— Где же тут справедливость? — хмуро спросил Франта. Петр признал, что справедливости тут нет никакой. Но как справедливость связана с блохами?
   Как справедливость связана с блохами? Да это ведь так просто! При первой возможности, скорее всего, когда снова придется идти к «Грубияну» за пивом, Франта контрабандой пронесет коробочку с оголодавшими блохами и положит в ящик за его стойкой, чтоб они на него повыскакивали, когда трактирщик откроет коробочку.
   Представив, как туча разъяренных кусачих тварей вцепится трактирщику в его грубое, потное лицо, Петр залился смехом, и его веселость передалась Франте, который до сих пор относился к этому делу очень серьезно, как к акту справедливого возмездия; заразительный смех передался и Джованни, хотя он не вполне понимал, о чем речь; все трое катались по лестнице, захлебываясь сладостной роскошью веселья.
   — Понял, итальяшка? — спросил Франта Джованни. — Блохи — как это у вас называется? Пульчи, да? Вот пульчи и будут сальтаре[12] шинкарю нелла барба[13], так-то, и станут его манджаре, манджаре[14]!
   А итальяшка, схватившись за животик, катался по лестнице, и куда подевалась его бледность и неизменная унылость незабудковых очей!
   Когда Франта снова принялся за работу, Петр посоветовал ему впускать блох через дырку, которую надо провертеть, а потом затыкать пальцем, тогда коробочку не придется открывать всякий раз, впуская свежую добычу; к тому же можно быть уверенным, что ни одна из пойманных блох не выскочит. А под конец работы залепить дырку смолой. Идея оказалась превосходной, и сердце Джованни затрепетало от восторга и любви к Петру, который не только сам по себе смелый и замечательный, но может дать дельный совет и помочь приятелю даже много старше себя в его остроумном начинании.
   Меж тем со стороны главной площади донеслись шесть раскатистых ударов в барабан, и это означало, что осужденный положил голову на плаху, а палач занес топор, чтобы отсечь жертве голову. И действительно, вскоре Гандлиржский пятачок начал заполняться людьми, ибо зеваки расходились по домам. Они были захвачены зрелищем: хотя отрубить голову, как сказано, — это чепуха, но на сей раз они получили полное удовольствие, потому что им посчастливилось увидеть то, чего прежде они никогда не видели. Палач будто бы опустил топор так резко и орудие его было таким острым, что голова подскочила и чуть не отлетела в сторону, но приговоренный, некий Тор Топинка, в тот миг уже обезглавленный, еще успел ее поймать и ухватить рукой за вихры.
   — А, собственно, за что казнили Топинку? — поинтересовался Петр.
   — Да ни за что, — ответил Франта, — у него был пивной завод, на который зарился королевский подкоморий[15], владелец шести пражских пивоварен, а поскольку аппетит приходит во время еды, пану подкоморию захотелось получить еще и седьмой, Топинков. Вот так и случилось: как-то встретил он Топинку в узком переулке, сам на коне, а Топинка — на своих двоих, и нарочно вытянул ногу, чтоб Топинке не пройти, да к тому же будто бы саданул его ногой по подбородку. Однако Топинка — мужик что надо, схватил пана подкомория за ногу, сволок с коня да надавал пощечин в придачу; после этого пан подкоморий велел рихтаржу[16] бросить Топинку в тюрьму, из-за того, дескать, что тот во время стычки украл у него, подкомория, драгоценный перстень. Топинка под пытками признался в краже, его приговорили к казни через усекновение головы и к лишению состояния, а его пивоварню пан подкоморий приобрел за бесценок на аукционе.
   — Ну где тут справедливость? — повторил Франта свою основополагающую мысль.
   Петр снова вынужден был признать, что никакой справедливости тут нет, но пусть Франта подождет: как только он, Петр, станет первым министром, он тут же положит конец мошенничествам панов и подкомориев.
   — Да ну тебя, — отмахнулся Франта. — Кем ты станешь?
   — Первым министром, — ответил Петр.
   — Держи карман шире, — не поверил Франта, — так уж непременно и станешь.
   — Петр станет первым министром, — убежденно проговорил и Джованни.
   — Пусть уж лучше не становится, — возразил Франта, — а то превратится в такую же свинью, как эти, нонешние.
