Страница:
Около сего времени нужда, необходимость и советы тетки нашей заставили брата моего пуститься на отчаянное предприятие — сделаться предметом народных толков, хвалы, хулы, рукоплесканий, свисту, словом — сделаться актером! Однако это поправило его состояние. Жена его, моя дражайшая невестка, также пообразумилась. Добрые приятельницы растолковали ей, что не всегда полезно слишком много дорожить своими прелестями. «Молодость бывает однажды, — говорили они, — кто не умеет пользоваться ею, тот похож на скупца, который, лежа на грудах золота, умирает с голоду». Невестка была на этот раз очень понятлива, брат не упрям, и так дело пошло своим чередом. Она познакомилась с господином Доброславовым, который столько же не презирает утех физических, как и метафизических; а вскоре и мужа с ним познакомила. Высокопросвещенной братии давно хотелось в свите своей иметь человека проворного, и брат показался им к тому способным. Скоро сделался он участником в таинствах высокой мудрости, а узнав подробно связь и цель сего заведения, предложил и мне быть просветительницею.
Тем охотнее склонилась я на его представления, что зависимость от тетки казалась мне рабством, и я хотела любить по своей воле. Высокопросвещеннейший с господином Доброславовым осмотрели меня, нашли достойною жрицею того божества, к которому меня назначали, и я, собрав тихонько мои пожитки, переселилась в чертоги мудрости, мало заботясь о суждении тетки и ее приятелей.
Тут провела я два года в совершенном удовольствии, которое было бы ощутительным, если бы Высокопросвещеннейший был не столько ревнив. Но чего нельзя делать явно, то мы делаем скрытно. Брат затеял на мой счет живиться так же, как и тетка. Мне и самой наконец понравилось соединять приятное с полезным, и оттого-то вышла княжна Тибетская. Теперь знаешь ты Ликорису».
Почтенному брату Козерогуне очень приятна была такая откровенность. Куда девались милые мечты о невинности Ликорисы? Они улетели, как туман, и я видел в ней весьма опытную прелестницу — достойную отрасль преученой своей тетки! Что делать! Она теперь в несчастии, а несчастным помогать должно, хотя они и порочны.
— Но что же, — спросил я по некотором молчании, — что значит вчерашний маскерад твой и того злого духа, которому полицейские хвост оторвали?
— Ты правду сказал, — отвечала она, — что это был один маскерад. Высокопросвещеннейший узнал, что прочие братия, тратя свои деньги и до сих пор не сподобясь видеть обещанных духов и проникнуть завесу вечности, начали несколько роптать. Благоразумие требовало сколько-нибудь удовлетворить таковому желанию. Для сего назначена была я и брат мой. Он должен был явиться в виде злого духа и требовать душу Небесного Тельца, понеже он оказался малодушным и неверующим тайнам высокой мудрости. Мне предоставлено было победить беса, уверяя, что Телецвнесет в знак раскаяния и исправления вдвое более денег. Комедия расположена была прекрасно, как проклятый Полярный Гусьс своею свитою все испортил.
Тут прекрасная Ликориса окончила свое повествование. Хотя оно, как я и прежде заметил, не во всех статьях мне нравилось, однако я смотрел на нее, как на жертву соблазна и бедности. Ах! чего не делает нужда! Я решился помочь девушке и как-нибудь вывесть из сего дома. Но куда? Я сам не имел пристанища!
Мгновенно сделалась во мне чудная перемена. Прежняя безумная любовь моя улетела, а на место ее родилось какое-то особливое чувство сострадания, которое говорило мне: «Ты мужчина, — помоги девушке!» Сердце мое расположилось к ней как бы к сестре, и я, поцеловав ее по-братски, сказал: «Утешься, моя милая! Пока Гаврило Симонович имеет кусок хлеба, ты не умрешь с голоду!» Тут в знак благодарности за редкое чистосердечие и я, с своей стороны, рассказал ей, ничего не тая, свои похождения.
Время обеденное прошло, и надобно было думать о выходе из тюрьмы своей. Мне вспал на ум честный благодетель мой, погребщик, который платил Бибариусу за научение меня всем мудростям. Я на него надеялся, как на отца, — и вся трудность состояла, как выйти самому и вывести мою милую подругу из такого места, над которым, вероятно, надзирают недремлющие очи полиции.
Отвязав крылья у моего милого духа, я скинул с себя мантию с знаком Козерога и, оставшись в обыкновенном уборе, пошел искать выхода из сего лабиринта, страшась на каждом шаге встретиться с одним из полицейских минотавров и оставя прекрасную мою Ариадну в грусти, скуке и нетерпении. В сем случае поступил я несравненно совестнее Тезея * , которым так много хвалится древняя Греция. Тот, будучи любим, облагодетельствован своею любовницею, оставляет несчастную на пустом острове, а я из одной братской любви хочу одолжить красавицу и избавить ее от когтей правосудия, которые — надобно думать — навострены изрядно.
К счастию, опасение мое было напрасно. Нигде и никого не видя, сошел я на двор и что было силы бросился бежать к погребу благодетельного Саввы Трифоновича. Нашед его дома, я с видом кающегося грешника поведал ему всю истину и настоящее свое и подруги моей критическое положение. Когда я кончил речь, добрый Савва перекрестился с видом жалости и сказал: «С нами бог! Можно ли быть толку в этих науках, когда они знакомят с нечистыми духами! Прости меня, господи, что я отдавал тебя к Бибариусу! Можно ли только было подумать, что ты пустишься в богопротивное масонство! Ах, друг мой, ты явно лез в горло к бесу! Благодари всевышнего, что спас тебя заблаговременно, — и очисть душу свою покаянием!»
Проговоря такую проповедь, Савва склонился дать мне убежище с моею приятельницею, пока не утишится буря. Почему, снабдя меня женским платьем и кое-чем съестным, отправил обратно, чтобы мы по наступлении ночи оставили свой чердак и перебрались к нему; а между тем обещался поразведать, что сталось с моими собратьями, которых полиция полонила.
Ликориса с нежностью благодарила меня за соучастие в судьбе ее. Когда увидели мы, что темнота покрыла наш чердак, я взял ее за руку, свел вниз, и благополучно оба достигли погреба. Савва сдержал свое слово; мы были в совершенной безопасности и довольстве, но что сталось с Феклушею и прочими просветителями, — совсем было неизвестно.
