— Неужели вы, почтенный брат, так новы в обращении, что дрожите, оставшись наедине с женщиною? Если так, то напрасно: мы совсем не ужасны!
   — Княгиня Фекла Сидоровна! — сказал я, отталкивая ее одною рукою, а другою сняв маску. Она ахнула, побледнела и упала на диване без чувства.
   Кроме негодования и досады, я ничего не чувствовал к ней в ту минуту и нимало не старался привести в чувство. «Презренная женщина! — говорил я. — Ты стоишь не сего наказания. Ты отравила дни мои горестию; ты заставила вести кочевую жизнь и быть во всегдашней опасности лишиться пристанища. О порок! как ужасны следы твои! Стоит издалека взглянуть на тебя с приятностию, ты с быстротою ветра прилетаешь и в ужасных объятиях сжимаешь несчастную жертву!»
   Лавиния моя, пришед в себя, сказала с геройскою твердостию: — Князь! не станем часов сих наполнять упреками: что прошло, то невозвратно! Гнев и досада тут невместны. Я уверена, что и ты в течение пяти или шести лет нашей разлуки не невинен. Не предлагаю тебе моих объятий, ибо ты не найдешь в них утехи, а я привыкла видеть у груди моей благополучных. Однако ж это не мешает быть нам друзьями и доставлять один другому выгоды. Назначь мне любую из подруг моих, и ты в непродолжительном времени будешь доволен. Я сама иногда бываю царицею ночи.
   Такие рассуждения княгини были, конечно, плоды закоренелого бесстыдства, однако ж они развеселили меня против чаяния. Если б она заплакала, упала к ногам, раскаивалась, просила прощения, примирения и проч., то любовь моя могла возобновиться ежели не совершенно в сердце, то, верно, в воображении; ревность стала бы мучить, терзать, и я, конечно, был бы вновь несчастен. Но как философствующая супруга моя была так равнодушна, то ее спокойствие перелилось в меня, и я смотрел на нее как на старинную знакомку, с которою долго не видался. — Ты изрядно умствуешь, — сказал я ей, — и после моего просвещения, видно, доучивалась в благоустроенной школе?
   — Не без того, — отвечала она, улыбаясь.
   Но когда я рассказал ей о потере сына, Феклуша заплакала. И распутная мать — все же мать и может любить дитя, не терпя отца его.
   Всю ночь провели мы в болтанье, и я рассказал ей чистосердечно мои любовные похождения. Мне хотелось тем кольнуть Феклушу и показать, что если она может прельщать сердца людские, то и я на свой пай не последний соблазнитель. Таковы сердца человеческие!
   Но что было чуднее, то Феклуша, выслушав о том, покраснела, и хотя улыбалась, однако не могла скрыть досады. Опять повторю: таковы-то сердца человеческие! — Тут я признался в сильной страсти моей к Ликорисе. Лавиния захохотала.
   — Знаешь ли, — сказала она, — что Ликориса есть любовница Высокопросвещеннейшего? Он стар и дряхл, не может уже наслаждаться любовию; по крайней мере утешается тем, что и другие лишены девических объятий Ликорисы.
   Ликориса мне хорошая приятельница и нередко, плача на груди моей, признается, что старый Высокопросвещеннейший крайне для нее несносен. Она со всею нежностию поверглась бы в объятия другому, но судьба ее несчастная до того не допускает.
   — Почему же? — сказал я. — Разве не жребий располагает выбором красавицы?
   — Так, — отвечала она, — для всей собратий избираются подруги жребием, но по уставу общества для Высокопросвещеннейшего назначается царица ночи, избираемая общим согласием. Как все члены знают пристрастие его к Ликорисе, то ее и избирают чаще всех; а если иной пожелает сам иметь прекрасную девушку сию и избирают царицею другую, то старик отказывается, уступает сию честь другому, а себе назначает Ликорису. Как он есть глава и законодатель, то ему все покорствует.
   — Но как вы попадаете сюда, — спросил я, — и свободно ли можете выйти?
   — Попадаем мы в общество случайно, как и ты, но уже не пользуемся такою свободою. Мы можем только прогуливаться в саду сего дома, обнесенном высокою оградою. Однако, как скоро которой из нас наскучит, она может просить, и ее выпустят с обязательством не открывать тайны и местоположения дома. Но можно ли наскучить райскою жизнию? Говорят, что во все время существования сего ордена был такой пример один, и то потому, что некто из собратий, человек именитый, прельстясь красотою своей богини так, как ты прелестьми Ликорисы, не хотел видеть ее предметом наслаждения других и уговорил просить выпуска, который она без затруднения и получила.
