от их прислуг».
Купец насилу мог вывести меня из недоумения, в коем был я погружен его словами, рассказав обстоятельно об арапах. «Как я примечаю, — говорил он, — что ты здесь не имеешь никакого дела, не хочешь ли идти ко мне в приказчики? На первый случай занятие твое будет немудреное; а именно: из бочек переливать вино в бутылки и, засмолив их, приклеивать ерлычки. Содержание у меня недурное и плата достаточна».
Я с охотою согласился на его предложение, в тот же день рассчитался с содержателем постоялого двора, перешел в погреб к купцу, искупил постель с прибором, на толкучем рынке — изрядное платье в купецком вкусе, и на другой же день вступил в отправление должности, любуясь сам собою.
Время текло быстро. Дело свое делал я сколько можно лучше, и все меня любили, то есть хозяин, жена его и кухарка. Я старался быть всеобщим другом и успел всех в том уверить. Настала весна. Хозяин мой, Савва Трифонович, любил меня как родного. Каждый раз как езжал он на Воробьевы горы или в Марьину рощу с самоваром и пирогами, женою и приятелями, всегда брал и меня. Жизнь моя была покойна, но скоро переменилась от самого мелочного случая.
Однажды, будучи в погребу один, услышал я голос прохожего, кричащего: «Книги, книги!» Охота читать была во мне одною из врожденных. Я зазвал его и купил несколько поэм, трагедий, комедий и философических романов. Заплатя деньги, я получил от торгаша в придачу: «Логику» и «Метафизику» Федера и Баумейстеровы сочинения * .
Я проводил целые ночи в чтении; прочел поэмы, трагедии, комедии и оперы, но, признаюсь, не нашел в них ни складу ни ладу. Везде ложь, фанатизм, приноровление ко времени, старание угодить большим людям.
«Эти вздоры меня не тронут», — сказал я важно, уложив все поэмы и феатральные сочинения под кроватью, чтоб могли пауки завести гнезда прочные. Начавши читать метафизику, я не мог не плениться, хотя и ничего не понимал. Чем далее читал, тем воображение мое становилось пылчее; но — увы! — чем с большим жаром старался я постигнуть истину, тем с большим жаром она от меня уклонялась. Я гонялся за нею, как страстный любовник за несговорчивою красавицею; но проку не было нисколько. Занимаясь метафизическими делами, я забыл о физических, то есть засмолять бутылки и прилеплять к ним ерлыки. Господин Савва Трифонович заметил упущение по должности, напомянул мне раз, другой, а после сделал и выговор.
— Что же делаешь ты, господин Чистяков? Разве все спишь?
— Ах, нет! — отвечал я, — меня соблазнил злой дух, и я начал учиться метафизике!
— О небо! — вскричал купец, — и подлинно злейший из нечистых духов в тебя вгнездился! Возможно ли, не зная ничего более, как читать и писать, и то кое-как, приняться за такую великую науку? Если хочешь быть счастлив и продлить свой век без больших хлопот, то, пожалуй, кинь метафизику, а всем сердцем прилепись к познанию доброты вин и искусству поддабривать. Будущим великим постом еду я в Петербург покупать на бирже вино, возьму тебя с собою, и ты скоро ко всему прилепишься и по времени будешь сам хорошим купцом! Подумай-ка хорошенько о деле и кинь пустяки!
Сколько ни умно говорил купец, но никак не мог выбить из головы моей прелестной метафизики, в которую влюблен был я страстно и клялся вечною верностию. Я ужасался изменить такой великой науке, которая измеряет все сущее и несущее; рассуждает о духах, об аде, рае и о прочем такой же важности.
Добрый Савва был терпелив; великодушно сносил леность мою еще несколько месяцев; наконец, видя, что я близок к помешательству, сказал однажды:
— Ну, Гаврило Симонов, вижу, болезнь твоя неизлечима. Так и быть; буди воля божия! Я тебя полюбил и хотел устроить твое счастие; но как всякий человек полагает счастие по-своему, то и я не противлюсь. С приятелем моим Бибариусом * , славным здешним метафизиком, уже я условился. Он соглашается принять тебя к себе, поить, кормить и обучать всем наукам в течение трех лет за сходную цену. С богом!
— Нет, великодушный покровитель мой, — вскричал я, тронутый его щедростию, — я сам столько имею денег, что могу довольствовать высокоученого Бибариуса.
— Оставь упрямство, — отвечал купец, — надень это платье, мною приготовленное, и пойдем. — Он купил для меня кафтан, панталоны и жилет — словом, все нужное, чтоб представлять порядочного статского человека.
Когда одевался я, он говорил:
— Если страсть твоя к метафизике простынет, как обыкновенно простывают все страсти, то приходи ко мне опять, надень прежнее твое купеческое платье и будь участником в трудах моих и выгодах.
