Алессандро Барберини поднял руку.
   — Eh bien?[164] Что надо? — спросил капитан д'Оберэ.
   — Когда мы получим жалованье за те два дня, что простояли здесь? — спросил Алессандро.
   Капитан д'Оберэ побагровел от ярости и, как и подобало солдату, разбушевался:
   — Ты сказал: за те два дня, что мы простояли здесь, а должен был сказать: за те два дня, которые вы здесь лодырничали. Вы сами видели, сколько Его Высочество заплатили за вас трактирщику, жалованье свое вы прожрали, пропили, и ты хотел бы получить еще что-нибудь сверх этого? Еще одна такая дерзость, и я возьму тебя, милый, в оборот так, что забудешь, как тебя звать. Драться ты мастак, но о военном ремесле не имеешь никакого понятия. Военная служба — это не только умение колоть, рубить и стрелять, военная служба — это умение повиноваться и держать язык за зубами, а это самое главное, понял? Но я тебя этому обучу, я выбью из твоей башки наглость, лоботряс, лодырь, маменькин сынок, сопляк, грошовый красавчик, уж не думаешь ли ты, что если однажды проявил храбрость и исполнил долг, который обязан был исполнить, то тебе навсегда все будет прощено и все дозволено? Вопросы есть?
   Алессандро Барберини крепко сжал губы и ничего не ответил, но было видно, что он задумал недоброе.
   Тут капитан д'Оберэ вынул из ножен меч и, блеснув им под лучами раннего солнца, скомандовал:
   — А теперь, солдаты, стройся, en marche[165]. Войско, состоящее из шестидесяти одного солдата, по большей части подростков, тронулось с места.
   Двигались они быстрым шагом и через три с половиной часа, около полудня, остановились перед воротами Губбио, раскинувшегося у подножья горы Монте-Кальво на берегу реки Каминьяна. Пока они ждали разрешения на вход в город, которое им было наконец дано благодаря папской булле, Петр выдал солдатам деньги на питание и корм для лошадей и опустошил свой мешочек до самого дна, оставив только десять цехинов на закупку сырья для изготовления новой порции золота. А немного позже, как раз когда на башне губбийского собора начали вызванивать полдень, Петр и капитан д'Оберэ накрепко заперлись в кузнице, которую им охотно, за незначительную плату — всего за две монеты — уступил ее владелец, человек богобоязненный и честный, достали сырье, купленное по дороге, и принялись за работу.
   — В прошлый раз я обещал, mon ami, не ассистировать вам при вашем дьявольском колдовстве, — сказал капитан д'Оберэ, когда они поставили тигель в горн, — но нельзя же оставить вас без помощи, когда у вас только одна рука disponible[166]. Но я бы соврал, утверждая, что не опасаюсь остаться без носа или без ушей.
   — Если моя теория неверна, — сказал Петр, — и произойдет охлаждение, даже при условии, что мы нагреем свинец до кипения, нам придется тотчас выбегать вон из кузницы, прыгать и пританцовывать, чтобы согреться. Но я убежден, что это не понадобится.
   Этого действительно не понадобилось, но совсем по иной причине, чем предполагал Петр.
   Когда тигелек до самых краев наполнился кипящим свинцом и настал великий момент превращения простого металла в золото, Петр протянул капитану руку и тот осторожно, при помощи перочинного ножика, открыл крышечку перстня и, заглянув в углубление, слегка шевельнул бровями и ушами, выпялил глаза и замер, словно громом пораженный; ему казалось, что он сходит с ума; он взглянул на Петра и у того не увидел на лице сколько-нибудь осмысленного выражения, потому что в тайничке лежал кусочек веревочки, точнее, волокно от нее, старательно свернутое спиралькой, и больше ничего, ровно ничего: крупицы Философского камня, красные с перламутровым отливом, которые там были спрятаны, исчезли без следа.
   — Hein![167] — воскликнул капитан д'Оберэ, поскольку ничего более подходящего не пришло ему в голову. Петр не произнес ни слова и только застонал, словно у него сильно разболелись зубы.
   — Что это? — спросил капитан.
   — Несомненно, кусок веревки, на которой был повешен кто-то, — сказал Петр. — Это принято носить в перстнях.
   — Но где же Философский камень?
   — Исчез, — прошептал Петр, потому что у него пересохло в горле. — Акилле опрятный молодой человек, и когда заметил, что перстень можно открыть, то как следует его отчистил, прежде чем положить туда веревочку.
