Страница:
По прибытии в знаменитую столицу Польского королевства наняли мы маленькую комнату и взяли кухарку, ибо мне не хотелось, чтобы Ликориса портила черною работою свои нежные ручки. Как я описываю только то, что до меня сколько-нибудь касалось, то описание храмов, площадей, улиц и проч. не входит в план моего повествования. Отдохнув несколько дней после дороги, я проведал о жилище князя Латрона и намерился отдать ему поклон в первый праздничный день, который и наступил скоро. Сколько суетились мы с Ликорисою о моем облачении. Сколько споров о вкусе! Сколько перемен в мыслях; однако к надлежащему времени кое-как согласились; и я с трепещущим сердцем, с смущенными мыслями отправился ко двору его светлости. Я с намерением сказал
ко двору, потому что домы знатных польских вельмож достойно можно назвать дворцами.
— Ах! как это вы не знаете господина Гадинского, секретаря его светлости? об нем известна целая Польша.
Тут подошел ко мне Гадинский и спросил, смотря на сторону:
— Тебе, друг мой, что надобно?
— Мне, — отвечал я с некоторым напыщением, — мне надобно видеться с его светлостию!
— Недосуг! здесь есть люди именитые; надобно прежде их допустить!
— По крайней мере допустите меня к сестре моей Фионе.
— Как, — вскричал он с крайним восторгом, — вы брат сей достойной особы? Честь имею поздравить! дозвольте обнять себя! Сейчас, сию минуту доложено будет.
Мы обнялись, и он бросился в кабинет княжеский. Скоро меня ввели; князь, осмотрев с ног до головы, сказал ласково:
— Я надеюсь, что ты останешься мною довольным. Порядочно ли знаешь польский язык?
— Надеюсь, что достаточно!
— Хорошо! Мне нужна одна расторопность и верность. Жить будешь в моем доме. Должность твоя будет самая нетрудная, именно: держать верный список людей, посещающих мои покои. Не пропустить без внимания ни одного значительного взора, не только слова; и каждое утро подавать мне о том на бумаге; разумеется, что все сие должно быть для каждого тайною. Секретарь! покажи ему квартиру!
Изгибаясь под девяностым градусом, оставил я кабинет его светлости и пробрался в покои Феклуши, где также в передней стояли почтенные на поклоне женщины. Она бросилась ко мне на шею, вскричав:
— Ах! ты ли, полно, любезный брат?
— Благодарю покорно, дражайшая сестрица, что ты по обещанию своему постаралась душою и телом. Его светлость дал мне прекрасное место по службе!
— Что? не помощником ли секретаря?
— Более!
— Ахти, уже не секретарем ли?
— И того более!
— Ума не приложу! То-то хорошо, что меня послушался и сюда приехал. Ну да чем же ты сделан?
— Швейцаром в передней его светлости!
Она подняла такой хохот, что чуть не треснула.
— Друг мой, — промолвила она, — тебе надобно знать князя Латрона, и я опишу его весьма сходно, ты можешь поверить, что я знаю его основательно. Он любочестив до крайности, соперников терпеть не может; жалует людей покорных и услужливых. Не противоречь ему, прийми с должною благодарностию исполнение должности, на тебя возложенной. Потерпи немного, и ты уверишься в истине слов моих; ты еще не знаешь здешних придворных людей; а они особливого рода создания. У них без уловки ничего не выторгуешь. Надобно иметь смету, то есть ползай пред тем, который имеет возможность парить, ибо парящие птицы имеют вострые когти. Молчи о том, что видишь в них постыдного. Какая тебе надобность, что лягушка будет дуться; похвали ее! Если сильный дурак скажет острое словцо, хотя наизусть выученное из какой-нибудь книги, — удивись, остолбеней или даже притворись падающим от поражения в обморок, — а после возопи, что такого мудреца нет другого на свете!
Так рассуждала красноглаголивая супруга моя, и я несколько утешился; но Ликориса, услыша обо всем, весьма изумлялась. Куда девались пышные наши затеи о будущем счастии? Я боялся отказаться от предложения князя Латрона; кое-как успокоил Ликорису и переселился в дом княжеский занять место привратника.
Несколько дней исправлял должность свою с возможным рачением. Строго смотрел в лицо каждому и вел исправное описание поступкам. На другое утро подал я свое сочинение князю, где, между прочим, стояло следующее: «Прежде всех явился полковник Трудовский, ни с кем не хотел сказать ни слова; однако ж вздыхал громко. Потом прибыл камергер А-ский и такой поднял шум, что в третьей комнате слышно было. Он гневался, что ему не дают пенсий. — И проч. и проч.».
Князь похвалил меня сими словами: «Продолжай, друг мой. Ты теперь сделал глупые замечания, но после будешь умнее!»
Мне почти и не удавалось видеться с Ликорисою (которой взять к себе я не смел), разве как на минуту. Она скучала, а я мучился. Но помня наставление многоопытной моей княгини Феклы Сидоровны, решился и сам испытать, что может сделать терпение; а потому, несмотря на просьбы Ликорисы, весьма усердно продолжал свои испытания. Кажется, это заметили, ибо когда я появился, то все большие и малые, мирские и духовные давали мне дорогу и с завистию на меня поглядывали. Сам секретарь Гадинский кланялся мне ниже, нежели седому полковнику, которого видал я в передней каждое утро. Он испрашивал себе пенсиона. Но как был того недостоин, то есть беден, то по силе всех прав ничего и не получал. Очень ясно сказано:
«Имущему дано будет; и преизбудет; а у неимущего и то, еже мнится ему имети, отъято будет».
Как бы то ни было, наружность старого полковника показалась мне жалостною. Он стоял, сложа крестообразно руки; кланялся униженно г-ну Гадинскому, но сей, казалось, и не примечал его. Старец вздыхал и возводил к небу слезящие очи свои.
Хотя я записан в число придворных, хотя несколько раз бывал обманут лживою наружностию и потому в первые минуты горячности клялся оставить пути добродетели, столько для меня невыгодной, однако врожденное чувство человечества и совести вопияло во мне: «Помоги, буде можешь!» В один день, возвращаясь из кабинета его светлости, я подошел к моему старику и, дав ему знак идти за мною, привел в свою опочивальню и начал следующий разговор:
— Милостивый государь! Вы, конечно, простите мне, что я взял смелость, будучи человек нечиновный, поговорить с вами. Я сам бывал несчастлив, а потому имею непреоборимую охоту помогать другим, если нахожу способы. Наружный вид доказывает, что вы недовольны своею участию. Объяснитесь откровенно: вы видите пред собою человека, который не бывал еще привратником и которого жизнь исполнена прихотей счастия. Скажите, в чем имеете вы нужду.
