Они волокли его, швыряя из стороны в сторону, но не успели доволочь до цели и толкнуть куда подальше, потому что именно в тот момент, когда они миновали донельзя взбешенную красотку, дверная щеколда, запиравшая главный вход, отлетела прочь и в вестибюль ворвались люди; такое множество людей не переступало порога этого заведения даже за десяток лет; все они кричали, опьяненные той темной страстью, что распаляет толпу, превращая отдельную личность в безымянный элемент безликой галдящей массы; десятки рук подхватили Петра, подняли на плечи и вынесли, беспомощного, на площадь, в самое пекло безудержной чудовищной кутерьмы — что нужно понимать буквально, ибо когда перепуганным наблюдателям, стоявшим на балконе герцогского дворца, показалось, что она уже достигла своего апогея, в момент, когда толпа вынесла Петра из гостиницы, шум и гам еще более усилились, бурля все более и более мощным фортиссимо.
   Ситуация была совершенно непривычная, все обнимались со всеми, все кричали вместе со всеми, и в эту одичавшую неуправляемую толпу влились рыбаки с боковых улочек, чтобы расправиться с голубыми за то, что те так бесцеремонно прогнали их утром с рыночной площади; голубые лупили желтых, поскольку понимали, что иначе из этой давки живыми не выбраться, но те же голубые вместе с желтыми дрались противу черных, рыбаки колошматили нерыбаков, пробиваясь вперед, а рыбаки и нерыбаки совместно топтали и черных, и голубых, и желтых, притом молотя, колотя их и шпыняя, не переставали орать и «слава», и «позор», и «да здравствует», и «долой», плакали и смеялись, и надо всем этим вспыхивали фейерверки, рвались петарды и гремел колокольный звон.
   Мужчины, поднявшие Петра на плечи, по короткой, но трудной дороге направились к черному помосту у клетки, где неподалеку от подохшего льва все еще лежал бесчувственный Джованни, и только там сняли Петра с плеч — очевидно, затем, чтобы оттуда его было видно всем, а может, опасаясь, как бы толпа не раздавила его, или без всяких «чтобы», просто сняли с плеч, и все тут; так и стоял он, потрясенный, но живой и невредимый, над телом убитого capitano di giustizia, с напряжением ожидая, что будет дальше, а точнее: как поступит и как поведет себя герцог, который все еще торчал на балконе, угрюмый и неподвижный. Игра далеко еще не была завершена, ибо за властителя выступал целый воинский гарнизон, которому — пошевели герцог пальцем — ничего бы не стоило укротить и разнести в пух и прах бушующих страмбан и потопить в крови их возмущение, что для Петра обернулось бы роковым несчастьем, потому что, даже если бы он уцелел во время вмешательства военных сил, потом его все равно судили бы как убийцу. Но если герцог, размышлял Петр, с толком прочитал своего любимого Макиавелли и воспринял его советы, то он не предпримет ничего подобного, просто примирится с тем, что есть, то бишь со смертью capitano, и сделает вид, что и сам не желал ничего лучшего, — только и ждал, когда capitano сыграет в ящик и уйдет в небытие; ибо, как утверждал ученый флорентиец, в ситуациях, которыми невозможно управлять, мудрый и прозорливый правитель отринет прирожденную свою интеллигентность и прикинется дурачком. Конечно, в том дичайшем переполохе, который все еще творился вокруг, трудно было прикидываться кем бы то ни было — будь то умником или дураком; поэтому Петр принялся отчаянно размахивать руками и показывать жестами, что он якобы хочет что-то сказать и просит тишины, а когда ревущие орды потихоньку угомонились, он, с улыбкой повернувшись к герцогу, поднял руки ладонями вверх, этим древним жестом давая ему понять, что верноподданные мечтают услышать правителя столь же страстно, сколь истомленные путники в пустыне жаждут влаги небесной, дабы освежить ею губы и смыть пот, усталость и грязь.
   Тут же последовал общий оглушительный свист и возгласы протеста, потому что народ не желал слушать герцога, чьи речи он слышал множество раз, он желал слышать героя дня, ниспосланного самим небом, но после того, как Петр отказался, не переставая убедительными жестами упрашивать владыку произнести речь, толпа понемногу успокоилась снова.
