Страница:
— Господа! пока жена моя (я сим именем почел за благо назвать Ликорису) и почтенная госпожа Луиза хлопочут в кухне об обеде, не худо бы нам сделать взаимную друг другу доверенность и объяснить тем, кто всего не знает, что значит сегодняшнее приключение?
Все охотно согласились. А как нищий Пахом был некоторым образом восстановителем спокойствия, то и ему дозволено слушать наши повествования, только в некотором отдалении, по требованию испанца и поляка.
— В моем отечестве, — сказал последний, — даже в Сеймовом собрании дозволяется присутствовать шутам и скоморохам, и ежели они заметят, что коронный маршал и великие советники от многого внимания задумываются, имеют право бренчать в бубенчики, хлопать хлопушками, пускать мыльные пузыри. Оттого господа присутствующие развеселяются, мысли их освежаются, и они делают премудрые решения!
По уговору испанец первый начал так:
— Мне много рассказывать нечего. Отец мой Амвросий был не последний мещанин из города Олмедо. Мать моя Агнеса была целомудреннее самого целомудрия. Она с головы до ног была обвешана большими и малыми крестами, образами и мощами, которыми от времени до времени наделял ее духовник отец Антоний, бенедиктинец. Четки матери моей были в полпуда. Что она ни делала, всегда призывала в помощь какого-нибудь святого. Таковое примерное благочестие перешло и в меня по наследству. Мне все дозволено было: браниться, драться, красть, — только бы все это было с помощию божиею!
Свободное время от домашних упражнений мать моя запиралась в свою молитвенную комнату с добрым отцом Антонием и с таким усердием каялась, что стон ее слышен бывал в другой комнате; она даже иногда вскрикивала, так строго увещевал ее духовник. Такие обстоятельства привели отца моего в жалость о бедной грешнице, тем более что чрез два часа покаяния она выходила к нам бледная, томная, расслабленная, так что едва стояла на ногах. Когда отец мой подходил к ней с видом утешения, она ахала, крестилась и читала молитвы, составленные для прогнания бесов.
Такая единообразная жизнь, наконец, отцу моему наскучила; он сам захотел быть духовником жены своей и в силу сего намерения заблаговременно прибрал ключ от молельной. В один день, когда вздохи кающейся были сильнее обыкновенного, отец мой мгновенно явился пред нею. «О небо!»-вскричала мать моя и упала в обморок, несмотря, что от движения пришла в самое неблагочестивое положение. Зато святой отец не потерял присутствия духа. Он встал, ибо появление отца моего повергло и его на колени, оправился и сказал протяжно: «Как? испанца ли я вижу? Невозможно! Это должен быть самый злой еретик, или, и того больше, сам сатана, утешающийся помешательством благочестивых упражнений! Разве неизвестно тебе, что это одно из главнейших преступлений противу правил святой нашей веры? Ты достоин всесожжения!»
Не знаю почему, отец мой не внял разумным словам преподобного мужа. Он взбесился и, несмотря на страшную особу Антония, поднял лежавшие четки моей матери и давай крестить праведного по чему ни попало. Монах также навострил когти, но, будучи тучен, а притом стеснен своим одеянием, мало наносил вреда врагу своему. Сражение до тех пор продолжалось, пока монах, совсем обессилев и запутавшись в рясе, не повалился на пол с сильным стуком и кряхтеньем. Мать моя, пришедшая от падения сего в чувство, открыла глаза и, увидя духовника всего в багровых пятнах и кровь, текущую со лба, вскочила, закричала, и, прежде нежели отец мой успел и на нее поднять отмстительные четки, она подбежала к нему, вцепилась в усы и, скрыпя зубами, начала рвать со всей силы. Так и следовало поступить с нарушителем благочестивых занятий и оскорбителем достойной особы путеводителя души нашей к горнему блаженству; но я был тогда молод, следовательно, сколько неопытен, столько и дерзок. Я, окаянный, стоя в открытых дверях и видя сей неравный бой, вскричал: «Батюшка! извольте управляться с матушкою, а с монахом поспорю и я!» Тут, бросившись на Антония с размаху, я спутал его в рясе, как паук спутывает муху в паутине, и начал тормошить и терзать. Пленник мой, закрыв глаза, прошипел: «Ох! помилуй!» Я остановился и вижу, что и родитель мой с не меньшим мужеством разделывался с дорогою половиною; она также сбита была с ног и жалостно вопила под ударами четок. Видя, что враги наши уже не противятся, мы поумягчились, дали монаху свободу уйти, — что он тотчас и исполнил, — а отец мой выволок жену из дому, кинул на улицу и запер двери.
Казалось, дело со всех сторон кончено, однако имело следствия, и притом удивительные. Хвала небу, смиряющему кичливых, противящихся законам монашеским!
Едва ночь наступила, уже я с отцом моим стенали в мрачных заклепах святой инквизиции. Пища наша был кусок черствого хлеба, питие — затхлая вода. Так усмиряли нас более года и чуть было насильно не сделали святыми. Наконец, вышло милостивое определение:
1) За наглое нарушение молитвы кающейся; за приведение ее нечаянностию в соблазнительное положение; за изувечение священной особы Антония; за растерзание спасительной ризы его; за святотатское злоупотребление четок, коими не надлежит наказывать мирского человека, кольми паче женщину, и прочие богохульства — преступника Амвросия во спасение души его и тела и в поучение другим — предать лютой казни — живого сжечь. Но он может спасти себя; и всегда милующая церковь открывает к тому верные и скорые средства; именно: да отдаст он половину имения своего жестоко оскорбленной им целомудренной жене Агнесе, а другую половину — в монастырь, какой сам изберет он, ибо милующая церковь и сие предает в его волю; а после сих опытов раскаяния, — да отречется пагубного мира и воспримет чин монашеский в монастыре, какой изберет сам, милующая церковь и на сие соизволяет. В противном случае — анафема!
2) Сына его Алонза, приличенного в таковых же святотатствах, наказать таковым же наказанием. Но милующая церковь и над ним смягчает праведный гнев свой. Если он душевно раскается, если у обиженных им целомудренной матери Агнесы и честнейшего отца Антония испросит прощения, то отпустить ему вину его. В противном случае — анафема!