Он (утирая слезы). Целые три года каждое утро стоял я в передней князя Латрона, и до сих пор вы — первый человек, который сказал мне ласковое слово. Последний поваренок его светлости тщеславится сказать грубость бедному полковнику, который ищет милости у их господина! Вы спрашиваете, в чем я имею нужду? Откровенно говорю: в куске хлеба!
Я. С вашим званием? Удивительно!
Он. Я не ропщу на ваше удивление, но так же искренно скажу, что не карты, не вины и не женщины лишили меня пропитания. Вы кажетесь мне добродушным человеком, но жаль, что вы сами, как приметно, бессильны.
Я (приосанясь). Надейтесь на бога! я имею приятелей, которые близки к его светлости!
Он (отступая). Вы? и вы в такой должности.
Я. Не мешает! иногда надобно пройти самое тинистое болото, чтобы достигнуть прекрасного луга.
Он. Вы опытнее ваших лет!
Я. Несчастие — превосходный учитель! Но скажите мне, до какой степени вы бедны?
Он. До такой, что если и сегодни так же не поверят в долг, как вчера, то я, старая жена моя, несчастная дочь и дряхлый служитель мой к завтрашнему утру кончим от голоду несчастную жизнь свою.
Я (истинно тронутый). Милосердый боже! Возможно ли с сим семейством не иметь никакой надежды? Милостивый государь! Душевно прошу вас не гневаться. Облагодетельствуйте меня принятием малой помощи!
С сим словом бросился я к чемодану, выхватил маленький кошелек, ибо главная сумма была у Ликорисы, подав его полковнику, который несколько времени стоял без движения, потом, залившись слезами, принимая предлагаемую помощь, сказал, указывая на небо: «Он, отец правосудный, воздаст вам; а я не в силах». — «Погодите, — сказал я, — узнав короче существо дела, я не упущу приложить всего старания помочь вам более!» Он ушел, осыпая меня благословениями.
Первое дело мое было броситься к Феклуше. Красноречиво описал ей положение бедного, но достойного семейства и просил ее ходатайства. Хотя бы я и не такой великий был красноречивец то и одно простое описание бедности могло смягчить душу, которая некогда страдала в подобном состоянии. Феклуша клялась употребить вторично все силы души и тела, чтобы помочь полковнику Трудовскому и тем сколько-нибудь прикрыть пред взором божиим пятна небезгрешной жизни своей. Она просила на сие три дни, и я охотно согласился, предполагая, что время сие ничего не значит в сравнении с тем, которое потерял он, простояв по пустякам в передней.
В условленное время явился я к моей покровительнице, — она встретила меня ласково и с веселым видом сказала:
— Не правда ли, Гаврило Симонович, что красота и искусство более значит, чем ум и заслуги? В три дни успела я в том, чего не мог достигнуть заслуженный человек в целые три года.
— Но каким образом, — вскричал я с восторгом, — скажи, моя радость! Или в самом деле ты владеешь волшебным поясом и заслуги без пронырства и случая сами по себе не имеют здесь никакой силы и не получают должной награды?
— Едва ли не так, — отвечала она, — но сядь и выслушай!
Тут объявила она мне следующее:
— Первый день после твоего предстательства за господина Трудовского употребила я на возможнейшее украшение искусством природных моих прелестей. Когда явился ко мне его светлость, — был от удивления вне себя. Я показалась ему нимфою или богинею. Я дышала негою, любовию, и князь растаял. Среди упоения и радости он сказал мне: «Ты давно ничего у меня не просила. Говори, что тебе надобно?» — «Ах, ваша светлость, — отвечала я с тяжким вздохом, — если бы я смела». — «Ничего, — возразил он, — объяснись! Небойсь какое-нибудь ожерелье, браслет, шаль и тому подобные мелочи?» — «Нет, — сказала я. — Мне не надобно теперь ничего такого. Я все имею от великодушия вашего, а если хотите меня осчастливить, то постарайтесь о пенсионе для моего дяди с матерней стороны — полковника Трудовского!»
Он удивился. «Как? Трудовский твой дядя? и ты до сих пор ничего мне об нем не напоминала?» — «Я не смела! Он, как видно, у вас в немилости, потому что три года тщетно стоит в вашей передней!» — «Правда, — прервал князь, — мне обнесли его весьма дурным человеком, но как скоро он тебе дядя, то и дело кончено. Что нужды мне, хорош ли он или дурен, — довольно, что ты об нем просишь!» Я утопала в слезах благодарности, — разумеется, каковые бывают слезы о человеке, которого отроду не видала.
Князь продолжал: «Но как по некоторым обстоятельствам не хочу я беспокоить принцессу просьбою о Трудовском, то вознаграждение его достоинства, состоящего в близком родстве с тобою, назначу ему пенсион из собственных моих доходов. Сим никто меня упрекнуть не смеет, а между тем постараюсь его пристроить к месту. На первый же случай вот кошелек со ста червонными, отдай его своему дяде». Он вышел. Теперь, любезный друг, поручаю тебе деньги сии отнести к своему клиенту. Ты достоин быть свидетелем благодарной мольбы осчастливленного семейства!
Я не понимал своих чувств. Трогательные ли черты моей благодетельствующей супруги, нежный ли и полный доверенности взор ее, сладкий ли голос, каким произнесла она: «Любезный мой друг!» — не знаю, что из сего было причиною, только сердце мое наполнилось нежностию, и я, упав в ее объятия, запечатлел огненный поцелуй на пылающих губах ее. Она оцепенела. Взоры ее блуждали. Некоторая дикость носилась по всему лицу, грудь волновалась; я испугался и, быстро отступя, спросил с смятением:
— Что сделалось с тобою, моя милая?
— «Милая»! — сказала она и, зарыдав, упала на софу, закрыв лицо руками. Я хотел броситься к ней на помощь, но, услыша в близлежащей комнате мужскую походку, быстро удалился, не желая встретиться с князем Латроном. Я бросился к квартире Трудовского и по немалом искании нашел его.
— Милостивый государь! я кое-что успел в это время сделать для вас!
Тут вручил ему кошелек и объявил о намерениях князя в рассуждении пенсиона и места. Старик чуть не сошел с ума! Он плакал, молился и, сто раз переменяя место и положение, громогласно восклицал:
— Ага! жена! дочь! не правду ли я говорил вам, что истинные заслуги и достоинства никогда не останутся без награды! Вы мне не верили, а теперь сами видите!