   И тут оказалось, что герцог с пользой для себя освоил учение Макиавелли. Прежде всего он принял гордую и самоуверенную позу, что автор «Государя» настоятельно рекомендует правителям, — в подобной позе молодой Макиавелли запечатлен на портрете славного Анджело Бронзино: левой рукой он опирается о толстый том свода законов, лежащий на столе; герцог Танкред оперся не на свод законов, а на балюстраду балкона, и, резким взмахом правой руки утихомирив последние всплески гвалта, выставив вперед подбородок, как тот, черный, сзади, прочистил горло и в наступившей тишине, нарушаемой лишь трезвоном колоколов, произнес следующее:
   — Дорогие подданные, еще сегодня утром нам представилось, что этот день будет самым мрачным и самым печальным днем в истории нашего любимого города и отечества, днем, когда насилие, произвол и бесправие, кои мы — по соизволенью Божьему — вынуждены были сносить и терпеть, достигнут своего позорного апогея. Поэтому, когда мы изучили гороскоп, составленный для нас всем вам хорошо известным звездочетом Лессандро Гадди, и прочли там, что сегодня, да, именно сегодня, должно свершиться счастливому перевороту, когда с нашего города и государства будет наконец снято заклятие, которое в качестве Божьей кары Страмба терпела более шести лет, мы не поверили этому и даже строго попеняли Лессандро Гадди за то, что он допустил нелепейшую ошибку, ибо ничего подобного свершиться не могло, но вот теперь мы убедились, что наш милый Лессандро Гадди никакой ошибки не допустил, и мы просим его нижайше простить нас и берем свои резкие слова обратно.
   Тут герцог повернулся, указывая на апартаменты, перед которыми стоял на балконе, где, как можно было предположить, находился упомянутый Лессандро Гадди, и ласковым движением руки поздравил осчастливленного астролога; народ закричал: «Ewiva, ewiva!»[51] — и прослезился от восторга.
   Герцог, даже не пытаясь прервать овации, поскольку они были вполне заслуженны, недвижно выжидал, когда они смолкнут сами собой.
   — Да, — продолжал он далее, — более шести лет лежал на нас гнет Божьей немилости, вызванной позорным предательством одного из первых сынов Страмбы, покойного графа Одорико Гамбарини, которому мы теперь желаем, чтоб земля была ему пухом, ибо мы отпускаем ему грехи и снимаем проклятие, лежавшее на его имени. Вершителем указанной Божьей кары был сам папа, это он, наместник Бога на земле и ленный владыка Страмбы, назначил нам шефом полиции capitano di giustizia, того, кто теперь лежит мертвым на помосте, возведенном для свершения казни, ибо миссия его завершена, но приказано ему было категорически — с помощью полиции дать как можно ощутимее почувствовать населению Страмбы, что это значит, если Бог отвратит от народа свой светлый лик, и мы, не только как правитель Страмбы, но и как верный слуга Его Святейшества, мы поддерживали усилия capitano, конечно, с горечью и болью в сердце, ежедневно умоляя Господа пламенной молитвой, дабы избавил он нас от дальнейшего претворения этой печальной миссии. Мы были услышаны лишь сегодня, когда в полном соответствии с расположением звезд, — как верно истолковал его наш знаменитый Лессандро Гадди, — молодой герой, поспешивший в наш город из далекой страны, лежащей за Альпами, явился исполнителем милости Божьей и выстрелом из своего ружья — что означает, собственно, одним движением пальца — спас от страшной и незаслуженной смерти невинного потомка упомянутого графа Одорико Гамбарини, которому, как сказано выше, мы простили его постыдное деяние, а заодно раз и навсегда избавил нас от дьявола, который столь долгое время по воле Его Святейшества пребывал в наших стенах и, вероятно, даже с излишним усердием исполнял свое суровое предназначение.
   Герцог сделал паузу, предоставляя своим драгоценным подданным возможность излить свою радость и благодарность, что драгоценные подданные и совершили способом, соответствующим их темпераменту, и продолжил опять:
   — Нет для правителя события более отрадного, чем возможность встретиться лицом к лицу со своим народом и известить его об окончании дней траура и несчастий, о наступлении времен более светлых и радостных, чем все минувшие светлые и радостные времена, отмеченные в истории Страмбы. Смерть бывшего capitano di giustizia — факт истинный и неподдельный, но, кроме этой истинности и неподдельности, есть в этом сверх того еще и значение символическое. Capitano скончался, и вместе с ним в этом городе и государстве окончило свое существование его ведомство, поскольку уже никто больше не займет его места.
   Герцог снова помолчал, с улыбкой пережидая, пока утихнет шум, вызванный этим сенсационным заявлением.