   В таких и сим подобным разговорах провели мы ночь, как глухой звук колокола раздался по комнатам.
   — Это значит, — сказала Лавиния, — что настало утро и братия должны готовиться к отъезду в домы для исполнения должностей своих до будущей субботы. Собрание бывает один раз в неделю. Надень маску, любезный князь, и прости! Положись на меня в рассуждении Ликорисы. Она скоро наградит страсть твою; и если, сверх того, ты станешь равнодушно смотреть на мои поступки, то, уверяю, очень доволен будешь!
   Когда вышел я в залу, то при слабом свете маленькой лампады увидел большую часть собратий. Доброславов подошел ко мне, взял за руку и вывел; в передней завязали мне глаза, и мы поехали домой, где я и господин Доброславов проспали до полудня. Конечно, и он бодрствовал всю ночь. Во весь день не видался я с ним.
   Наутро другого дня он позвал меня к себе и говорил:
   — Любезный брат и друг! Чтоб действовать хорошо в новом звании твоем, надобно знать цель и предопределение общества, коего ты сочлен. Свет сей при самом лучшем устройстве со стороны Великого Строителя, бренными людьми так испорчен и искажен, что неотменно требует стараний мудрого, чтобы происшествия следовали установленным порядком. Сколько есть честных и добрых семейств, которые от холоду и голоду лишаются жизни? Сколько есть бессмысленных злодеев, которые блестят золотом и жирными щеками, коих душа так тоща, так безобразна, что походит на дьявола более, чем на подобие божие? Итак, не благородно ли, не согласно ли с правилами Верховной Мудрости устроять равновесие, то есть у богатого безумца отбирать часть имущества и отдавать неимущему мудрецу? Одного заставишь сим образумиться и познать тщету земных имуществ, а другому доставишь способы разливать свет ума своего в обширнейшем круге! Но богатые безумцы горды и упрямы. Представления истины их не трогают, ибо они закоренели в заблуждениях. Чтобы воспламенить в них угасшую искру божества, нет другого способа, как возбудить их от сна лестию, угождениями и таинственным просвещением.
   На сей великий предмет я и Высокий Строитель нашего общества избираем тебя, любезный друг. Вчера в собрании видел ты братий Тельца и Гуся Полярного. Первый из них — граф, а другой — заводчик; оба — крезы и безумны, как истуканы, но притом злы и своенравны, как мартышки. Ты по нашему старанию сперва к Полярному Гусю вступишь в услужение и будешь помогать нам в том, чего потребует польза мира. После примемся и за Тельца. Как скоро успеешь в том и другом, то награда тебе будет соразмерна трудам, и остаток жизни ты будешь вести в довольстве.
   Я прельстился таким предложением, от которого, может быть, и отказался бы, если б образ милой Ликорисы не преследовал меня во сне и наяву. Я обнадежил Доброславова последовать всем его намерениям и расстался, будучи обнимаем несколько раз. Я наперед веселился, что буду восстановителем равновесия в природе и помощникам великим людям в том, чего требует польза целого мира. О! Как это прекрасно! Это столько же трогало душу мою, сколько прелести Ликорисы мое сердце.
   Под вечер я пошел в феатр, чтобы по окончании представления увидеть почтенного брата Скорпиона, но на тот раз играли немецкую комедию славного автора и на немецком языке. Все зрители утопали в слезах, и вздохи заглушали слова актеров.
   — Что вы находите в комедии сей печального, что так скорбите? — спросил я у одного старика, подле меня сидевшего.
   — Ах, — отвечал он с тяжким вздохом, — как можно быть равнодушну, смотря на большую часть зрителей горько плачущих? Впрочем, я сам по-немецки ни слова не разумею!
   — Чувствительность всегда похвальная добродетель, — сказал я и, оборотясь к другому соседу, спросил — Скажите, пожалуйте, содержание сей жалостной комедии, если понимаете язык!
   — Как не понимать, государь мой. Хотя я родился и в Польше, но все же происхожу из благородного дома фон Вольф-Кальб-Гаузов, что в Нижней Саксонии; а потому как сохранил свой отечественный язык, так и достоинство немца, то есть благородство, чувствительность и всегдашнее присутствие духа. Знаете ли, отчего в России большая часть шорников, колбасников и трубочистов все немцы? Именно оттого, что они с неподражаемым благородством выправляют ремни, с нежною чувствительностию начиняют колбасы и с геройским мужеством лазят по крышкам домов, чистя трубы!
