С некоторым невольным ужасом отпрянул я от него, ибо утешать в таковом положении — едва ли не значит умножать меру горести. Судорожные движения в нем обнаружились. Он оборотился лицом к небу, закрыл опять глаза руками и утих. Медленно подошел я к нему, неподвижно смотрел несколько мгновений, нет ли малейшего движения; беру за руку — хладна; глаза сомкнуты, прилагаю руку к груди — сердце неподвижно, — нет более Яньки!
   Не нужно сказывать, что ощутила тогда душа моя. Если бы сгорели поля мои, побиты были градом сады и огороды, если бы отнялась половина самого меня, — я не столько бы поражен был. Бросясь на колени, поцеловал я охладевшие уста его и с горькими на глазах слезами, простерши руки к небу, воззвал с умилением: «Сыне бога живого! Неужели ты отвергнешь от трапезы твоей душу сего страдальца, потому что он не познал тебя? Помилуй! Помилуй!»
   Как ни возмущен был я в духе, однако вспомнил, что довольную услугу сделаю христианам, когда от взора их укрою труп Яньки, дабы не обесчестить их, дав случай оказать изуверство свое над бездыханными остатками праведного еврея. Я взял его в объятия, отнес в свой садик, положил в самом дальнем углу под кустами дикой розы и тут вознамерился упокоить кости его в могиле при первом восходе месяца.
   Оставшись один, начал я разгребать уголья на моем пепелище, предполагая найти сколько-нибудь денег для пропитания, ибо я совершенно был уверен, что у земляков своих не выпрошу куска хлеба. Надежду полагал я более потому, что у нас неизвестна бумажная монета, как во многих европейских государствах [72]. Зная места, где мы хранили свое сокровище, начал я рыться, но увы! не нашел ничего, кроме двух червонцев. Это меня оскорбило! Тут понял я, что в зажжении моего дома участвовала не одна злость и мщение, но и корыстолюбие. Что может быть сего гнуснее? Однако ж мне на память пришел опять Иван Особняк, и я утешился. Тут предположил я остаток жизни провести ему подобно и принять все меры, чтобы не иметь нужды в людской помощи! День провел я в корчме, где обедал и ужинал, а к ночи побрел к своему покойнику. Во весь день все князья и крестьяне избегали со мною разговора, как будто я был в состоянии заразить их болезнию.
   Я вырыл яму подле шиповника и с благоговением опустил в нее почтенные остатки доброго еврея. Всю ночь провел я в молитвах у сей могилы об успокоении души его. Я не полагал никакого греха в том, что отпевал его по обряду христианскому, и думаю, что мой отпев был ничем не хуже обыкновенного. Взошедшее солнце застало меня в сем занятии. Сон не смыкал ресниц моих. Я погрузился в самозабытие и до самых полудней сидел у могилы. Тут природа сказала, что время подкрепить силы свои пищею и сном, и я опять отправился в корчму, где и пробыл до ночи. Я не мог решиться, что мне предпринять наскоро. Нищ, и наг, и бос, куда обращусь я? Пристанища у меня нет, и потому могила Яньки пусть на первый случай будет моим изголовьем. Я прихожу к ней и — ужас! — вижу, что труп его вырыт из земли, и обезображенный, лежит на поверхности. Таковая злоба и бесчеловечие лишили меня совершенно рассудка. Я торжественно предал проклятию всех обитателей фалалеевских, решился оставить свою родину, и — оставить навсегда. Похороня опять тело, я лег у могилы и уснул крепко. Я опытом дознал, что обиженный невинно всегда спит покойнее обидчика. Солнце было уже высоко, когда проснулся я от стука кареты, запряженной в четыре лошади и остановившейся у моих ворот. Лакей в богатой ливрее, осмотрев место, где был дом мой, спросил у одного молоденького князька, который, вероятно, провожал его: «Да где же он?» Мальчик указал на меня пальцем и удалился, а слуга, подошед ко мне с почтением, спросил:
   — Вы ли князь Гаврило Симонович Чистяков?
   — Так! — отвечал я с недоумением.
   —  Слуга. Судя по виду — вы почтенный человек! — Я. Спасибо за ласку!
   —  Слуга. Хотите ли быть счастливым?
   —  Я. Кто того не хочет?
   —  Слуга. Это от вас зависит!
   —  Я. Каким образом?
   —  Слуга. Садитесь в карету. Я привезу вас в такое место, где вы, без всякого сомнения, найдете свое счастие. Но только не спрашивайте куда. Время объяснит все. Согласны ли?