   — Да, — продолжал он, — никто больше не займет его места, а должность шефа полиции буду исполнять я самолично, так всегда было в добрые старые времена, когда на нас еще не лежало бремя проклятия. Это первая серьезная перемена, которую сегодняшний день вносит в историю Страмбы. А имущество, ставшее ничейным в связи со смертью capitano, дворец и латифундии будут возвращены семье, которой они принадлежали искони и которую теперь представляет единственно молодой граф Джованни Гамбарини, кого мы сердечно приветствуем среди нас.
   Тут Петр спрыгнул с лестницы, отодвинул щеколду и вывел из львиной клетки перепуганного Джованни, который, однако, уже мог самостоятельно стоять на трясущихся ослабелых ногах, и, ведя его, будто даму, вступающую в танцевальную залу, помог подняться по ступенькам на помост. И пьяцца Монументале почернела от шляп, шапок и беретов, которые осчастливленные страмбане подбрасывали в воздух, и возгласам «Эввива! Эввива Гамбарини!» не было конца.
   — Вот теперь он стоит тут перед вами, — во все горло вещал пришедший в экстаз герцог, — живой и невредимый, он, кто, по соображениям разума, не ведающего тайных помыслов Божьих, уже и не должен бы находиться среди нас, — а вот он стоит, символ невинности и чистоты, чтобы не только принять свое состояние, но и должность, которую занимал его блаженной памяти отец, — должность главного хранителя собраний наших картин. А рядом с ним мы видим того, кто с успехом исполнил роль вершителя звездных предначертаний, бесстрашного Пьетро Кукан да Кукана, юношу, наделенного столькими блестящими свойствами, что мы вправе его назначить и назначим на несколько должностей сразу; превосходный латинист — отныне он будет именоваться arbiter linguae latinae[52], изысканный оратор — он получает титул arbiter rhetoricae[53].
   Тут герцогиня Диана, стоявшая по правую руку от супруга, кончиком пальцев коснулась его локтя, словно желая остановить золотой поток его великодушия, и по движению ее губ тоже можно было угадать, как она упреждает: «Довольно, хватит уж», — но герцог нетерпеливо дернул плечом, что тут же было отмечено чутко следившей за ним толпой и вознаграждено прошелестевшим по рядам добросердечным смехом.
   — Но это еще не все, не все, дорогие подданные, — вещал герцог, — главное еще впереди, ибо для нас главное — справедливость, справедливость и еще раз справедливость, о ней должно хлопотать в мере, сколь угодно великой. Я именую бесстрашного Пьетро Кукан да Кукана почетным гражданином Страмбы и в качестве такового назначаю его на должность golfonniera di giustizia — знаменосца справедливости, что позволяет ему по случаю больших торжеств, особенно во время процессий на празднике Тела Господня, собственными руками нести наивысший символ того, что всем нам всего дороже, — хоругвь с изображением весов и меча.
   Ласковым жестом умеряя изъявления благодарности и возглашения славы, которыми его осыпали верноподданные, герцог наконец умолк и с улыбкой обратился к жене, признанной первой красавицей Страмбы, каковой она в действительности и была, ибо никто не мог бы сравниться с ней стройностью стана, прекрасным ростом, великолепием кожи, благоуханной и холеной, что счастливо скрадывало некоторую резкость живых и энергических черт ее лица. Прекраснейшая дама Страмбы, красавица из красавиц, была еще и самой суеверной женщиной города, поэтому каждая драгоценность, каждый камень, украшавший ее наряд и чудно уложенные русые волосы, имели свое тайное, магическое, благоприятное для нее значение. Магическое назначение приписывалось и тому странному обстоятельству, что первой и самой обласканной, любимейшей ее придворной дамой была идиотка, так называемая Bianca matta, убогое созданье женского пола, которая умела лишь невпопад и не вовремя гортанно смеяться и без причин хлопать неловкими ручками; эту омерзительную уродку, вызывавшую у всех отвращение и сострадание, герцогиня одаряла лаской и дружелюбием, наряжая в свои редкостные, самой уже не нужные одежды, которые перешивала для уродки лучшая портниха герцогини; герцогиня гуляла с уродкой по парку и бдительно следила, чтобы никто не посмел ни обидеть Бьянку, ни надсмеяться над ней. Все это делалось из-за того, что, по предсказаниям магов и ясновидцев, жизненная дорога герцогини Дианы будет ясной и недоступной для черных, неблагоприятных влияний судьбы до тех пор, пока она будет предаваться перманентной — так звучал terminus technicus[54] — благотворительности, — la beneficenza permanente, ну а непрестанно держать поблизости от своей герцогской особы, охранять и одарять ласками создание, столь отталкивающее, как Bianca matta, — это было не только проявлением перманентной добродетели, но и непрерывным испытанием для желудка и терпения.