— Нет, — говорил я, — этому не бывать! Статочное ли дело, ученому человеку нацеживать вино в бутылки и засмолять их? Ему гораздо приличнее вот так, например… — Тут я схватил бутылку, мигом раскупорил и, к великому удивлению Саввы Трифоновича, выдудил одним разом полбутылки вина.
— Вижу, — сказал он, — что в тебе есть способности быть ученым человеком!
Бибариус принял нас весьма дружески и не знал, где посадить почтенного Савву Трифоновича. Он был уже седой старик, хотя имел не более пятидесяти пяти лет от роду. Науки изнурили тело его. Смотря на бледное лицо, впалые глаза, трясущийся весь состав, нельзя не сжалиться и не почувствовать сильного омерзения к учености; но я был непоколебим. Условия заключены, телеги с моим имуществом и платою господину Бибариусу приехали, и я остался в его доме, проводя со слезами честного Савву.
— Не плачь, друг мой, — говорил купец, — мы не навек рассталися. В начале каждого месяца бываю я с книгою у господина Бибариуса. Мы будем видеться не редко.
На другой же день принялся за меня ученый и начал с этимологии латинского языка. Он был и подлинно знающий человек, а я прилежный ученик, и потому дело шло успешно, и оба были друг другом очень довольны. По утрам проходили, кроме латинского языка, историю, географию и мафематику. Послеобеденное время посвящено было рисованию и музыке, чему научил меня особый учитель, приятель Бибариуса. Праздничные дни посвящены были покою. Я или прохаживался, или рассуждал с гостьми, посещавшими моего профессора, также людьми учеными, или на досуге дудел на флейте. По прошествии года я довольно был силен в латинском языке и других предметах. Бибариус был рад, и Савва Трифонович еще больше. Он из благодарности удвоил плату, и потому почтенный профессор принялся с новым жаром на другой год. В присутствии Саввы он открыл уроки свои рассуждением, что начать учиться, так же как начать исправляться в пороках, никогда не поздо. «Многие, — говорил он, — начинали знакомиться с науками в маститой старости и достигали степени великих философов. Дарования в людях разделяются розно. Одни в первой юности обнаруживают величие и богатство своего гения, каков был Пиндар, Тасс, Волтер и другие, которым удивлялись уже и тогда, когда они не могли надеть платье без посторонней помощи. Другие, напротив, как, например, Мильтон, в преклонной старости * начали свои творения, достигали храма славы и получили венцы, вечно зеленеющие, хотя могилы их поросли травою, прахи разрушились и рассыпались. Памятники великих людей воздвигнуты в душах потомства; и они не прежде разрушатся, как солнце померкнет и прежняя нестройность воцарится в мире».
После такого предисловия Савва Трифонович удалился, вероятно опасаясь, чтобы не соблазниться и не кинуть погреба, пристрастясь по-моему к наукам. Тут началась логика, математика, энциклопедия, римские права, моральная философия и проч. и проч. Словом, в продолжение еще двух лет я сделался самым ужасным ученым, который готов нападать на всякого прохожего и мучить диспутами о душе, об уме, о жизненных духах и других важных предметах. На флейте также играл довольно приятно. Торжество мое было неописанно. Где ни ходил я, что ни делал, все мечтались мне разные части философии. Потеря Феклуши нимало меня не трогала. Конечно, должно было сему случиться, чтоб соблюсти равновесие мира. Почему знать, что не расстроилась бы Harmonia praestabilitata * [48], если б не украли моего сына? Даже во сне мне являлись жизненные духи в видах различных.
Надобно признаться, что профессор мой, как ни учен, как ни добр, был, однако, человек и имел слабости, не говоря о великой склонности к раскупориванию бутылок, он же пламенно любил и жену свою, о которой я не сказал ни слова, потому что в течение трех лет не видал ни разу и от него не слыхал ничего, а знал от посторонних. Так он был очень ревнив? — спросите вы. Разумеется! Другая слабость, — кажется, несовместна в голове ученого человека, — страшно боялся чертей, привидений, мечтаний и всего тому подобного. С великим жаром рассуждал он о чертях, доказывая возможность не только их существования, но и явления людям в различных видах живостных. «Ибо, — примолвил он, — если б черт (которое имя происходит от слова «черчу, очертываю», то есть окидываю сетями, ловлю) явился в собственном виде, человек не снес бы того и, конечно б, умер».
Я крайне дивился сим слабостям в таком разумном старике.
Тут каждый из ученых начал задавать мне вопросы, кто из онтологии, кто из пневматологии, кто из богословии естественной. Сначала я немного смешался, но скоро так приосамился, говорил так резко, что самых испытателей привел в удивление. «О! видно, вы, господин Бибариус, — говорили почтеннейшие мужи, — не тщетно теряли время над сим человеком; он стоит похвалы и награды».