Однако судьба невидимо пеклась об участи нашей. В один вечер, когда при свете ночника, за бутылкою вина беседуя с Саввою Трифоновичем, весьма живо описывал я мои похождения, а Ликориса с женою его жадно слушали, уставя на меня глаза свои, вдруг отворяются двери, и мы поражены были удивлением и радостию, увидя Хвостикова. Он не меньше изумился, увидя тут же Ликорису; и по прошествии первых восторгов и обниманий сказал мне:
— Гаврило Симонович! Мне нужно кое о чем важном переговорить с тобою — и наедине.
— Не для чего, — отвечал я. — У меня нет ничего скрытного от любезных моих хозяев. — Так, почтенный брат Скорпион! Ты видишь во мне смиренного брата Козерога. Я имел честь в последнюю ночь просвещения, перед сим месяца за два, быть свидетелем, как ты с неподражаемою храбростию ратоборствовал на чердаке с упрямым драгуном. О, если бы проклятый хвост не порвался, с тобою бы не так легко разделаться было можно. Жаль, что прекрасная Ликориса, будучи тогда в сильном смятении и ужасе, не могла быть свидетельницею подвигов своего воинствующего брата!
Хвостиков при начале слов моих весьма замялся, выпучил глаза и не мог произнести ни слова. Наконец захохотал и, обнимая меня снова, сказал:
— Сильно удивляюсь, как я по голосу не мог тогда узнать тебя! Но и то правда, — кто б только подумал, что Козерог есть старинный мой знакомец?
После сего вручил он мне письмо; и лишь только взглянул я на надпись, то сейчас узнал руку целомудренной моей княгини Феклы Сидоровны. Оно было следующего содержания:
«Видно, на то произвела меня судьба, чтобы непрестанно играть мною, как играет ветер полевою былинкою. Я не столько была счастлива, чтобы подобно тебе избежать правосудия в известную ночь призывания духов. Поймав, меня потащили; я была без чувств, а опомнясь, нашла себя в темной комнате, едва освещенной. Три дни и три ночи один хлеб с водою были моим прокормлением, постелею служила связка соломы; стены украшены были паутиною, и вместо музыки раздавался шум от порханья летучих мышей. Ах, как сравнить сие жилище с храмом просвещения!
В четвертый день страж объявил, чтоб я следовала пред судию. Притом прибавил: «Его светлость — великий искусник допытываться правды. Он выведает, что вы
делали по секрету и какие богопротивности чинили! Ты еще молода, голубка, и я по христианской любви советую тебе сейчас ему во всем признаться, не дожидаясь пыток!»
При слове «пытка» кровь оледенела в жилах; я затряслась, и меня насилу приволокли пред судию грозного, у кресел коего стояла ужасная стража. Я взглянула на него, ахнула и совершенно лишилась чувств. Я узнала в нем князя Латрона, того самого моего обожателя, которому ты, радея, открыл маленькую мою неверность, за что была я жестоко наказана.
Когда очувствовалась, то нашла себя на богатом диване, окруженною женщинами. Мысли мои были расстроены; голова кружилась. Не могла выговорить ни одного слова. Одни стоны клубились в груди моей.
Через полчаса вошел сам князь Латрон, и все окружавшие меня оставили. С превеликою силою стащилась я с софы и упала к ногам его. Помедля несколько и устремя на меня страшные взоры свои, поднял он, посадил на софу и, седши сам подле, сказал: «Слушай меня, Фиона, внимательно; я буду говорить о довольно важном для тебя предмете. Я любил тебя страстно, — ты изменила и достойно наказана. Теперь ты попалась с шайкою обманщиков и должна быть более наказана. Я в деле сем верховный судия! Если ты обяжешься забыть прежние связи и не искать новых, — я тебя прощаю. Ты будешь по-прежнему принадлежать мне и будешь по-прежнему в довольстве и неге!»
Я думаю, мой любезный князь, будучи в таком состоянии, как я, и ты не усумнился бы тысячу раз отречься от твоей Феклуши! Как можно шутить пытками, и притом женщине? Итак, вторично повергшись к ногам его, я клялась любить его верно и больше прежнего. После того осталась в его чертогах, блистающих возможным великолепием. Но желая отплатить тебе за прежнюю любовь и за то снисхождение, с каковым принял ты меня в доме просвещения, а вместе с тем и Хвостикова, который не раз так нежно ласкал меня в том же месте, я пролила источник слез пред моим обожателем и сказала томным голосом: «Милостивейший государь! Когда я столько счастлива, что удостоилась вашей благосклонности, то позвольте принести к вам мольбу о своих ближних. В том обществе, в котором была я, находились также два мои брата, родной Чистяков, а двоюродный Хвостиков. Если и они не избегли, подобно мне, рук грозного правосудия, то
не оставьте для любви ко мне отпустить их. Благодарность их и моя будет беспредельна!» Он, поглядев на меня равнодушно, сказал: «Хорошо! посмотрю!» С сим словом вышел. На другой день он входит ко мне, и, — о радость! — с Хвостиковым. «Любезный братец!» — вскричала я, обнимая его, дабы он не обнаружил моей хитрости. Бедный Хвостиков стоял бледен, как смерть, и трепетал всем составом. «Что же, братец, вскричала я, — не благодаришь ты его светлость за высокую милость, тебе даруемую?» Хвостиков с размаху повалился к стопам судии своего, взмахнул рукою, как истинный актер, разинул рот, казалось, что-то покушался вымолвить, но язык окаменел, и он в сем жалком виде совсем не походил на того храброго беса, который так упорно выдерживал осаду от полицейских сыщиков и, конечно, не так бы скоро сдался, если бы не порвался величественный хвост его! Он был здесь настоящий скорпион, смиренное пресмыкающееся!»
Тут я присовокупил к закрасневшемуся Хвостикову:
— Не правда ли, господин Скорпион, что прекрасная Лавиния изрядно умеет писать портреты? Признаюсь, что из сей картины нельзя видеть того мужества, которого ожидал я после первого подвига на чердаке! И то правда! вы были актер и столько же превосходно представили на чердаке адского героя, сколько на сцене представляли земных! Но как вы в чертогах мудрости были смиренный Скорпион, то почему в чертогах знатного вельможи не быть смиренным преступником?