Мы недолго с отцом рассуждали. Он скоро постригся, а я получил условленное прощение. С сего времени жизнь матери моей была беспримерной святости. Благочестивый отец Антоний почти и не выходил уже из молитвенной. Он любил меня как родного сына. Его святость вскоре совершенно освятила и меня. Я только и делал, что молился и не мог удержаться от слез умиления, слыша тяжкие вздохи матери моей и ее духовника.
День ото дня становясь боговдохновеннее, я начал сам запираться и стенать подобно матери. Кощуны, которых и в самой Испании есть довольно, святые мои восторги называли бешенством. О разврат! о злочестие, меру превосходящее!
Через полгода, как начал я спасаться в уединении, бог наградил мое терпение. Нередко я видел во сне ангелов, которые со мною беседовали. Чтоб видеть их наяву, такой благодати был я еще недостоин. В одну ночь явился мне вестник небесный. Вид его хотя, правда, и не был так прелестен, как изображают италианцы на картинах, но как человек на человека лицом не походит, то так же точно и ангел на ангела. А что он был подлинно не бес, то я заметил из того, что у моего вестника не было рогов, петушьих лап и мохнатого хвоста, а черти тем и отличаются. «Внемли, Алонзо, — говорил мне ангел, — не забудь, что ты учинил смертный грех, преобидев священную особу Антония. Не прежде избавишь ты бедную душу свою от огня чистилищного, пока не пойдешь в Рим пешком и не приложишься к туфлю святейшего наместника божия и после не обойдешь всех монастырей, где есть римские угодники». Я проснулся, думал, раздумывал и так провел несколько недель. Раскаяние терзало душу мою! «Как ты, проклятый грешник, — говорил я сам себе, — как покусился ты на такое богомерзкое дело, чтоб воздвигнуть окаянные руки на драгоценное чело Антония, денно и нощно утешающего кающуюся мать твою? оле моего прегрешения!»
Решившись оставить дом родительский, где все напоминало мне о грехе моем, я взял благословение у матери и духовника ее и пустился в путь, обещаясь уведомлять их из каждого места, где почувствую оскудение в деньгах, а они — уверяя, что никогда меня не оставят.
В продолжение пяти лет обошел я монастыри Испании, Франции, Италии, Венгрии и Богемии. Из особенного усердия вздумалось мне посетить католические церкви, находящиеся в землях варварских, как-то: в Турции, России и Польше. Таким образом, побывав везде, пробрался теперь с приятелем моим паном Клоповицким в Польшу, как господин Шафскопф настиг нас…
Таким образом окончил благочестивый испанец повесть свою.
Отец мой и я служили в гвардии князя Кепковского. Это был преудивительный человек, лет около шестидесяти. Гордость, или, правильнее, спесь, шумная веселость, зверство противу бедных крестьян, — составляли отличительные черты его сиятельства. Он любил псовую охоту и женщин. Дом его, который по справедливости можно назвать королевским дворцом, беспрестанно наполнен был всякого рода людьми, лошадьми, собаками. Чтоб доказать его могущество и богатство, довольно будет сказать два слова. Во время охоты, если какая старуха попадалась навстречу, — это был дурной знак, — он заставлял ее взлезть на ближнее дерево и куковать. Несчастная исполняла волю помещика, он стрелял по ней из пистолета и, хохоча во все горло, кричал: «Каково? за одним разом застрелил зловещую кукушку!» Нередко также, по совету отца моего, который отличался его милостию, князь Кепковский приказывал связать трех или четырех жидов бородами вместе и заставлял их плясать под звук охотничьего рога и плеск бичей, чем придавали им охоты к пляске.
После всех таковых поступков он обыкновенно оставался прав. А как случилось некогда, что король, наскуча беспрерывными жалобами на князя нашего, призвал его к себе для объяснения, сей вельможа хотел и тут показать свое величие. От дому своего в Варшаве до королевского дворца — всю улицу велел он усыпать мелко истолченным сахаром, дабы середи лета представить зиму; сел в дорогие сани, запряженные восьмью медведями, прочие части триумфа сему ответствовали, и до тех пор не встал, пока король не явился у крыльца, для его принятия! Всякий догадается, что он расстался с королем дружески. Однако происки ли двора или собственно одни его подданные [59], оскорбленные неумеренною любовию его к своим женам и дочерям, были причиною скоропостижной смерти князевой. Ни сын, его наследник, ни дочь его, молодая вдова Марианна, ни сам король не думали исследовать причины смерти его. Все единогласно приписали ее апоплексии, и тем дело кончилось. Молодой князь Станислав вступил в права свои, и мы очень скоро увидели в нем отца его в превосходной степени.
Между прочими подвигами, которые оказал он вскоре после смерти родителя, не последним может почесться похищение Марыси, сестры моей, которая в урочное время сделалась матерью. Мог ли шляхтич польский не оскорбиться таковою непристойностью? Он бил челом королю, который по власти своей повелел князю возвратить Марысю в объятия родителя, если сама она того пожелает. Хотя сие условие не предвещало верной удачи, но шляхтич польский мог ли в том сомневаться? Он отправился на рыжем коне, служившем еще отцу его, со всею грозою, оказывавшейся на щеках, бровях, глазах и усах. Но самонадеяние немного обмануло его. Сестра моя никак не хотела из дворца переселиться в прежнее обиталище и, быв султаншею, — сделаться простою шляхтянкою. Обыкновенная слабость женщин! Отец мой осерчал прямо по-шляхетски, грозил и, в пылу гнева по данной от бога родителям над детьми власти, запечатлел персты десницы своей на щеке дочери, которая, будучи также шляхтянка, никак не могла снести того равнодушно, величаво плюнула отцу в глаза и удалилась, примолвя: «Благодари бога, старый дурак, что ты отец мой! Не тому быть бы!»
Мог ли польский шляхтич пережить такое посрамление? Конечно, нет! а потому отец мой его и не пережил! В скором времени он скончался — и оставил меня полным властелином своего имени и рыжего коня, ибо в сем состояло главное его имущество по разрыве дружбы с князем Кепковским.
По врожденному движению шляхетской души я начал выдумывать способы к отмщению за нанесение бесчестья имени Клоповицких. По довольном размышлении ничего не мог я придумать разумнее, как сестру свою оставить в бесспорном владении князя, а ему отплатить равным за равное. Польский шляхтич всегда на такие дела отважен! Несмотря, что прекрасная вдова княгиня Марианна имела почти открытую связь с русским гусарским полковником, я решился атаковать ее, на сей конец записавшись в дворню княгини. Я ничего не щадил: ни нежных взоров, ни томных вздохов, ни любовных двоесказаний. Успел, наконец! Марианна начала мне отвечать тем же, — я был в восторге.