После сего старший из них встал, взял большой исписанный лист бумаги и прочел гласно, что Гаврило Симонов сын Чистяков получил свидетельство об успехах в науках за общим их подписанием, которое иметь для всякого должно быть лестнее, чем множество патентов.
Все по старшинству подписали, и бумага вручена мне. Я был вне себя от восхищения.
После сего началась пирушка во всем значении сего слова и продолжалась до ночи, то есть до тех пор ели, пили и кричали, пока все осипли и языки не в силах уже были выговаривать и русских, не только латинских слов. Добрый Бибариус ни в чем не уступал каждому. В следующее утро я принес должную благодарность своему благодетелю за его попечения и клялся вечно оные помнить.
— Этого не довольно, — говорил старик, — что я сделал; я приискал тебе и местечко, которое вскоре ты получишь. Тебе известен господин Ястребов, которого племянников обучал я некогда; он — знатный дворянин. Секретарь его — уже старый человек и более не нужен; а потому, как скоро кончит он какое-то важное поручение в Петербурге, то тотчас и отставлен будет, а на его место будешь определен ты. Не давись: он это обещал мне и, верно, сделает!
Андрей. Не во гнев вашей милости, я жених.
Дядя. Не верю, да и верить не хочу. Я жениха знаю, как сам себя, и он должен быть сюда скоро.
Андрей. Когда ты не веришь, то мне и надобности мало в твоей вере. Где же невеста?
Иван. Опомнись, Андрей; это мой родной брат Карп, дядя невесты и тульский мещанин!
Андрейсмешался в словах и не походил сам на себя. Опомнившись, он хотел приласкаться к дяде Карпу, но дядя Карп был неприступен. Во время сей расстройки растворяются двери и входит седенький, маленький старичок. «Вот Автоном, вот жених Аннушки», — вскричал дядя Карп, обнимая гостя. Андрей стоял, как береза в поле. Он не отвечал уже ни слова; сел на скамье у дверей и смотрел в пол так пристально, как будто бы искал там клада.
Надобно сказать правду, что седенький жених был одет еще пышнее дяди Карпа; однако все не помогло. Когда подвели к нему невесту и он начал говорить ей городские речи, она сказала наотрез: «Хотя бы ты был богаче вдвое, втрое, не хочу быть твоею!» — «Это ребячество, — сказал отец, — и оно пройдет. Чем-то потешит жених невесту?» Жених выбежал и скоро вместе с батраком втащил большой сундук, открыл его и начал вынимать: отроду не видывано таких сокровищ! Какие серьги, перстни, монисты, епанечки, сарафаны, кокошники, всего сила несметная! Дядя Карп, глядя на то, усмехался, а отец Аннушки смотрел, как голодный волк на задавленную им овцу… Невесту уволокли в особую избу; и сколько она ни рвалась, сколько ни плакала, мы одели ее в подаренные платья и привели пред жениха. Он взял ее за руку и потащил в церковь; мы все шли позади, а в некотором отдалении тащился Андрей. Он так одурел, что всякий почел бы его пьяным.
Не знаю, как и сказать, Симоныч. Тогдашний священник наш был пречудной человек: для него не было разницы, кто стоит в церкви, крестьянин, купец или дворянин. Он часто и много говаривал такого, что едва ли понимал и писарь мирской избы, однако и я кое-что поняла; именно: он говорил, бывало: «Пока вы стоите на молитве, то должны все равно молиться богу. Бог не смотрит на ваши наряды, а смотрит на усердие. Когда же выйдете из церкви, тогда помните, что вам поведено повиноваться старшим, как во всем свете водится. Он, бывало…»
— Однако, бабушка, — сказал я, перевертываясь на другой бок на своих полатях, — ты обещала мне рассказать об Аннушке.
— Изволь, — сказала она и продолжала рассказ. — Итак, когда началось венчанье, то отец Михаил, спросив, по обыкновению, у жениха о желании его жениться на невесте, получил в ответ: «Да!» Дошла очередь до невесты, — она отвечала: «Нет!» Батюшка изумился, а поезжане ахнули * ; о женихе и говорить нечего. Сколько дядя Карп ни грозил ей глазами, сколько другие ни делали знаков, — ничто не помогло. Ей предложен был вторично вопрос тот же, и тот же получен ответ. После чего отец Михаил, несмотря на просьбы дяди Карпа, заклинания жениха, не стал венчать. Как же стыдно было всем нам, а особливо жениху и дяде! Проходя мимо Андрея, я заметила, что он все еще плакал, но тогдашние слезы его совсем не походили на прежние.