   Время за столь приятными развлечениями летело быстро, коробочка наполнялась, но Джованни вдруг вскочил с криком:
   — А теперь мотаем отсюда!
   Потому что на противоположном конце Гандлиржского пятачка появилось трое слуг в красных ливреях со знаком рода Гамбарини и с девизом «Ad summarn nobilitatem intenti» на рукавах; лакей графа по имени Иоганн предводительствовал ими; поспешными большими шагами, свидетельствовавшими о том, что слуги знают, где искать детей, они направились к мальчикам. И на самом деле, в разгар безумной паники, охватившей дворец, один из местных поставщиков принес невероятное известие, будто сын Его Сиятельства со своим новым компаньоном сидят перед костелом Девы Марии Заступницы и ловят блох в шерсти шелудивого пса. Граф тут же выслал туда своих слуг.
   — Нет, теперь мотать уже поздно, потому что некуда, — спокойно возразил Петр и поднялся, чтобы шагнуть лакеям навстречу.
   — Но падре будет buzzerrare, — жалобно запротестовал Джованни, хватая Петра за руку.
   — Как всякий отец, — сказал Петр. — А нашему брату это нипочем не может понравиться.
   Граф ожидал их в своем кабинете, комнате, полной одних картин: картины висели, стояли, теснились, громоздились на полу и на подставках. Он казался спокоен, и более того — раскладывал пасьянс, постукивая по картам блестящим, остро остриженным ногтем правого указательного пальца, однако то обстоятельство, что на столе, подле его правой руки, лежал стек, а также и то, что после продолжительного молчания он обратился к сыну на «вы», и это прозвучало строго и остраненно-неприязненно после обычного фамильярного «ты», не предвещало ничего хорошего.
   — Что вы можете сказать в свое оправдание, молодой человек? — спросил он сына, даже не взглянув на Петра.
   — Ничего, — произнес Джованни и, к неудовольствию Петра, напряженно и внимательно следившего за ним, повесил голову.
   — Сколько вы заслужили? — спросил граф, хватаясь за стек.
   Джованни поднял к нему свои жалкие худенькие ручки.
   — Всыпьте мне хоть двадцать пять, но, пожалуйста, не сердитесь на Петра, он здесь новенький и не знает, что позволено, а что — нет.
   — Вы сказали — двадцать пять, — прервал его граф, — так подойдите.
   На трясущихся ножках Джованни шагнул к отцовскому столу, но Петр опередил его.
   — Если тут и должен быть кто-то наказан, так это я, хоть мне и не понятно, за что. Вы сказали, что сейчас — время вольных развлечений, вот мы и развлекались — или не развлекались, Джованни?
   — Развлекались, да еще как! — воскликнул Джованни захлебывающимся от восторга голоском.
   — С негодяем, который обманул мое доверие и чье имя недостойно обременять мою память, я не намерен разговаривать, — проговорил граф. — Так что собери свои пожитки и отправляйся откуда пришел.
   Граф так резко хлестнул стеком по доске стола, что от этого удара подскочили карты.
   — Отец, если вы прогоните Петра, я не захочу больше жить! — воскликнул Джованни и, задыхаясь от судорожных рыданий, упал на колени, являя собой воплощенный ужас и страдание. — Я не хочу больше жить, не хочу! Вы не знаете, папенька, как это было прекрасно и как мы наслаждались! Мы видели палача и голых женщин в окнах, и блох мы ловили, чтоб они сожрали трактирщика, а Петр придумал, как лучше сажать их в коробочку, чтоб они не разбежались, а тот, кого казнили, схватил руками свою голову, когда она отлетела; папенька, дорогой папенька, я буду послушный, буду рано вставать, буду есть овсяную кашу, фехтовать, учить гекзаметры, буду молиться на ночь, только, умоляю, оставьте у нас Петра, он храбрый и сильный, и все-то умеет, и все-то знает, и не позволяет себя buzzerrare, ради Господа Бога, умоляю вас, папенька!
