Пан Янек серьезно кивнул.
   — Да, да, все именно так. Я никогда не сомневался, что властитель не может употребить Философский камень на благо человечества.
   Нижняя губа императора затряслась, лицо заблестело, покрывшись потом, ореол власти, озарявший его, померк, теперь перед Куканями был обыкновенный, тучный, пришедший в отчаяние, ничего не понимающий человек.
   — Но это невыносимо, совершенно невыносимо! — простонал он. — Для меня на самом деле невыносима мысль, что где-то рядом спрятан Философский камень, а мы не в состоянии его получить! Где ваш Камень? Где? Ответ на этот вопрос скрыт в твоей голове, Кукань, в твоем мозгу, и я мог бы заглянуть туда, раскрыть череп, раздробить, разорвать на волоконца, растворить в кислоте…
   Пан Янек усмехнулся.
   — В старинной легенде о святом Игнации рассказывается, что когда тиран подверг святого пыткам, дабы он отрекся от своей веры, тот не издал ни стона, а лишь неустанно повторял имя Христово. Тиран спросил, отчего он так ведет себя, и на это Игнаций ответил, что имя это записано у него в сердце. Тогда тиран повелел вырвать сердце из тела старца, разрезать пополам, и — оказалось, что имя Христово было и впрямь записано там золотыми буквами. Но это — простодушная народная легенда, Ваше Величество. В моем мозгу ничего не записано. Даже если вы повелите раскроить мне череп — вы там ничего не прочтете.
   — Расскажите нам обо всем сами, по доброй воле, — сказал император и умоляюще сложил руки. — Мы просим вас об этом. Вы понимаете, что значит, когда властитель величайшей в мире империи кого-либо о чем-то просит? Пожалуйста, расскажите нам.
   Пан Янек покачал головой.
   — Тогда, — сказал император, — мы вынуждены прибегнуть к средству, которое, как мы сказали, противно нам.
   Пан Янек кивнул.
   — Я предполагал подобный исход и готов стерпеть любую муку. Ах, исполнилось двадцать лет с тех пор, когда Ваше Величество впервые пригрозило мне муками и смертью на костре. Признаюсь, тогда я этого трепетал. А теперь — нисколько.
   — Да, мы слышали, что нет страданий, которые вы не приняли бы со смирением и без стона, — произнес император. — Вы так сказали, и мы вам верим. Но боюсь, вы окажетесь менее способными перенести любые муки — без жалоб и со смирением, если я для начала повелю раскаленным железом рвать ребра не только вам, но и вашему сыну.
   — Даже тогда я не выдам моего Камня, — промолвил пан Янек.
   — Что вы говорите, папенька! — в ужасе воскликнул Петр.
   «Они оба безумцы», подумалось ему. Ноги у него ослабели, к горлу подступила тошнота. Ненависть к отцу и его бессмысленному упорству внезапно овладела юношей, он словно хлебнул щелоку, ему почудился вдруг удушливый чад отцовской мастерской, но потом он представил, что так пахнет его собственное тело, разрываемое калеными щипцами. «Вот и у меня помутился разум, — мелькнуло в его мозгу. — И я начинаю сходить с ума».
   — Не важно. Если вы перенесете истязания первой степени, то неизбежно уступите нам после мук степени следующей, когда теми же клещами мы повелим терзать вам нечто более чувствительное, чем ребра.
   — Не уступлю, — сказал пан Янек.
   — Тогда нам ничего не остается, как убедиться в этом, — сказал император.
   — Моему сыну ничего не известно о Философском камне, а я уже больше не раскрою рта, — сказал пан Янек и, схвативши большой циркуль, вонзил его острие себе в грудь.
   — Стража! — вскричал император и вскочил, но не успел сделать и шагу, как пан Янек налег на доску стола и пронзил себе сердце как раз в тот момент, когда в дверях показался начальник стражи.