   Все слышанное меня удивляло, и я, конечно, в других обстоятельствах не вверился бы незнакомому; но когда земляки сожгли мой дом, убили, можно сказать, моего друга, то я немедленно рассудил, что где бы я ни был, хуже не будет, и решился ехать, сам не зная куда. Я сел в карету и дозволил себя везти, куда угодно; слуга сел подле меня и дорогою болтал беспрерывно. Сколько ни пытался я проведать, кому я понадобился и куда еду, он отбояривался одними и теми же словами: «Сами узнаете!»
   К исходу третьего дня приближились мы к густому огромному лесу.
   — Не прогневайтесь, князь, — сказал слуга, — что я должен буду исполнить теперь волю меня пославшего. Дозвольте завязать вам глаза!
   — На что?
   — Так надобно!
   Я немного призадумался; но рассудя, что, отважа себя ехать трои сутки с неизвестным человеком, можно решиться и на последнее его желание; ибо если бы какой умысел был против меня, то оный мог бы произведен быть в действо и до сих пор. Итак, решился дозволить все, чего от меня требовали. Мне завязали глаза, и мы поехали. Часа четыре были в дороге, как карета остановилась. У меня отняли с глаз повязку, и я сквозь темноту глубоких сумерок увидел довольно большой деревянный дом, у крыльца которого остановилась наша карета. «Можете выйти, князь», — сказал слуга, и я вышел. Меня провели чрез несколько комнат в покойчик, убранный довольно нарядно. «Это ваша опочивальня», — сказал слуга, поставил свечу на стол, поклонился и вышел.
   Рассмотрев свою спальню, нашел покойную постелю, шкаф с книгами, чистую на столе бумагу с чернильницей и прочим письменным прибором.
   Я рассудил, что хозяин, видно, не незнаком мне, когда знает мой вкус к чтению. Почему, вынувши похождение Жилблаза, занялся сею книгою и при каждом новом положении героя сравнивал с ним себя. Мое тогдашнее положение было подлинно жилблазовское. Часы, в комнате моей висевшие, пробили одиннадцать; дверь моя отворилась, и появился слуга с ужином, который показался мне деликатнее моих фалалеевских пиршеств. По окончании еды слуга собрал со стола, сделал опять поклон, скрылся, а я бросился в постель.
   Тогда-то начал я ожидать развязки сей комедии; но ждал напрасно. Вокруг господствовала глубокая тишина, и сон неприметно смежил мне глаза. Утром довольно не рано проснулся я и подошел к окну. Огромная роща мне представилась. Она наполнена была сернами, зайцами и другими подобными животными, из чего и заключил я, что это, конечно, зверинец. Чрез несколько времени вошел прежний слуга с завтраком, довольно показывавшим нескупость хозяина. Он сказал, что я могу проходиться в их зверинце, который был у меня пред глазами. Когда я спросил о хозяине дома, то получил в ответ то же, что и прежде: «Сами узнаете!» Он проводил меня к воротам зверинца, впустил туда, запер опять дверь и, не дожидаясь вопросов, удалился.
   Я не мог судить о нраве хозяина по его саду. Тут у какого-нибудь болота стояли кусты прекрасных роз и лилей, а вокруг их возвышалась крапива. Превосходной работы мраморный купидон, привязанный к дубу, висел вверх ногами. Что за аллегория? Тут был бюст Сократа, представлявший, по-видимому, ту минуту, когда сей языческий праведник отворяет рот для принятия смертоносной цикуты. Светлый взор, обращенный к небу, спокойные черты лица заставили меня остановиться; но я не мог не улыбнуться, видя, что рот его напихан был грязью. Одним словом, где я ни ходил, везде удивлялся и, наконец, заключил, что хозяин мой если не совсем сумасшедший, то по крайней мере полоумный человек. Прошед весь сад, увидел я в конце оного беседку, довольно диковинную. Это был храм, окруженный деревянными колоннами, на коих расписаны были снизу доверху изображения зверей, птиц, рыб и гадов в чудных положениях. Кровля была соломенная. Подошед ближе, увидел я у окна внутри беседки женщину в белом утреннем платье, сидящую ко мне спиною. Она вышивала в пяльцах шелками и столько углублена была в свою работу, что не приметила моего приближения. Зато приметили его другие. Не успел я простоять двух мигов у окна, как поражен был звуком цепи и страшным лаем. Предо мною стоял, оскаля зубы, страшный собачище. Слава богу, что он был прикован. Я отскочил на аршин назад; незнакомка вскрикнула, вскочила и, увидя меня, сказала торопливо: «Не подходите! Это целое чудовище». Я снял шляпу и почтительно поклонился. Она была женщина лет тридцати и, можно сказать, прекрасна и величественна. Вскоре явилась она предо мною, погрозила собаке и просила войти в беседку.