   — На все согласен, — отвечал я, — но желал бы знать содержание комедии. Пожалуйте, потрудитесь.
   — Извольте. Вот оно. Один благородный немецкий барон, имея от роду не более пятидесяти лет, женился, по обыкновению всех баронов Священной Римской империи, на пятнадцатилетней девушке и против всех обыкновений прижил с нею, собственно он своею баронскою особою, двух детей. Он любил жену свою, как прилично благородному немцу, то есть с чувствительиостию и присутствием духа; пил пиво, курил табак, ездил с собаками в поле и проч., как водится у баронов.
   Молодой баронессе такая жизнь не понравилась; она украдкою познакомилась с каким-то повесою и, верно, уж французом и, оставя мужа и двух детей, бежала куда глаза глядят. Хотя такие происшествия в высоких баронских домах нередки и всякий благородный немец должен смотреть на то с присутствием духа, однако с нашим бароном сделалось иначе. Ах бедный, жалкий человек! Он предался унынию, оставил свои забавы, перестал ездить за зайцами, отказался от пива и табаку, — и увы! — он в течение времени еще больше сделал! Сколько слуга ни уговаривал его поесть чего-нибудь, чтоб не умереть с голоду, — предлагал райские кушанья, как-то салат с салдереею, жареный картофель, даже масло, колбасы, сыр голландский, — тщетно: все не помогло!
   Тут благородный фон Вольф-Кальб-Гаузен, сложив крестообразно руки, взглянул жалобно к небу и залился слезами, проговорив сквозь зубы: «Чего ожидать от несчастного, которого и бутерброд не прельщает!»
   Такая горесть помешала ему заметить, что я встал и вышел из феатра. Идучи домой, я не мог надивиться безумному хвастовству и спеси сего немецкого пустомели. В последствии времени я узнал, что многие из сих спесивых безумцев, не находя на родине куска хлеба, приходят в Россию, нередко с котомкою за плечьми и в лохмотьях; и скоро, с помощию таких же выходцев, как и они, подлостию, ласкательствами и всеми низкими средствами достают себе выгодные места и после с гордостию и бесстыдством презирают и теснят природных русских. Тогда узнал я, что мы в гражданской образованности еще весьма далеки от других наций; потому что таких примеров нигде не найдешь, кроме как у нас.
Глава XV
Великое предприятие
   Наутро вошел ко мне Олимпий, сел дружески и сказал:
   — Я пришел к тебе по приказанию господина Доброславова и буду говорить о том, что он поручил. Знай, что я также член общества просветителей и называюсь там почтенным братом Дельфином. В числе братии заметил ты Полярного Гуся, который в свете называется Куроумов и есть богатейший откупщик? Он не только не скуп, как другие, но так быстро богатство свое расточает на друзей и подруг, коих он любит страстно, что имение его скоро обратится в дым. Итак, непростительно было бы для общества просветителей равнодушно смотреть на безумное употребление имения, сего дара божия, который дается свыше на благодеяния, богоугодные заведения, вообще на вспомоществование бедному человечеству. Дабы великое преднамерение ордена нашего произвести в действие сообразно с его целию, мы избираем тебя, любезный брат. Ты будешь священным орудием Вышнего и получишь как там блистательный венец, так и здесь благи мирские. Для сего сделаешься ты камердинером Куроумова и получишь от Доброславова полное наставление, по которому поступая, верно успеешь в нашем высоком предприятии. Одна из любовниц богача того есть моя искренняя приятельница, и помощию ее ты будешь принят в дом его под именем ближнего ее родственника. Разумеется, должно хранить в тайне, что ты сам член того же общества.
   Бог, помогающий благим намерениям, не откажет и нам в своей помощи. Пойдем к прекрасной Лизе.
   — Как? — вскричал я. — Неужели это Лиза, которая некогда принадлежала господину Ястребову?
   — Она самая, — сказал Олимпий. — Как я первый ее друг, то и поставляю обязанностию пещись о благосостоянии своего друга. Знатный боярин думал, что одним блеском экипажа, в котором приезжал к ней, хвастливыми рассказами о величии предков и своем собственном достаточно может прельстить пригожую девушку! Лиза увидела, что она должна томиться голодом на атласных диванах, смотрясь в великолепные зеркала, или искать другого любовника. Я принял на себя стараться о ее участи, и она скоро сделалась обожаемым предметом Куроумова, который умеет любить, как должно богатому откупщику.