   — Значит… — воскликнул капитан.
   — Да, — подтвердил Петр.
   — Однако теперь у нас есть одно бесспорное преимущество, — сказал капитан д'Оберэ.
   — Какое же?
   — Вчера мы считали этот перстень пропавшим, — ответил капитан д'Оберэ, — поэтому заново переживать потерю не нужно, мы ее уже пережили.
   Они поднесли перстень к свету, посмотрели, не застряла ли хоть крупица вещества в шарнире крышечки, но все было тщетно. Акилле, перуджанский юноша, сделал свое дело основательно.
   — Сейчас лучше всего было бы foutre le camp, — сказал капитан.
   — Пардон? — переспросил Петр.
   — Исчезнуть, — подтвердил капитан, — удрать, потому что наши парни, если не получат своего, разорвут нас в клочья. И я не удивлюсь этому.
   — Разумная мысль, и я вам советую, капитан, ее осуществить, — проговорил Петр. — Но я, герцог Страмбы, не могу себе этого позволить. Если я сбегу от войска, которое нанял, всему придет конец, полный к бесповоротный конец.
   — А вы думаете, это еще не конец? — спросил капитан.
   Петр не ответил.
   По приказу капитана д'Оберэ перуджанцы в два часа дня построились на площадке перед старым домом. Петр и капитан д'Оберэ, бледные и мрачные, ждали их там, сидя верхом на лошадях. Завидев молоденького Акилле, Петр помахал ему, подзывая к себе, и юноша радостно подбежал, думая, что Его Высочество собирается выплатить обещанное вознаграждение.
   — Акилле, — спросил Петр, — ты чистил мой перстень?
   Акилле с улыбкой кивнул:
   — Так точно. Высочество, чистил, пока не вычистил; главное, внутри, под крышечкой, перстень был измазан какой-то гадостью.
   — Подумай, Акилле, прежде чем ответить на мой вопрос, это очень важно, — продолжал Петр. — Как ты чистил этот перстень и, главное, чем? Наверное, носовым платком? Или, может, какой-нибудь щеточкой? Покажи мне этот платок или ту щеточку.
   — Какой там носовой платок, какая там щеточка, — сказал Акилле. — У меня не водится таких вещей. Я его промыл водичкой в ручейке, подержал под струёй, а когда все было отмыто, посушил на солнце. Ту веревочку, что я туда положил, можете, Высочество, оставить себе, она принесет вам счастье, на ней умер дядюшка Витторио, брат моей матушки, которого повесили за то, что в церкви святой Джулии он украл церковную кружку для пожертвований. У меня есть еще кусочек в кармане.
   — Но, может, — настаивал Петр, — пока ты держал этот перстенек под водой, ты еще и тер его пальцем? Не чистил ли ты его пальцем?
   — Да, чистил, — ответил Акилле.
   — Покажи мне свой палец, — сказал Петр. Сбитый с толку чудачеством Его Высочества, Акилле протянул Петру поднятый указательный палец правой руки. Он был чист, под ногтем не было ни соринки.
   — Хорошо, можешь идти, — сказал Петр.
   Акилле еще колебался.
   — Пожалуйста, скажите мне, когда я и Алессандро получим свои пятьсот цехинов?
   — Стройся, — скомандовал капитан д'Оберэ. — Смирно!
   Войско промаршировало через город и направилось по дороге, ведущей в горы, но уже десять минут спустя, когда еще были видны стены Губбио, Петр кивнул капитану, чтобы тот скомандовал остановиться.
   — Ребята, — проговорил Петр, — я должен вам сказать несколько слов, не слишком приятных. Я действовал по плану, у меня было все верно и точно рассчитано, но кое-что, не стоит вам объяснять, что именно, дало осечку, источник поступления новых денег, на которые я твердо надеялся, предполагая получить их в Губбио, исчез, испарился, его больше нет. Это значит, что я, герцог Страмбы, стою здесь перед вами без единого медяка в кармане, без боеприпасов, не имея возможности завербовать новое подкрепление. Мне ничего другого не остается, как поблагодарить вас, извиниться и посоветовать вернуться в свой родной город; может, бог даст, подеста не окажется слишком строг и простит вам эту небольшую загородную прогулку, продлившуюся всего несколько дней. Возвращайтесь, ребята, я не могу вас больше задерживать, и не обижайтесь на меня; случилось несчастье, оно произошло неожиданно, и я не в силах был предотвратить его.