   — Я догадываюсь, — сказала она, — кто вы! Князь Чистяков? Не так ли?
   — Точно так, сударыня! но позвольте просить снисхождения, чтоб я мог знать, в чьем я доме и с кем имею счастье теперь говорить?
   — С хозяйкою сего дома, — отвечала она, — прошу пожаловать в беседку.
   Я охотно склонился на сие предложение и вошел во внутренность храма. И тут не меньше было странностей, как и снаружи, и ее можно было назвать более ружейною палатою какого-нибудь разбойника, нежели беседкою. Красавица вступила со мной в разговор, и я нашел, что она довольно остра и рассудительна. Когда наступило обеднее время, она просила моего согласия, чтобы обедать вместе. Легко догадаться можно, что я не заставил долго просить себя. Словом, весь день провели мы вместе и расстались уже после ужина довольно поздо. По ее желанию дал я слово на другой день быть столько же благосклонным и завтракать, равно обедать и ужинать вместе. Таким образом прошли целые пять дней.
   На шестой день, — для меня незабвенный, — когда мы по обыкновению кончали завтрак, она, несколько покрасневши, сказала мне:
   — Князь! Пора мне открыть вам причину, для чего вас сюда требовали. Я — вдова и, как сами видите, довольно неубогая. Проезжая чрез Фалалеевку, я имела случай вас видеть и отличить от всех мужчин, мною доселе виданных. Быв сама своею повелительницею, я решилась добровольно подвергнуть себя вторично узам брака. Вы в тех уже летах, что будете уметь сделать жену свою счастливою. Вы, князь, мною избраны. Видя, сколько я чистосердечна — будьте таковы и сами. Что скажете на мой вопрос?
   Кто б в моем положении отказался от таких видов? Мужчина за сорок лет, нищ и почти наг, пленяет мододую, прекрасную женщину и сверх того богатую! Не есть ли это чудо? Я пришел в восхищение. Голова моя наполнилась питерскими приемами. Стремительно став на одно колено, с любовничьею ухваткою протянул к ней руки и воззвал:
   — Достойная обожания женщина! Кто из смертных отказался бы от сей чести? Располагай по своей воле послушнейшим рабом твоим!
   Видя мою готовность принять ее предложение, она с улыбкою протянула ко мне руку, и я, став на ноги, поцеловал оную с восторгом. Столько-то безумен бывает человек и в пожилых летах! Взявшись под руки, вошли мы в покой, в котором показала она мне несколько шкафов, наполненных готовым мужским платьем и бельем.
   — Выбирайте, князь, — сказала она мне, — что вам полюбится и придется впору. Завтрашний день увенчает общие наши желания. — С сим она меня оставила, а на место ее появился знакомый мой слуга; поздравил с будущим браком, и мы ревностно начали стараться о выборе нарядов. И в самом деле, это немалого стоило труда. Как видно то, покойный муж моей невесты был выше меня целою четвертью, зато вдвое тонее. Но нечего было делать! Где найти портных, которые бы поспели работою в одни сутки? День прошел в превеликих суетах, и я опустился в постелю в самых приятных мыслях. Иногда, правда, приходило мне на мысль, что не слишком ли тороплюсь я третичною своею свадьбою, однако таковые рассуждения мгновенно исчезали при одном представлении прелестей Харитины. Так называлась новая моя благодетельница. Вожделенный день настал. Едва узнали, что я продрал глаза, как на дворе раздались звуки охотничьих рогов, и вскоре от моей богини пришла посланница с изъявлением поздравления и напоминанием, что в этот день я по обычаю правоверных не увижу невесты иначе, как в церкви при венчанье. «Это ничего, — думал я, — что днем ее не увижу, зато уж после наговоримся досыта».