   Мы достигли жилища Лизы, и она приняла Олимпия как нежного друга; вспомнила и обо мне и, смеючись, спросила:
   — Как? уже не у Ястребова?
   — Худо служить тем, — сказал я, — которые не знают чести!
   — И за оказанные услуги, — подхватила Лиза, — платят рассказами о победах своих предков и добычах, полученных от неприятеля.
   Узнав намерения наши, она одобрила оные в полной мере, приказала мне остаться у себя, ибо Куроумов прислал сказать, что будет у нее ужинать. После обеда Олимпий ушел, а я занялся с Лизою ворожить на картах.
   — Намерение ваше, любезный друг, — сказала она, — весьма похвально. Если только можно, то надобно унимать безумца от его дурачеств; а если он знатен или богат, следовательно упрямее злой женщины, то должно самые пороки его обращать в добрую сторону. Если непременно уже надобно реке выступить из берегов своих, так пусть течет она среди полей и, удобряя землю илом, доставит богатую жатву, чем снесет хижину бедного хлебопашца и сделает несчастным целое семейство.
   — Ваша правда, прекрасная Лиза, — отвечал я. — Может быть, намерение наше, если разобрать по правилам нравственной философии, не совсем согласно с честию; но так и быть! Прежде всеми силами старался я не уклоняться от путей ее, но всегда бывал обманут, притеснен и бит. Теперь пускаюсь я наудачу; не слишком строго стану смотреть на свои поступки и погляжу, не лучше ли выйдет?
   — Уверяю, что лучше, — вскричала Лиза, и мы услышали стук кареты у подъезда. — Это Куроумов! Стань, друг мой, в углу и будь благоразумен.
   Чрез несколько минут ввалился в двери огромный мужчина под пятьдесят лет. Брюхо его походило на бочку; багровые щеки и подбородок колебались, как студень; он протянул руки к красавице и прошипел, оскаля клыки: «Здравствуй!» Тут увидел я, что сказать слово для него было труднее, чем для Сизифа вскатить камень на гору в пропастях тартара.
   Лиза, с нежностию потрепав его по щекам, сказала:
   — Милый друг! Я нередко слыхала от тебя, что имеешь нужду в камердинере, который мог бы исправлять и секретарскую должность. Вот мой двоюродный брат, который учился с упехом многим наукам. Он отошел от знатного барина, который не платил ему жалованья, и я прошу принять его к себе. За верность его и исправность я ручаюсь, как за себя.
   Куроумов, окинув меня мутными глазами, сказал:
   — Я не имею нужды в камердинере и никогда тебе о том не говорил. Теперешний, у меня служащий, человек искусный, применился ко мне, и я, им доволен.
   — Как? Ты можешь быть так слеп? — сказала Лиза в гневе. — Разве не замечаешь, что он ласкается ко мне и хочет заменить собою место твое в моем сердце?
   — О! Этому не верю! Он в таких уже летах…
   — Мне не верить? Ах, я несчастная! Такая ли награда за безмерную любовь мою? Знай же, слепой человек, что камердинер твой и вместе управитель и поверенный, мне уже открылся в своей страсти! Стоя на коленях, он умолял меня дать согласие, после чего обещался нанять другой дом и содержать меня гораздо пышнее, нежели безобразный скряга, как называл он тебя.
   Лиза проливала горькие слезы. Я стоял и удивлялся великому ее искусству. Куроумов то бледнел, то краснел и машинально утирал пот, градом лившийся на усы его и бороду. Наконец сказал он с великим гневом:
   — Как? Безобразный скряга? Содержать лучше меня красавицу? Нет, бездельник, не удастся! Сейчас же вон из моего дому!.. Утешься, Лиза, ты забыта и не отмщена не останешься!
   С сими словами надел он на палец Лизы брильянтовый перстень и, оборотясь ко мне, продолжал:
   — Ты остаешься у меня и, надеюсь, будешь доволен мною, как и сестра твоя Лиза. Поедем отмщать, а после я буду здесь.
   Лиза провожала нас, представляя печальное лицо и умоляя Куроумова не забыть обещания посетить ее в этот еще вечер. «Не забуду, моя душенька», — говорил он и с сильным кряхтеньем уселся в карете, а я подле него. Во всю дорогу он стонал, и стон его походил на скрыпение старого дерева, сильно вихрем колеблемого.