Чтоб приметнее оказать мне взаимную любовь и нежность, прекрасная вдова иногда срывала с меня шапку и с отменною ласкою хлопала опахалом по бритой голове моей. Также нередко получал изрядные щелчки по носу, и любовь моя час от часу воспламенялась. Однажды чрез княжеского пажа получаю записочку, в которой ведено мне в полночь быть в садовой беседке, возле пруда, в котором стоял мраморный купидон. Кто опишет мое восхищение? Почти до самого назначенного времени я чистился, завивал усы, умывался душистыми водами, которые прежде еще достал от торгующей жидовки. Я не мог наглядеться в зеркало, так красив сам себе тогда казался!
Когда на башне замка пробили часы полночь, с сладостным трепетом сердца вступил я в священную беседку, где должен был совершить жертву моей богине и мщению. Месяц светил в окно, — и с помощию его увидел я, что нечто белое шевелится на софе. С величайшею поспешностию срываю, так сказать, с себя жупан и, порываемый любовию, бросаюсь к своей красавице, крепко прижимаю ее к ретивому сердцу и запечатлеваю пламенный поцелуй на губах ее.
С ужасом хотел я отпрянуть, ощутя усы на губах моей богини, но так крепко сжат был железными руками, что едва переводил дух.
— Что за дьявольщина? — раздался голос, не только не женский, но и не польский. Страшный удар кулаком по лбу сопровождал его. Миллионы звезд заблистали в глазах моих. Не успел опомниться, как получил еще удар, разительнее прежнего, и меня так рванули за левый ус, что он отлетел прочь чуть не с губою. Я покатился на пол и уже перестал считать тумаки и пинки, коими меня награждали за пламенную любовь мою. Они были несчетны. Я не иначе почитал, как что мучит меня домовой, и притом самый свирепый!
Вскоре услышали мы шум, двери отскочили, с страшным хохотом вошли князь Кепковский, нежная сестра его Марианна, моя сестра Марыся и несколько слуг со свечами. Надо мною стоял русский полковник в одной рубашке, который, осмотря всех спокойно, спросил у Марианны:
— Растолкуйте мне, сударыня, что значит явление, которое вы мне доставили?
— Ничего, — отвечала она, продолжая смеяться как безумная, — это одна шутка, чрез которую хотела я испытать вашу верность и мужество! Теперь довольна. Это был один сюрприз!
Сказав сие, она взяла за руку сестру мою и вышла, вероятно из благопристойности, чтоб не видать при всех сокрытых достоинств господина полковника.
— Пан Клоповицкий! — сказал мне молодой князь. — После всего этого вы легко рассудить можете, что в дворце моем нет вам более места! простите!
Мне, правда, нечего было и делать там долее. Вскоре отошел я и определился к графу Понятовскому в качестве его стремянного. По самым побудительным причинам он отправился ко двору российскому, и как скоро должен был возвратиться в Польшу, то оставил меня в С.-Петербурге. Несколько лет ожидал я счастия в сей столице севера, но напрасно. Случайно познакомился с доном Алонзом, который хотел побывать в Польше. Мы согласились и шли покойно, пока не настигли нас господа француз и немец…
— Конец ли? — вскричал француз с нетерпением, — хотя господин Шафскопф начинает уже закрывать светлые очи свои, но это не мешает мне удовольствовать ваше любопытство; а он и всегда может выслушать мою повесть!
— По мне, — отвечал немец, — хоть бы о тебе никогда не слыхать, не только о твоих дурачествах! — Он разлегся на скамейке, зевнул и захрапел. Все поглядели на него с улыбкою, и француз начал:
— Хотя и не во всем похвалят меня строгие люди, — но я, как должно французу, чистосердечен и все скажу открыто. — Пригожая чернобровка, Элоиза была прачкою монастыря святого Дениса. Настоятель оного Абеллард, мужчина сорока лет, почитался чудом красноречия и благочестия. Однако ж как человек был и он не без слабостей. Увидя Элоизу, он вспомнил, что имя его Абеллард, и, читавши древний роман о сих соименных ему славных любовниках, * вздумал сделать новый. Он с помощию Элоизы начал сочинять его, и следствием ревностных упражнений в благонамеренном труде сем было мое рождение. Когда достиг я того возраста, в котором начинают понимать разность полов, то отец мой по духу и плоти начал стараться воспитывать меня сколько можно отличнее, с тем чтобы со временем пристроить также к духовному месту. Надобно знать, что он был весьма не убог. Да и кто бывает беден в монастыре? Однако природы не переупрямишь. Чувствуя непреодолимую склонность к прекрасному полу, я старался успеть только в тех знаниях, которыми более можно ему понравиться. Я старался болтать, сколько можно больше и вольнее, играть на некоторых инструментах, петь, танцевать и биться на шпагах. Отец, уверясь, что я до философии и богословия не великий охотник, предоставил меня влечению моих желаний и утешался, довольствуя оные деньгами. Я начал подвиги свои с жен и девок монастырских служителей, и не исполнилось мне двадцати лет, как уже прослыл ужасным строителем рогов на челах отцов и мужей. Они, видно, были от природы очень злы, что на меня осердились за такую малость. Надеясь на силу моего дядюшки, ибо по заведенному порядку так я именовал настоятеля, я ничего не опасался. На свете нет ничего постоянного. Дядюшка скоропостижно скончался, а я медлительно выведен был из монастыря. Я сказал медлительно потому, что двое слуг, связав мне веревкою руки, вели насквозь всего монастыря и несколько других безбожников хлестали меня ремнями по спине, плечам и ногам. С таким торжеством выведя за ограду, умножили свои ласковые приемы, так что оставили на улице еле жива.
К счастию, они не вздумали очистить моих карманов, в коих было на первый случай достаточно. Оправясь от побоев и переменя платье, растерзанное мстителями, пустился в Париж и затеял доставать пропитание учением играть и биться на шпагах. Но как я не имел надлежащих рекомендаций, чтобы войти в знатные домы, а в посредственных мало дорожили моими искусствами, то я и принялся преподавать в последних историю, географию и даже поэзию, — словом, все такие науки, коих не разумел нисколько. Дело шло бы успешно, но на беду мою везде почти в домах сих попадались ученые педанты, объявляли хозяевам не весьма с выгодной стороны о моих познаниях, и я бывал прогоняем с нечестием.