Он велел принести две бутылки вина, и когда мы на радостях опорожняли оные и на лице Трудовского заиграл малиновый румянец, он приказал еще принести одну и, поставя свой колпак набекрень, спросил меня:
— Скажите, пожалуйте, как это сталось, что старый заслуженный полковник три года таскался по передним, и все напрасно, а вы, будучи не более как (но оставим это)… могли успеть в столь короткое время так много сделать? Объявите мне, пожалуйста, каким сверхъестественным чудом это случилось? О заслуги! о достоинства!
Я. Я сказал вам, что имею приятелей, которые по просьбе моей это сделали. (Обидчиво.)Впрочем, вы сами испытали, что заслуги ваши и достоинства три года лежали под спудом и едва ли бы когда-нибудь возникли.
Он. Как? Разве вы не видите сами, что они возникли?
Я. Правда, но не сами собою! Их надобно было поднять, и на то употребил случай, старание и усильные просьбы близких к его светлости людей!
Он. Прошу покорно объявить мне имена тех, дабы я мог по мере их благодеяния достойно возблагодарить!
Я (величаво). Всем обязаны вы родной сестре моей Фионе!
Он (встав, отступает назад). Как? Той самой, которая тщеславится своим бесчестьем, что занимает место наложницы его светлости? И я обязан такой твари?
Я крайне смутился, не зная, что и отвечать на сие приветствие. Жена и дочь его были не в лучшем состоянии; они обращали ко мне и к мужу умолительные взоры, но он был тверд, как дуб столетний.
— Правосудный боже! — воззвал он, скинув колпак и простерши к небу руки и взоры, — правосудный и милосердый боже! Я служил королю и отечеству пятьдесят лет; переносил зной и стужу, голод и жажду — и не роптал; получал тяжкие раны, страдал — и не роптал; когда старость истощила силы мои и я не мог уже продолжать службу мою с пользою для отечества и просил себе куска хлеба, не получал его, бывал голоден по целому дню и по два — и не роптал; видел стенящее семейство мое, страдал в сердце — и не роптал. Теперь услыши, благий господи, первый вопль удрученной горести и мой ропот, я вопрошу тебя: где правосудие твое? Во всю жизнь мою стремился я искать истинной чести, почто же конец дней моих будет опятнан подаяниями наложницы? Разве князьям и любодейцам посвящена была жизнь моя? Великий боже! рассмотри дела мои — и буди правосуден!
Окончив речь свою, и притом с таким взором и таким голосом, от которого пришел я в бесчувствие, он пролил горькие слезы, потом, севши, одною рукою закрыл колпаком глаза свои, а другую, с несчастным кошельком, протянув ко мне, сказал:
— Государь мой! Возьмите сии деньги назад; вручите их сестре своей и скажите, что бедный Трудовский скорее согласится увидеть семейство свое томящееся голодом, скорее умрет от жажды, чем почерпнет хотя малую каплю воды из источника толико мутного. Меня не станет, но все, кто знал меня, — разумеется, добрые люди, — скажут: «Он был очень беден, но честен. Он стоил лучшей участи. Благословенна буди память его!» Это самое лучшее для меня надгробие!
С судорожным движением схватил я кошелек, вырвался из хижины и, не оглядываясь назад, ударился бежать на квартиру Ликорисы, ибо оная была ближе, нежели наш дворец. Мороз драл кожу, колена подгибались, пот лился градом, глаза были неподвижны, губы тряслись. Все встречающиеся отбегали от меня в сторону, как от бешеной собаки. Досада, гнев, злоба волновали грудь мою. Что может быть несноснее, когда, желая оказать услугу, получаешь вместо чаемой награды оскорбительное презрение! Успокоясь несколько, я пошел тише и сам с собою рассуждал: «До коих пор, князь Гаврило Симонович, будешь ты неопытным безумцем? До коих пор хотя несколько не узнаешь сердца человеческого? Разве не мог ты с первых слов Трудовского увидеть в нем человека, хотя, может быть, и честного, но крайне упрямого и закоренелого в своих правилах? Какой стыд! какое поношение! Однако ж я не смел противоречить. Я не смог произнести ни одного слова! И когда он за сестру так озлился, то что сказал бы он, если бы знал, что мнимая Фиона есть жена моя и я торгую ее прелестями? Он, верно бы, предал меня и ее вечному проклятию, — и, правду сказать, достойно!»
Тут я крепко задумался, но вдруг вспомнил совет Саввы Трифоновича в погребе. Я пробежал слегка слова его, развеселился и радостно вскричал: «Точно так! Поступок Трудовского есть не строгая добродетель, но непростительное упрямство, педантская спесь, грубость непомерная. Если я, жена моя и дети таем голодом и мне подают хлеб, — что нужды мне, кто бы ни подавал его: мужчина, женщина или девица, невинная или преступная, какое мне дело? Мне дают средство утолить голод, и сего довольно. Он говорит о мутном источнике. Без сомнения, неприятно утолять из него жажду, но что же делать, когда нет близко чистого? если искать его, то можно, отошедши от мутного далеко, умереть. Не будет ли это самоубийство? и сей страшный грех утроится еще убийством жены и дитяти. Мутный источник! Этакая важность! Да если бы в свете все люди искали чистых, то, верно бы, две трети, если не три четверти, поколели. Да и почему сам искупитель наш дозволил блуднице умастить миром ноги свои, * — сколько Иуда, подобно Трудовскому, ни пенял на то? Мутный источник? Нет, видно, ты еще не очень чувствуешь жажду, а то напьешься и из мутнейшего!»
Порассудив так основательно, я совершенно успокоился и, пришед к Ликорисе, рассказал ей сию чудную повесть. Она, покачав головою, сказала: «Трудовский в сем деле не рассудил хорошенько. Если разбирать все источники строго, то в каждом найдешь сколько-нибудь мутности, хотя временной! Есть ли в мире хотя один источник истинно чистый?» Таковое премудрое замечание Ликорисы еще более утвердило меня во мнении, чтобы только ловить все, что плывет по реке, не разбирая, каков источник оной, велик иль мал, мелок или глубок, узок или широк, розы ли благовонные цветут по берегам его или зловонная трава.
По сему самому, пришедши к моей Феклуше, я с великим рвением рассказал ей об обиде, ей нанесенной, не позабыв раз тысячу упомянуть о мутном источнике самым выразительным и протяжным голосом.