   Петр помолчал, ожидая, пока пораженные перуджанцы, не решавшиеся произнести ни слова протеста, полностью осознают значение этого ошеломляющего сообщения, и потом продолжал:
   — Ничего не поделаешь, таково состояние наших дел. Поэтому, повторяю, я ничего не имею против того, чтобы вы изменили свое решение и покинули меня и капитана д'Оберэ. Правда, есть еще одна возможность — возможность, связанная с риском и отчаянной храбростью, таковая мне представляется не впервые, и поскольку я стою здесь перед вами живой и невредимый, вы видите, что даже самые большие препятствия я всегда преодолевал с успехом. Откажитесь от жалованья, которое вам было обещано, и двигайтесь с нами дальше. Мало того: верните мне часть тех денег, которые я вам уже выплатил, чтоб я мог купить боеприпасы. Это — большая жертва, которой я от вас жду, но чем больше жертва, тем великолепнее вознаграждение. Это я вам, ребята, предлагаю решить. Посоветуйтесь и спросите самих себя, какая из двух дорог для вас лучше — дорога покаяния и возврата или дорога славы и героического самопожертвования. Я подожду вашего ответа.
   Петр погнал лошадь и в сопровождении капитана д'Оберэ отъехал к роще, окаймлявшей лужайку влево от дороги. Раздался чей-то яростный крик: «Мерзавцы!» — и едва он смолк, как затараторили десятки раздраженных голосов, слившихся в дребезжащий гул разочарования и ярости. Петр и капитан спешились, когда уже не было слышно даже отдаленных слов, и улеглись рядом на ствол дерева, поваленного бурей.
   — Этого они не стерпят, — сказал капитан д'Оберэ, раскуривая свою трубку, — без жалованья куда ни шло, они бы еще стерпели, но возвращать деньги — са jamais[168]. Вашей непоправимой ошибкой было уже то, что вы вообще заговорили о возврате. Это их разозлило вконец. Не говорил ли я вам раньше, что они разорвут нас в клочья; теперь я в этом твердо уверен.
   — On verra[169], — сказал Петр в манере капитана, надеясь этим развеселить его, но капитан д'Оберэ лишь мрачно курил свою трубку.
   Перуджанцы вели себя как помешанные, размахивали руками, перебивали друг друга и толкались; казалось даже, что они пританцовывали. Но вдруг успокоились и затихли, одни уселись на краю дороги, другие стояли, опираясь на мушкеты или копья, кое-кто из всадников слез с лошадей.
   — Вот теперь только начинается настоящий совет, кто-то держит речь, — сказал капитан д'Оберэ и прищурился, чтобы лучше видеть. — Ну, конечно, это наш испытанный Алессандро Барберини. Ax! dire que[170], такие ничтожества, такие негодяи, бог весть откуда взялись, а сейчас решают нашу судьбу… Петр, время еще не упущено, они далеко, достаточно сесть на лошадей…
   — Вам страшно? — спросил Петр.
   — Ма foi[171], страшно, — ответил капитан.
   — Мне тоже, — сказал Петр. — Они советуются, непонятно только, почему так долго, о чем им толкует этот мальчишка? Ведь положение настолько ясное, что не требуется никаких комментариев: либо идти с нами дальше, либо возвращаться в Перуджу.
   Миловидный юноша Алессандро Барберини, сидя на своей кобыле, якобы арабских кровей, говорил и говорил, изредка взмахивая при этом копьем, острый конец которого иногда поблескивал на солнце, как золотая искра, а остальные, стоя будто вкопанные, слушали его, но вдруг от них отделилась одинокая фигура и нерешительно, походкой человека, который не знает, правильно ли он поступил, оторвавшись от своих, пустился в обратный путь в Губбио. Сделав несколько шагов, перуджанец остановился и оглянулся, и тогда вслед за ним двинулись еще двое, потом трое, четверо парней.
   — Уходят, — произнес Петр с надеждой в голосе, — а с нами даже не попрощались.
   — Пока еще их достаточно, чтобы с нами разделаться, — сказал капитан д'Оберэ.
   Вскоре и остальные, конные и пешие, беспорядочно рассыпанными группами двинулись по дороге к воротам города, откуда совсем недавно вышли боевой колонной, которую Петр гордо именовал своим войском и которая, взяв Страмбу, должна была помочь ему покорить мир; от войска теперь осталось всего человек пятнадцать — двадцать и среди них — шесть всадников. Перуджанцы стояли без движения, будто бы о чем-то совещаясь, и вдруг неожиданно стремительным галопом направились в сторону рощи к Петру и капитану д'Оберэ.