   — Лекаря! — вскричал император. — Скорее лекаря! Он не смеет умереть!
   Он бросился к пану Янеку, который повалился на пол, в предсмертной судороге обеими руками совлекая за собой ворох книг и пергаментных свитков.
   Когда император поднялся, держа в руках окровавленный циркуль, выдернутый из раны, лицо его было бледно, как у полунощного призрака, а очи — безумны.
   — Это ты убил его, — сказал он, уколов острием Петра, отчего на камзоле осталось маленькое пятнышко крови. — Ты моложе и проворнее нас, ты еще мог бы подскочить и помешать этому, но ты так не поступил, поскольку ты желал его смерти. Но не помышляй, проклятый, что тем самым будто бы что-то изменилось в твою пользу. Теперь ступай, опустись на колени, сложи руки и проси небеса, чтоб нам удалось найти его Камень, который мы станем искать в вашем доме так, как еще никто ничего не искал, слезно моли небеса и помогай нам в наших поисках хотя бы молитвою, потому что, если бы случилось так, что мы не найдем Философского камня, на тебя падет вся тяжесть нашего разочарования и гнева и тебе придется столь худо, что этот покойник в своей могиле содрогнется от ужаса над тем, что мы содеем с тобою.
   Кивнув стражникам, чтобы Петра увели, император, стеная и воя, набросился с кулаками на мертвого пана Янека.
   — Отдай мне Философский камень, — требовал он, захлебываясь слезами. — Воскресни, пробудись и отдай мне свой Камень! Слышишь? Ты мертв, и наши глупые людские дела, которые имели для тебя такое значение, сейчас тебе совершенно безразличны. Какая тебе разница, что принесет твой Камень — благословение или проклятие, рай или ад, день или ночь? Ты — над нами, над людьми, над вещами, ты где-то в ином мире и потому можешь отдать мне то, в чем при жизни отказывал, — проснись же на одно мгновенье и скажи, где ты спрятал Камень!!!
   Однако пан Янек остался безмолвен и только тихо, задумчиво улыбался.

Часть вторая
ДА БУДЕТ ПРОКЛЯТО ИМЯ ГАМБАРИНИ!

НО ЖИВ ЕЩЕ ДОБРЫЙ ЧЕЛОВЕК

   Это случилось в середине лета, потом истекло еще шесть недель, а Петр все еще сидел в одиночной камере. Где-то в конце сентября ранним утром его посадили на телегу и с эскортом числом в пять человек доставили в крепость под названием Српно, что неподалеку от Бенешова, на юге от Праги.
   Это было старинное дворянское гнездо, помнившее еще времена короля Вацлава Второго: после прекращения рода српновцев, точнее — после прекращения чешской ветви этого рода, Српно считалось собственностью короны. Крепость имела большое стратегическое значение, поскольку охраняла бассейн реки Саги при слиянии ее со Влтавою, но — как это обычно у средневековых крепостей — была непригодна для житья и труднодоступна, отчего служила лишь в качестве казармы вооруженного гарнизона, а иногда и — государственной тюрьмой — тюрьмой, прославившейся своей жестокостью, ибо у лютого бургграфа, управлявшего српновскими владениями, была отвратительная привычка запирать или, точнее, опускать своих питомцев в страшную гладоморню[25], имевшую форму бутылки, снизу широкой, вверху — узкой, выдолбленной в основании оборонительной башни крепости и названной «Забвение». Посему, когда по нескольким словам, которыми обменялись между собой конвоиры, Петр заключил, что везут его в Српно, осознал он и то, что император приводит в исполнение свое обещание и если не отыщет Философский камень, то обойдется с ним, Петром, хуже, чем чудовищно; размышления эти повергли Петра в бездны мрачного отчаяния, и он думал уже только о том, как бы отыскать гвоздик, либо осколок стекла, либо острый камешек, чем можно было бы вскрыть себе вены и пустить кровь, но, накрепко привязанный грубыми веревками к лавке, на которой сидел, не мог даже пошевелить пальцем.