— Я думаю, — отвечал он, — что всегда вас храбрее. Когда вы так сильно устрашились меня на чердаке, то что уже сделали бы, будучи на глазах у судьи? Его одно слово столько же полновесно и для правого человека, как для грешника по крайней мере сотня самых сердитых бесов! Посудите ж, что будет для неправого?
— Я охотно соглашусь с вами, — сказал я и начал продолжать чтение письма:
«Князь Латрон сказал: «Встань, повеса; я прощаю тебя для прекрасной сестры твоей! Ты ей обязан жизнию. Будь благодарен ей. Но чтобы больше еще доказать ей мою любовь, то я постараюсь сделать тебя счастливым, равно как такого же повесу, родного брата ее Чистякова. С сей минуты вы ничего не опасайтесь от поисков правосудия, в каком бы мундире или юбке оно ни ходило! Явитесь ко мне
в Варшаве, куда я завтре отправляюсь, и я дам вам должности». С сим словом он вышел. Я рассказала подробно Хвостикову, что знала, и вздумала было сделать днем репетицию тем прекрасным действиям, какие представляли мы по ночам в доме Премудрости; но Хвостиков в сем случае оказался ниже даже самого Скорпиона. Он был весь снег и лед. Я употребила отсутствие князя Латрона на написание сего письма к вам, князь Гаврило Симонович, ибо я, сделавшись свободною, легко открыла место вашего пребывания. Как искренно вам преданная, советую не пренебречь обещаниями его светлости и пожаловать в Варшаву. Там я постараюсь употребить все силы души и тела, чтоб сделать вас сколько можно довольнее!»
По прочтении красноречивого и замысловатого письма сего долго смотрели мы друг на друга, не говоря ни слова. Наконец начался между нами следующий разговор:
Я. Беспутная, непотребная женщина. С тех пор, как впервые вышла на заре полоть капусту, ты до сего времени одинакова. Посудите, почтенный Савва Трифонович, о бесстыдстве этой твари! Едва успела она сделаться наложницею знатного и могущего сатира, то уже и начинает распоряжаться участию других, как будто какая княгиня или графиня, которая, добившись после долгих трудностей чести быть метрессою своего государя, начинает с презрением смотреть на его супругу и обещает чины и воеводства тем бездушным насекомым, которые, несмотря на знатность своей породы, на славные подвиги великих предков своих, на блестящие золотом и каменьями свои кафтаны с брильянтовыми пуговицами, не только не стыдятся, но даже за честь ставят публично тщеславиться, если удастся им поднять веер такой любимицы, застегнуть ей башмачную пряжку, получить от нее по носу щелчок и прочее…
Погребщик (улыбаясь). Хотя Гаврило Симонович говорит дельно, но надобно признаться, что тут участвует личность, а потому, хотя горячность его извинительна, но как скоро человек говорит в жару страсти, надобно слова его взвесить и рассмотреть, все ли мысли его справедливы.
Хвостиков (к погребщику). Вы превосходно рассуждаете, хотя…
Погребщик. В погребе, хотите вы сказать? Уверяю вас, что иногда не только в погребе, но даже в хижине рассуждают правильнее, нежели в сенатах, парламентах, государственных советах! Не подумайте, Гаврило Симонович, чтобы я, говоря вам сие, чужд был чувствований стыда и чести! Совсем нет! Хотя я как человек не всегда сохраняю в себе сии чувствования, но крайней мере от всего сердца люблю тех, кто о том старается. Но позвольте мне сделать вам несколько вопросов?
Я. Охотно отвечать готов!
Погребщик. Бедный человек имел часть землицы. Посадил на ней молоденькое деревцо — яблоню; как оно у него одно и есть, то он употребляет все старание, чтобы возрастить его; этого мало; он столько им пленился, что хочет видеть его стройным, прекрасным деревом, чтобы со временем мог успокоиться под его тению и вкусить плодов его.
Хвостиков (с важностию). Это аллегория или притча!
Погребщик. По мне все равно, как ни назовите. От худой ли почвы земли и непорочности соков, питавших молодое дерево, от бури ли и солнечного зноя, от небрежения ли самого хозяина, — только деревцо, которое начало уже цвести и обещало плоды прекрасные, гнется да гнется, а в скором времени и совсем склонилось через забор в сад богатого и сильного соседа.
Хвостиков. Понимаю! Что далее?
Погребщик. Бедный хозяин печалится, сетует, домогается как-нибудь возобновить права на дерево, — тщетно. Богач дает ему знать, что он не только не будет иметь части плодов, но если продолжит упрямство, то жестоко наказан будет и лишится остальной землицы.
Хвостиков. Отгадываю.
Погребщик. Бедному оставалось терпеть! Наконец, богач, по увещанию ли жены, детей или приятелей — все равно, — только призывает его и говорит: «Плоды яблони твоей так мне полюбились, что я не дам тебе ни одного. Однако, чтобы труды твои не совсем были тщетны, вот у меня другая яблоня, и я дозволяю тебе каждогодно собирать с нее плоды». Что, думаете вы, сделал нищий?
Хвостиков. Без сомнения, с радостною благодарностию принял предложение!
Погребщик. Ничуть не бывало! он с гордостию отверг его. Не глуп ли человек сей? Хвостиков (припрыгнул). Совершенный безумец, настоящий осел!
Я. Так! Однако, Савва Трифонович…
Погребщик. Однако, Гаврило Симонович! дело идет, что беспутная жена твоя охотится сделать тебе помощь на счет беспутств своих. Из сего заключаю, что и они к чему-нибудь бывают пригодны. Ты хочешь от помощи ее отказаться? Хорошо, если б она на сем основании обещала тебе быть впредь честною женщиною. Но она о сем и не думает, да, вероятно, и впредь никогда думать не будет.
Я. Разумеется!