Что и рассказывать тебе, каково Иван принял дочь свою, узнав об ее упрямстве. Я всегда ее любила, и рассказывать о ее горе и мне горько.
Когда Аннушку упрятали в чулан, то за чарками немного поуспокоились и решились терпеливо ждать, пока невеста угомонится. Три дни прошли в самом свадебном веселье, и мы праздновали, как будто бы в самом деле кончили дело. Одной Аннушки никогда не было на пиру нашем.
На четвертый день около обеда пожаловал к нам добрый староста. Все были ему очень рады, и дядя Карп поднес чарку лучшего вина. Он выпил и, севши, сказал: «Поздравляйте меня, добрые люди, я нашел клад».
Некоторые. Ахти! Велик ли? надолго ли стать может?
Староста. Для многих покажется ничего нестоящим, но для меня очень велик. А надолго ли стать может, не знаю; а думаю, что на самое короткое время.
Дядя Карп. Э! Пафнутьич! Будто ты мот! В чем же состоит он? В серебре, золоте, жемчуге? Ты знаешь, что я сам кое-чем промышлял в городе и цену знаю. Покажи клад, авось что-нибудь и куплю.
Староста. Он не продажный, а заветный; и, кроме меня, никому не дается в руки.
Жених. Выкушай-ка еще чарку да расскажи, как ты нашел клад. Мне во всю жизнь не удавалось.
Староста. Я и без чарки расскажу. В последний воскресный день, когда все мы были в церкви и видели неудачу его милости жениха, в самые сумерки приходит ко мне Андрей и говорит: «У меня давно уже нет отца; будь ты отцом моим и дай мне благословение!» — «На что?» — «Тебе известно, что я несчастлив. Не в дальней отсюда деревне квартирует полк, и начальник охотно принимает в свою команду свободных людей. Завтре поутру я буду там». — «Хорошо, сын мой; но старая мать твоя?» — «То-то и дело! У меня я остается только новая изба да старая мать! Возьми и ту и другую себе. Теперь война с бусурманами; вить надо же кому-нибудь умирать за царя и церковь. Может быть, меня и убьют: сделай поминки о душе моей!»
Я не мог слушать слов доброго парня без слез. Пошел к его матери, посоветовался, снарядил его всем нужным на дорогу, на что прошло два дня, и сегодни рано поутру, взяв правою рукою руку безутешной старухи, а левою рыдающего сына, вывел их со двора на улицу, указал ему перстом дорогу, ибо на ту пору слов у меня не случилось, и повел старуху к себе в дом, где и намерен держать ее в покое до самой ее смерти. Теперь дайте чарку вина и поздравьте меня, добрые люди.
Тут он сам взял со стола чарку и с великим веселием выпил. Все смотрели на него сперва с удивлением, а там подняли такой жестокий хохот, что стены тряслись; и дядя Карп сказал: «Так это-то клад твой, староста? Не завиден же!»
Отец и жених также хотели ввязаться, как сильный стук в боковой каморке заставил всех броситься туда. Как же испужались мы, увидя бедную Аннушку на полу без всякого движения. Долго бились мы над нею; наконец она открыла глаза, осмотрела всех пристально и так громко засмеялась, что мы еще более испугались. Глаза ее сделались, как два горячих угля, а щеки из бледных вмиг стали, как красный мак. «Что с тобою сделалось, Аннушка?» — спрашивали все попеременно; и она, вскочив с полу, весело отвечала: «Вы прежде смеялись, когда я плакала; теперь и я смеюсь! Ах, как же это хорошо! Он будет на сражении, его убьют, зарубят, застрелят, кровь его…» Тут она задрожала, села тихо на скамье, глядела на всех сухими глазами, перебирала пальцы, щипала одну руку другою до крови, и я не заметила ни одного вздоха. У первого старосты полились из глаз ручьем слезы. Он бросился к ней, схватил в охапку и, подняв вверх, спросил: «Что сделалось с тобой, милая девушка?» Она вместо ответа захохотала, прижалась к нему и сказала тихо: «Где я?» Тут все ясно поняли, что бедная Аннушка рехнулась.
Отец, дядя Карп и жених подняли страшный вопль, какой бывает при опускании в могилу любимого человека. «Теперь поздно, — сказал староста, утирая платком усы и бороду, с которых ручьем текли слезы, — я покудова возьму ее к себе; авось не даст ли бог своей помощи».
Староста увел ее, и мы обедали как на поминках. Много кое-чего было поесть и попить, но никто ни к чему не дотрогивался. Иван боялся взглянуть на брата Карпа, Карп — на жениха, а сей — на обоих. Но что говорить долго? Жених на другой же день уехал, через несколько недель умерла добрая Марья, и Иван, считая себя виноватым в смерти ее, закручинился, захворал и скоро после скончался. Карп взял к себе Аннушку, призывал множество знахарей, множество потратил денег, но помощи нет как нет; Аннушка все та же.