Как я в одном доме преподавал урок из географии, и именно о России, то сидевший тут же мужчина середних лет, — английский лорд, как узнал я вскоре, — слушал меня со вниманием и, наконец, спросил:
— Скажите мне, пожалуйста, хорошо ли знаете положение царства Русского? Я слышал, там много диковинок, и намерен туда ехать. В наше время везде и все обыкновенное!
Я. О! там тьма дива! Люди похожи на медведей, и на лицах их видны один нос и уши. Ничего больше неприметно! Язык похож на лай собак, которые там так велики и сильны, что русские ездят на них верхом, а особливо на охоту. Собака отправляет две должности: и везет всадника и ловит зайца или волка, что попадется. Молодые парни до женитьбы и девки до замужества ходят наги и любят валяться в снегу, как в летнее время куры в пыли!
Он. Подлинно вы рассказываете чудеса! Это стоит того, чтоб посмотреть!
Я. Что касается до их нравов, то они еще мудренее. Чем у кого больше обросло лицо волосами, тот у них почтеннее. По длине бород выбирают в должности. Посудите, какова должна быть метла у великого канцлера!
Он. Что-то непонятно! не лжешь ли?
Я. Сохрани боже! Поэтому вы также не поверите, что в России мужья имеют право бить, увечить и даже и бог знает что делать с своими женами, и ненаказанно?
Он. О! последний обычай прекрасен! Его надлежало бы ввести в употребление в целом мире!
Я. Главные увеселения их в доме — пьянствовать; меж тем жены сидят взаперти за замками!
Он. Весьма хорошо! Это сходно с английским вкусом!
Я. Публичные увеселения таковы: они собираются на площадь или в поле, становятся в два ряда по равному числу и вызывают одна сторона другую на кулачный бой.
Он. Далее, далее!
Я. Сперва ратоборство начинается слегка. Кулаки действуют по бокам, брюху и спине. Потом достается голове с ее принадлежностями, то есть глазам, ушам, рылу, носу и зубам. Волосы летят клочьями, зубы свистят в воздухе, и кровь льется ручьями.
Он (вскочив). Браво! надобно видеть эту прекрасную землю, и если вы, господин учитель, не имеете лучшего здесь дела, как портить ребят, то поедемте вместе усовершенствоваться в великой науке биться на кулаках. Теперь лето; дорога будет веселая; издержки мои! да я и слыхал, что люди вашего разбора находили там счастие.
Охотно принял я предложение; мы отправились и в непродолжительном времени прибыли в Петербург и остановились в трактире. На другой день мой лорд, взяв с собою кошелек с своим золотом, пошел со мною осматривать дивности русские. На невской набережной остановился он и смотрел внимательно на всех проходящих. Идущий издали ражий мужичина привел его в радость. Он засучил рукава, и как тот поравнялся с нами, то лорд так плотно треснул его ногою в брюхо, что мужик, совсем не ожидавший такой встречи, растянулся навзничь на земле. Встав, он свирепо взглянул на лорда, подскочил и так звонко стукнул по голове, что англичанин зашатался, и, если б я не поддержал, быть бы и ему на земле. Скоро началась сильная тяжба, сопровождаемая бранью. Уже у мужика разбит был нос до крови, а у лорда подбиты оба глаза; русская шапка и английская шляпа плавали по Неве. Наконец, они сцепились. Долго сгибались, выправлялись, гнулись, и мужик так ловко подцепил лорда под ногу, что сей полетел стремглав наземь. Вставши, принялся за то же и то же получил. В третий раз не был счастливее. Тут, осмотрев бородача с ног до головы, сказал, оборотясь ко мне: «Жаль, что он не англичанин!» — после чего, вынув из кармана несколько золотых монет, подал мужику. Сей, совсем не понимая, что это значило, попятился назад. Лорд, кинув на него золото и сошед по сходу к воде, сказал мне:
— Я видел самую большую редкость! Прощай, монсье! Я еду в Кронштадт, а оттуда прямо в Лондон.
Он сел в катер и отплыл с двумя гребцами. С неописанным изумлением смотрел я вслед ему, и когда скрылся он из виду, я, тяжко вздохнувши, сказал:
— Вот тебе и на! в чужой земле, никого не зная, без денег, без рекомендаций! Ах, проклятый островитянин, что ты со мною сделал!
Нечего описывать вам долго продолжавшейся жизни моей в бедности и горестях. Хотя я и француз, хотя и чадо монастырское, однако мне приходилось плохо, и я часто задумывался, изыскивая способы, как бы поправить свое состояние.
Попеременно бывал я парикмахером, бородобреем, аббатом, трактирным лакеем, лавочником, маркизом, оставившим отечество по несчастным случаям, дрессировщиком собак, наставником в модных пансионах, — везде неудача! Я переменял города и деревни, везде совался и находил везде одно и то же. Или я сам отходил, или меня выгоняли. Наконец, счастливая звезда моя воссияла. В Киеве сделался я подносчиком напитков в немецком клубе.
Прослужа в оном несколько времени, я отличил две женские особы, ибо казалось, что и они меня отличили. Я стал услуживать им особенно, и скоро мы познакомились. Однажды, когда они в особой комнатке забавлялись кушаньем глинтвейна, и у старшей, которую почел я матерью или теткою, нос сделался столько же багров, как теперь у господина Шафскопфа, я подошел к ней и сказал:
— Почтенная дама! Это, конечно, прелестная дочь ваша?
— Нет! Я только служу ключницею и надзирательницею в их доме!
Я. Кто же вы, милая девица?
Она. Луиза Шафскопф.
Я. Какое выразительное, какое гармоническое прозвание! Шафскопф! Клянусь небом и адом, во Франции нет таких прекрасных девиц, с таким приятным именем.
Она. А вы, конечно, француз?
Я. Так, сударыня. Я знатный французский дворянин, но, будучи обнесен врагами у короля, должен был оставить до времени двор и отечество! Какое же звание имеет высокопочтенный родитель ваш?
Все охотно согласились. А как нищий Пахом был некоторым образом восстановителем спокойствия, то и ему дозволено слушать наши повествования, только в некотором отдалении, по требованию испанца и поляка.