   Граф в молчании разглядывал своего сынка, словно впервые видя его, и до какой-то степени оно так и было, — он в первый раз видел его таким прытким, с пылающим лицом, ничем не напоминающим благовоспитанного мальчика, каким он рос до сих пор. «Как же поступить? — думал отец. — Ведь в конце концов сын здешнего знахаря, очевидно, не оказывает на него такого уж дурного влияния. Ради чего я искал Джованни компаньона, какую преследовал цель? Чтобы его, рохлю, сделать еще более пассивным, еще менее пригодным вступить в этот страшный и беспощадный мир взрослых? Но что делать теперь, как отступить и вывернуться из создавшегося положения?» Он медленно перевел взгляд на хмурого и неподатливого Петра.
   — А ты что скажешь на это? — спросил он.
   — Ничего не скажу. По-вашему, я негодяй и вам со мной не о чем разговаривать.
   — Эти слова ты забудь и не дожидайся, что я принесу тебе свои извинения. Я не знал, что ты говоришь по-итальянски.
   Петр удивился.
   — Я говорю по-итальянски? Ах, да, наверное, говорю. Научился у Джованни.
   — За это время? Невозможно, — возразил граф.
   — Нет, возможно, папенька! — вскричал Джованни, пожирая Петра пылающими любовью глазами. — Петр magnifico[17].
   — Это тебе так только кажется, — промолвил граф. — Напротив, я нахожу тут одно из нарушений моих приказов. Я ясно сказал Петру, чтоб он учил тебя здешнему языку, чешскому.
   — Но ведь он так и поступал, папенька, я тоже умею по-чешски! — ответил Джованни. — Вы только послушайте, папенька: а теперь мотаем отсюда, слышишь, итальяшка? Фюить, фюить, трада-да!
   Несколько минут, что Джованни провел в обществе Петра, дали явный результат, которого не удавалось достигнуть за долгие месяцы обучения.
   — Хорошо, попробуем еще раз, — проговорил граф. — А ты, Михаил сопливый, запомни, что, коли не станешь держать в узде свою неуемную заносчивость и своеволие и не выкинешь из головы неуместное и абсолютно бессмысленное понятие, будто нечто собой представляешь и будто все должно быть по-твоему, а каждый обязан помнить твое имя, обычнее которого трудно найти на свете, и если ты вовремя не осознаешь, что ты — ничтожество, пустое место, ничто, — даже менее того, поскольку «ничто» — это, по крайней мере, философское понятие, а ты — обыкновенный невоспитанный шалопай, — я в два счета выгоню тебя из дому. А теперь отправляйтесь, пора фехтовать. Пока не придет маэстро Эспадроне, упражняйтесь одни, но энергично. Марш!

БЫВАЮТ ЛИ У КОРОЛЕВ НОГИ

   Таким оказал себя Петр в доме Гамбарини, где провел целый ряд лет с огромной пользой для Джованни и для себя лично. Хотя графа непрестанно раздражала строптивость и упорство, с каким этот подросток настаивал на своих оригинальных воззрениях, и это часто приводило к неизбежным конфликтам и жалобам разгневанных учителей, с которыми граф, к своему крайнему неудовольствию, вынужден был разбираться, но при этом он не мог не замечать и не принимать в расчет, как, благодаря влиянию Петра, быстро развивается и распрямляется его сын; благоговея перед старшим другом, Джованни изо всех сил старался равняться на Петра — касалось ли это фехтования или изучения греческого, стрельбы из лука или из пистолета, игры на лютне или риторики, охоты или турниров, и это состояние непрестанного и полного напряжения всех физических и душевных сил шло на пользу худосочному блондинчику так, как только могут пойти на пользу упорные, с усердием, страстью и одушевлением проводимые тренировки.
   Два года спустя, когда Джованни исполнилось двенадцать, а Петру — четырнадцать лет, граф представил их императорскому двору, чтоб мальчики освоились в высших сферах общества и, напротив, чтоб высшие сферы привыкли к ним; красивые, но разительно не похожие друг на друга подростки — один изящный, хрупкий, прелестный, словно девушка, а второй — высокий и смуглый, будто дьявол, наделенный даром пленительно улыбаться, так что у дам замирало сердце, а у мужчин вдруг становилось теплее и приятнее на душе, — стали предметом снисходительного внимания скучающих придворных; их появление в высшем свете можно без преувеличения определить как триумф, их называли les indispensables — непременные; les indispensables и впрямь обязаны были появляться на любых торжествах, пикниках, garden-party[18], на концертах, спектаклях, турнирах, во время фейерверков или на балах, где они исполняли мелкие пажеские услуги.