   Когда въехали на двор и Куроумова высадили из кареты, он грозно закричал: «Подайте бездельника Савкина!» Когда Савкин явился, то я увидел пожилого старичонка с седенькою бородою и лысиною. Ростом был он не более двух аршин с вершком, тощ, подслеповат, немножко горбат и курнос. Как можно было почесть его способным влюбляться, а особливо в Лизу? Однако Куроумов почел его изрядным еще молодцом. «Как, — вскричал он, — осмелился ты, поганый сын, открываться в любви такой особе, которую я сам люблю, и еще называть меня безобразным скрягою?»
   Бедный Савкин помертвел, выпучил глазенки и дрожал, не зная, что отвечать хозяину; ибо он совсем ничего не понимал. Такое положение его почел Куроумов за признание в грехе, рассвирепел, поднял пудовую десницу свою, занес ее на Савкина, крепко замахнулся; но маленький кащей отскочил, и толстый откупщик растянулся на земле.
   Савкин поражен был новым ужасом и хотел бежать, но приказчики и лакеи, почитая поначалу, что он сделал уголовное преступление, поймав, подвели к Куроумову, который меж тем, вставая с помощию трех человек, говорил: «Господи помилуй! Злодей уморит меня! Вижу теперь ясно его преступление! Вытолкайте сего бесчинника в шею со двора, заприте вороты, а животишки его выкидайте через забор!»
   Богатых слушают скоро. Часть работников начала бедного Савкина щипать и толкать в затылок, а другая бросилась за его пожитками и, не щадя ничего, начала швырять чрез забор на улицу. Бедный Савкин не мог противиться; он шел, обращая глаза к небу, и говорил: «Господь да воздаст тебе, о Куроуме, я же воздавши рабу его Савкину!» Через пять минут все было окончано: хозяин приказал отвести мне покои прежнего управителя и поверенного и, севши в карету, сказал: «Ну, Гаврило Симонов! Теперь еду я к Лизе и буду там ужинать; ты между тем осмотри новое твое жилище и перевези какие имеешь пожитки от прежнего хозяина!»
   Он съехал со двора. Мне показали будущие мои два покойчика, довольно порядочно убранные. Распорядя все, я бросился в дом Доброславова, рассказал ему и Олимпию о своих успехах и обоих привел в восхищение. «Не робей, друг мой, — говорил первый, — как скоро окончание будет соответствовать началу, то ты награжден будешь с избытком». После сего он с добрый час делал мне наставления, как поступать, и отпустил, наградя кошельком, полным золота, чтоб одушевить мою бодрость, и велел на третий день, как скоро Куроумов съедет со двора, поспешать к нему, дабы вместе отправиться во собрание просветителей. Я простился, и двое слуг потащили мое имение.
   На другой день вступил я в новую должность, которая, по словам самого Куроумова, состояла в том, чтоб вести переписку с его красавицами, во-первых, с Лизою, а там Машею, Грушею и проч.; а после смотреть над приказчиками и поверять их счеты.
   Господин Куроумов вместе с тем, что был богатый откупщик питейных сборов, имел большие заводы отечественных изделий, кои отправлял за море. Дом его снаружи походил на дворец, а внутри был хуже сарая. Передняя в сем доме была обширная комната, увешанная кнутьями и пуками лоз; ибо Куроумов слыхал, что знатные отличаются, между прочим, от других и тем, что жестоко наказывают людей своих за маловажные вины, а часто и невинно, по одной прихоти, чтоб бедняки не забывали, что они имеют господина. «Мы господские!» — крестьяне многих говорят с таким лицом и таким голосом, как будто бы хотели выразить: мы осужденные в жизни сей на одно страдание! Господин Куроумов хотел доказать, что он — помещик, хотя и недавний, и в доме его раздавались стоны. Зала дома того была богато расписанная комната с позолоченными карнизами; зато вместо люстры висел мешок копченых окороков, а взамен жирандолей стояли бураки с икрою разных родов. Все комнаты были убраны подобным сему образом. Где стояли кадки с салом, где кучами лежали говяжьи сырые кожи; а в спальне, в которой блистала штофная кровать, стоял чан с дегтем, который в плошках курился местах в десяти. Кто-то из иностранных врачей уверил Куроумова, что он подвержен апоплексии и, верно, погибнет, если в спальне его не будет деготь беспрестанно гореть в известной пропорции.