— В моем отечестве, — сказал последний, — даже в Сеймовом собрании дозволяется присутствовать шутам и скоморохам, и ежели они заметят, что коронный маршал и великие советники от многого внимания задумываются, имеют право бренчать в бубенчики, хлопать хлопушками, пускать мыльные пузыри. Оттого господа присутствующие развеселяются, мысли их освежаются, и они делают премудрые решения!
По уговору испанец первый начал так:
— Мне много рассказывать нечего. Отец мой Амвросий был не последний мещанин из города Олмедо. Мать моя Агнеса была целомудреннее самого целомудрия. Она с головы до ног была обвешана большими и малыми крестами, образами и мощами, которыми от времени до времени наделял ее духовник отец Антоний, бенедиктинец. Четки матери моей были в полпуда. Что она ни делала, всегда призывала в помощь какого-нибудь святого. Таковое примерное благочестие перешло и в меня по наследству. Мне все дозволено было: браниться, драться, красть, — только бы все это было с помощию божиею!
Свободное время от домашних упражнений мать моя запиралась в свою молитвенную комнату с добрым отцом Антонием и с таким усердием каялась, что стон ее слышен бывал в другой комнате; она даже иногда вскрикивала, так строго увещевал ее духовник. Такие обстоятельства привели отца моего в жалость о бедной грешнице, тем более что чрез два часа покаяния она выходила к нам бледная, томная, расслабленная, так что едва стояла на ногах. Когда отец мой подходил к ней с видом утешения, она ахала, крестилась и читала молитвы, составленные для прогнания бесов.
Такая единообразная жизнь, наконец, отцу моему наскучила; он сам захотел быть духовником жены своей и в силу сего намерения заблаговременно прибрал ключ от молельной. В один день, когда вздохи кающейся были сильнее обыкновенного, отец мой мгновенно явился пред нею. «О небо!»-вскричала мать моя и упала в обморок, несмотря, что от движения пришла в самое неблагочестивое положение. Зато святой отец не потерял присутствия духа. Он встал, ибо появление отца моего повергло и его на колени, оправился и сказал протяжно: «Как? испанца ли я вижу? Невозможно! Это должен быть самый злой еретик, или, и того больше, сам сатана, утешающийся помешательством благочестивых упражнений! Разве неизвестно тебе, что это одно из главнейших преступлений противу правил святой нашей веры? Ты достоин всесожжения!»
Не знаю почему, отец мой не внял разумным словам преподобного мужа. Он взбесился и, несмотря на страшную особу Антония, поднял лежавшие четки моей матери и давай крестить праведного по чему ни попало. Монах также навострил когти, но, будучи тучен, а притом стеснен своим одеянием, мало наносил вреда врагу своему. Сражение до тех пор продолжалось, пока монах, совсем обессилев и запутавшись в рясе, не повалился на пол с сильным стуком и кряхтеньем. Мать моя, пришедшая от падения сего в чувство, открыла глаза и, увидя духовника всего в багровых пятнах и кровь, текущую со лба, вскочила, закричала, и, прежде нежели отец мой успел и на нее поднять отмстительные четки, она подбежала к нему, вцепилась в усы и, скрыпя зубами, начала рвать со всей силы. Так и следовало поступить с нарушителем благочестивых занятий и оскорбителем достойной особы путеводителя души нашей к горнему блаженству; но я был тогда молод, следовательно, сколько неопытен, столько и дерзок. Я, окаянный, стоя в открытых дверях и видя сей неравный бой, вскричал: «Батюшка! извольте управляться с матушкою, а с монахом поспорю и я!» Тут, бросившись на Антония с размаху, я спутал его в рясе, как паук спутывает муху в паутине, и начал тормошить и терзать. Пленник мой, закрыв глаза, прошипел: «Ох! помилуй!» Я остановился и вижу, что и родитель мой с не меньшим мужеством разделывался с дорогою половиною; она также сбита была с ног и жалостно вопила под ударами четок. Видя, что враги наши уже не противятся, мы поумягчились, дали монаху свободу уйти, — что он тотчас и исполнил, — а отец мой выволок жену из дому, кинул на улицу и запер двери.
Казалось, дело со всех сторон кончено, однако имело следствия, и притом удивительные. Хвала небу, смиряющему кичливых, противящихся законам монашеским!
Едва ночь наступила, уже я с отцом моим стенали в мрачных заклепах святой инквизиции. Пища наша был кусок черствого хлеба, питие — затхлая вода. Так усмиряли нас более года и чуть было насильно не сделали святыми. Наконец, вышло милостивое определение:
1) За наглое нарушение молитвы кающейся; за приведение ее нечаянностию в соблазнительное положение; за изувечение священной особы Антония; за растерзание спасительной ризы его; за святотатское злоупотребление четок, коими не надлежит наказывать мирского человека, кольми паче женщину, и прочие богохульства — преступника Амвросия во спасение души его и тела и в поучение другим — предать лютой казни — живого сжечь. Но он может спасти себя; и всегда милующая церковь открывает к тому верные и скорые средства; именно: да отдаст он половину имения своего жестоко оскорбленной им целомудренной жене Агнесе, а другую половину — в монастырь, какой сам изберет он, ибо милующая церковь и сие предает в его волю; а после сих опытов раскаяния, — да отречется пагубного мира и воспримет чин монашеский в монастыре, какой изберет сам, милующая церковь и на сие соизволяет. В противном случае — анафема!
2) Сына его Алонза, приличенного в таковых же святотатствах, наказать таковым же наказанием. Но милующая церковь и над ним смягчает праведный гнев свой. Если он душевно раскается, если у обиженных им целомудренной матери Агнесы и честнейшего отца Антония испросит прощения, то отпустить ему вину его. В противном случае — анафема!
Мы недолго с отцом рассуждали. Он скоро постригся, а я получил условленное прощение. С сего времени жизнь матери моей была беспримерной святости. Благочестивый отец Антоний почти и не выходил уже из молитвенной. Он любил меня как родного сына. Его святость вскоре совершенно освятила и меня. Я только и делал, что молился и не мог удержаться от слез умиления, слыша тяжкие вздохи матери моей и ее духовника.
День ото дня становясь боговдохновеннее, я начал сам запираться и стенать подобно матери. Кощуны, которых и в самой Испании есть довольно, святые мои восторги называли бешенством. О разврат! о злочестие, меру превосходящее!