   «Блок, на котором меня опустят в яму, визжит небось, как скулящий пес, — пришло ему в голову. — А из отверстия несет трупным смрадом. А потом, когда очутишься внизу, пес перестанет скулить, палач захлопнет крышку гладоморни и наступит конец, после которого муки только и начнутся».
   Все это Петр повторял в бесчисленных вариациях, причем видения близящихся ужасов становились все отчетливее, и чем отчетливее они представлялись ему, тем громче лязгали у него зубы.
   Грозные очертания башни «Забвение», напоминавшей свечку, уже вырисовывались вдали по мере приближения путников к Српно, так что не успели они еще проехать по опущенному подъемному мосту и остановиться на главном дворе, а Петр был уже ни жив ни мертв от страха.
   Начальник конвоя провел его в размещавшуюся на первом этаже замковую канцелярию, где строго, по военной форме, вместе с сопроводительными документами сдал бургграфу и, щелкнув каблуками, вышел.
   И тут, к немалому изумлению Петра, бургграф, вынув изо рта глиняную трубочку, поднялся, протянул Петру руки и представился:
   — Войти Куба из Сыхрова.
   Войти оказался голубоглазым великаном с широким багровым лицом, выпуклым лбом, чем несколько смахивал на ласкового дельфина, дружелюбного к людям: могучее пузо его нависало над низко спущенными штанами. Над переносицей у него отчетливо выделялся треугольничек, поставленный на острие, который становился тем заметнее, чем усерднее Войти размышлял или чем сильнее он был озабочен. Петр, не зная, как отнестись к этому приветствию, тоже отрекомендовался.
   — Очень рад вас приветствовать, садитесь, прошу, — проговорил пан Войти и тяжко рухнул на стул своим мощным задом. — Признаюсь, я не слишком рад тому, что вас ко мне прислали, тут и так хлопот полон рот, а теперь еще и арестант на шее. Урожай никудышный, не знаю, как обязательные поставки выполнить, куры не несутся, словно сговорились, в Весице передохли все свиньи, целый свинарник, а вот слив уродилась такая погибель, что и ума не приложу — куда их девать. Вы любите сливы?
   — Люблю, — произнес Петр, будто во сне.
   — Ну так пользуйтесь, ешьте до отвала, пока из глотки обратно не полезут, — предложил пан Войти и, нацепив на нос очки, принялся за изучение Петровых бумаг; а Петр подумал, что изверг этот умышленно разговаривает с ним столь прельстительно, чтобы тем сильнее дать почувствовать ужас того, как он обойдется с ним позднее.
   — Ерунда все это, — молвил пан Войти, отодвинув бумаги. — Тут пишут, будто вы враждебно настроены к высочайшим решениям и замыслам Его Величества, да кто же нынче не враждебно настроен к решениям и замыслам этакого императора, как наш?
   «Провокация», — решил про себя Петр.
   — Так что с вами стряслось, дружище? — проговорил пан Войти. — Чем вы на самом деле провинились?
   Петр ответил ему по правде и по совести, что, собственно, поводом, из-за чего он брошен за решетку, послужила дуэль с рыцарем фон Тротцендорф.
   — Ну, ну, ну, из-за дуэлей не посылают в Српно, — заметил пан Войти. — Хотя, конечно, дуэли императором запрещены, поскольку их запретили и во Франции, а он подражает всему иностранному, но когда запрет нарушают, он смотрит на это сквозь пальцы, поскольку и французский король на такие дела тоже смотрит сквозь пальцы. Дворянин, не участвующий в дуэлях, — вроде петуха, который не кукарекает, или я не прав? Я и сам в молодости не раз бился на шпагах. По правде сказать, только однажды, — поправился он, ибо от него не укрылось недоверие, отразившееся на лице Петра, — но прилично. Поплатился за это раной в бедро. Вы обратили внимание, что большинство дуэлей кончается уколом в бедро?