Тут старуха отерла слезы, сползла с печки и сказала:
— Добро, почивай, а я пойду навещу Аннушку. — Она вышла.
Тщетно вертелся я по полатям, не могши сомкнуть глаз. Образ любезной и не в меру несчастной Аннушки носился передо мною. Однако в самые сумерки начал я дремать, как опять дверь избы отворяется, и слышу вой моей хозяйки.
— Что тебе сделалось? — спросил я.
— Ах, Симоныч! Если бы ты видел! До самых сумерек сидела я у Аннушки и слушала ее унывные песни. Подали свечу, для того что дядя Карп лучин и терпеть не может. Вдруг кто-то стучится; отворяется дверь, и видим: входит высокий детина в зеленом платье, да и на шапке его зеленое перо. Мы сейчас догадались, что он — солдат и егерь. Аннушка уставила на него большие глаза свои, равно как и я. Она побледнела, а я, прости господи мое согрешение, была столько глупа, что, узнавши гостя, закричала: «Андрей! Ты ли это?» — «Андрей!» — сказала тихо Аннушка, протянула руки, хотела встать и опять упала на скамью. Все мы бросились к ней, она вздохнула раз, два, три; глаза закрылись, и, Симоныч, уже Аннушки нет более на свете. По первому зву прибежали и священник и староста и утвердительно сказали, что к завтрему надобно готовить гроб. Ах, моя Аннушка, милая Аннушка! Не сходнее ли бы мне, дряхлой старухе, опуститься в землю, чем тебе, милая девушка! Старуха рыдала неутешно. Я на один шаг, так сказать, видел несчастную, но не мог удержаться от слез.
— Что ж там делается? — спросил я.
— Сам посуди! Андрей или умрет скоро, или также сойдет с ума; дядя Карп как отчаянный; староста как малый ребенок; один добрый отец Михаил, хотя сквозь слезы, утешает всех. Не будешь ли ты завтре на похоронах?
— Сохрани меня боже, — отвечал я. — Не мудрено, что еще войдет блажь в голову поколотить дядю Карпа!
— Да он-таки того и достоин, — отвечала старуха и опять ушла.
Отдохнув довольно в сей деревне, я решился с первыми петухами ее оставить; хозяйка моя пришла домой около полуночи и, уставши от похоронных хлопот, крепко заснула. В уреченное время встал я, оделся, положил на стол несколько денег и, перекрестясь три раза, вышел на улицу и пустился в путь, прося бога сделать настоящую жизнь Аннушки блаженнее прежней.
Глава V
Страсть к наукам
Я был уже верстах в пятнадцати от деревни, когда взошло солнце, и твердо решился не останавливаться нигде более суток, дабы тем скорее достигнуть знаменитой столицы Москвы. Март месяц делал путь мой легким, и я чрез две недели достиг сей великолепной столицы, которая мечталась мне еще в Фалалеевке.Я стоял у Серпуховских ворот около часа и пялил глаза во все стороны. Народ, подобно волнам большой реки, колебался. То въезжали в город, то выезжали в каретах, колясках, на санях, санках, а щеголи и на дрожках, ибо уже показывалась в некоторых местах каменная мостовая. Крик людей, стук и скрипение экипажей такой делали шум в ушах, что я с непривычки не мог ничего расслышать и в глазах затуманилось. Давно мне хотелось есть, но я боялся пройти ворота. Однако, видя других, которые не лучше были одеты, а входили бодро, перекрестился и последовал их примеру. Не успел я пройти улицею шагов сто, как ужас мой был неописан. «Поди! поди!» — кричали мне сзади. Я оглянулся, и вижу карету, быстро скачущую в шесть лошадей. Я бросился опрометью вправо. «Поди!»-кричат и тут. Карета мчалась встречу. В совершенном помешательстве кидаюсь влево. «Поди!» «— встретило меня и там. «Ну, пропал я», — думал сам в себе; совершенное отчаяние овладело мною; я попятился назад и услышал звонкое: «Ах!» Едва успел оглянуться и увидеть молодую, богато убранную женщину, за которою шел господин, весь в галунах, и только хотел поучтивее извиниться, сказав, что у меня назади нет глаз, а потому простили бы великодушно, что я толкнул ее, как великорослый господин в галунах подбежал ко мне и так ловко треснул кулаком по макуше, что я зашатался и грянулся наземь. «Ах! — раздались опять разные голоса, но уже страшно басистые, — ах, разбойник! Но нет, не уйдешь!» Два бородатые мужика подняли меня, держа за ворот, и один говорил: «Видишь ли, злодей, что ты наделал! Целый лоток с пирогами опрокинул в грязь! Сейчас заплати мне за весь убыток, или пойдем на съезжую!»