   — Сидите, не вставайте, пусть они не думают, что мы жаждем узнать, что они хотят нам сообщить, — сказал капитан д'Оберэ.
   Алессандро Барберини ехал впереди, очевидно, он был признанным выразителем мнения оставшихся перуджанцев, опрятный мальчик Акилле тоже был среди них. Барберини притворился веселым и дружески кивнул Петру и капитану.
   — Я делал все возможное и пробовал убедить ребят, что их долг остаться на службе у Вашего Высочества, но — увы! — сообщил он, подъезжая. — Однако я вместе с моими ближайшими друзьями остаемся верны своему обязательству и ожидаем дальнейших приказов Вашего Высочества.
   — Немного же вас осталось, — сказал капитан д'Оберэ, медленно вставая на свои длинные ноги, — для чего вы теперь нам нужны?
   — А вот для чего, — сказал Алессандро Барберини и, размахнувшись копьем, со всей силой вонзил его капитану д'Оберэ в грудь.
   Петр взвыл, как будто копье пронзило его собственное тело; в тот же миг перуджанские дикари набросились на него и в мгновение ока связали руки за спиной, а капитан д'Оберэ, рухнувший на ствол вывороченного бурей дерева, медленно опускался на землю, пока не уткнулся в нее стальным острием копья, выходившего сзади между лопатками.
   — J'ai bien dit ca, — простонал он, когда Алессандро Барберини, упершись ногой ему в грудь, вытаскивал копье из раны. Тут изо рта у него брызнула тоненькая струйка крови, он закатил глаза, голова упала на землю, и капитан скончался.
   «J'ai bien dit ca», — таковы были последние слова капитана д'Оберэ. Это означало: «Я так и знал». Капитан д'Оберэ был человек простой и не имел склонности к эффектным предсмертным изречениям.
   — Зачем ты это сделал, зачем ты это сделал, ты, изверг, ты, выродок? — кричал Петр, сопротивляясь и отталкивая солдат, которые держали его.
   — Потому что он нам только бы мешал, — сказал Алессандро Барберини, улыбаясь. — И я хотел его отблагодарить за всех «лоботрясов», «лодырей» и «сопляков», которыми он меня угощал, зато вы можете принести нам большую прибыль, потому что, кроме вас, есть еще один герцог Страмбы, настоящий, и в отличие от вас он не сидит без гроша, он будет нам признателен за то, что мы приведем к нему Ваше Высочество живым, в надлежащем виде, как вола на веревочке, когда его ведут на убой.
   Указав хлыстом на тело капитана, он сказал:
   — Закопайте эту падаль.
   — Будь проклято все на свете! — кричал Петр, задыхаясь от глубоких и страшных всхлипываний, которые не мог в себе подавить. — Будь проклят, проклят!
   — Ahime! Ahime! Oh! Madonna Santissima aiuta-temi![172] — хныкал, насмешничая, Алессандро Барберини. — Хорошенького героя захватили мы в плен! Нечего сказать! Но на вашем месте, Высочество, я бы не проклинал этот свет, потому что в вашем положении долго им пользоваться не придется. — И он дважды ударил Петра хлыстом по лицу. — Это тебе, собака, за изверга и за выродка. Будь благодарен еще, что дешево отделался. А теперь наверх к Страмбе, avanti![173]
   Так начались мучения Петра.
   Он шел пешком между двумя всадниками, Алессандро и Акилле, который пересел на его лошадь; руки у него были связаны за спиной, горло сжимала веревка, оба конца которой перуджанцы прикрепили к своим седлам; но не этот позор и унижение, не этот постыдный карикатурный проигрыш причинял ему невыносимую боль и горе, он страдал только из-за смерти капитана д'Оберэ; от мысли, что уже никогда не увидит его, что никогда не услышит его французских ругательств и изречений, никогда не сядет с ним за стол поесть попьетт, потому что доброго капитана д'Оберэ уже нет в живых, его сердце сжималось так, что он едва дышал, и ему не хотелось уже ничего, кроме того, чтобы побыстрее умереть и ничего не чувствовать. Повязка на голове Петра опять пропиталась кровью, крепко связанные руки онемели, его била такая лихорадка, что он был вынужден сжать челюсти, чтобы не стучать зубами. А молодые люди двигались быстро, не разбирая дороги, были веселы, шутили и балагурили, не сомневаясь, что их ждет богатая награда, и подгоняли своего пленника древками копий.