   Когда пришло время одеваться к венцу, я с помощию слуги кое-как напялил на себя кафтан и, посмотря в зеркало, чуть не ахнул. Кафтан доставал до самых пят, но зато уже руки мои точно были как бы связанные назад. Но так и быть! К вечеру объявили мне, что как в доме одна карета, в которой поедет невеста, то соблаговолял бы я ехать верхом. Я и на то согласился и в сопровождении человек четырех вооруженных слуг, перекрестясь на все четыре стороны, отправился в путь, горя нетерпением скорее окончить все сии церемонии.
Глава V
Какие нечаянности!
   Часа через два прибыли мы в церковь. Светильники были возжены; в скором времени явилась прелестная моя невеста, и союз брачный заключен с сердечным удовольствием. Я клялся в вечной верности, но казалось, что она не так-то весело делала свое обещание; и я причел сие обыкновенной женской застенчивости. Я был несказанно весел и, едучи обратно уже рядом с женою, благодарил бога за ниспослание мне такового счастия.
   У ворот встретили нас слуги ружейными выстрелами, и я не мог довольно налюбоваться, с какою честию высаживали меня из кареты и провели в покой, где уже стоял стол, обремененный яствами и разными напитками, несмотря, что едоков было только двое, ибо я с удивлением узнал, что никто не был приглашен нам сопиршествовать. Было несколько за полночь, как встали мы из-за стола, и двое слуг под руки повели меня, но не в брачный покой, а в прежнюю мою опочивальню. Я молчал, полагая, что новобрачная на первый раз совестится раздеться в присутствии мужчины. Меня раздели и, к еще большему моему изумлению, советовали одеться в то платье, в котором я приехал. «Так угодно княгине», — представляли они, и сего было довольно, чтоб я беспрекословно повиновался ее воле. Едва облачился я в свое вретище, как и она явилась в прекрасном спальном платье и показалась мне столько прелестною, что я упал к ногам ее и протянул руки для объятия колен ее. Она отпрянула шага на три и сказала величественным голосом: «Умерьте, князь, свои восторги; сядьте и выслушайте меня. Я одна из тех несчастных, которых называют обольщенными. За несколько лет полюбил меня один князь, и я не могла не отвечать ему. Я обокрала почтенного отца и бежала в сию пустыню. Всякий день обещал похититель мой на мне жениться и до сих пор обманывал. Мне стыдно было даже слуг своих быть простою наложницею; а слыша от него неоднократно, что в селе Фалалеевке есть князь Чистяков, я воспользовалась его отсутствием, и следствие вам известно. Я сделалась княгинею. Если же он возвратится сюда и если бы я дозволила вам хотя один раз воспользоваться правами супружества, то мы оба погибнем. Мне нрав его известен! Итак, князь, за труд, который вы для меня предприняли, не откажитесь принять небольшой подарок, и прошу немедленно выйти, да советую и впредь не подходить сюда близко».
   Кончив такую речь, она встала, сунула мне за пазуху кошелек, поклонилась и вышла.
   Я сидел подобно каменному истукану и, может быть, просидел бы так долго, если бы не явились трое слуг, из коих двое опять взяли меня под руки и повели, а третий прибавлял мне ходу, постукивая кулаком в спину. Мы сошли на двор, там за вороты и, наконец, пошли лесом. Ночь была глубокая. Проливной дождь осенний ведром катился с неба. Сколько я могу чувствовать, так, кажется, меня вели около двух часов, наконец остановились и, проклятые плуты, пожелав моему сиятельству покойной ночи, оставили в дуброве. Хохот их долго раздавался. Я стоял, опершись о дерево, и долго не мог хорошенько опомниться. Когда пришел в чувство, то горесть, близкая к отчаянию, мною овладела. Я произнес только: «Безумец! И ты льстился еще быть счастливым? Здесь твое ложе брачное!» Потом повалился у корня древесного на мокрый мох и листья. Я не чувствовал сырости, хотя, пришед в надлежащее положение души моей, на рассвете увидел, что почти купаюсь в тине. Сильный озноб пронял насквозь мои кости. Дрожа всем телом, встал я и побрел наудачу. Все прежние философские умствования мои исчезли, как исчезает последний луч зари, когда покроется небо громовою тучею. Густота леса беспрерывно меня затрудняла. И как я шел в сильном возмущении, так сказать напролом, то в скором времени прутья нахлестали мне лицо порядочно. Деревенский мой балахон открыл в некоторых местах старые раны, кои залечены были в Фалалеевке. Сапоги равным образом были изувечены, и к закату солнечному один из них напрямки отказался продолжать услуги своему господину. Не только к вечеру, но и к самой ночи не мог я найти выходу из сего проклятого леса. Я начинал думать, что моя невеста была не что иное, как проклятая ведьма, которая решилась погубить своего мужа в сем околдованном месте. Видя ясно, что к вечерней моей трапезе столько же иметь буду припасу, как и к обедней, я выбрал место под развесистою елию, ибо она было возвышеннее других; постлал постелю из обсохших уже листьев, лег на них, призвав в помощь ангела-хранителя, оделся балахоном, во время дня высохшим, и готовился предаться в объятия сна, как, к немалому моему изумлению, в некотором отдалении послышал я басистые голоса, которые беспрерывно произносили «ау! ау!».