Погребщик. Ну за чем же дело стало? Если бы ты был из числа тех безмозглых повес, которые обыкновенно ищут выйти в люди такими путями, я в это дело не мешался бы. Но я считал тебя с начала самого путным человеком, на которого счастие глядело исподлобья, а потому взял на свое попечение и отдал покойному Бибариусу для наставления в науках, когда уже увидел, что прилипчивая язва учености и к тебе пристала, а потому-то, — повторяю, — и теперь советую, перекрестясь обеими руками и помолясь образу Николая Чудотворца, — пуститься в Польшу. Нет у вас денег — я снабжу. Будете богаты — отдадите, с умом можно нажить деньги; но если без ума были бы у вас сотни тысяч — ни копейки не поверю. Ибо всего чаще безумные богачи умирают с голоду, когда не остерегутся промотать имение, родителями приобретенное.
Так наставительно проповедовал Савва Трифонович, и восхищенный Хвостиков вскричал: «Превосходно! Вы так, Савва Трифонович, основательно или аргументально рассуждаете, такие аргументы представляете, как…»
— А как и кто? — спросил погребщик. — Право, теперь не вспомню, а, верно, кто-нибудь был такой, и не отменно преумный человек!
— Что долго говорить, — вскричал я весело, — я согласен! Как скоро поисправимся, давай искать счастия в пространном море света сего, не заботясь, — откуда, из какого источника оно проистекает. Не правда ли, что золото и в грязи золото; да оно и добывается из черных и серых камней. Не глуп ли подлинно был я, что опять пустился следовать нравственной философии, которая столько раз тирански со мною поступала, да притом я дал уже однажды и клятву, оставя забобоны совести * , попытаться, не буду ли счастливее, своротя немного с ее дороги. Наймем покойную повозку и пустимся. Я, как главное орудие к будущему счастию, сяду посередине; по правую сторону прекрасная Ликориса, а по левую брат ее, почтенный Хвостиков. Слыхал я, что люди, предавшись только одному злому духу, достигали счастья, по крайней мере в здешнем мире; неужели я рожден под таким неблагополучным созвездием, что, шествуя ко храму славы и счастия, сопровождаемый по правую сторону добрым, по левую злым духами, не успею в своем предприятии?
Мы все засмеялись. Я пожал руку у доброго Саввы Трифоновича; обнял Хвостикова и поцеловал зардевшуюся щеку Ликорисы. Она взглянула на меня томным, кротким, но вместе испытующим, всепроницающим взором, и я тут же дал слово своей совести любить ее как нежную сестру, хотя бы все боги и богини назначили меня наперсником любви и богатства.
Увы! Как скоро забыл я клятву мою! Как скоро милая сестра сделалась милою… — но о том после.
Поутру прекрасного летнего дня Савва Трифонович проводил нас за городские вороты, обнял каждого дружелюбно и воротился назад. Мы все не могли удержаться от слез. Я стал в кибитке и долго смотрел мрачными глазами на беспрестанно укрывающуюся Москву. В последний раз взглянув на возвышенные башни ее, на храмы божий, поклонился в знак разлуки с нею, вздохнул и сел в кибитку. Мне пришли на мысль все случаи, постигшие меня в Москве. Где-то моя невидимка? где Доброславов? где Гусь Полярныйи Телец Небесный?Увы! сколько претерпел перемен от зла к добру, от добра ко злу? Я вторично вздохнул тяжелее прежнего, товарищи мои то услышали и также вздохнули. Прелестная соседка моя приметила, что глаза мои еще не обсохли, и блестящая слеза повисла на ее реснице. Тихонько взял я ее за руку, с нежностию пожал, и мне тем же ответствовано. Как после сего не погрузиться в сладкую задумчивость, которая недолго, однако, продолжалась. Услыша вдруг подле себя дикий, охриплый, но страшно раздавшийся голос, мы вдруг подняли головы и с изумлением узнали, что наш Никита, размахивая кнутом, со всех сил надувался, чтоб громче спеть песню. Обернувшись к нам и оскаля десны, ибо зубов не было, спросил: «Что? Каково? О, если б вы меня в старые годы послышали! То ли дело!»
— И теперь весьма не плохо, — отвечал я, — по нам недосуг слушать. Итак, не лучше ли…
— Небось перестать? — вскричал он. — Да что вы теперь делаете, что вам недосуг?
— Рассуждаем! — отвечал Хвостиков с важностию молодого педанта, и Никита сказал ему:
— Если вы и подлинно рассуждаете, то, верно, не совсем благополучны; ибо так долго, как я, разъезжая по свету, бывал в Москве и Петербурге, бывал в Лейпциге, Берлине, Яссах, не говоря уже о мелочных городишках, а нигде не заметил, чтобы кто-либо в счастии любил рассуждать. Мы тогда за это ремесло принимаемся, как уже поздо. Право, так! Я сам весьма не рано пустился в рассуждения и оттого на старости таскаю бедные кости свои при зное летнем, при морозах зимних, в дождь и бурю. Что делать, государи мои! В доказательство правды выслушайте небольшую повесть.
Плешивый старик, который теперь сидит у вас на козлах, не всегда был только что Никита. Было время, когда большие и малые, богатые и полубогатые величали его Никитою Перфильевичем и, скидывая бобровые шапки, низенько кланялись. Я был не последним купцом в городке, хотя и небольшом, и торг производил лошадями. Торг, правда, был не очень важен, однако я жил в порядочном доме, ел, пил хорошо; водил жену и детей нехудо, а сам и не вылезал из красной рубашки и синего кафтана с славным кушаком. Статочное ли дело, чтоб я подумал тогда о смуром, какой на мне теперь?
Случись же на беду, что один из моих земляков равного моему состояния пустился в какие-то, леший ведает его, откупы. Мы прежде смеялись его затеям, но, сверх чаяния нашего, года через два он выстроил каменный дом, завел лавки, посадил сидельцев, а сам только и упражнялся, что ходил по гостям, принимал их у себя и стал набитой брат исправнику, судье и даже городничему, человеку самому несговорчивому и угрюмому. Все они с улыбкой протягивали к нему руки и спрашивали о здоровье жены, детей и всего дома. Кого не прельстит такая счастливая и такая скорая перемена? Две особы начали мне беспрестанно шептать на ухо: «Кинь торговлю лошадьми, а возьмись за откупы и подряды. Теперь война, за границу надобно много фуража и провианта. Лошаденок у тебя около сотни. Теперь же на скорую руку дают большие деньги. В одно лето ты с помощию божиею больше обогатишься, нежели спесивый земляк наш!»