   — Вот и я тоже своему сопернику проколол бедро, — признался Петр.
   — Но почему? — спросил пан Войти. — Почему вы прокололи ему именно бедро?
   — Потому что не хотел его убить, — сказал Петр. — Я считал, что бедро наименее чувствительная часть тела.
   — Выходит, — заметил пан Войти, — если большинство дуэлей заканчивается уколом в бедро, то, значит, люди, в сущности, добрые. Или злые, как по-вашему?
   «Ловушка, — подумал Петр. — Если я соглашусь, что люди добрые, он возразит: вот, дескать, я тебе покажу, мальчишка, до какой степени люди могут быть злые, я тебя выведу из заблуждения — и марш в „Забвение“! А если сказать, что люди злые, он, может, так прямо и подтвердит: „Твоя правда, голубчик, люди совсем не добрые, скорее даже наоборот — очень, очень злые, и тут ничего не поделаешь, я тоже страшно злой, а посему бросаю тебя в гладоморню „Забвение“. Нужно быть дьявольски хитрым“, — решил про себя Петр.
   — О зайцах можно сказать, что они вообще трусливы, — осторожно начал он, — об овцах — что они смирные, о тиграх — кровожадные, но о людях ничего в общем виде не скажешь. Нельзя сказать — добрый человек или злой, потому что, в отличие от животных, он не укладывается в рамки общих признаков вида; точнее и правильнее говоря: признаки вида у человека выражены менее ярко, чем индивидуальные признаки. Отец мой, если забыть о его приверженности к определенного сорта странным опытам и суевериям, был весьма мудрым человеком, и он был прав, говоря, что божеское и дьявольское начала в человеке создают неразрывное единство. Если эту мысль выразить попроще, то я бы сказал так: человек, коротко говоря, — такая тварь, в которой никогда не разберешься.
   Пан Войти почесал за левым ухом чубуком трубочки.
   — Что-то больно мудрено, а вот то, что ты сказал напоследок, это мне очень понравилось, это я запишу. — Пан Войти вынул из кармана штанов маленькую книжечку с карандашом. — Как это ты сказал?
   — Человек — такая тварь, в которой никогда не разберешься, — повторил Петр.
   Пан Войти старательно записал сие высказывание.
   — У меня здесь много метких изречений — вот, например: «Кабы тетушке мошонка — она стала б дядюшкой». Разве не славно?
   Петр признал, что это славно.
   — Не только славно, но и смешно, так смешно, что волей-неволей расхохочешься, хохочешь — и все тут, — заметил пан Войти и поспешил поправиться, очевидно опасаясь, как бы Петра не обидела восторженная похвала чужой мысли: — Разумеется, ваше изречение тоже замечательное, хотя и не смешное, чего нет, того нет, но зато глубокое. Это речение о тетушке касается лишь одной жизненной ситуации, а именно такой, когда утверждается, что вот если бы то или иное обернулось иначе, либо если бы этого вообще не случилось, то все вышло бы по-другому; а вот ваше изречение касается человека в целом; над ним впору не смеяться, а думать да думать, пока голова не пойдет кругом. — Пан Войти захлопнул свою книжечку, снова сунул ее в карман и снял очки. — А теперь расскажите мне, что же все-таки произошло после того, как кончилась эта дуэль и вас посадили.
   Петр понял, что если он признается в том, что, вовсе того не желая, вызвал гнев самого императора, бургграф спустит его в гладоморню «Забвение» уже не только по собственному произволу и жестокости, а, так сказать, по долгу службы. Но поскольку лгать он не умел, а главное, из-за того, что бургграф — вопреки страшной своей репутации, которая окружала его, будто черная туча, — возбуждал в нем не только доверие, но даже и симпатию, то правдиво поведал ему историю своих злоключений, начиная с визита графа Гамбарини к нему в камеру до встречи с отцом и аудиенции у императора; когда он окончил, то сам себе не поверил, увидев, что голубые глаза бургграфа полны слез.