   Помня твердо последнее наставление Доброславова, я не намеревался из головы моего хозяина выгонять овладевших им дурачеств, а только хотел переменить направление их по своим видам. Я знал, что сделать его путным человеком дело невозможное, ибо он избалован счастием, если сим именем можно назвать богатство и получаемые чрез него выгоды. Первый день провел я в рассматривании всего дома и живущих в нем; потом, рассудя, что скоро действовать значит действовать худо, положил не прежде приступить к исполнению плана, как, вызнав хорошенько порядок жизни, образ мыслей, страсти и — буде есть — добродетели Куроумова; а между тем, чтоб время не пропадало, приложить все старание склонить на соответствие прекрасную Ликорису. «Кажется, Феклуша, — говорил я, — обязана содействовать. Я так великодушно простил ее! Она меня обнадежила! Чего сомневаться?»
   На другой день ввечеру, как скоро мой Куроумов съехал, чтоб представлять Полярного Гуся, я бросился к Доброславову, сел с ним и Олимпием в карету, и поскакали. Теперь уже глаз мне не завязывали. Дорогою я рассказал им свои замечания и намерения в рассуждении Куроумова.
Глава XVI
Принц Голькондский
   Когда вступили мы в залу в своих величественных нарядах, то нашли уже несколько человек из собратий, в числе которых заметил я Полярного Гуся и маленького Скорпиона, который, увидя меня, подскочил, как приметно было, с удовольствием, взял меня за руку и сказал с дружескою укоризною: «Что же, любезный Козерог, не сдержал ты своего слова? Я всякий раз смотрел во все глаза, не увижу ли кого делающего масонские знаки, но, не видя никого, сам принимался, чесал затылок нещадно, но по-пустому.
   — Этому есть важная причина, дорогой Скорпион, — отвечал я. — На сих днях назначен я к миссии при дворе сильного владельца, однако ж сие обстоятельство не помешает мне каждую субботу присутствовать в собрании просветителей мира. Как скоро кончу с успехом важную мою миссию, тогда непременно посещу тебя и постараюсь приобрести дружбу.
   — Я совсем тебя не понимаю, — сказал Скорпион.
   — Что делать! — отвечал я с важностию. — Значит, ты еще не просветился и взор твой не может подобно моему расторгать завесу вечности и созерцать духов!
   Скорпион с благоговением отступил; возвещено о прибытии Высокопросвещеннейшего, все уселись на своих местах, и когда вошел он в залу, то братия, вставши, запели песнь:
 
Блеснул, блеснул троякий свет!
Прогнал лучами мрачность ночи!
К святилищу преграды нет:
Питайтесь истиною, очи!
 
 
При свете тройственных лучей
Познайте чин природы всей!
 
   Во время сего пения Высокопросвещеннейший в предшествии семи горящих светильников, сопровождаемый кадильницами благовонными, шествовал к своему седалищу. Прибыв к оному, воздел к небу руки и про себя молился. Потом начал говорить, сперва тихо, а после громко и с жаром: «О ты, великая единица, совокупившаяся с соцарствующею тебе двоицею и вращающая всеми числами до девяти! Непонятна ты для мира подлунного, невидима, непостижима! Но взоры мудрых друзей твоих проницают в состав твой. Недра твои, подобные океану огненному, наполненному выспренных плодов от древа жизни, для них отверзты! Они проницают непроницаемое и видят, как ты громоносною рукою, взяв в персты циркуль измерения и утвердив один конец на персях своих, вращаешь, очертываешь». Тут я, приметя, что при всем внимании опять ничего не могу понять, перестал и слушать; а единственно занял воображение Ликорисою и ее прелестями. Сколько Высокопросвещеннейший ни кричал, сколько ни горячился, я глядел на него покойно, думая: «Ах! скоро ли настанет минута удовольствия, гораздо большего, чем созерцать духов в недрах вечности!»
   Речь кончилась; я с нетерпением ожидал минуты, когда вступим в эдем, обещанный в предыдущей песне; но назло моему нетерпению просвещенные братия, опять затянули унывно:
 
Отыди прочь, жестокосердый,
Пред кем напрасно слезы льют;
Беги, скупый, немилосердый,
Здесь ближним помощь подают!
 
   По окончании пения, походившего более на плачевный вой голодных волков, все встали, и я увидел, что мой Полярный Гусь притащился к столику, на котором лежала разгнутая книга живота, и что-то вписал в нее. Тут по порядку следовали Телец, Овен, Лев и многие из отличнейших животных. Что касается до меня и смиренного Скорпиона, то мы стояли поодаль и смотрели на толпящихся. Когда вошли в чертог духовной радости (так братия называли комнату с бархатными обоями) и уселись за стол, я спросил Скорпиона: «Для чего просвещенные братия теснились к книге и что в ней вписывали?»