Тем охотнее склонилась я на его представления, что зависимость от тетки казалась мне рабством, и я хотела любить по своей воле. Высокопросвещеннейший с господином Доброславовым осмотрели меня, нашли достойною жрицею того божества, к которому меня назначали, и я, собрав тихонько мои пожитки, переселилась в чертоги мудрости, мало заботясь о суждении тетки и ее приятелей.
Тут провела я два года в совершенном удовольствии, которое было бы ощутительным, если бы Высокопросвещеннейший был не столько ревнив. Но чего нельзя делать явно, то мы делаем скрытно. Брат затеял на мой счет живиться так же, как и тетка. Мне и самой наконец понравилось соединять приятное с полезным, и оттого-то вышла княжна Тибетская. Теперь знаешь ты Ликорису».
Почтенному брату Козерогуне очень приятна была такая откровенность. Куда девались милые мечты о невинности Ликорисы? Они улетели, как туман, и я видел в ней весьма опытную прелестницу — достойную отрасль преученой своей тетки! Что делать! Она теперь в несчастии, а несчастным помогать должно, хотя они и порочны.
— Но что же, — спросил я по некотором молчании, — что значит вчерашний маскерад твой и того злого духа, которому полицейские хвост оторвали?
— Ты правду сказал, — отвечала она, — что это был один маскерад. Высокопросвещеннейший узнал, что прочие братия, тратя свои деньги и до сих пор не сподобясь видеть обещанных духов и проникнуть завесу вечности, начали несколько роптать. Благоразумие требовало сколько-нибудь удовлетворить таковому желанию. Для сего назначена была я и брат мой. Он должен был явиться в виде злого духа и требовать душу Небесного Тельца, понеже он оказался малодушным и неверующим тайнам высокой мудрости. Мне предоставлено было победить беса, уверяя, что Телецвнесет в знак раскаяния и исправления вдвое более денег. Комедия расположена была прекрасно, как проклятый Полярный Гусьс своею свитою все испортил.
Тут прекрасная Ликориса окончила свое повествование. Хотя оно, как я и прежде заметил, не во всех статьях мне нравилось, однако я смотрел на нее, как на жертву соблазна и бедности. Ах! чего не делает нужда! Я решился помочь девушке и как-нибудь вывесть из сего дома. Но куда? Я сам не имел пристанища!
Мгновенно сделалась во мне чудная перемена. Прежняя безумная любовь моя улетела, а на место ее родилось какое-то особливое чувство сострадания, которое говорило мне: «Ты мужчина, — помоги девушке!» Сердце мое расположилось к ней как бы к сестре, и я, поцеловав ее по-братски, сказал: «Утешься, моя милая! Пока Гаврило Симонович имеет кусок хлеба, ты не умрешь с голоду!» Тут в знак благодарности за редкое чистосердечие и я, с своей стороны, рассказал ей, ничего не тая, свои похождения.
Время обеденное прошло, и надобно было думать о выходе из тюрьмы своей. Мне вспал на ум честный благодетель мой, погребщик, который платил Бибариусу за научение меня всем мудростям. Я на него надеялся, как на отца, — и вся трудность состояла, как выйти самому и вывести мою милую подругу из такого места, над которым, вероятно, надзирают недремлющие очи полиции.
Отвязав крылья у моего милого духа, я скинул с себя мантию с знаком Козерога и, оставшись в обыкновенном уборе, пошел искать выхода из сего лабиринта, страшась на каждом шаге встретиться с одним из полицейских минотавров и оставя прекрасную мою Ариадну в грусти, скуке и нетерпении. В сем случае поступил я несравненно совестнее Тезея * , которым так много хвалится древняя Греция. Тот, будучи любим, облагодетельствован своею любовницею, оставляет несчастную на пустом острове, а я из одной братской любви хочу одолжить красавицу и избавить ее от когтей правосудия, которые — надобно думать — навострены изрядно.
Глава VII
Совет в винном погребе
Опустясь с лестницы как можно тише, едва переводя дух, крался я из комнаты в комнату, страшась попасться в сети. Какое всюду опустошение! Куда девались прекрасные картины, увеселявшие взоры просвещенных? Где зеркала? Где лампады? Все исчезло! Как будто в доме сем было землетрясение. Чего нельзя было унести, то по крайней мере перепорчено. Толико-то ужасно правосудие! Кое-где, правда, валялись лоскутья от гиероглифических мантий и некоторые маски.К счастию, опасение мое было напрасно. Нигде и никого не видя, сошел я на двор и что было силы бросился бежать к погребу благодетельного Саввы Трифоновича. Нашед его дома, я с видом кающегося грешника поведал ему всю истину и настоящее свое и подруги моей критическое положение. Когда я кончил речь, добрый Савва перекрестился с видом жалости и сказал: «С нами бог! Можно ли быть толку в этих науках, когда они знакомят с нечистыми духами! Прости меня, господи, что я отдавал тебя к Бибариусу! Можно ли только было подумать, что ты пустишься в богопротивное масонство! Ах, друг мой, ты явно лез в горло к бесу! Благодари всевышнего, что спас тебя заблаговременно, — и очисть душу свою покаянием!»
Проговоря такую проповедь, Савва склонился дать мне убежище с моею приятельницею, пока не утишится буря. Почему, снабдя меня женским платьем и кое-чем съестным, отправил обратно, чтобы мы по наступлении ночи оставили свой чердак и перебрались к нему; а между тем обещался поразведать, что сталось с моими собратьями, которых полиция полонила.
Ликориса с нежностью благодарила меня за соучастие в судьбе ее. Когда увидели мы, что темнота покрыла наш чердак, я взял ее за руку, свел вниз, и благополучно оба достигли погреба. Савва сдержал свое слово; мы были в совершенной безопасности и довольстве, но что сталось с Феклушею и прочими просветителями, — совсем было неизвестно.
Однако судьба невидимо пеклась об участи нашей. В один вечер, когда при свете ночника, за бутылкою вина беседуя с Саввою Трифоновичем, весьма живо описывал я мои похождения, а Ликориса с женою его жадно слушали, уставя на меня глаза свои, вдруг отворяются двери, и мы поражены были удивлением и радостию, увидя Хвостикова. Он не меньше изумился, увидя тут же Ликорису; и по прошествии первых восторгов и обниманий сказал мне:
— Гаврило Симонович! Мне нужно кое о чем важном переговорить с тобою — и наедине.