   Все это было хорошо известно, и поэтому, когда, лучезарно улыбаясь в знак согласия с ораторским искусством и правительственными заявлениями своего высочайшего повелителя и супруга, герцогиня отстегнула небольшую брошь, украшенную редчайшим изо всех каменьев, так называемым pietra dell aquilla, то бишь камнем орла, поскольку его находят лишь в орлиных гнездах, и камень этот одаряет обладателя дальновидностью и широтой кругозора, и приколола эту драгоценность на берет герцогу — без преувеличения, в Страмбе не было никого, кто бы не прослезился.
   Меж тем Джербино, мудрый аптекарь, уносил в свою лавчонку ящички с неиспользованными петардами.
   — Что я думаю об этом? — отвечал он на вопросы своих соседей. — Да ничего особенного, потому что это ведь не конец, а только начало. Герцог вывернулся из создавшегося положения, словно змея, но это пустяки, дни его славы и мощи все равно сочтены.

Часть третья
НАПАДЕНИЕ И ЗАЩИТА

ГНОМИЧЕСКИЙ ПЕРФЕКТ

   Молодой граф Джованни Гамбарини, вчера еще «бледнорожая мартышка», «паршивая гнида», «мешком пришибленный», как определил добрый дядюшка Танкред в запале красноречия, вызванном обильным возлиянием красного феррарского вина, а ныне — цитируем изречение того же дядюшки — «символ чистоты и невинности», принял свое страмбское наследство, приумноженное наличностью, оставленное несчастным capitano di giustizia, и первым делом приказал лучшему в городе мастеру-каменотесу украсить фасад своего дома новым барельефом — изображением серебряной ноги в поножах между двумя звездами, то есть гербом рода Гамбарини; что же до его спасителя и друга Петра Куканя из Кукани, то он со своим жалким скарбом, состоявшим главным образом из превосходной пищали Броккардо, которая как-то само собой стала его собственностью, поскольку Джованни не проявлял к ней интереса, а Петр с ее помощью совершил чудо из чудес, — так вот, он переселился из комнаты номер пять гостиницы «У павлиньего хвоста» в роскошные апартаменты, расположенные в южном крыле герцогского дворца, которые отвел ему герцог, и первым делом влюбился в дочь герцога — принцессу Изотту.
   Случилось это так.
   Комнаты Петра — их было три: салон, кабинет и спальня, одна великолепнее другой, — выходили в залу, носившую название Рыцарской, где, сгорбясь, молчаливо стояли, чем-то смахивая на висельников, рыцарские доспехи; в центре, на переднем плане, выделялся своеобразный миланской работы панцирь маркграфа Витторино, прозванного Владельцем твердого пупка, или Вспыльчивым пердуном, а также его меч и щит. Не будучи ничем занятым чувствуя себя всеми покинутым и чужим в этой огромной древней резиденции, где он оказался вследствие сложной игры судеб, Петр однажды разглядывал эти реликвии, как вдруг в холодной тишине мертвых предметов и вековых стен послышались звуки шагов и серьезный, поучающий голос мужа, что-то рассказывавшего о звездах, короче говоря — о чем-то далеком и не представлявшем никакого интереса, — во всяком случае для Петра, у которого были на этот счет весьма смутные представления. Но, по здравом размышлении, он рассудил, что не упустит ни единой, даже малейшей возможности вступить в контакт с обитателями дворца, и, выйдя на середину залы, принял серьезную и учтивую позу, поджидая приближавшихся посетителей, как он это не раз и с большим успехом делал, будучи еще пажом при пражском дворе. Так вот, поджидая, кто же появится из галереи, ведущей в Рыцарскую залу, он услышал такое, отчего по коже у него побежали мурашки, потому что мужчина назвал особу, которую обучал астрономии, принцессой, а точнее: моей принцессочкой — principessina mia.
   — Да, именно так, а не иначе, principessina mia, если бы мы могли вознестись над Землей и наблюдать, как постепенно теряется из виду наш теперешний горизонт, то наступил бы момент, когда Земля показалась бы нам звездой.