   Мы называем эти услуги мелкими, ибо они и на самом деле не превосходили их разумения или физической силы — так, например, постоянной обязанностью Петра во время больших торжеств было держаться поблизости от супруги одного чужеземного посла и учтиво подавать ей лорнет, веер или иные предметы, которые эта рассеянная старушка непрестанно выпускала из своих трясущихся ручек; Джованни во время прогулок на природе носил теплый клетчатый плед для той же дамы — все это были мелкие, как мы отметили, услуги, и все же, — если выполнять их изысканно и в соответствии с правилами, принятыми в этих кругах, — требовавшие большой осведомленности и ловкости; мальчики проходили тут, скажем прямо и без обиняков, высшую школу придворного этикета.
   Так, нужно было знать, что в дверь, если мы желаем войти, не следует стучаться, а самое большее — лишь осторожно поскрестись; необходимо было назубок помнить иерархическую лесенку общества, высшую ступеньку которой, разумеется, занимает император и его супруга, если таковая имеется, или его метресса, как у нашего императора. За властителем и его предполагаемой супругой следует высшее духовенство, то есть кардинал и архиепископ, за духовенством — высшее чиновничество, поскольку на них также падает свет высочайше одобренного закона, далее — представители знатных родов, которые временно — или из принципа, или по причине личной неспособности — не занимают никакой высокой должности, потом идут досточтимые старцы и пожилые дамы вообще, и, наконец, лица, коим посчастливилось быть одаренными исключительным талантом свыше и тем прославить свое имя. Тонко воспитанные люди не станут на виду у общества чистить нос, а тот, кто так поступает да еще заглянет в употребленный уже носовой платок, допустит непоправимый faux pas[19]. Если лицо нижестоящее вступит в спальню лица вышепоставленного как раз в ту минуту, когда эта вышестоящая особа отправляет свою естественную потребность, — неприлично, заикаясь, проговорить «пардон» и попятиться к двери, напротив, прилично сделать вид, будто мы ничего не заметили, подойти к окну и произнести нечто уместное на счет погоды. Наиболее щекотливыми были правила светской беседы. Особа нижестоящая не смеет ни о чем спрашивать особу вышестоящую. К примеру, нельзя спросить: «Примете ли вы участие в походе против турок, монсеньор?» Самое большее, что разрешается себе позволить, так это коснуться темы слегка: «Смею предположить, что монсеньор окажет походу против турок поддержку своим неоценимым участием», — но лишь в том случае, когда твердо знаешь, что монсеньор намерен выступить вместе с войском. Потом, следовало остерегаться сентенций, могущих вызвать нежелательные ассоциации, к примеру: «Переплет этой книги сделан из кожи телка, монсеньор». Или же: «Мой слуга приехал не на лошади, а на осле, монсеньор». Или: «Взгляните, какая прелестная пестрая корова, мадам, пасется там на лугу».
   Прогуливаясь по городу, особа нижестоящая обязана держаться самое меньшее на шаг позади от особы вышестоящей и поближе к канаве, прорытой посреди проезжей части, и так далее и так далее.
   Должно признать, что в этих науках Джованни преуспевал более — тут он был восприимчивее своего старшего друга. Петр попросту не умел пассивно подчиняться правилам, кои внушали и вбивали ему в голову, желая знать, отчего это так, а не иначе. «Почему я должен, — спрашивал он, — считать, например, маэстро Вольмута, прекрасного архитектора, особой нижестоящей, чем императорский подкоморий, о котором известно, что он жулик, либо чем главный егерь, о ком каждый знает, что он безнадежный, неисправимый болван?»
   — Ах, мальчик, — упрекал его, болезненно сморщившись, мсье Ферраль, maltre des ceremonies[20] пражского двора, — одно из главных правил, с которым тебя здесь познакомили, было такое: никогда ни о чем не спрашивать высокопоставленных особ, а поскольку — я не имею в виду прислугу — при дворе нет особ, поставленных ниже, чем ты, значит, тебе вообще воспрещен какой бы то ни было уровень расспросов; а ты все спрашиваешь да спрашиваешь, просто беда! — Однажды мсье Ферраль предсказал ему и, как оказалось, пророчески: — Мальчуган ты ловкий и сообразительный, но, боюсь, на вопросах, касающихся придворного этикета, свернешь себе шею.