Через полгода, как начал я спасаться в уединении, бог наградил мое терпение. Нередко я видел во сне ангелов, которые со мною беседовали. Чтоб видеть их наяву, такой благодати был я еще недостоин. В одну ночь явился мне вестник небесный. Вид его хотя, правда, и не был так прелестен, как изображают италианцы на картинах, но как человек на человека лицом не походит, то так же точно и ангел на ангела. А что он был подлинно не бес, то я заметил из того, что у моего вестника не было рогов, петушьих лап и мохнатого хвоста, а черти тем и отличаются. «Внемли, Алонзо, — говорил мне ангел, — не забудь, что ты учинил смертный грех, преобидев священную особу Антония. Не прежде избавишь ты бедную душу свою от огня чистилищного, пока не пойдешь в Рим пешком и не приложишься к туфлю святейшего наместника божия и после не обойдешь всех монастырей, где есть римские угодники». Я проснулся, думал, раздумывал и так провел несколько недель. Раскаяние терзало душу мою! «Как ты, проклятый грешник, — говорил я сам себе, — как покусился ты на такое богомерзкое дело, чтоб воздвигнуть окаянные руки на драгоценное чело Антония, денно и нощно утешающего кающуюся мать твою? оле моего прегрешения!»
Решившись оставить дом родительский, где все напоминало мне о грехе моем, я взял благословение у матери и духовника ее и пустился в путь, обещаясь уведомлять их из каждого места, где почувствую оскудение в деньгах, а они — уверяя, что никогда меня не оставят.
В продолжение пяти лет обошел я монастыри Испании, Франции, Италии, Венгрии и Богемии. Из особенного усердия вздумалось мне посетить католические церкви, находящиеся в землях варварских, как-то: в Турции, России и Польше. Таким образом, побывав везде, пробрался теперь с приятелем моим паном Клоповицким в Польшу, как господин Шафскопф настиг нас…
Таким образом окончил благочестивый испанец повесть свою.
Глава XIII
История
— Теперь дошло до меня, — сказал поляк. — Дон Алонзо напрасно скромничал, что повествование происшествий жизни его будет маловажно. Шутка ли? что слово, то святыня, то явление ангелов? В моей не будет столько диковинок. Было, правда, и со мною явление, — только весьма грешного человека и весьма плотского. Я происхожу от благородного колена из чиншовой шляхты [58]. Отец мой был настоящий польский дворянин. Горд, как англичанин, храбр, как русский, учтив, как француз, и благороден, как… («Разумеется, как немец!» — сказал протяжно Шафскопф.)Отец мой и я служили в гвардии князя Кепковского. Это был преудивительный человек, лет около шестидесяти. Гордость, или, правильнее, спесь, шумная веселость, зверство противу бедных крестьян, — составляли отличительные черты его сиятельства. Он любил псовую охоту и женщин. Дом его, который по справедливости можно назвать королевским дворцом, беспрестанно наполнен был всякого рода людьми, лошадьми, собаками. Чтоб доказать его могущество и богатство, довольно будет сказать два слова. Во время охоты, если какая старуха попадалась навстречу, — это был дурной знак, — он заставлял ее взлезть на ближнее дерево и куковать. Несчастная исполняла волю помещика, он стрелял по ней из пистолета и, хохоча во все горло, кричал: «Каково? за одним разом застрелил зловещую кукушку!» Нередко также, по совету отца моего, который отличался его милостию, князь Кепковский приказывал связать трех или четырех жидов бородами вместе и заставлял их плясать под звук охотничьего рога и плеск бичей, чем придавали им охоты к пляске.
После всех таковых поступков он обыкновенно оставался прав. А как случилось некогда, что король, наскуча беспрерывными жалобами на князя нашего, призвал его к себе для объяснения, сей вельможа хотел и тут показать свое величие. От дому своего в Варшаве до королевского дворца — всю улицу велел он усыпать мелко истолченным сахаром, дабы середи лета представить зиму; сел в дорогие сани, запряженные восьмью медведями, прочие части триумфа сему ответствовали, и до тех пор не встал, пока король не явился у крыльца, для его принятия! Всякий догадается, что он расстался с королем дружески. Однако происки ли двора или собственно одни его подданные [59], оскорбленные неумеренною любовию его к своим женам и дочерям, были причиною скоропостижной смерти князевой. Ни сын, его наследник, ни дочь его, молодая вдова Марианна, ни сам король не думали исследовать причины смерти его. Все единогласно приписали ее апоплексии, и тем дело кончилось. Молодой князь Станислав вступил в права свои, и мы очень скоро увидели в нем отца его в превосходной степени.
Между прочими подвигами, которые оказал он вскоре после смерти родителя, не последним может почесться похищение Марыси, сестры моей, которая в урочное время сделалась матерью. Мог ли шляхтич польский не оскорбиться таковою непристойностью? Он бил челом королю, который по власти своей повелел князю возвратить Марысю в объятия родителя, если сама она того пожелает. Хотя сие условие не предвещало верной удачи, но шляхтич польский мог ли в том сомневаться? Он отправился на рыжем коне, служившем еще отцу его, со всею грозою, оказывавшейся на щеках, бровях, глазах и усах. Но самонадеяние немного обмануло его. Сестра моя никак не хотела из дворца переселиться в прежнее обиталище и, быв султаншею, — сделаться простою шляхтянкою. Обыкновенная слабость женщин! Отец мой осерчал прямо по-шляхетски, грозил и, в пылу гнева по данной от бога родителям над детьми власти, запечатлел персты десницы своей на щеке дочери, которая, будучи также шляхтянка, никак не могла снести того равнодушно, величаво плюнула отцу в глаза и удалилась, примолвя: «Благодари бога, старый дурак, что ты отец мой! Не тому быть бы!»
Мог ли польский шляхтич пережить такое посрамление? Конечно, нет! а потому отец мой его и не пережил! В скором времени он скончался — и оставил меня полным властелином своего имени и рыжего коня, ибо в сем состояло главное его имущество по разрыве дружбы с князем Кепковским.