   — И эта звезда светилась бы? — спросил девичий голос.
   — Ну, разумеется, principessina mia, светилась бы так же, как Венера или Марс и сотни тысяч иных звезд, сияющих из бесконечных далей и лишь представляющихся нам нависшими над нашим полуостровом.
   — А кто бы их рассветил?
   Прелестно, principessina mia, отметил Петр. Вот это правильный и вполне простодушный вопрос, достойный человека, который живет своим разумом и придерживается собственного мнения; я, признаюсь тебе, спросил бы о том же самом. Учитель, видимо, огорченный, пытался втолковать своей высокородной ученице, что ее, Землю то есть, никто не стал бы рассвечивать, она бы сама уже за светилась тем светом, который ей посылает Солнце, но пока мы находимся на Земле, свет этот кажется нам другим, более слабым и рассеянным по сравнению с тем, который излучают тела далеких звезд, — и с этими словами они вступили в залу.
   Принцесса — Петр только позже узнал, что ее зовут Изотта, — была девочкой лет пятнадцати с лицом ребенка, но ребенка балованного и избалованного, поскольку она отлично сознавала свою единственность и исключительность, равно как и то, что уважение, которое ей все воздают, входит в число ее непререкаемых прав, и посему держала себя дерзко и гордо, а глаза ее, карие, с золотистыми искорками, смотрели прямо перед собой внимательно и непреклонно; однако она уже не была ребенком, ибо грудь ее красиво вздымалась над высоко перетянутой талией платья, а бедра, хотя и узкие, были уже вполне по-женски развиты; отмеченная нами простодушная детскость ее чистого, ни мыслью, ни страданием не замутненного лица, ее вздернутый любопытный носик, своеобразно изогнутой формы, изящно и естественно, как это бывает только у детей, сливался с выпуклостью белого, спокойного чела, впечатляли своим контрастом — захватывающим и дразнящим, и, наконец, при ближайшем рассмотрении, сама эта детскость оказывалась вовсе не такой уж детской, а весьма сексуальной — то есть до того сексуальной, что просто удивляло, как можно быть настолько сексуальной, оставаясь притом настоящей, изысканной принцессой.
   Как нам известно, однажды Петр уже имел счастье видеть ее во время своего геройского выступления на пьяцца Монументале, когда она стояла на балконе в окружении своих высокопоставленных родственников, но теперь, столкнувшись с ней носом к носу и учтиво поклонившись, он сам сделался предметом пристального изучения ее каштаново-золотистых глаз и почувствовал, как приливает кровь к его мужественному лику воинственного архангела.
   — Ах, наш новый arbiter linguae latinae, — произнесла принцесса и приостановила свой полет, ибо ее плавную воздушную походку невозможно было обозначить лучше и вернее, меж тем как ее учитель, низенький толстяк в линялой лоснящейся черной одежде, сделал еще два-три шага, прежде чем, выразив досаду и нетерпение, последовал ее примеру и тоже остановился.
   — Ну что же, наш милый arbiter, чтобы отработать хлебушек, который вы будете у нас кушать, помогите, пожалуйста, моей убогой памяти — напомните мне странное название перфекта в такой, например, фразе: «Omne tullit punctum, qui miscuit utile dulci»[55].
   Если принцесса вознамерилась срезать arbitrum linguae latinae — а она, конечно, этого хотела, — то нельзя было выдумать вопроса более коварного, ведь чем лучше, свободнее и естественнее ты владеешь чужим языком — безразлично, живым или мертвым, — тем труднее предполагать, что ты разбираешься также и в теоретической грамматике с ее сухой терминологией. Но Петр был как раз из породы тех людей, кто, однажды услышав и усвоив нечто, сохраняют это в памяти навеки. Подавив возмущение, вызванное бестактным упоминанием принцессы о хлебушке, который он будет у них кушать, и тем, что она обратилась к нему как к arbitro linguae latinae, словно еще совсем недавно он не отличился у нее на глазах качеством, более достойным внимания, чем знание латыни, Петр, любезно улыбнувшись, ответил:
   — Право, не знаю, чем я заслужил столь почетный и ответственный титул arbitri linguae latinae, которым соизволил одарить меня Его Высочество герцог, ведь краткая наша беседа, которую я имел честь вести с ним на языке Цицерона, не была вполне убедительным доказательством моей к этому способности. Однако повеление властителя обжалованию не подлежит, и я, спрошенный его милостивейшей дочерью, ответствую: этот перфект называется гномическим, и латинисты охотно употребляют его в нравственных сентенциях и сравнениях, чтобы тем самым подчеркнуть их всеобщее и вневременное значение, ну, к примеру: «Veluti, qui anquern pressit», что означает: «Словно тот, кто наступит на змею» или…
   Это был удачный ответ, достойный не только arbitri linguae latinae, но и arbitri rhetoricae, которым Петр также был назначен, тем не менее он не смог продолжить фразы далее, чем это «или…», потому что принцессочка прервала его нервическим возгласом:
   — «Кто наступит на змею!» В моем присутствии он рискует говорить о подобном…
   — Покорнейше прошу вас извинить меня, мадонна, — проговорил Петр, очень напуганный изъявлением ее брезгливости и возмущения. — Но осмеливаюсь обратить ваше внимание, что я, если выражаться точнее, говорил не о том, что оскорбило ваш слух, — этого, конечно, я никак не мог предвидеть, о чем никогда не перестану сожалеть, — я говорил не об этом, я привел такую фразу в качестве типического примера того вида сравнений, когда рекомендуется употребить прошедшее постоянное, гномический перфект.