— Не для чего, — отвечал я. — У меня нет ничего скрытного от любезных моих хозяев. — Так, почтенный брат Скорпион! Ты видишь во мне смиренного брата Козерога. Я имел честь в последнюю ночь просвещения, перед сим месяца за два, быть свидетелем, как ты с неподражаемою храбростию ратоборствовал на чердаке с упрямым драгуном. О, если бы проклятый хвост не порвался, с тобою бы не так легко разделаться было можно. Жаль, что прекрасная Ликориса, будучи тогда в сильном смятении и ужасе, не могла быть свидетельницею подвигов своего воинствующего брата!
Хвостиков при начале слов моих весьма замялся, выпучил глаза и не мог произнести ни слова. Наконец захохотал и, обнимая меня снова, сказал:
— Сильно удивляюсь, как я по голосу не мог тогда узнать тебя! Но и то правда, — кто б только подумал, что Козерог есть старинный мой знакомец?
После сего вручил он мне письмо; и лишь только взглянул я на надпись, то сейчас узнал руку целомудренной моей княгини Феклы Сидоровны. Оно было следующего содержания:
«Видно, на то произвела меня судьба, чтобы непрестанно играть мною, как играет ветер полевою былинкою. Я не столько была счастлива, чтобы подобно тебе избежать правосудия в известную ночь призывания духов. Поймав, меня потащили; я была без чувств, а опомнясь, нашла себя в темной комнате, едва освещенной. Три дни и три ночи один хлеб с водою были моим прокормлением, постелею служила связка соломы; стены украшены были паутиною, и вместо музыки раздавался шум от порханья летучих мышей. Ах, как сравнить сие жилище с храмом просвещения!
В четвертый день страж объявил, чтоб я следовала пред судию. Притом прибавил: «Его светлость — великий искусник допытываться правды. Он выведает, что вы
делали по секрету и какие богопротивности чинили! Ты еще молода, голубка, и я по христианской любви советую тебе сейчас ему во всем признаться, не дожидаясь пыток!»
При слове «пытка» кровь оледенела в жилах; я затряслась, и меня насилу приволокли пред судию грозного, у кресел коего стояла ужасная стража. Я взглянула на него, ахнула и совершенно лишилась чувств. Я узнала в нем князя Латрона, того самого моего обожателя, которому ты, радея, открыл маленькую мою неверность, за что была я жестоко наказана.
Когда очувствовалась, то нашла себя на богатом диване, окруженною женщинами. Мысли мои были расстроены; голова кружилась. Не могла выговорить ни одного слова. Одни стоны клубились в груди моей.
Через полчаса вошел сам князь Латрон, и все окружавшие меня оставили. С превеликою силою стащилась я с софы и упала к ногам его. Помедля несколько и устремя на меня страшные взоры свои, поднял он, посадил на софу и, седши сам подле, сказал: «Слушай меня, Фиона, внимательно; я буду говорить о довольно важном для тебя предмете. Я любил тебя страстно, — ты изменила и достойно наказана. Теперь ты попалась с шайкою обманщиков и должна быть более наказана. Я в деле сем верховный судия! Если ты обяжешься забыть прежние связи и не искать новых, — я тебя прощаю. Ты будешь по-прежнему принадлежать мне и будешь по-прежнему в довольстве и неге!»
Я думаю, мой любезный князь, будучи в таком состоянии, как я, и ты не усумнился бы тысячу раз отречься от твоей Феклуши! Как можно шутить пытками, и притом женщине? Итак, вторично повергшись к ногам его, я клялась любить его верно и больше прежнего. После того осталась в его чертогах, блистающих возможным великолепием. Но желая отплатить тебе за прежнюю любовь и за то снисхождение, с каковым принял ты меня в доме просвещения, а вместе с тем и Хвостикова, который не раз так нежно ласкал меня в том же месте, я пролила источник слез пред моим обожателем и сказала томным голосом: «Милостивейший государь! Когда я столько счастлива, что удостоилась вашей благосклонности, то позвольте принести к вам мольбу о своих ближних. В том обществе, в котором была я, находились также два мои брата, родной Чистяков, а двоюродный Хвостиков. Если и они не избегли, подобно мне, рук грозного правосудия, то
не оставьте для любви ко мне отпустить их. Благодарность их и моя будет беспредельна!» Он, поглядев на меня равнодушно, сказал: «Хорошо! посмотрю!» С сим словом вышел. На другой день он входит ко мне, и, — о радость! — с Хвостиковым. «Любезный братец!» — вскричала я, обнимая его, дабы он не обнаружил моей хитрости. Бедный Хвостиков стоял бледен, как смерть, и трепетал всем составом. «Что же, братец, вскричала я, — не благодаришь ты его светлость за высокую милость, тебе даруемую?» Хвостиков с размаху повалился к стопам судии своего, взмахнул рукою, как истинный актер, разинул рот, казалось, что-то покушался вымолвить, но язык окаменел, и он в сем жалком виде совсем не походил на того храброго беса, который так упорно выдерживал осаду от полицейских сыщиков и, конечно, не так бы скоро сдался, если бы не порвался величественный хвост его! Он был здесь настоящий скорпион, смиренное пресмыкающееся!»
Тут я присовокупил к закрасневшемуся Хвостикову:
— Не правда ли, господин Скорпион, что прекрасная Лавиния изрядно умеет писать портреты? Признаюсь, что из сей картины нельзя видеть того мужества, которого ожидал я после первого подвига на чердаке! И то правда! вы были актер и столько же превосходно представили на чердаке адского героя, сколько на сцене представляли земных! Но как вы в чертогах мудрости были смиренный Скорпион, то почему в чертогах знатного вельможи не быть смиренным преступником?
— Я думаю, — отвечал он, — что всегда вас храбрее. Когда вы так сильно устрашились меня на чердаке, то что уже сделали бы, будучи на глазах у судьи? Его одно слово столько же полновесно и для правого человека, как для грешника по крайней мере сотня самых сердитых бесов! Посудите ж, что будет для неправого?