   Впрочем, если не считать этих мелких инцидентов, не только Джованни, но и Петр вели себя хорошо, и все были ими довольны. На вечере балета, который был устроен в честь визита архиепископа руанского, побочного брата французского короля, оба мальчика выступили танцорами — Джованни в роли певца Олимпа, а Петр — Пана, и когда они закончили, архиепископ от избытка чувств поцеловал Джованни прямо в губы, а Петра осенил крестным знамением. С той поры все определилось, в придворной иерархии они заняли свое скромное место, но уже не в качестве пажей, а как равные среди равных.
   Незадолго до перемены пажеского платья на придворное Джованни начал заниматься нумизматикой, поскольку отец задумал — конечно, в подходящее, удобное время — посадить, то бишь устроить его на место управляющего императорскими коллекциями старых монет. Это считалось в порядке вещей, и Петр отнесся к такому шагу графа Одорико с одобрением; однако, хотя место управляющего самому ему представлялось убожеством, его все-таки неприятно задело, что граф продвигает вперед своего сына, а о нем, Петре, нисколько не думает. Петр, потрясенный казнью безвинного пивовара Топинки, лелеял в душе надежду — взлететь когда-нибудь высоко, как можно выше, к самому изножью императорского трона, чтобы взять в собственные руки устроение общественных дел и наладить в них порядок и справедливость, хотя и трезво отдавал себе отчет, что едва ли возможно этого достичь сразу, за один присест, как это вышло у библейского Иосифа, который только за то, что верно растолковал египетскому фараону его сон, был тут же, без промедления, поставлен властителем над всей землей египетской. Увы, скорее всего этому не сбыться никогда; подобное случалось разве что в давние времена, в древности, но теперь, при нынешних порядках, к осуществлению таких целей нужно приближаться медленно, исподволь, шаг за шагом, и терпеливо ждать счастливого случая. К сожалению, влиятельные люди, кишевшие вокруг императорского трона, явно ничтожные и ни к чему не пригодные, нисколько не заботились о том, чтобы предоставить такую возможность Петру, и держались за свои кресла, словно вши за рубашки, даже во сне не соглашаясь посторониться и дать дорогу сыну бедного алхимика, позволив ему сделать хотя бы первый шаг на пути к желанным высотам. И все-таки именно граф Гамбарини предоставил возможность Петру проявить свои способности, причем самым блестящим образом.
   В начале июня, когда Петру уже минуло шестнадцать, в Праге собрался представительный сословный сейм, предметом забот которого было раздобыть деньги для предстоящей войны с турком. Почти перед самым открытием сейма император занемог и поручил трем весьма высоким вельможам — главному гофмейстеру, главному канцлеру и главному бургграфу заменить его и при этом подробно осведомлять о ходе и результатах заседаний. Господа бросились на поиски хорошего стилиста, знатока латыни, кто мог бы справиться с этой, весьма деликатного свойства задачей, ибо император, утонченный гуманист, не терпел дурной латыни, а корявый слог мог повергнуть его как в глубины меланхолии, так и в необузданную ярость. Поднялась суматоха и паника, все, кто до сих пор хвастал своими несравненными, исключительными познаниями в латыни, попрятались в загородных поместьях или же слегли с приступом лихорадки, так что графу Гамбарини не стоило слишком больших усилий продвинуть на место письмоводителя и секретаря своего подопечного Петра; и Петр ринулся исполнять это ответственное задание с пылом, свойственным его возрасту, и исполнил его с успехом, соразмерным своему таланту; два часа спустя после вручения доклада в высочайшие руки при дворе уже всем стало известно, что император, читая Петрову запись, удовлетворенно кивал головой, издавая при этом свистящие звуки: «ц-ц-ц».
   Право же, не всякому доводится заслужить похвальное «ц-ц-ц» государя императора, ну а кому это удалось, тот может себя поздравить: Петр так и поступил, с улыбкой выслушивая легенды о том, что, дескать, императору не терпится поглядеть на автора прекрасного проекта и он ждет не дождется своего выздоровления, чтобы пригласить Петра к себе и лично с ним познакомиться.