   — Благодарю за наставление, — холодно произнесла принцесса. — Если вам и впрямь просто не повезло с более удачным образчиком этого вашего гностического перфекта, чем тот, о змеях, то примите мои извинения.
   Кротко и сдержанно склонив лицо, так что стал виден ее прелестный, с трогательной седловинкой профиль, она взяла толстяка-учителя за локоть и поспешила дальше.
   — А теперь снова ваш черед поучать меня, все мне объяснить и растолковать, ах, я так жажду познаний, объяснений и толкований! Ну и как же там было с этими вашими звездами, которые образуют над Италией только кажущийся свод? Ах, нет, не надо, это я уже поняла, расскажите лучше, кто же все-таки осветит наш земной шар, если мы поднимемся в воздух?
   Удрученный Петр в расстройстве следил, как она плывет по зале, увлекая за собой наставника, и сам себе твердил вполголоса «каррамба, каррамба». Добравшись до своих апартаментов, он уселся на роскошное ложе с подушками, расшитыми золотыми лентами и орнаментом, что хоть и поражало великолепием, но, разумеется, мешало спать, и несколько раз стукнул себя кулаком по голове. «Каррамба, — повторял он, — как же я оплошал, дурак, мальчишка, так тебе и надо, нечего связываться с принцессами». Ему хотелось смеяться и плакать, бежать за ней, грызть парчовые украшения на подушках, но он остался неподвижно сидеть на месте, будто пришибленный, каким на самом деле и был, потому что нещадно колотил себя но голове, приговаривая «каррамба, каррамба». Выработав привычку ничего себе не внушать и не обманываться, он вполне понимал, что постигшее его несчастье — классический пример так называемой coup de foudre[56], или любви с первого взгляда, что с этого мгновенья весь мир для него разделен на два лагеря и главный из них — тот, где царит она, принцесса Изотта, единственная, незаменимая и неповторимая; он сознавал также, что начало, только что положенное, не застынет на месте, а получит продолжение и развитие — хотя бы уж потому, что он, Петр, повинуясь своей мужской чести, должен без страха и сомнения следовать велению своего сердца. Было ему ясно и то, что появление в роли героини грядущих событий не кого-нибудь, а дочери властителя Страмбы — факт абсолютно фатальный; даже в том случае, если все пойдет как по маслу и ему, Петру, удастся снискать благосклонность принцессы, то очень трудно будет убедить завистливый и неблагожелательный мир, что он, Петр, поступает не по расчету, а из чистой и бескорыстной любви; конечно, ему придется туго, тем более что и сам он не может быть безусловно уверен, что влюбился бы в Изотту так же сильно, как теперь, окажись она, скажем, не принцессой, а, к примеру, прелестной горничной. Без сомнения, разумеется, это фатум, роковое стечение обстоятельств, но и — напротив — непомерно-счастливое, необычайно благоприятное событие, потому что коль скоро он, Петр, замыслил добраться до вершин славы и стать гордостью и благословением рода человеческого, то для него невозможна ни какая другая роль, кроме наивысшей, а если уж и влюбиться в кого, то только лишь в принцессу; именно это и произошло. Сейчас исключительно важно решить вопрос: как сойтись с принцессой поближе и поправить, поелику возможно, то, что теперь оказалось испорчено.