По врожденному движению шляхетской души я начал выдумывать способы к отмщению за нанесение бесчестья имени Клоповицких. По довольном размышлении ничего не мог я придумать разумнее, как сестру свою оставить в бесспорном владении князя, а ему отплатить равным за равное. Польский шляхтич всегда на такие дела отважен! Несмотря, что прекрасная вдова княгиня Марианна имела почти открытую связь с русским гусарским полковником, я решился атаковать ее, на сей конец записавшись в дворню княгини. Я ничего не щадил: ни нежных взоров, ни томных вздохов, ни любовных двоесказаний. Успел, наконец! Марианна начала мне отвечать тем же, — я был в восторге.
Чтоб приметнее оказать мне взаимную любовь и нежность, прекрасная вдова иногда срывала с меня шапку и с отменною ласкою хлопала опахалом по бритой голове моей. Также нередко получал изрядные щелчки по носу, и любовь моя час от часу воспламенялась. Однажды чрез княжеского пажа получаю записочку, в которой ведено мне в полночь быть в садовой беседке, возле пруда, в котором стоял мраморный купидон. Кто опишет мое восхищение? Почти до самого назначенного времени я чистился, завивал усы, умывался душистыми водами, которые прежде еще достал от торгующей жидовки. Я не мог наглядеться в зеркало, так красив сам себе тогда казался!
Когда на башне замка пробили часы полночь, с сладостным трепетом сердца вступил я в священную беседку, где должен был совершить жертву моей богине и мщению. Месяц светил в окно, — и с помощию его увидел я, что нечто белое шевелится на софе. С величайшею поспешностию срываю, так сказать, с себя жупан и, порываемый любовию, бросаюсь к своей красавице, крепко прижимаю ее к ретивому сердцу и запечатлеваю пламенный поцелуй на губах ее.
С ужасом хотел я отпрянуть, ощутя усы на губах моей богини, но так крепко сжат был железными руками, что едва переводил дух.
— Что за дьявольщина? — раздался голос, не только не женский, но и не польский. Страшный удар кулаком по лбу сопровождал его. Миллионы звезд заблистали в глазах моих. Не успел опомниться, как получил еще удар, разительнее прежнего, и меня так рванули за левый ус, что он отлетел прочь чуть не с губою. Я покатился на пол и уже перестал считать тумаки и пинки, коими меня награждали за пламенную любовь мою. Они были несчетны. Я не иначе почитал, как что мучит меня домовой, и притом самый свирепый!
Вскоре услышали мы шум, двери отскочили, с страшным хохотом вошли князь Кепковский, нежная сестра его Марианна, моя сестра Марыся и несколько слуг со свечами. Надо мною стоял русский полковник в одной рубашке, который, осмотря всех спокойно, спросил у Марианны:
— Растолкуйте мне, сударыня, что значит явление, которое вы мне доставили?
— Ничего, — отвечала она, продолжая смеяться как безумная, — это одна шутка, чрез которую хотела я испытать вашу верность и мужество! Теперь довольна. Это был один сюрприз!
Сказав сие, она взяла за руку сестру мою и вышла, вероятно из благопристойности, чтоб не видать при всех сокрытых достоинств господина полковника.
— Пан Клоповицкий! — сказал мне молодой князь. — После всего этого вы легко рассудить можете, что в дворце моем нет вам более места! простите!
Мне, правда, нечего было и делать там долее. Вскоре отошел я и определился к графу Понятовскому в качестве его стремянного. По самым побудительным причинам он отправился ко двору российскому, и как скоро должен был возвратиться в Польшу, то оставил меня в С.-Петербурге. Несколько лет ожидал я счастия в сей столице севера, но напрасно. Случайно познакомился с доном Алонзом, который хотел побывать в Польше. Мы согласились и шли покойно, пока не настигли нас господа француз и немец…
— Конец ли? — вскричал француз с нетерпением, — хотя господин Шафскопф начинает уже закрывать светлые очи свои, но это не мешает мне удовольствовать ваше любопытство; а он и всегда может выслушать мою повесть!
— По мне, — отвечал немец, — хоть бы о тебе никогда не слыхать, не только о твоих дурачествах! — Он разлегся на скамейке, зевнул и захрапел. Все поглядели на него с улыбкою, и француз начал:
— Хотя и не во всем похвалят меня строгие люди, — но я, как должно французу, чистосердечен и все скажу открыто. — Пригожая чернобровка, Элоиза была прачкою монастыря святого Дениса. Настоятель оного Абеллард, мужчина сорока лет, почитался чудом красноречия и благочестия. Однако ж как человек был и он не без слабостей. Увидя Элоизу, он вспомнил, что имя его Абеллард, и, читавши древний роман о сих соименных ему славных любовниках, * вздумал сделать новый. Он с помощию Элоизы начал сочинять его, и следствием ревностных упражнений в благонамеренном труде сем было мое рождение. Когда достиг я того возраста, в котором начинают понимать разность полов, то отец мой по духу и плоти начал стараться воспитывать меня сколько можно отличнее, с тем чтобы со временем пристроить также к духовному месту. Надобно знать, что он был весьма не убог. Да и кто бывает беден в монастыре? Однако природы не переупрямишь. Чувствуя непреодолимую склонность к прекрасному полу, я старался успеть только в тех знаниях, которыми более можно ему понравиться. Я старался болтать, сколько можно больше и вольнее, играть на некоторых инструментах, петь, танцевать и биться на шпагах. Отец, уверясь, что я до философии и богословия не великий охотник, предоставил меня влечению моих желаний и утешался, довольствуя оные деньгами. Я начал подвиги свои с жен и девок монастырских служителей, и не исполнилось мне двадцати лет, как уже прослыл ужасным строителем рогов на челах отцов и мужей. Они, видно, были от природы очень злы, что на меня осердились за такую малость. Надеясь на силу моего дядюшки, ибо по заведенному порядку так я именовал настоятеля, я ничего не опасался. На свете нет ничего постоянного. Дядюшка скоропостижно скончался, а я медлительно выведен был из монастыря. Я сказал медлительно потому, что двое слуг, связав мне веревкою руки, вели насквозь всего монастыря и несколько других безбожников хлестали меня ремнями по спине, плечам и ногам. С таким торжеством выведя за ограду, умножили свои ласковые приемы, так что оставили на улице еле жива.