   После полудня они пересекли границу Страмбского государства, и Петру вдруг привиделась Изотта в одеянии послушницы — она стояла у дороги и показывала ему язык; потом крестьянин, сидящий на ослице, превратился в папу и протянул Петру ногу, чтобы тот ее поцеловал; потом он шел сквозь строй знакомых людей, которые сливались и исчезали, чтобы появиться в другом месте; они ухмылялись, гримасничали, показывали Петру задницы — среди них был и иезуит с желтыми мешками под глазами, а также очкастый подеста города Перуджи, Финетта с обнаженной грудью и маленьким кинжалом в руке, покойный император, герцог Танкред; герцог Танкред в великолепной одежде с пятном вина на груди внезапно исчез, а на его месте оказался мужчина с топором в руке и с корзиной за спиной, по виду горец, заросший щетиной; неприветливый, он окинул Петра и его конвой хмурым взглядом из-под нависших бровей. Когда Петр приблизился к нему, горец исчез, но грубых и суровых людей, подобных ему, вблизи дороги появлялось все больше и больше — одни стояли поодиночке, другие группами выходили из-за кустов, из-за деревьев, сбегали с косогоров, вылезали из оврагов, при этом по дикому предсумрачному краю послышался и зазвучал, распространяясь во все стороны и эхом отражаясь от холмов и горных вершин, протяжный непрерывный вопль, подобный крику сычей, сначала невнятный, но постепенно преобразующийся в более точную звуковую форму, так что уже можно было разобрать, что это одно-единственное короткое слово, состоящее из двух слогов, непрерывно повторяется невидимой толпой, рассеянной повсюду: «duca, duca», что значит: «герцог, герцог». На горизонте, на вершине горы, подобной сосновой шишке, вспыхнул костер, а в шуме людских голосов раздалось протяжное пение пастушьих рожков. И все это видел и слышал не только Петр, охваченный лихорадочными галлюцинациями, но и те, кто волочили его на веревке, — миловидный Алессандро Барберини и опрятный мальчик Акилле, поэтому они забеспокоились и умерили ход своих лошадей, а Петр, наоборот, выпрямился и пошел быстрее; он понял, что делается: это была Страмба, его Страмба, которая узнала его, приветствует и посылает навстречу голоса своего народа.
   — Что это за люди, — спросил один из парней, шедших сзади Петра, — и почему они все на нас смотрят?
   — Может, разбойники? — спросил весьма обеспокоенный Акилле.
   — Что разбойникам может быть нужно от нас? — сказал Алессандро.
   Но тут уже вся дорога заполнилась людьми, и они вынуждены были остановиться.
   — Кого вы ведете? — спросил какой-то старик с белой бородой, которая, очевидно, никогда не знала ножниц, вооруженный более чем основательно, потому что в обеих руках он держал по пистолету, через плечо у него было переброшено ружье, а за поясом торчал нож.
   — Какое тебе до этого дело, старик? — ответил Алессандро.
   — Они только предполагают, что кого-то ведут, — сказал Петр, — в действительности это я веду их.
   — Куда это ты нас, скотина, ведешь? — с притворным смехом переспросил Алессандро, явно испугавшись.
   — Туда, куда следует вести изменников и убийц, — сказал Петр, — в застенки и на эшафот.
   Алессандро поднял хлыст и хотел было ударить Петра, но кто-то спрыгнул сверху с дерева прямо ему на спину, свалил его с лошади, и в страшном шуме, поднявшемся в эти минуты, и в возгласе «duca, duca», что нарастал, как морская волна во время шквала, в треске ветвей и топоте приближающихся ног раздались выстрелы, со страшным свистящим звуком пролетели стрелы, а потом послышались крики отчаяния и боли. Горцы стекались из леса, словно вода из прорвавшейся запруды, — дикие, свирепые, — им не было числа, и все они бросились на перуджанских парней с такой яростью, что потасовка эта кончилась, не успев начаться. Опрятный мальчик Акилле, пронзенный стрелой, пущенной в спину, еще какое-то мгновение сидел на лошади, будто бы от удивления болезненно искривив рот, прежде чем полетел головой вниз. Пока Петру перерезали путы, старец с белой бородой опустился перед ним на колени и, обняв Петра, приветствовал его приход, называя сиятельством и спасителем; а тут уже на месте кровавых действий появились и женщины, и одна из них, схватив руку Петра, стала ее целовать, плача и причитая:
   — Ах ты мое дитятко, ах ты мой красавчик, как они тебя отделали!