— Что это такое съезжая, друг мой? — спросил я.
— А такое милое местечко, где сейчас допытаются правды и вдруг обиженной стороне окажут должное правосудие!
— Правосудие? — вскричал я задрожав. — О, изволь, друг мой, я убыток плачу! Как велик он? Мужик начал считать пироги.
— Видишь, их было тридцать три, и каждый по грошу; смекни-ка, что будет?
— Пятьдесят шесть копеек, — отвечал я.
— О, о! — говорил мужик, чеша затылок, — видно, без съезжей не обойдется?
— Да сколько же? — вскричал я нетерпеливо, вытащив кису с мелкими деньгами.
— А вот видишь: три раза по двадцати, и стало восемьдесят, да за три девять копеек, потому что эти три пирога очень изувечены; итого девяносто пять. Ну, отсчитывай, а не то ступай со мною! — Он взял меня за ворот; но я, боясь, чтоб не насчитал более рубля, сейчас расплатился и пошел далее медленными шагами, лепясь около стены. Мужик собрал пироги, обдул, обтер и опять закричал:
— Сюда, сюда! у меня горячие!
Прибившись к постоялому двору, я нанял уголок и расположился жить, пока не найду тропинки к славе я счастию. Хозяйский сын, великий весельчак, обещался на другой день показать Москву и все в ней любопытное. Он сдержал свое слово и неделю целую водил по всем улицам, площадкам и соборам. В первые дни с каждым шагом удивление мое умножалось. Как скоро попадался господин в галунах, я намеревался на сажень отпрыгнуть в сторону, но проводник меня удерживал за руку, говоря: «Не бойся, это простой слуга, но, как видно, богатого человека или мота. По времени узнаешь ты и таких людей, которые, промотав имение, живут только игрою; нередко ложатся спать с тощим желудком, а наутро выезжают в карете четвернею, имея лакея, блестящего золотом».
Скоро я познакомился с улицами московскими и, бродя иногда довольно далеко, находил свою квартиру, прося проходящих указать мне дорогу в улицу, в которой квартировал я.
Во время таковых прогулок я всякий раз останавливался перед дверьми, над которыми прибита была картина, изображающая корабль у пристани, из которого выгружали бочки на берег, где сидела госпожа богато одетая, а дьявол подавал ей виноград. Всякий раз рассматривал эту картину несколько минут. Однажды, как я глядел долее обыкновенного, вышел из дверей купец с черною бородою и спросил ласково: «Что ты здесь зеваешь, молодец?»
Я чистосердечно открыл ему удивление, что нарисованная госпожа с таким довольным видом берет виноград от злого духа, о котором и помыслить страшно! Купец захохотал громко и сказал: «О! видно, ты недавно здесь; а то бы довольно насмотрелся на таких духов. Здесь их много; и знатные барыни не отказываются от их прислуг».
Купец насилу мог вывести меня из недоумения, в коем был я погружен его словами, рассказав обстоятельно об арапах. «Как я примечаю, — говорил он, — что ты здесь не имеешь никакого дела, не хочешь ли идти ко мне в приказчики? На первый случай занятие твое будет немудреное; а именно: из бочек переливать вино в бутылки и, засмолив их, приклеивать ерлычки. Содержание у меня недурное и плата достаточна».
Я с охотою согласился на его предложение, в тот же день рассчитался с содержателем постоялого двора, перешел в погреб к купцу, искупил постель с прибором, на толкучем рынке — изрядное платье в купецком вкусе, и на другой же день вступил в отправление должности, любуясь сам собою.
Время текло быстро. Дело свое делал я сколько можно лучше, и все меня любили, то есть хозяин, жена его и кухарка. Я старался быть всеобщим другом и успел всех в том уверить. Настала весна. Хозяин мой, Савва Трифонович, любил меня как родного. Каждый раз как езжал он на Воробьевы горы или в Марьину рощу с самоваром и пирогами, женою и приятелями, всегда брал и меня. Жизнь моя была покойна, но скоро переменилась от самого мелочного случая.
Однажды, будучи в погребу один, услышал я голос прохожего, кричащего: «Книги, книги!» Охота читать была во мне одною из врожденных. Я зазвал его и купил несколько поэм, трагедий, комедий и философических романов. Заплатя деньги, я получил от торгаша в придачу: «Логику» и «Метафизику» Федера и Баумейстеровы сочинения * .
Я проводил целые ночи в чтении; прочел поэмы, трагедии, комедии и оперы, но, признаюсь, не нашел в них ни складу ни ладу. Везде ложь, фанатизм, приноровление ко времени, старание угодить большим людям.