   — Вот никогда бы не подумал, что такое может случиться, — проговорил пан Войти. — Такой молодой, и такие провалы. А все потому, что вы оба — крепколобые упрямцы, ваш отец и вы тоже. И откуда вы взялись, такие твердолобые, Господи Иисусе? А Философский камень — или как там эта дрянь прозывалась — неужто и впрямь такая ценность, что вашему отцу нужно было сложить за нее голову?
   — Разумеется, не такая уж это ценность, — сказал Петр. — Тут дала себя знать отцовская одержимость. Конечно, эта самая одержимость и загнала отца в тупик, но у нее, как оказалось, имелось и серьезное оправдание: отец был убежден, что жертвует собой ради чего-то великого и это великое гораздо важнее, чем он сам. Мой отец умер героем, хотя речь шла всего лишь о какой-то глупости.
   — Отчего это вы так точно утверждаете, будто из-за глупости? — спросил пан Войти.
   — Утверждаю, потому что здраво смотрю на вещи, — ответил Петр.
   — А когда вы спорили, бывают ли у королев ноги, — это была не глупость? — спросил пан Войти.
   Петр промолчал.
   — Ну, это я без злого умысла, это не в обиду вам сказано, — пан Войти поспешил загладить свой промах. — Я не хотел вас задеть, я сочувствую молодым людям, у меня самого был сын, да кабан задрал его на охоте, мальчик приблизительно вашего возраста, ему, как и вам, было бы двадцать лет.
   — Мне пошел семнадцатый, — уточнил Петр.
   — А выглядите на двадцать, наверное, после всех этих мучений. Вы сами во всем виноваты, да что поделаешь, после драки кулаками не машут, тут ничего не поправишь. Придется пораскинуть мозгами, как с вами быть дальше.
   И пан Войти пораскинул мозгами, обратив к потолку свое выпуклое дельфинье чело, из-за чего резко обозначился треугольничек над переносицей.
   — А разве вы не швырнете меня в гладоморню «Забвение»? — спросил Петр, поскольку ему не терпелось узнать, как обстоят его дела.
   — В гладоморню? — переспросил пан Войти. — Нет, черт меня побери, этого я не сделаю. Видно, от внимания императора ускользнула такая безделица, что мой предшественник, любитель швырять людей в «Забвение», несколько недель назад до того надрался, что упал со стены и сломал себе шею или что-то там еще, — словом, больше не поднялся, и теперь тут хозяйничаю я, а я этого не терплю, потому как — стоит мне только представить, что с человеком творится, пока он сидит в гладоморне, — мне делается тошно. Eckelhaft[26], одним словом. А для препровождения времени всегда приятна беседа с образованными людьми. Серьезно, молодой человек, даете мне честное слово, что не сбежите отсюда? В противном случае я должен посадить вас под замок. Да что это с вами?
   Петр был настолько обессилен потрясениями и поворотами в своей судьбе, произошедшими за столь короткое время, что у него сдали нервы и он побледнел как плат.
   — Ничего страшного, все уже обошлось, пан Сыхровский, — проговорил он и продолжал, превозмогая невольные смех и слезы. — Разумеется, я дам вам честное слово, что не убегу. Никому другому я бы его не дал, но вам я такое слово даю. Потому что вы, наверное, даже и не человек вовсе.