Глаза Феклуши сверкали подобно двум раскаленным углям, а я, чтоб еще более поджечь ее, возвысив голос, произнес: «О, если бы я был на твоем месте!» Она задумалась, — я также. Поело того, нечто вспомня, я сказал:
— Милая Феклуша! Но вить он все же получит назначенное ему и награждение и определенный пенсион.
Феклуша упала при первых словах на грудь мою, как и прежде, так же заплакала и, крепко прижав к себе, слабо произнесла:
— Князь! не называй меня такими именами. Ты раздираешь сердце мое. Было время прелестное, когда я, не стыдясь, любовалась ими; но теперь… теперь… О! сколь достойно я наказуюсь, и тем я несчастнее, что совесть моя говорит упреки, — тут она сильнее прежнего сжала меня в своих объятиях.
Я не знал, что и делать, так смятены были чувства мои настоящим положением и воспоминанием незадолго бывшим сему подобного, как грозный голос: «Что это значит?» — разбудил нас. Мы вздрогнули, вскочили, и оба окаменели, увидя пред собою князя Латрона, блестящего крестами и звездами алмазными. Я не знал, что и делать. Феклуша — о, неподражаемая сила привычки! — Феклуша, потупя глаза, со стыдливым румянцем на щеках, перебирая пальцы, сказала:
— Ваша светлость! я пред вами крайне виновата; я вас обманула!
Я (про себя). Вероломная! погиб я! Это мщение за мщение.
Князь. Что такое, должна быть правда, ибо я люблю ее.
Феклуша. Брат мой просил у меня замолвить слово за дядю нашего, полковника Трудовского. Он склонен был к тому мольбами жены его и дочери. Ваша светлость склонились на мое прошение, и его облагодетельствовали. Как не хотелось мне выезжать сегодни из дому, то поручила брату отнести к нему кошелек с деньгами. Но увы! Он нашел его в крайнем бешенстве; услыша, что я просила за него у вашей светлости, он относился обо мне самыми поносными словами, упрекая за ту любовь, какую я к вам питаю. Кинув на пол кошелек, попрал его ногами и брату приказал объявить мне, чтобы я береглась его; ибо он охотнее пронзит меня шпагою, чем будет видеть в объятиях жестокого злодея дочь сестры своей. Вот и кошелек.
Князь (побледнев). И червь посмел! Я знаю, что делать.
Он вышел в великом гневе, и того же самого дня к вечеру произошли немалые странности. Я объявлен секретарем его светлости, а Трудовский упрятан бог знает куда. Г-н Гадинский поздравлял меня с таким лицом, как бы один ворон другого, который из когтей его вырвал добычу. Однако я притворился, что верю его ко мне доброхотству.
Однако когда ввечеру мы с Гадинским поразговорились за дружескою трапезою, то я не удержался, чтобы не сделать сего восклицания: «Несчастный старец, бедная жена, жалкая дочь! что с вами теперь будет? Вероятно, вы теперь проливаете горькие слезы за упрямого мужа и отца, что он не согласился пить из мутного источника и вас заставляет умирать! Вы достойно плачете! Зачем желать установлять свои законы, ниспровергая самые древние? Это святотатство! Древние мудрецы говорили: старайся быть таковым, каким казаться хочешь! Хорошо! Но они, зная права человечества и законы природы, отнюдь не говорили: кажись таковым, каким ты и есть! О люди, люди! о мутные источники!»
Как бы то ни было, я очень доволен был собою и его светлостию, который день ото дня становился ко мне благосклоннее, следовательно, все посещающие его переднюю ниже и ниже предо мною изгибались, а я выше и выше распрямлялся. В один вечер, когда я и Гадинский дружески на досуге беседовали за бокалами шампанского, он, засунув руку в карман и растянувшись в креслах, сказал мне с важностию:
— Друг мой! ты видишь, что я тебя люблю, а потому, как ты нов еще в этом посте, а я уже поседел, тручись около знати, то могу сделать тебе совет и клянусь, что он будет премудрейший. Изволь слушать: 1-е. Всякого знатного человека, которому ты служишь, считай выше всякого смертного. Если же совесть твоя упряма, то сколько можно поукроти ее. Старайся кланяться ему как можно униженнее, от того спины не переломишь. Всегда превозноси его похвалами, в глаза и заочно, и, буде найдешь случай, уверяй, что ты и во сне грезишь в честь ему. 2-е. Сохрани тебя боже заикнуться, что ты служишь одному отечеству! Пустяки! отечество так же, как и бог, даров своих не посылает к нам непосредственно. Везде надобны доступные ходатаи. 3-е. Выкинь из головы своей старинные слова, которые теперь почитаются обветшалыми и совершенно почти вышли из употребления. Слова сии суть: добродетель, благотворительность, совесть, кротость и прочие им подобные. Я думаю, что слова сии скоро совсем выгнаны будут из лексиконов всех языков на свете, да и дельно. Кроме сумы, ничего не наживешь с ними. 4-е. Судя по настоящему твоему положению, ты уже не совсем новичок на свете; я говорю о том, что ты избежал непростительной глупости, которой подвержены иногда и умные люди: то есть ты не поскупился прелестями сестры твоей Фионы. Так, друг мой! жены, сестры, дочери, племянницы иногда выводили из прапорщиков в короли. Как ты думаешь, что был бы я, если бы жена моя по какому-то особенному счастию не удостоилась от его светлости получить несколько особенных приветствий. Что бы сам князь значил, если бы не наша принцесса! Друг мой! кто силен, богат и знатен, весь выпачкайся в грязи, всякий назовет его светлейшим. Да оно так и есть. Посмотри, как иногда князь наш из особого своенравия бредет в дворец пешком в октябре месяце, между тем как великолепная, раззолоченная карета с гайдуками, вершниками и скороходами едет позади его. Не всяк ли почитает за счастие, к кому он кивнет головою и скажет: «А! это вы!» Как скоро ты, Гаврило Симонович, по сему совету поступать станешь, будешь преблагополучный человек; в противном случае пеняй сам на себя.
Глава II
Передняя вельможи
Передняя зала князя Латрона наполнена была людьми разного звания. Тут видны были мундиры и кафтаны разных цветов и покроев, одни из посетителей отличались дорогими убранствами, другие, напротив, смиренно стояли в засаленных лохмотьях, а все имели лица людей при силуамской купели, когда ожидают возмущения ангелом воды * . Особливо отличал я одного небольшого пожилого человека, которого кафтан и волосы были в пуху, однако он с самыми звездоносцами обходился очень вольно и даже надменно. Таковое примечание родило во мне охоту узнать о сей особе, и я спросил о том у близстоящего человека, который с тяжким вздохом произнес:— Ах! как это вы не знаете господина Гадинского, секретаря его светлости? об нем известна целая Польша.