«Эти вздоры меня не тронут», — сказал я важно, уложив все поэмы и феатральные сочинения под кроватью, чтоб могли пауки завести гнезда прочные. Начавши читать метафизику, я не мог не плениться, хотя и ничего не понимал. Чем далее читал, тем воображение мое становилось пылчее; но — увы! — чем с большим жаром старался я постигнуть истину, тем с большим жаром она от меня уклонялась. Я гонялся за нею, как страстный любовник за несговорчивою красавицею; но проку не было нисколько. Занимаясь метафизическими делами, я забыл о физических, то есть засмолять бутылки и прилеплять к ним ерлыки. Господин Савва Трифонович заметил упущение по должности, напомянул мне раз, другой, а после сделал и выговор.
— Что же делаешь ты, господин Чистяков? Разве все спишь?
— Ах, нет! — отвечал я, — меня соблазнил злой дух, и я начал учиться метафизике!
— О небо! — вскричал купец, — и подлинно злейший из нечистых духов в тебя вгнездился! Возможно ли, не зная ничего более, как читать и писать, и то кое-как, приняться за такую великую науку? Если хочешь быть счастлив и продлить свой век без больших хлопот, то, пожалуй, кинь метафизику, а всем сердцем прилепись к познанию доброты вин и искусству поддабривать. Будущим великим постом еду я в Петербург покупать на бирже вино, возьму тебя с собою, и ты скоро ко всему прилепишься и по времени будешь сам хорошим купцом! Подумай-ка хорошенько о деле и кинь пустяки!
Сколько ни умно говорил купец, но никак не мог выбить из головы моей прелестной метафизики, в которую влюблен был я страстно и клялся вечною верностию. Я ужасался изменить такой великой науке, которая измеряет все сущее и несущее; рассуждает о духах, об аде, рае и о прочем такой же важности.
Добрый Савва был терпелив; великодушно сносил леность мою еще несколько месяцев; наконец, видя, что я близок к помешательству, сказал однажды:
— Ну, Гаврило Симонов, вижу, болезнь твоя неизлечима. Так и быть; буди воля божия! Я тебя полюбил и хотел устроить твое счастие; но как всякий человек полагает счастие по-своему, то и я не противлюсь. С приятелем моим Бибариусом * , славным здешним метафизиком, уже я условился. Он соглашается принять тебя к себе, поить, кормить и обучать всем наукам в течение трех лет за сходную цену. С богом!
— Нет, великодушный покровитель мой, — вскричал я, тронутый его щедростию, — я сам столько имею денег, что могу довольствовать высокоученого Бибариуса.
— Оставь упрямство, — отвечал купец, — надень это платье, мною приготовленное, и пойдем. — Он купил для меня кафтан, панталоны и жилет — словом, все нужное, чтоб представлять порядочного статского человека.
Когда одевался я, он говорил:
— Если страсть твоя к метафизике простынет, как обыкновенно простывают все страсти, то приходи ко мне опять, надень прежнее твое купеческое платье и будь участником в трудах моих и выгодах.
— Нет, — говорил я, — этому не бывать! Статочное ли дело, ученому человеку нацеживать вино в бутылки и засмолять их? Ему гораздо приличнее вот так, например… — Тут я схватил бутылку, мигом раскупорил и, к великому удивлению Саввы Трифоновича, выдудил одним разом полбутылки вина.
— Вижу, — сказал он, — что в тебе есть способности быть ученым человеком!
Бибариус принял нас весьма дружески и не знал, где посадить почтенного Савву Трифоновича. Он был уже седой старик, хотя имел не более пятидесяти пяти лет от роду. Науки изнурили тело его. Смотря на бледное лицо, впалые глаза, трясущийся весь состав, нельзя не сжалиться и не почувствовать сильного омерзения к учености; но я был непоколебим. Условия заключены, телеги с моим имуществом и платою господину Бибариусу приехали, и я остался в его доме, проводя со слезами честного Савву.
— Не плачь, друг мой, — говорил купец, — мы не навек рассталися. В начале каждого месяца бываю я с книгою у господина Бибариуса. Мы будем видеться не редко.