   «Вот тут-то беда! — сказал я сам себе. — Проклятая ведьма, видно, послала леших задавить меня». Восклицания их час от часу приближались к моему логовищу, и я, видя, что нет спасения, вскочил, накинул на себя балахон и решительно вскарабкался на самый верх ели. Хотя иглы и довольно меня щекотали, однако я, выбрав крепкий и кудрявый сук, сел на него верхом и расположился ожидать окончания моих преследователей. И в самом деле, они с разных сторон сошлись у моей еловой крепости, и один сказал:
   — Остановимся здесь отдохнуть.
    1-й леший. Ну, плохо нам будет, видно, проклятый ускользнул.
    2-й леший. Правду сказать, — я и сам не знаю, за кем и за чем мы целый день рыскали здесь по трущобам.
    3-й леший. Разложи-ка огонек, да отогреемся, у меня есть запасная фляжка с винцом.
    1-й леший. А у меня добрый кусок жаркого. Я предчувствовал, что не скоро возвратимся.
    2-й леший. А у меня на закуску трубка и пузырь табаку.
    3-й леший. Дельно! давай раскладывать огонь.
   Я испугался не на шутку. Если они меня и не увидят, то, злобные лешие, задушат дымом.
   Они начали трудиться, собрали кострик дров, развели огонь, и спокойно лежа на приготовленной мною постеле, кушали со вкусом жаркое, попивая из фляжки, и когда кончили все, то принялись за трубку, которая попеременно переходила из рук в руки. Не евши целый день, с какою охотою согласился бы я называться в их обществе четвертым лешим! Чему я дивился, так было то, что они очень походили на людей и вооружены порядочно. «На что, — думал я, — чертям ружья и пистолеты? Уж полно, не разбойники ли?» Эта мысль показалась мне основательною, и, не знаю отчего, я крепче прижался к дереву. Видно, есть случай, что люди страшнее чертей. От последних есть надежда избавиться силою креста, а от первых иногда и пестом не отделаешься.
   Когда кончили они зубную и губную работу, то второй из них сказал к первому:
   — Ну, брат, расскажи ж нам теперь об этом чудном деле, вить ты был сам при этом.
   Первый согласился и рассказал преподробно последнее мое приключение в доме Харитины: мое венчание, мой торжественный оттуда выход, словом — я в сем плуте признал слугу, который привез меня в сей вертеп мошенников, прислуживал мне и после провожал в спину тумаками.
   — Мы возвратились уже в дом на рассвете, — продолжал он, — и, к великому удивлению, услышали в покоях шум, вопль и крик. Мы входим в залу — о ужас! — новая княгиня Чистякова стоит на коленях пред раздраженным князем Светлозаровым.
   Князь Гаврило хотел было продолжать и уже раскрыл рот, как с удивлении приметил, что старый Причудин побледнел как снег.
   — Как? — сказал он дрожащим голосом, — так вы женились в лесном доме на беспутной женщине, которая убежала от отца с бездельником Светлозаровым?
   — Да!
   — Какого она роста?
   — Выше среднего.
   — Волосы?
   — Самые темно-русые!
   — Глаза?
   — Черные, блестящие!
   — Не заметили ль на левой ноздре маленького черного пятнышка?
   — Как не заметить, когда оно составляло особенную красоту!
   — Полно! — вскричал Причудин. — Довольно. Знай! Теперешняя жена твоя есть, — пожалей о мне, благородный человек; пожалей о старом, несчастном друге твоем, — знай, что я должен выговорить, — она есть Надежда, дочь моя!
   Он зарыдал горько, закрыл лицо руками и, шаткими шагами пошед в свою моленную, заперся в ней и не выходил во весь день, вечер и ночь.