Тут подошел ко мне Гадинский и спросил, смотря на сторону:
— Тебе, друг мой, что надобно?
— Мне, — отвечал я с некоторым напыщением, — мне надобно видеться с его светлостию!
— Недосуг! здесь есть люди именитые; надобно прежде их допустить!
— По крайней мере допустите меня к сестре моей Фионе.
— Как, — вскричал он с крайним восторгом, — вы брат сей достойной особы? Честь имею поздравить! дозвольте обнять себя! Сейчас, сию минуту доложено будет.
Мы обнялись, и он бросился в кабинет княжеский. Скоро меня ввели; князь, осмотрев с ног до головы, сказал ласково:
— Я надеюсь, что ты останешься мною довольным. Порядочно ли знаешь польский язык?
— Надеюсь, что достаточно!
— Хорошо! Мне нужна одна расторопность и верность. Жить будешь в моем доме. Должность твоя будет самая нетрудная, именно: держать верный список людей, посещающих мои покои. Не пропустить без внимания ни одного значительного взора, не только слова; и каждое утро подавать мне о том на бумаге; разумеется, что все сие должно быть для каждого тайною. Секретарь! покажи ему квартиру!
Изгибаясь под девяностым градусом, оставил я кабинет его светлости и пробрался в покои Феклуши, где также в передней стояли почтенные на поклоне женщины. Она бросилась ко мне на шею, вскричав:
— Ах! ты ли, полно, любезный брат?
— Благодарю покорно, дражайшая сестрица, что ты по обещанию своему постаралась душою и телом. Его светлость дал мне прекрасное место по службе!
— Что? не помощником ли секретаря?
— Более!
— Ахти, уже не секретарем ли?
— И того более!
— Ума не приложу! То-то хорошо, что меня послушался и сюда приехал. Ну да чем же ты сделан?
— Швейцаром в передней его светлости!
Она подняла такой хохот, что чуть не треснула.
— Друг мой, — промолвила она, — тебе надобно знать князя Латрона, и я опишу его весьма сходно, ты можешь поверить, что я знаю его основательно. Он любочестив до крайности, соперников терпеть не может; жалует людей покорных и услужливых. Не противоречь ему, прийми с должною благодарностию исполнение должности, на тебя возложенной. Потерпи немного, и ты уверишься в истине слов моих; ты еще не знаешь здешних придворных людей; а они особливого рода создания. У них без уловки ничего не выторгуешь. Надобно иметь смету, то есть ползай пред тем, который имеет возможность парить, ибо парящие птицы имеют вострые когти. Молчи о том, что видишь в них постыдного. Какая тебе надобность, что лягушка будет дуться; похвали ее! Если сильный дурак скажет острое словцо, хотя наизусть выученное из какой-нибудь книги, — удивись, остолбеней или даже притворись падающим от поражения в обморок, — а после возопи, что такого мудреца нет другого на свете!
Так рассуждала красноглаголивая супруга моя, и я несколько утешился; но Ликориса, услыша обо всем, весьма изумлялась. Куда девались пышные наши затеи о будущем счастии? Я боялся отказаться от предложения князя Латрона; кое-как успокоил Ликорису и переселился в дом княжеский занять место привратника.
Несколько дней исправлял должность свою с возможным рачением. Строго смотрел в лицо каждому и вел исправное описание поступкам. На другое утро подал я свое сочинение князю, где, между прочим, стояло следующее: «Прежде всех явился полковник Трудовский, ни с кем не хотел сказать ни слова; однако ж вздыхал громко. Потом прибыл камергер А-ский и такой поднял шум, что в третьей комнате слышно было. Он гневался, что ему не дают пенсий. — И проч. и проч.».
Князь похвалил меня сими словами: «Продолжай, друг мой. Ты теперь сделал глупые замечания, но после будешь умнее!»
Мне почти и не удавалось видеться с Ликорисою (которой взять к себе я не смел), разве как на минуту. Она скучала, а я мучился. Но помня наставление многоопытной моей княгини Феклы Сидоровны, решился и сам испытать, что может сделать терпение; а потому, несмотря на просьбы Ликорисы, весьма усердно продолжал свои испытания. Кажется, это заметили, ибо когда я появился, то все большие и малые, мирские и духовные давали мне дорогу и с завистию на меня поглядывали. Сам секретарь Гадинский кланялся мне ниже, нежели седому полковнику, которого видал я в передней каждое утро. Он испрашивал себе пенсиона. Но как был того недостоин, то есть беден, то по силе всех прав ничего и не получал. Очень ясно сказано:
«Имущему дано будет; и преизбудет; а у неимущего и то, еже мнится ему имети, отъято будет».
Как бы то ни было, наружность старого полковника показалась мне жалостною. Он стоял, сложа крестообразно руки; кланялся униженно г-ну Гадинскому, но сей, казалось, и не примечал его. Старец вздыхал и возводил к небу слезящие очи свои.
Хотя я записан в число придворных, хотя несколько раз бывал обманут лживою наружностию и потому в первые минуты горячности клялся оставить пути добродетели, столько для меня невыгодной, однако врожденное чувство человечества и совести вопияло во мне: «Помоги, буде можешь!» В один день, возвращаясь из кабинета его светлости, я подошел к моему старику и, дав ему знак идти за мною, привел в свою опочивальню и начал следующий разговор:
— Милостивый государь! Вы, конечно, простите мне, что я взял смелость, будучи человек нечиновный, поговорить с вами. Я сам бывал несчастлив, а потому имею непреоборимую охоту помогать другим, если нахожу способы. Наружный вид доказывает, что вы недовольны своею участию. Объяснитесь откровенно: вы видите пред собою человека, который не бывал еще привратником и которого жизнь исполнена прихотей счастия. Скажите, в чем имеете вы нужду.
Он (утирая слезы). Целые три года каждое утро стоял я в передней князя Латрона, и до сих пор вы — первый человек, который сказал мне ласковое слово. Последний поваренок его светлости тщеславится сказать грубость бедному полковнику, который ищет милости у их господина! Вы спрашиваете, в чем я имею нужду? Откровенно говорю: в куске хлеба!
Я. С вашим званием? Удивительно!
Он. Я не ропщу на ваше удивление, но так же искренно скажу, что не карты, не вины и не женщины лишили меня пропитания. Вы кажетесь мне добродушным человеком, но жаль, что вы сами, как приметно, бессильны.