К счастию, они не вздумали очистить моих карманов, в коих было на первый случай достаточно. Оправясь от побоев и переменя платье, растерзанное мстителями, пустился в Париж и затеял доставать пропитание учением играть и биться на шпагах. Но как я не имел надлежащих рекомендаций, чтобы войти в знатные домы, а в посредственных мало дорожили моими искусствами, то я и принялся преподавать в последних историю, географию и даже поэзию, — словом, все такие науки, коих не разумел нисколько. Дело шло бы успешно, но на беду мою везде почти в домах сих попадались ученые педанты, объявляли хозяевам не весьма с выгодной стороны о моих познаниях, и я бывал прогоняем с нечестием.
Как я в одном доме преподавал урок из географии, и именно о России, то сидевший тут же мужчина середних лет, — английский лорд, как узнал я вскоре, — слушал меня со вниманием и, наконец, спросил:
— Скажите мне, пожалуйста, хорошо ли знаете положение царства Русского? Я слышал, там много диковинок, и намерен туда ехать. В наше время везде и все обыкновенное!
Я. О! там тьма дива! Люди похожи на медведей, и на лицах их видны один нос и уши. Ничего больше неприметно! Язык похож на лай собак, которые там так велики и сильны, что русские ездят на них верхом, а особливо на охоту. Собака отправляет две должности: и везет всадника и ловит зайца или волка, что попадется. Молодые парни до женитьбы и девки до замужества ходят наги и любят валяться в снегу, как в летнее время куры в пыли!
Он. Подлинно вы рассказываете чудеса! Это стоит того, чтоб посмотреть!
Я. Что касается до их нравов, то они еще мудренее. Чем у кого больше обросло лицо волосами, тот у них почтеннее. По длине бород выбирают в должности. Посудите, какова должна быть метла у великого канцлера!
Он. Что-то непонятно! не лжешь ли?
Я. Сохрани боже! Поэтому вы также не поверите, что в России мужья имеют право бить, увечить и даже и бог знает что делать с своими женами, и ненаказанно?
Он. О! последний обычай прекрасен! Его надлежало бы ввести в употребление в целом мире!
Я. Главные увеселения их в доме — пьянствовать; меж тем жены сидят взаперти за замками!
Он. Весьма хорошо! Это сходно с английским вкусом!
Я. Публичные увеселения таковы: они собираются на площадь или в поле, становятся в два ряда по равному числу и вызывают одна сторона другую на кулачный бой.
Он. Далее, далее!
Я. Сперва ратоборство начинается слегка. Кулаки действуют по бокам, брюху и спине. Потом достается голове с ее принадлежностями, то есть глазам, ушам, рылу, носу и зубам. Волосы летят клочьями, зубы свистят в воздухе, и кровь льется ручьями.
Он (вскочив). Браво! надобно видеть эту прекрасную землю, и если вы, господин учитель, не имеете лучшего здесь дела, как портить ребят, то поедемте вместе усовершенствоваться в великой науке биться на кулаках. Теперь лето; дорога будет веселая; издержки мои! да я и слыхал, что люди вашего разбора находили там счастие.
Охотно принял я предложение; мы отправились и в непродолжительном времени прибыли в Петербург и остановились в трактире. На другой день мой лорд, взяв с собою кошелек с своим золотом, пошел со мною осматривать дивности русские. На невской набережной остановился он и смотрел внимательно на всех проходящих. Идущий издали ражий мужичина привел его в радость. Он засучил рукава, и как тот поравнялся с нами, то лорд так плотно треснул его ногою в брюхо, что мужик, совсем не ожидавший такой встречи, растянулся навзничь на земле. Встав, он свирепо взглянул на лорда, подскочил и так звонко стукнул по голове, что англичанин зашатался, и, если б я не поддержал, быть бы и ему на земле. Скоро началась сильная тяжба, сопровождаемая бранью. Уже у мужика разбит был нос до крови, а у лорда подбиты оба глаза; русская шапка и английская шляпа плавали по Неве. Наконец, они сцепились. Долго сгибались, выправлялись, гнулись, и мужик так ловко подцепил лорда под ногу, что сей полетел стремглав наземь. Вставши, принялся за то же и то же получил. В третий раз не был счастливее. Тут, осмотрев бородача с ног до головы, сказал, оборотясь ко мне: «Жаль, что он не англичанин!» — после чего, вынув из кармана несколько золотых монет, подал мужику. Сей, совсем не понимая, что это значило, попятился назад. Лорд, кинув на него золото и сошед по сходу к воде, сказал мне:
— Я видел самую большую редкость! Прощай, монсье! Я еду в Кронштадт, а оттуда прямо в Лондон.
Он сел в катер и отплыл с двумя гребцами. С неописанным изумлением смотрел я вслед ему, и когда скрылся он из виду, я, тяжко вздохнувши, сказал:
— Вот тебе и на! в чужой земле, никого не зная, без денег, без рекомендаций! Ах, проклятый островитянин, что ты со мною сделал!
Нечего описывать вам долго продолжавшейся жизни моей в бедности и горестях. Хотя я и француз, хотя и чадо монастырское, однако мне приходилось плохо, и я часто задумывался, изыскивая способы, как бы поправить свое состояние.
Попеременно бывал я парикмахером, бородобреем, аббатом, трактирным лакеем, лавочником, маркизом, оставившим отечество по несчастным случаям, дрессировщиком собак, наставником в модных пансионах, — везде неудача! Я переменял города и деревни, везде совался и находил везде одно и то же. Или я сам отходил, или меня выгоняли. Наконец, счастливая звезда моя воссияла. В Киеве сделался я подносчиком напитков в немецком клубе.
Прослужа в оном несколько времени, я отличил две женские особы, ибо казалось, что и они меня отличили. Я стал услуживать им особенно, и скоро мы познакомились. Однажды, когда они в особой комнатке забавлялись кушаньем глинтвейна, и у старшей, которую почел я матерью или теткою, нос сделался столько же багров, как теперь у господина Шафскопфа, я подошел к ней и сказал:
— Почтенная дама! Это, конечно, прелестная дочь ваша?
— Нет! Я только служу ключницею и надзирательницею в их доме!
Я. Кто же вы, милая девица?
Она. Луиза Шафскопф.
Я. Какое выразительное, какое гармоническое прозвание! Шафскопф! Клянусь небом и адом, во Франции нет таких прекрасных девиц, с таким приятным именем.
Она. А вы, конечно, француз?
Я. Так, сударыня. Я знатный французский дворянин, но, будучи обнесен врагами у короля, должен был оставить до времени двор и отечество! Какое же звание имеет высокопочтенный родитель ваш?