   Князья, отец и сын, остались пригвожденными к своим местам. Они наконец взглянули друг на друга, и князь Гаврило, взяв сына за руку, пожал и сказал сквозь слезы:
   — Узнай и ты! Теперешняя жена моя есть твоя незнакомка на паперти святого Николая.
   Он его оставил, пошел в свою спальню, запретив за собою следовать, и Никандр остался один.
Глава VI
Какая встреча!
   Для Никандра, такого охотника рассуждать, нашелся теперь приличный случай удовольствовать страсть свою. Да и было о чем подумать! Хотя он не запирался так, как Причудин и отец его, со вкусом отужинал и лег спать, однако тут-то он и приводил в порядок свои идеи так:
   «Я видел мою незнакомку на паперти вместе с Катериною, которая вышла замуж за какого-то графа. Беззащитная Елизавета — нельзя не сомневаться — верно, вместе с ними: да и Катерина то подтвердила. Итак, отыскав жилище знакомой теперь, а прежней незнакомки, мачехи моей — княгини Надежды Чистяковой, открою вместе и жилище Елизаветы. Эта мысль превосходна, и надобно произвести ее в действо как возможно скорее». При сем в голове его блеснула мысль, что как отец его есть законный муж дочери Причудина, а князь Светлозаров сослан за Байкал, то открывалася возможность примирить мужа с женою и тем успокоить старца Причудина при закате дней его.
   Едва только солнце взошло на небо орловское, уже каждый из обитателей пустился на свою работу, как-то: ночные воры, картежники и посетители нимф веселия плелись к своим приютам успокоиться от трудов. Купцы тащились в лавки, рассуждая о несчастной дешевизне; хранители правосудия и рабочие люди быстрыми шагами, размахивая одною рукою, а другою счищая перья с голов и платья, стремились в кабаки, — как в храмы, в коих соверша обычное жертвоприношение, медленно уже ползли к местам, назначенным для них судьбою. Нельзя было не приметить и тех целомудренных, богобоязливых девиц, которые с полусомкнутыми глазами, с бледными, помертвелыми лицами неровным шагом тащились в скромные свои обители. В таковую-то пору вышел, или, можно сказать, вылетел, Никандр из своего дома и бросился рыскать по улицам и рынкам. Много везде народу, но мачехи его нет! Громкий звук колоколов призывал правоверных в храмы принести благодарение всевышнему за счастливо проведенную ночь; и Никандр не пропускал ни одной церкви, ни часовни, чтобы не помолиться. Нет! чтобы не осмотреть каждого угла! Все понапрасну! Он не забыл посетить паперти св. Николая, но и тут не больше удачи. С неудовольствием, изображенным на всем лице его, пришел он домой в ту пору, когда солнце стояло уже прямо над крышами домов. Едва успел он отереть пот с лица, как явился в зале князь Гаврило. Лицо его не показывало ни малейшего расстройства; все черты были свежи; взор покоен. С дружескою улыбкою протянул он к Никандру одну руку, а другою подал записку. Никандр прочел в ней:
   «Друг Гаврило Симонович!
   По необходимой надобности оставляю вас на малое время, именно недели на две или немного поболе. Вы знаете мои дела! Оставляю вам ключи от всех моих сундуков, погребов, шкафов — ото всего. Как скоро прибуду к месту, мною назначенному, вы получите от меня письмо и можете писать ко мне. Желаю вам провести время весело. Никандру мой поклон.
   Причудин».
   — Ну, что же теперь будем делать? — спросил Никандр несколько беспокойно.
   — То, что и прежде, — отвечал князь, — ты свое, а я свое!
   — Что же Елизавета?
   — Ты все еще об ней помнишь!
   — Батюшка! неужели я могу забыть об ней?
   — А если она тебя забыла?
   — Невозможно, — клянусь богом, невозможно! Сердце мое в том мне порука.
   — Самая дурная, ненадежная порука! Свидетельствует в том третья моя женитьба!
   — Батюшка! Совсем другое дело!
   — Может быть!
   — Я отыщу ее!
   — С богом!
   — Что ж вы тогда скажете?
   — Посмотрим!
   Князь ушел в свою комнату, и сын его остался в недоумении. Настало обеднее время, и они отобедали. Говорили о том и о сем, а особенно ни о чем важном. Так прошел и день и два; так прошла целая неделя, а там и две, а там и три. Что делало их иногда задумчивыми, — так отца — неполучение писем от Причудина, а сына — совершенное безвестие о своей мачехе и с нею вместе и о Елизавете.