Я (приосанясь). Надейтесь на бога! я имею приятелей, которые близки к его светлости!
Он (отступая). Вы? и вы в такой должности.
Я. Не мешает! иногда надобно пройти самое тинистое болото, чтобы достигнуть прекрасного луга.
Он. Вы опытнее ваших лет!
Я. Несчастие — превосходный учитель! Но скажите мне, до какой степени вы бедны?
Он. До такой, что если и сегодни так же не поверят в долг, как вчера, то я, старая жена моя, несчастная дочь и дряхлый служитель мой к завтрашнему утру кончим от голоду несчастную жизнь свою.
Я (истинно тронутый). Милосердый боже! Возможно ли с сим семейством не иметь никакой надежды? Милостивый государь! Душевно прошу вас не гневаться. Облагодетельствуйте меня принятием малой помощи!
С сим словом бросился я к чемодану, выхватил маленький кошелек, ибо главная сумма была у Ликорисы, подав его полковнику, который несколько времени стоял без движения, потом, залившись слезами, принимая предлагаемую помощь, сказал, указывая на небо: «Он, отец правосудный, воздаст вам; а я не в силах». — «Погодите, — сказал я, — узнав короче существо дела, я не упущу приложить всего старания помочь вам более!» Он ушел, осыпая меня благословениями.
Первое дело мое было броситься к Феклуше. Красноречиво описал ей положение бедного, но достойного семейства и просил ее ходатайства. Хотя бы я и не такой великий был красноречивец то и одно простое описание бедности могло смягчить душу, которая некогда страдала в подобном состоянии. Феклуша клялась употребить вторично все силы души и тела, чтобы помочь полковнику Трудовскому и тем сколько-нибудь прикрыть пред взором божиим пятна небезгрешной жизни своей. Она просила на сие три дни, и я охотно согласился, предполагая, что время сие ничего не значит в сравнении с тем, которое потерял он, простояв по пустякам в передней.
В условленное время явился я к моей покровительнице, — она встретила меня ласково и с веселым видом сказала:
— Не правда ли, Гаврило Симонович, что красота и искусство более значит, чем ум и заслуги? В три дни успела я в том, чего не мог достигнуть заслуженный человек в целые три года.
— Но каким образом, — вскричал я с восторгом, — скажи, моя радость! Или в самом деле ты владеешь волшебным поясом и заслуги без пронырства и случая сами по себе не имеют здесь никакой силы и не получают должной награды?
— Едва ли не так, — отвечала она, — но сядь и выслушай!
Тут объявила она мне следующее:
— Первый день после твоего предстательства за господина Трудовского употребила я на возможнейшее украшение искусством природных моих прелестей. Когда явился ко мне его светлость, — был от удивления вне себя. Я показалась ему нимфою или богинею. Я дышала негою, любовию, и князь растаял. Среди упоения и радости он сказал мне: «Ты давно ничего у меня не просила. Говори, что тебе надобно?» — «Ах, ваша светлость, — отвечала я с тяжким вздохом, — если бы я смела». — «Ничего, — возразил он, — объяснись! Небойсь какое-нибудь ожерелье, браслет, шаль и тому подобные мелочи?» — «Нет, — сказала я. — Мне не надобно теперь ничего такого. Я все имею от великодушия вашего, а если хотите меня осчастливить, то постарайтесь о пенсионе для моего дяди с матерней стороны — полковника Трудовского!»
Он удивился. «Как? Трудовский твой дядя? и ты до сих пор ничего мне об нем не напоминала?» — «Я не смела! Он, как видно, у вас в немилости, потому что три года тщетно стоит в вашей передней!» — «Правда, — прервал князь, — мне обнесли его весьма дурным человеком, но как скоро он тебе дядя, то и дело кончено. Что нужды мне, хорош ли он или дурен, — довольно, что ты об нем просишь!» Я утопала в слезах благодарности, — разумеется, каковые бывают слезы о человеке, которого отроду не видала.
Князь продолжал: «Но как по некоторым обстоятельствам не хочу я беспокоить принцессу просьбою о Трудовском, то вознаграждение его достоинства, состоящего в близком родстве с тобою, назначу ему пенсион из собственных моих доходов. Сим никто меня упрекнуть не смеет, а между тем постараюсь его пристроить к месту. На первый же случай вот кошелек со ста червонными, отдай его своему дяде». Он вышел. Теперь, любезный друг, поручаю тебе деньги сии отнести к своему клиенту. Ты достоин быть свидетелем благодарной мольбы осчастливленного семейства!
Я не понимал своих чувств. Трогательные ли черты моей благодетельствующей супруги, нежный ли и полный доверенности взор ее, сладкий ли голос, каким произнесла она: «Любезный мой друг!» — не знаю, что из сего было причиною, только сердце мое наполнилось нежностию, и я, упав в ее объятия, запечатлел огненный поцелуй на пылающих губах ее. Она оцепенела. Взоры ее блуждали. Некоторая дикость носилась по всему лицу, грудь волновалась; я испугался и, быстро отступя, спросил с смятением:
— Что сделалось с тобою, моя милая?
— «Милая»! — сказала она и, зарыдав, упала на софу, закрыв лицо руками. Я хотел броситься к ней на помощь, но, услыша в близлежащей комнате мужскую походку, быстро удалился, не желая встретиться с князем Латроном. Я бросился к квартире Трудовского и по немалом искании нашел его.
Глава III
Мутный источник
Вступив в комнату, я нашел, что старик Трудовский сидел в углу и читал акафист ангелу-хранителю. Пожилая женщина, как видно, жена его, штопала ветхое белье, Марья, дочь их, столько же прекрасная, как Ликориса, но более невинная, вышивала в пяльцах шелком и золотом подол для платья какой-то девице, жившей на содержании у одного графа. Как скоро старик меня увидел, вскочил быстро и, вскричав: «Вот он, вот благодетель наш», — бросился обнимать меня. Колпак свалился с головы его, но он, в восторге того не примечая, бодро попирал его ногами, твердя: «Великодушный человек!» Старая, дряхлая, убитая роком жена его, что видно было из каждого взора и из каждой черты лица ее, — удостоила меня также объятием и прижатием синих губ к раскрасневшейся щеке моей. Одна стыдливая Мария стояла неподвижно, потупя прекрасные глаза свои в землю. Это был настоящий образ невинности. Феклуша, Ликориса! что ваши прелести, столько украшенные искусством, пред простою природою? Меня усадили, и я сказал с довольным лицом:— Милостивый государь! я кое-что успел в это время сделать для вас!