   — Ну что за речи, — произнес с неудовольствием пан Войти. — Надеюсь, вы здесь не будете особенно скучать. У нас вполне приличная библиотека, вы могли бы помочь навести в ней порядок, если вы в этом деле разбираетесь, у меня на это не хватает времени, и пока в ней — полный бардак. А на крепостном валу прекрасные прогулки с видом на окрестности чуть не до самой Мрачи, особенно в солнечную погоду. Но из крепости лучше не выходить, могут ведь и донести кому следует, и на меня повалятся неприятности. — Он дернул за шнурок колокольчика, который висел в коридоре за дверью, после чего вошла хорошенькая служаночка; взглянув на интересное измученное лицо Петра, она тут же насмерть в него влюбилась — вся вспыхнула, и глаза у нее округлились.
   — Барушка, проводи-ка пана из Кукани в гостиничный номер, в тот, получше, с рогами, — попросил ее пан Войти. — Да приготовь чистое белье и что-нибудь из одежды сына, знаешь ведь, она у меня в комнате, в сундуке, что под окном. Но перво-наперво истопи баньку, и если захочет — а он, наверное, захочет, — можешь потереть ему спину.
   Петр отправился следом за служаночкой, но вдруг, о чем-то вспомнив, повернулся к пану Войти.
   — Скажите, пожалуйста, какой у нас сегодня день, у меня уже давно не было под рукой календаря.
   — Четверг, — ответил пан Войти. — А почему вас это интересует? Какая разница — четверг там или пятница, если это, конечно, не воскресенье, день Господень.
   — Это мне и впрямь безразлично, — сказал Петр. — Хотелось бы только знать, какой сегодня день месяца, то есть какой святой приходится на сегодняшнее число.
   — И это тоже не важно, — энергично возразил пан Войти. — Потому как что такое один-единственный день? Чистый пшик! Здесь всякий день — одинаков, время тащится и одновременно несется вскачь. Не успеешь глазом моргнуть — а глядишь, и святая Тереза скоро пошлет нам первые морозцы, и святой Мартин пожалует на белом коне, а там — и Рождество, а вскоре — и новый годок, и мы с ним — старше на куриный шажок, а там подкатит первый май, потом святая Маркита забросит серп в жито, и снова уже жди святого Вацлава. Вчера был день святого Вацлава, так мне до сих пор муторно от съеденного гуся, вот и выходит, что сегодня двадцать девятый сентябрь, день святого Михаила.

БРАТ ИМПЕРАТОРА

   Под ласковым надзором пана Войти Кубы из Сыхрова, который все больше привыкал к мысли, что к нему воротился его сын, растерзанный кабаном, Петр провел в крепости почти пятнадцать месяцев; здесь и впрямь, как верно подметил пан Войти, время влеклось не спеша и тем не менее неслось с головокружительной скоростью.
   Дни тянулись бесконечно, похожие один на другой, но когда Петр, вспоминая, оглядывался назад, у него складывалось впечатление, будто весь срок его пребывания в Српно промелькнул как одно мгновение: ему и вправду не надоедало расхаживать по крепостному валу и радоваться виду, открывавшемуся оттуда, или запоем — что тоже случалось — читать в библиотеке рыцарские романы и воспоминания замечательных людей, между прочим и «Жизнеописание» славного скульптора и золотых дел мастера Бенвенуто Челлини; они чрезвычайно заинтересовали его просто потому, что у доброго графа Гамбарини хранилась знаменитая охотничья пищаль работы этого мастера; иногда он до одури играл с паном Войти в шахматы, а теплыми вечерами сиживал с ним на восточной башне и за кувшином доброго белого вина рассказывал всякие хитроумные премудрости, которые пан Войти старательно заносил в свою книжицу. Српновский бургграф был невероятно любознателен, очень жаден до науки и в полной мере использовал богатые знания, кои его молодой узник вынес из иезуитской коллегии. Так, например, однажды он спросил — правда ли, как утверждают в последнее время, что не Солнце вращается вокруг Земли, а наоборот — Земля вращается вокруг Солнца, и как это связать с определенным пассажем из Библии, где сказано, что кто-то приказал Солнцу остановиться.
   — Не знаю, — ответил Петр, — меня не было, когда Иисус Навин воевал против аморрейцев.