На другой же день принялся за меня ученый и начал с этимологии латинского языка. Он был и подлинно знающий человек, а я прилежный ученик, и потому дело шло успешно, и оба были друг другом очень довольны. По утрам проходили, кроме латинского языка, историю, географию и мафематику. Послеобеденное время посвящено было рисованию и музыке, чему научил меня особый учитель, приятель Бибариуса. Праздничные дни посвящены были покою. Я или прохаживался, или рассуждал с гостьми, посещавшими моего профессора, также людьми учеными, или на досуге дудел на флейте. По прошествии года я довольно был силен в латинском языке и других предметах. Бибариус был рад, и Савва Трифонович еще больше. Он из благодарности удвоил плату, и потому почтенный профессор принялся с новым жаром на другой год. В присутствии Саввы он открыл уроки свои рассуждением, что начать учиться, так же как начать исправляться в пороках, никогда не поздо. «Многие, — говорил он, — начинали знакомиться с науками в маститой старости и достигали степени великих философов. Дарования в людях разделяются розно. Одни в первой юности обнаруживают величие и богатство своего гения, каков был Пиндар, Тасс, Волтер и другие, которым удивлялись уже и тогда, когда они не могли надеть платье без посторонней помощи. Другие, напротив, как, например, Мильтон, в преклонной старости * начали свои творения, достигали храма славы и получили венцы, вечно зеленеющие, хотя могилы их поросли травою, прахи разрушились и рассыпались. Памятники великих людей воздвигнуты в душах потомства; и они не прежде разрушатся, как солнце померкнет и прежняя нестройность воцарится в мире».
После такого предисловия Савва Трифонович удалился, вероятно опасаясь, чтобы не соблазниться и не кинуть погреба, пристрастясь по-моему к наукам. Тут началась логика, математика, энциклопедия, римские права, моральная философия и проч. и проч. Словом, в продолжение еще двух лет я сделался самым ужасным ученым, который готов нападать на всякого прохожего и мучить диспутами о душе, об уме, о жизненных духах и других важных предметах. На флейте также играл довольно приятно. Торжество мое было неописанно. Где ни ходил я, что ни делал, все мечтались мне разные части философии. Потеря Феклуши нимало меня не трогала. Конечно, должно было сему случиться, чтоб соблюсти равновесие мира. Почему знать, что не расстроилась бы Harmonia praestabilitata * [48], если б не украли моего сына? Даже во сне мне являлись жизненные духи в видах различных.
Надобно признаться, что профессор мой, как ни учен, как ни добр, был, однако, человек и имел слабости, не говоря о великой склонности к раскупориванию бутылок, он же пламенно любил и жену свою, о которой я не сказал ни слова, потому что в течение трех лет не видал ни разу и от него не слыхал ничего, а знал от посторонних. Так он был очень ревнив? — спросите вы. Разумеется! Другая слабость, — кажется, несовместна в голове ученого человека, — страшно боялся чертей, привидений, мечтаний и всего тому подобного. С великим жаром рассуждал он о чертях, доказывая возможность не только их существования, но и явления людям в различных видах живостных. «Ибо, — примолвил он, — если б черт (которое имя происходит от слова «черчу, очертываю», то есть окидываю сетями, ловлю) явился в собственном виде, человек не снес бы того и, конечно б, умер».
Я крайне дивился сим слабостям в таком разумном старике.
Глава VI
Успехи в любви и науках
Когда курс учения кончился и я в глазах Бибариуса, и особенно в своих собственных, казался достойным вступить в большой свет для сыскания звучной славы, учитель мой в один день велел мне быть готову выдержать испытание. На сей конец созвал он около дюжины ученой собратий, которые в таких случаях никогда не отказываются от зва, и пригласил Савву Трифоновича, который и явился, сопровождаемый работником, обремененным кульками; а что в них было, легко всякому догадаться.Тут каждый из ученых начал задавать мне вопросы, кто из онтологии, кто из пневматологии, кто из богословии естественной. Сначала я немного смешался, но скоро так приосамился, говорил так резко, что самых испытателей привел в удивление. «О! видно, вы, господин Бибариус, — говорили почтеннейшие мужи, — не тщетно теряли время над сим человеком; он стоит похвалы и награды».
После сего старший из них встал, взял большой исписанный лист бумаги и прочел гласно, что Гаврило Симонов сын Чистяков получил свидетельство об успехах в науках за общим их подписанием, которое иметь для всякого должно быть лестнее, чем множество патентов.
Все по старшинству подписали, и бумага вручена мне. Я был вне себя от восхищения.
После сего началась пирушка во всем значении сего слова и продолжалась до ночи, то есть до тех пор ели, пили и кричали, пока все осипли и языки не в силах уже были выговаривать и русских, не только латинских слов. Добрый Бибариус ни в чем не уступал каждому. В следующее утро я принес должную благодарность своему благодетелю за его попечения и клялся вечно оные помнить.
— Этого не довольно, — говорил старик, — что я сделал; я приискал тебе и местечко, которое вскоре ты получишь. Тебе известен господин Ястребов, которого племянников обучал я некогда; он — знатный дворянин. Секретарь его — уже старый человек и более не нужен; а потому, как скоро кончит он какое-то важное поручение в Петербурге, то тотчас и отставлен будет, а на его место будешь определен ты. Не давись: он это обещал мне и, верно, сделает!