Тут вручил ему кошелек и объявил о намерениях князя в рассуждении пенсиона и места. Старик чуть не сошел с ума! Он плакал, молился и, сто раз переменяя место и положение, громогласно восклицал:
— Ага! жена! дочь! не правду ли я говорил вам, что истинные заслуги и достоинства никогда не останутся без награды! Вы мне не верили, а теперь сами видите!
Он велел принести две бутылки вина, и когда мы на радостях опорожняли оные и на лице Трудовского заиграл малиновый румянец, он приказал еще принести одну и, поставя свой колпак набекрень, спросил меня:
— Скажите, пожалуйте, как это сталось, что старый заслуженный полковник три года таскался по передним, и все напрасно, а вы, будучи не более как (но оставим это)… могли успеть в столь короткое время так много сделать? Объявите мне, пожалуйста, каким сверхъестественным чудом это случилось? О заслуги! о достоинства!
Я. Я сказал вам, что имею приятелей, которые по просьбе моей это сделали. (Обидчиво.)Впрочем, вы сами испытали, что заслуги ваши и достоинства три года лежали под спудом и едва ли бы когда-нибудь возникли.
Он. Как? Разве вы не видите сами, что они возникли?
Я. Правда, но не сами собою! Их надобно было поднять, и на то употребил случай, старание и усильные просьбы близких к его светлости людей!
Он. Прошу покорно объявить мне имена тех, дабы я мог по мере их благодеяния достойно возблагодарить!
Я (величаво). Всем обязаны вы родной сестре моей Фионе!
Он (встав, отступает назад). Как? Той самой, которая тщеславится своим бесчестьем, что занимает место наложницы его светлости? И я обязан такой твари?
Я крайне смутился, не зная, что и отвечать на сие приветствие. Жена и дочь его были не в лучшем состоянии; они обращали ко мне и к мужу умолительные взоры, но он был тверд, как дуб столетний.
— Правосудный боже! — воззвал он, скинув колпак и простерши к небу руки и взоры, — правосудный и милосердый боже! Я служил королю и отечеству пятьдесят лет; переносил зной и стужу, голод и жажду — и не роптал; получал тяжкие раны, страдал — и не роптал; когда старость истощила силы мои и я не мог уже продолжать службу мою с пользою для отечества и просил себе куска хлеба, не получал его, бывал голоден по целому дню и по два — и не роптал; видел стенящее семейство мое, страдал в сердце — и не роптал. Теперь услыши, благий господи, первый вопль удрученной горести и мой ропот, я вопрошу тебя: где правосудие твое? Во всю жизнь мою стремился я искать истинной чести, почто же конец дней моих будет опятнан подаяниями наложницы? Разве князьям и любодейцам посвящена была жизнь моя? Великий боже! рассмотри дела мои — и буди правосуден!
Окончив речь свою, и притом с таким взором и таким голосом, от которого пришел я в бесчувствие, он пролил горькие слезы, потом, севши, одною рукою закрыл колпаком глаза свои, а другую, с несчастным кошельком, протянув ко мне, сказал:
— Государь мой! Возьмите сии деньги назад; вручите их сестре своей и скажите, что бедный Трудовский скорее согласится увидеть семейство свое томящееся голодом, скорее умрет от жажды, чем почерпнет хотя малую каплю воды из источника толико мутного. Меня не станет, но все, кто знал меня, — разумеется, добрые люди, — скажут: «Он был очень беден, но честен. Он стоил лучшей участи. Благословенна буди память его!» Это самое лучшее для меня надгробие!
С судорожным движением схватил я кошелек, вырвался из хижины и, не оглядываясь назад, ударился бежать на квартиру Ликорисы, ибо оная была ближе, нежели наш дворец. Мороз драл кожу, колена подгибались, пот лился градом, глаза были неподвижны, губы тряслись. Все встречающиеся отбегали от меня в сторону, как от бешеной собаки. Досада, гнев, злоба волновали грудь мою. Что может быть несноснее, когда, желая оказать услугу, получаешь вместо чаемой награды оскорбительное презрение! Успокоясь несколько, я пошел тише и сам с собою рассуждал: «До коих пор, князь Гаврило Симонович, будешь ты неопытным безумцем? До коих пор хотя несколько не узнаешь сердца человеческого? Разве не мог ты с первых слов Трудовского увидеть в нем человека, хотя, может быть, и честного, но крайне упрямого и закоренелого в своих правилах? Какой стыд! какое поношение! Однако ж я не смел противоречить. Я не смог произнести ни одного слова! И когда он за сестру так озлился, то что сказал бы он, если бы знал, что мнимая Фиона есть жена моя и я торгую ее прелестями? Он, верно бы, предал меня и ее вечному проклятию, — и, правду сказать, достойно!»
Тут я крепко задумался, но вдруг вспомнил совет Саввы Трифоновича в погребе. Я пробежал слегка слова его, развеселился и радостно вскричал: «Точно так! Поступок Трудовского есть не строгая добродетель, но непростительное упрямство, педантская спесь, грубость непомерная. Если я, жена моя и дети таем голодом и мне подают хлеб, — что нужды мне, кто бы ни подавал его: мужчина, женщина или девица, невинная или преступная, какое мне дело? Мне дают средство утолить голод, и сего довольно. Он говорит о мутном источнике. Без сомнения, неприятно утолять из него жажду, но что же делать, когда нет близко чистого? если искать его, то можно, отошедши от мутного далеко, умереть. Не будет ли это самоубийство? и сей страшный грех утроится еще убийством жены и дитяти. Мутный источник! Этакая важность! Да если бы в свете все люди искали чистых, то, верно бы, две трети, если не три четверти, поколели. Да и почему сам искупитель наш дозволил блуднице умастить миром ноги свои, * — сколько Иуда, подобно Трудовскому, ни пенял на то? Мутный источник? Нет, видно, ты еще не очень чувствуешь жажду, а то напьешься и из мутнейшего!»
Порассудив так основательно, я совершенно успокоился и, пришед к Ликорисе, рассказал ей сию чудную повесть. Она, покачав головою, сказала: «Трудовский в сем деле не рассудил хорошенько. Если разбирать все источники строго, то в каждом найдешь сколько-нибудь мутности, хотя временной! Есть ли в мире хотя один источник истинно чистый?» Таковое премудрое замечание Ликорисы еще более утвердило меня во мнении, чтобы только ловить все, что плывет по реке, не разбирая, каков источник оной, велик иль мал, мелок или глубок, узок или широк, розы ли благовонные цветут по берегам его или зловонная трава.