   Петра на самом деле «отделали», но еще сильней пострадали семеро перуджанцев, переживших эту резню, — среди них оказался и Алессандро Барберини, — жалкая кучка измученных, истерзанных, до смерти перепуганных бедняг, несчастные жертвы — выразимся языком, безусловно, вполне современным, — недостаточной информации. Потому что, когда они были еще в Губбио, до их слуха дошло лишь известие о том, что за голову Пьетро Кукан де Кукана, нового претендента на герцогский трон в Страмбе, Джованни Гамбарини назначил большое вознаграждение; но о том, что в тот же день, на рассвете, Джованни Гамбарини сбежал из Страмбы, скрывшись в неизвестном направлении, в Губбио тогда не знали. Скверная информация подвела и его, Джованни. Молва, как мы уже однажды упоминали вслед за Вергилием, не только летит, но при этом еще и разрастается; подобно тому как известия о землетрясении в Вене — мы с вами были тому свидетелями, — распространяясь по свету, обрастали все новыми и новыми страшными подробностями, так же и весть о военных планах и действиях Петра Куканя из Кукани долетела до Страмбы фантастически преувеличенной. Джованни Гамбарини боялся Петра, как самого черта, потому что слишком хорошо его изучил, и поэтому с того момента, как только подтвердилось, что он из крепости сбежал, Джованни не имел ни минуты покоя и был не в силах забыться сном хотя бы на час. Когда же ему тайно сообщили, что Петру удалось снискать благосклонность Его Святейшества и что его, Джованни, папа проклял, а Петра поставил во главе своего войска, чтобы он завоевал Страмбу, беспокойство переросло в подлинный страх, и как только в Страмбе распространилась весть о том, что Петр уже добрался до Перуджи, где вербует солдат и пополняет свое войско, этот страх превратился в панику. Когда же убийцы, которых Джованни с отчаянья послал навстречу Петру, не вернулись, он, отдавая себе отчет в том, что его собственные солдаты, а также большинство жителей города Страмбы симпатизируют приближающемуся герою, и не имея представления о том, что Петр в действительности дышит на ладан и что убийцы, хотя им и не удалось лишить его жизни, все же кое в чем преуспели, потихоньку собрал свои пожитки и, вероятно, запасясь крупными аккредитивами, незаметно куда-то смылся — будто бы потайным подземным ходом, проведенным из герцогского дворца под стенами города, так что, в отличие от своего отца, ему не пришлось переодеваться в женское платье.
   Всего этого, повторяем, Алессандро Барберини и его друзья не знали, за что и поплатились более чем жестоко.
   А Петр, десятками сильных рук вознесенный в седло, начал свое триумфальное шествие к главному городу герцогства, к своей Страмбе, по скалистой тропинке, по обеим сторонам которой выстроились ликующие крестьяне.
   Уже стемнело, но было полнолуние, и на горах, на холмах и на скалах полыхали большие костры, ярким пламенем освещая небо, усыпанное звездами; а когда перед Петром открылась долина и показалась, подобная огромному пню, гора Масса, на своем каменном хребте несущая Страмбу, ему почудилось, что город горит, поглощенный вулканическим огнем, а из ворот его течет раскаленная лава, но то был не пожар, то была праздничная иллюминация; и не раскаленная лава, а толпа людей, размахивая факелами, текла навстречу приближающемуся новому герцогу: герольды с трубами, девочки в белых платьях с полными корзиночками свежих весенних цветов, охраняемые лучниками в парадных одеждах, восседавшими на лошадях, барабанщики, шуты и дудочники, картезианцы в белоснежных облачениях, распевающие религиозные, но радостные песнопения, солдаты в голубом и желтая гвардия; за ними — сам кардинал Тиначчо в сопровождении восьми пажей, верхом на гнедой лошади, покрытой карминно-красной, золотом шитой попоной; за ним герцогиня-вдова, сидя в золотых открытых носилках, прижимала к себе блаженную Бьянку, в окружении всех своих придворных дам, которые шли пешком, кокетливо приподнимая юбки; за ними следовала вся страмбская знать и богатые горожане и, наконец, бесконечный людской поток, — бедняки, тоже в праздничной одежде, с факелами и фонарями в руках, и все до хрипоты возглашали свое «duca, duca, evviva duca, duca».