— Я охотно соглашусь с вами, — сказал я и начал продолжать чтение письма:
«Князь Латрон сказал: «Встань, повеса; я прощаю тебя для прекрасной сестры твоей! Ты ей обязан жизнию. Будь благодарен ей. Но чтобы больше еще доказать ей мою любовь, то я постараюсь сделать тебя счастливым, равно как такого же повесу, родного брата ее Чистякова. С сей минуты вы ничего не опасайтесь от поисков правосудия, в каком бы мундире или юбке оно ни ходило! Явитесь ко мне
в Варшаве, куда я завтре отправляюсь, и я дам вам должности». С сим словом он вышел. Я рассказала подробно Хвостикову, что знала, и вздумала было сделать днем репетицию тем прекрасным действиям, какие представляли мы по ночам в доме Премудрости; но Хвостиков в сем случае оказался ниже даже самого Скорпиона. Он был весь снег и лед. Я употребила отсутствие князя Латрона на написание сего письма к вам, князь Гаврило Симонович, ибо я, сделавшись свободною, легко открыла место вашего пребывания. Как искренно вам преданная, советую не пренебречь обещаниями его светлости и пожаловать в Варшаву. Там я постараюсь употребить все силы души и тела, чтоб сделать вас сколько можно довольнее!»
По прочтении красноречивого и замысловатого письма сего долго смотрели мы друг на друга, не говоря ни слова. Наконец начался между нами следующий разговор:
Я. Беспутная, непотребная женщина. С тех пор, как впервые вышла на заре полоть капусту, ты до сего времени одинакова. Посудите, почтенный Савва Трифонович, о бесстыдстве этой твари! Едва успела она сделаться наложницею знатного и могущего сатира, то уже и начинает распоряжаться участию других, как будто какая княгиня или графиня, которая, добившись после долгих трудностей чести быть метрессою своего государя, начинает с презрением смотреть на его супругу и обещает чины и воеводства тем бездушным насекомым, которые, несмотря на знатность своей породы, на славные подвиги великих предков своих, на блестящие золотом и каменьями свои кафтаны с брильянтовыми пуговицами, не только не стыдятся, но даже за честь ставят публично тщеславиться, если удастся им поднять веер такой любимицы, застегнуть ей башмачную пряжку, получить от нее по носу щелчок и прочее…
Погребщик (улыбаясь). Хотя Гаврило Симонович говорит дельно, но надобно признаться, что тут участвует личность, а потому, хотя горячность его извинительна, но как скоро человек говорит в жару страсти, надобно слова его взвесить и рассмотреть, все ли мысли его справедливы.
Хвостиков (к погребщику). Вы превосходно рассуждаете, хотя…
Погребщик. В погребе, хотите вы сказать? Уверяю вас, что иногда не только в погребе, но даже в хижине рассуждают правильнее, нежели в сенатах, парламентах, государственных советах! Не подумайте, Гаврило Симонович, чтобы я, говоря вам сие, чужд был чувствований стыда и чести! Совсем нет! Хотя я как человек не всегда сохраняю в себе сии чувствования, но крайней мере от всего сердца люблю тех, кто о том старается. Но позвольте мне сделать вам несколько вопросов?
Я. Охотно отвечать готов!
Погребщик. Бедный человек имел часть землицы. Посадил на ней молоденькое деревцо — яблоню; как оно у него одно и есть, то он употребляет все старание, чтобы возрастить его; этого мало; он столько им пленился, что хочет видеть его стройным, прекрасным деревом, чтобы со временем мог успокоиться под его тению и вкусить плодов его.
Хвостиков (с важностию). Это аллегория или притча!
Погребщик. По мне все равно, как ни назовите. От худой ли почвы земли и непорочности соков, питавших молодое дерево, от бури ли и солнечного зноя, от небрежения ли самого хозяина, — только деревцо, которое начало уже цвести и обещало плоды прекрасные, гнется да гнется, а в скором времени и совсем склонилось через забор в сад богатого и сильного соседа.
Хвостиков. Понимаю! Что далее?
Погребщик. Бедный хозяин печалится, сетует, домогается как-нибудь возобновить права на дерево, — тщетно. Богач дает ему знать, что он не только не будет иметь части плодов, но если продолжит упрямство, то жестоко наказан будет и лишится остальной землицы.
Хвостиков. Отгадываю.
Погребщик. Бедному оставалось терпеть! Наконец, богач, по увещанию ли жены, детей или приятелей — все равно, — только призывает его и говорит: «Плоды яблони твоей так мне полюбились, что я не дам тебе ни одного. Однако, чтобы труды твои не совсем были тщетны, вот у меня другая яблоня, и я дозволяю тебе каждогодно собирать с нее плоды». Что, думаете вы, сделал нищий?
Хвостиков. Без сомнения, с радостною благодарностию принял предложение!
Погребщик. Ничуть не бывало! он с гордостию отверг его. Не глуп ли человек сей? Хвостиков (припрыгнул). Совершенный безумец, настоящий осел!
Я. Так! Однако, Савва Трифонович…
Погребщик. Однако, Гаврило Симонович! дело идет, что беспутная жена твоя охотится сделать тебе помощь на счет беспутств своих. Из сего заключаю, что и они к чему-нибудь бывают пригодны. Ты хочешь от помощи ее отказаться? Хорошо, если б она на сем основании обещала тебе быть впредь честною женщиною. Но она о сем и не думает, да, вероятно, и впредь никогда думать не будет.
Я. Разумеется!
Погребщик. Ну за чем же дело стало? Если бы ты был из числа тех безмозглых повес, которые обыкновенно ищут выйти в люди такими путями, я в это дело не мешался бы. Но я считал тебя с начала самого путным человеком, на которого счастие глядело исподлобья, а потому взял на свое попечение и отдал покойному Бибариусу для наставления в науках, когда уже увидел, что прилипчивая язва учености и к тебе пристала, а потому-то, — повторяю, — и теперь советую, перекрестясь обеими руками и помолясь образу Николая Чудотворца, — пуститься в Польшу. Нет у вас денег — я снабжу. Будете богаты — отдадите, с умом можно нажить деньги; но если без ума были бы у вас сотни тысяч — ни копейки не поверю. Ибо всего чаще безумные богачи умирают с голоду, когда не остерегутся промотать имение, родителями приобретенное.