По сему самому, пришедши к моей Феклуше, я с великим рвением рассказал ей об обиде, ей нанесенной, не позабыв раз тысячу упомянуть о мутном источнике самым выразительным и протяжным голосом.
Глаза Феклуши сверкали подобно двум раскаленным углям, а я, чтоб еще более поджечь ее, возвысив голос, произнес: «О, если бы я был на твоем месте!» Она задумалась, — я также. Поело того, нечто вспомня, я сказал:
— Милая Феклуша! Но вить он все же получит назначенное ему и награждение и определенный пенсион.
Феклуша упала при первых словах на грудь мою, как и прежде, так же заплакала и, крепко прижав к себе, слабо произнесла:
— Князь! не называй меня такими именами. Ты раздираешь сердце мое. Было время прелестное, когда я, не стыдясь, любовалась ими; но теперь… теперь… О! сколь достойно я наказуюсь, и тем я несчастнее, что совесть моя говорит упреки, — тут она сильнее прежнего сжала меня в своих объятиях.
Я не знал, что и делать, так смятены были чувства мои настоящим положением и воспоминанием незадолго бывшим сему подобного, как грозный голос: «Что это значит?» — разбудил нас. Мы вздрогнули, вскочили, и оба окаменели, увидя пред собою князя Латрона, блестящего крестами и звездами алмазными. Я не знал, что и делать. Феклуша — о, неподражаемая сила привычки! — Феклуша, потупя глаза, со стыдливым румянцем на щеках, перебирая пальцы, сказала:
— Ваша светлость! я пред вами крайне виновата; я вас обманула!
Я (про себя). Вероломная! погиб я! Это мщение за мщение.
Князь. Что такое, должна быть правда, ибо я люблю ее.
Феклуша. Брат мой просил у меня замолвить слово за дядю нашего, полковника Трудовского. Он склонен был к тому мольбами жены его и дочери. Ваша светлость склонились на мое прошение, и его облагодетельствовали. Как не хотелось мне выезжать сегодни из дому, то поручила брату отнести к нему кошелек с деньгами. Но увы! Он нашел его в крайнем бешенстве; услыша, что я просила за него у вашей светлости, он относился обо мне самыми поносными словами, упрекая за ту любовь, какую я к вам питаю. Кинув на пол кошелек, попрал его ногами и брату приказал объявить мне, чтобы я береглась его; ибо он охотнее пронзит меня шпагою, чем будет видеть в объятиях жестокого злодея дочь сестры своей. Вот и кошелек.
Князь (побледнев). И червь посмел! Я знаю, что делать.
Он вышел в великом гневе, и того же самого дня к вечеру произошли немалые странности. Я объявлен секретарем его светлости, а Трудовский упрятан бог знает куда. Г-н Гадинский поздравлял меня с таким лицом, как бы один ворон другого, который из когтей его вырвал добычу. Однако я притворился, что верю его ко мне доброхотству.
Однако когда ввечеру мы с Гадинским поразговорились за дружескою трапезою, то я не удержался, чтобы не сделать сего восклицания: «Несчастный старец, бедная жена, жалкая дочь! что с вами теперь будет? Вероятно, вы теперь проливаете горькие слезы за упрямого мужа и отца, что он не согласился пить из мутного источника и вас заставляет умирать! Вы достойно плачете! Зачем желать установлять свои законы, ниспровергая самые древние? Это святотатство! Древние мудрецы говорили: старайся быть таковым, каким казаться хочешь! Хорошо! Но они, зная права человечества и законы природы, отнюдь не говорили: кажись таковым, каким ты и есть! О люди, люди! о мутные источники!»
Глава IV
Боже мой! Что-то из сего будет
Получив достоинство секретаря, я переродился. Многие опыты, когда попадал я в беду, желая сделать доброе дело, меня просветили. Даже и последнее происшествие немало к тому способствовало. Гадинский полюбил меня или по крайней мере так показывал, может быть опасаясь оскорбить многоименитого брата многомощной Фионы.Как бы то ни было, я очень доволен был собою и его светлостию, который день ото дня становился ко мне благосклоннее, следовательно, все посещающие его переднюю ниже и ниже предо мною изгибались, а я выше и выше распрямлялся. В один вечер, когда я и Гадинский дружески на досуге беседовали за бокалами шампанского, он, засунув руку в карман и растянувшись в креслах, сказал мне с важностию:
— Друг мой! ты видишь, что я тебя люблю, а потому, как ты нов еще в этом посте, а я уже поседел, тручись около знати, то могу сделать тебе совет и клянусь, что он будет премудрейший. Изволь слушать: 1-е. Всякого знатного человека, которому ты служишь, считай выше всякого смертного. Если же совесть твоя упряма, то сколько можно поукроти ее. Старайся кланяться ему как можно униженнее, от того спины не переломишь. Всегда превозноси его похвалами, в глаза и заочно, и, буде найдешь случай, уверяй, что ты и во сне грезишь в честь ему. 2-е. Сохрани тебя боже заикнуться, что ты служишь одному отечеству! Пустяки! отечество так же, как и бог, даров своих не посылает к нам непосредственно. Везде надобны доступные ходатаи. 3-е. Выкинь из головы своей старинные слова, которые теперь почитаются обветшалыми и совершенно почти вышли из употребления. Слова сии суть: добродетель, благотворительность, совесть, кротость и прочие им подобные. Я думаю, что слова сии скоро совсем выгнаны будут из лексиконов всех языков на свете, да и дельно. Кроме сумы, ничего не наживешь с ними. 4-е. Судя по настоящему твоему положению, ты уже не совсем новичок на свете; я говорю о том, что ты избежал непростительной глупости, которой подвержены иногда и умные люди: то есть ты не поскупился прелестями сестры твоей Фионы. Так, друг мой! жены, сестры, дочери, племянницы иногда выводили из прапорщиков в короли. Как ты думаешь, что был бы я, если бы жена моя по какому-то особенному счастию не удостоилась от его светлости получить несколько особенных приветствий. Что бы сам князь значил, если бы не наша принцесса! Друг мой! кто силен, богат и знатен, весь выпачкайся в грязи, всякий назовет его светлейшим. Да оно так и есть. Посмотри, как иногда князь наш из особого своенравия бредет в дворец пешком в октябре месяце, между тем как великолепная, раззолоченная карета с гайдуками, вершниками и скороходами едет позади его. Не всяк ли почитает за счастие, к кому он кивнет головою и скажет: «А! это вы!» Как скоро ты, Гаврило Симонович, по сему совету поступать станешь, будешь преблагополучный человек; в противном случае пеняй сам на себя.