   Пан Войти, услышав этот ответ, громко расхохотался и все никак не мог остановиться.
   — А все-таки, — сказал он наконец, — как вы объясните, что в Библии, где, как известно, написана правда, самая что ни на есть чистая правда, сказано, что Солнце остановилось, а не то, что остановилась Земля?
   И на это Петр — к несказанному удивлению пана Войти, которому не доводилось до сих пор слышать ничего равного по смелости, — ответил, что он вовсе не уверен, что в Библии написана одна лишь чистая правда, но если пана Сыхровского волнует это высказывание об остановившемся Солнце, то пусть он поймет, что даже если бы теория о вращении Земли вокруг Солнца получила всеобщее признание и никто уже не сомневался бы в ее достоверности, люди все равно не перестали бы говорить, что Солнце всходит и заходит — ведь нельзя же выразиться иначе? Нельзя же сказать, что наша половина земного шара приклонилась к Солнцу или отклонилась от него? Нелепица получается. И если для пана Войти это существенно, то он спокойно может по-прежнему считать выражение «и остановилось Солнце», которое мы находим в Книге Иисуса Навина, в главе десятой, в стихе тринадцатом, обычной языковой неточностью.
   — Понимаю, отлично понимаю! — радостно воскликнул пан Войти. — На самом деле речь тут о Земле, это она остановилась, но людям кажется, будто останавливается Солнце, поэтому в Библии ради краткости и вящей убедительности сказано, что остановилось Солнце.
   — Нет, и Земля тоже не останавливалась, — возразил Петр и спросил у пана Войти, в состоянии ли он представить себе хоть на мгновение, что произошло бы, если бы Земля вдруг стала неподвижной? Разве ему не случалось наблюдать, что бывает, когда служанка, несущая поднос с посудой, вдруг замедлит свой стремительный шаг и замрет на месте? Остановится только одна она, а посуда не прекратит движения и посыплется с подноса наземь. Точно так и с Землей: если бы она вдруг остановилась, то все, что есть на свете, сорвалось бы с места, и Иисус тоже улетел бы вместе со своими вояками, выброшенный в мировое пространство, а вместе с ними улетели бы и короли аморрейские, и город Гаваон, и деревья, и твари земные, и реки, и моря опустели бы разом. Нет, никогда, никогда ничего подобного на Земле не случалось.
   — А что же случалось? — в полной растерянности спросил пан Войти. — Не останавливалось Солнце, и Земля тоже не останавливалась — чему же тогда верить, если даже на Библию нельзя положиться?
   — Верить нужно собственному разуму, — сказал Петр. — Негоже толковать Писание рабски и дословно: библейские тексты необходимо понимать метафорически и с определенной оговоркой, а если церковь этому противится и настаивает на своих буквоедских толкованиях, — это преступная глупость, которая причинила нам больше бед и несчастий, нежели мор, оспа и все прочие напасти, вместе взятые. Не останавливалось Солнце, потому что оно неподвижно и уже поэтому останавливаться не может; не останавливалась и Земля, потому что за сим последовало бы невообразимое, — так что же тогда останавливалось? Остановилось Время, уважаемый пан Сыхровский, но и Время остановилось только по видимости и то лишь благодаря тому, что Иисус Навин со своим войском развил такую бешеную и отчаянную военную деятельность, что за очень короткое время, скажем, за несколько минут, перебил столько неприятелей, сколько при рассудительном ведении войны убивают за целые часы. А поскольку движение времени мы измеряем видимым нам движением Солнца, то библейский хроникер и написал, что остановилось Солнце. Если бы люди умели рассуждать, повсюду воцарился бы мир и покой, и не был бы сожжен Джордано Бруно, протестанты и католики могли бы сложить оружие, и человечество, столетиями терзаемое религиозными раздорами, получило бы возможность заняться более серьезными и полезными делами.