   Встреча эта действительно имела место, но при обстоятельствах совершенно иных, чем Петр воображал, и столь ужасных, что тут, вне всякого сомнения, не обошлось без дьявольского участия.
   Небольшая группка дворян, и Петр в их числе, однажды совершала прогулку по королевским садам, за люстхаузом, над Оленьим рвом, с любопытством наблюдая зубров и туров, населявших ров. О плечо Петра опиралась миленькая баронесса из В**, дама пикантная и на все согласная. Петр ухаживал за ней несмело, зато тем успешнее, поскольку ее, искушенную обольстительницу, привлекала его неопытность в делах флирта и любви; она открыто и бесстыдно проявляла свою благосклонность к Петру, прижимаясь к нему и подымая вверх свое улыбающееся личико, украшенное черной мушкой. И он, будучи выше ее на голову, склонял к ней свое пылающее лицо, убежденный, что любит, ибо ее расположение льстило его самоуверенности, а самоуверенность разжигала его мужественность, так что при виде обольстительной ложбинки за вырезом лифа баронессы, открытой его взору, его мужская сила прибывала бурно и неудержимо, чего баронесса не могла не заметить и отвечала Петру страстным воркованьем.
   В центре группы царил некий рыцарь Тротцендорф, личность темного происхождения; никто не знал, за что и ввиду какого звания держат его при императорском дворе, однако, он дуэлянт, питух, забияка и игрок, с лицом, испещренным шрамами и опаленным у правого виска порохом от выстрела, который когда-то, в поры его бесшабашных распутств, прогремел вблизи его головы, тем не менее вел себя здесь по-хозяйски, рассказывая о скандале, будто бы разыгравшемся в Испании. Новый английский посланник, получив у Ее Величества аудиенцию, преподнес ей маленький прелестный подарок — пару шелковых чулок. С королевой шок, она чуть не в обмороке, а несчастного посланника быстренько, ходом-ходом, отсылают обратно домой, в родной Альбион.
   Историйка понравилась, и только Петр не упустил случая задать свой излюбленный вопрос.
   — Но почему? — проговорил он. — Что в этом плохого — подарить королеве шелковые чулки?
   Рыцарь фон Тротцендорф поглядел на него с состраданием:
   — Мне очень жаль, молодой человек, но ваши знания придворного этикета крайне ничтожны и требуют пополнения. Так что, будьте любезны, примите во внимание: королевам никак нельзя дарить чулки, поскольку у королев не бывает ног.
   — У королев не бывает ног? — удивился Петр. — А как же королевы ходят, если не ногами?
   Придворные замерли, ибо стычка молокососа, у которого едва начинают пробиваться усы, с искушенным roue[21] обещала стать интересной. Рыцарь фон Тротцендорф с улыбкой покрутил ус, преисполнившись сознанием превосходства над настырным малым, а также польщенный вниманием присутствующих дам и кавалеров, и ответил медленно и веско:
   — Запомните, молодой человек, зарубите себе на носу: королевы «удаляются», «отправляются», наконец, «затворяются» в своих покоях, но королевы не ходят.
   Рыцарь отвернулся от Петра, ибо считал, что своим ответом отбрил младенца, но Петр упорствовал как осел:
   — Как же тогда они удаляются или отправляются куда-то, если не на ногах?
   — Не знаю, — уже поскучнев, ответил фон Тротцендорф, — но ясно, что не на ногах, поскольку само понятие «королева» несовместимо с представлением о ногах и всем тем, что с ногами связано, ибо ноги — пусть дамы извинят меня — расположены у человека чрезвычайно неудачно. Королева стоит так высоко, что ей ноги не надобны. Сей формулы этикета при испанском дворе держались неукоснительно, и англичанин обязан был об этом знать. Установление касательно отсутствия у королевы ног — не только один из многочисленных общественных догматов, но и пробный камень крепости общественных устоев, и горе тому, кто отказывается принять этот догмат, ибо без веры в абсурдность люди не могли бы существовать, — вот и все, баста. — Тут рыцарь фон Тротцендорф добавил с усмешкой: — Я с удивлением отмечаю, что в конце концов эта дискуссия была не бесплодной, ибо навела меня на мысль вполне оригинальную.