Так наставительно проповедовал Савва Трифонович, и восхищенный Хвостиков вскричал: «Превосходно! Вы так, Савва Трифонович, основательно или аргументально рассуждаете, такие аргументы представляете, как…»
— А как и кто? — спросил погребщик. — Право, теперь не вспомню, а, верно, кто-нибудь был такой, и не отменно преумный человек!
— Что долго говорить, — вскричал я весело, — я согласен! Как скоро поисправимся, давай искать счастия в пространном море света сего, не заботясь, — откуда, из какого источника оно проистекает. Не правда ли, что золото и в грязи золото; да оно и добывается из черных и серых камней. Не глуп ли подлинно был я, что опять пустился следовать нравственной философии, которая столько раз тирански со мною поступала, да притом я дал уже однажды и клятву, оставя забобоны совести * , попытаться, не буду ли счастливее, своротя немного с ее дороги. Наймем покойную повозку и пустимся. Я, как главное орудие к будущему счастию, сяду посередине; по правую сторону прекрасная Ликориса, а по левую брат ее, почтенный Хвостиков. Слыхал я, что люди, предавшись только одному злому духу, достигали счастья, по крайней мере в здешнем мире; неужели я рожден под таким неблагополучным созвездием, что, шествуя ко храму славы и счастия, сопровождаемый по правую сторону добрым, по левую злым духами, не успею в своем предприятии?
Мы все засмеялись. Я пожал руку у доброго Саввы Трифоновича; обнял Хвостикова и поцеловал зардевшуюся щеку Ликорисы. Она взглянула на меня томным, кротким, но вместе испытующим, всепроницающим взором, и я тут же дал слово своей совести любить ее как нежную сестру, хотя бы все боги и богини назначили меня наперсником любви и богатства.
Увы! Как скоро забыл я клятву мою! Как скоро милая сестра сделалась милою… — но о том после.
Глава VIII
Едут наши
В непродолжительном времени благодетельный Савва Трифонович снарядил нас подорожному, как должно людей, которые готовятся скоро иметь честь представлять роли братьев наложницы знатнейшего польского боярина. Подлинно важный чин! Мы наняли извозчика Никиту, старика плешивого, беззубого, но зато веселого говоруна. Он сам шутил над бывшими с ним несчастиями.Поутру прекрасного летнего дня Савва Трифонович проводил нас за городские вороты, обнял каждого дружелюбно и воротился назад. Мы все не могли удержаться от слез. Я стал в кибитке и долго смотрел мрачными глазами на беспрестанно укрывающуюся Москву. В последний раз взглянув на возвышенные башни ее, на храмы божий, поклонился в знак разлуки с нею, вздохнул и сел в кибитку. Мне пришли на мысль все случаи, постигшие меня в Москве. Где-то моя невидимка? где Доброславов? где Гусь Полярныйи Телец Небесный?Увы! сколько претерпел перемен от зла к добру, от добра ко злу? Я вторично вздохнул тяжелее прежнего, товарищи мои то услышали и также вздохнули. Прелестная соседка моя приметила, что глаза мои еще не обсохли, и блестящая слеза повисла на ее реснице. Тихонько взял я ее за руку, с нежностию пожал, и мне тем же ответствовано. Как после сего не погрузиться в сладкую задумчивость, которая недолго, однако, продолжалась. Услыша вдруг подле себя дикий, охриплый, но страшно раздавшийся голос, мы вдруг подняли головы и с изумлением узнали, что наш Никита, размахивая кнутом, со всех сил надувался, чтоб громче спеть песню. Обернувшись к нам и оскаля десны, ибо зубов не было, спросил: «Что? Каково? О, если б вы меня в старые годы послышали! То ли дело!»
— И теперь весьма не плохо, — отвечал я, — по нам недосуг слушать. Итак, не лучше ли…
— Небось перестать? — вскричал он. — Да что вы теперь делаете, что вам недосуг?
— Рассуждаем! — отвечал Хвостиков с важностию молодого педанта, и Никита сказал ему:
— Если вы и подлинно рассуждаете, то, верно, не совсем благополучны; ибо так долго, как я, разъезжая по свету, бывал в Москве и Петербурге, бывал в Лейпциге, Берлине, Яссах, не говоря уже о мелочных городишках, а нигде не заметил, чтобы кто-либо в счастии любил рассуждать. Мы тогда за это ремесло принимаемся, как уже поздо. Право, так! Я сам весьма не рано пустился в рассуждения и оттого на старости таскаю бедные кости свои при зное летнем, при морозах зимних, в дождь и бурю. Что делать, государи мои! В доказательство правды выслушайте небольшую повесть.
Плешивый старик, который теперь сидит у вас на козлах, не всегда был только что Никита. Было время, когда большие и малые, богатые и полубогатые величали его Никитою Перфильевичем и, скидывая бобровые шапки, низенько кланялись. Я был не последним купцом в городке, хотя и небольшом, и торг производил лошадями. Торг, правда, был не очень важен, однако я жил в порядочном доме, ел, пил хорошо; водил жену и детей нехудо, а сам и не вылезал из красной рубашки и синего кафтана с славным кушаком. Статочное ли дело, чтоб я подумал тогда о смуром, какой на мне теперь?
Случись же на беду, что один из моих земляков равного моему состояния пустился в какие-то, леший ведает его, откупы. Мы прежде смеялись его затеям, но, сверх чаяния нашего, года через два он выстроил каменный дом, завел лавки, посадил сидельцев, а сам только и упражнялся, что ходил по гостям, принимал их у себя и стал набитой брат исправнику, судье и даже городничему, человеку самому несговорчивому и угрюмому. Все они с улыбкой протягивали к нему руки и спрашивали о здоровье жены, детей и всего дома. Кого не прельстит такая счастливая и такая скорая перемена? Две особы начали мне беспрестанно шептать на ухо: «Кинь торговлю лошадьми, а возьмись за откупы и подряды. Теперь война, за границу надобно много фуража и провианта. Лошаденок у тебя около сотни. Теперь же на скорую руку дают большие деньги. В одно лето ты с помощию божиею больше обогатишься, нежели спесивый земляк наш!»