— Знайте, дорогие мои подданные, — прокаркал он, выставив вперед подбородок, как это делал герцог, обращаясь к народу, — мы собрались здесь в ознаменование того, что мы, герцог Танкред д'Альбула Первый, представили всему благодарному населению Страмбы радостное свидетельство того, что мы не столь беспросветно тупы, как повсеместно предполагалось, ибо мы еще можем, — конечно, в нужную минуту, — совершать великолепные сальто-мортале! — В притворном ужасе шут выпучил глаза и пустился наутек, по пути кружась и кувыркаясь на глазax у Его Высочества, безобразной карикатурой которого являлся; герцог с супругой и дочерью размеренным шагом двигались между шпалерами низко склонившихся перед ними дам и господ, застывших в глубоком реверансе. Легонько опершись о его плечо, герцогиня, как маленькую, вела за руку странную, невзрачную, глупо ухмылявшуюся во весь свой беззубый рот, красную лицом и косоглазую карлицу, которая из-за своей толщины переваливалась с боку на бок, будто утка; это была Bianca matta, герцогинина блаженная, идиотка, предмет ее beneficenza permanente, уродка, в сопровождении которой герцогиня, как утверждали клеветники, с удовольствием появлялась в обществе главным образом потому, чтобы на фоне ее придурковатости и безобразия выгодно оттенялась ее собственная одухотворенная красота. Герцог, в наряде бутылочного цвета с красными полосками, снова открывши шею чуть ли не до ключиц, вел за руку, вернее, за приподнятые кончики пальцев, легонько касаясь их, свою дочь, которой весьма пристала небольшая золотая корона, кокетливо, несколько набок, укрепленная в волосах, гладко причесанных и на темени собранных плотным плоским шиньоном — прическе надлежало быть почти незаметной, — и она не нарушала, а, напротив, продолжала выпуклую линию лба принцессы по-ребячески обворожительным изгибом, сливавшимся, как мы уже имели случай отметить, с ее прелестным, детски вздернутым носиком. Она была так божественно хороша в своем белом кружевном одеянье, высоко, почти под грудью, перехваченном поясом, и именно благодаря этой своей неземной красоте так по-земному притягательна, соблазнительна и желанна, что при взгляде на нее у Петра заныли зубы и участился пульс, юношу бросало то в жар, то в холод, ему захотелось не столько заключить девушку в объятья и поцеловать в розовые губки — для этого тут было слишком много народу, — но заблистать перед ней и разрастись до исполинских размеров, чтоб она пришла в изумление и восторг. Но он сознавал, что это — задача не из легких, потому что в отличие от матери, раздававшей улыбки направо и налево, дочь казалась абсолютно равнодушной, даже скучающей, словно ей хотелось сказать: ну вот я здесь, но не надейтесь, пижоны, что это меня радует и развлекает. Maitre des ceremonies, счастливо улыбаясь, будто вне себя от восторга из-за того, что все так удачно получается, отряхнул шелковым платочком трон, где только что скакал придворный шут, а также обтянутые позлащенной кожей кресла, приготовленные для герцогини и ее дочери; высокородное семейство поднялось на возвышение и заняло свои места. Maitre des ceremonies тем временем повернулся к балюстраде, чтобы в нужный момент дать музыкантам знак, когда от вступительной элегической музыки переходить к музыке танцевальной, но тут произошло нечто невообразимо комическое.
   Bianca matta, поднявшаяся на возвышение вместе со своей госпожой, вдруг поспешно соскочила вниз и, запутавшись в накрахмаленных юбках, растянулась на полу во весь свой коротенький рост, но тут же с поразительным проворством вскочила и, кудахча и гогоча, устремилась к группе придворных, в центре которой стояли Петр и Джованни. Обеими своими красными лапками она ухватила Петра за пурпурный рукав его нового камзола и, растянув в улыбке свой щербатый беззубый рот, бормоча себе под нос что-то невнятное и невразумительное, будто испуганная гусыня, повлекла его к возвышению и к креслу герцогини.
   — Там, там, — лопотала она, — иди, да не упрямься, глупышка, там твое место, там с тобой поговорит герцогиня.
   Вездесущий maitre des ceremonies, напуганный этой непристойностью, обернулся к Петру и произнес, еле шевеля губами:
   — Не смейтесь, отнеситесь к этому серьезно, если вам дорога жизнь.
   Петр, получивший уже такое наставление от придворного портного господина Шютце, успокоил встревоженного церемониймейстера едва заметным кивком головы и прищуром глаз и, приблизившись к креслу герцогини приличествующим ритуалу придворным шагом, так называемым pas du courtisan, как его окрестили в Праге, низко поклонился, якобы невзначай приложив ладонь правой руки к сердцу, и проговорил:
   — Если я верно понял, первая дама Вашего Высочества оказала мне великую честь, пожелав выбрать меня своим партнером в первом танце, и пригласила меня к Вашему Высочеству, дабы я лично от вас удостоверился, будет ли нам угодно дозволить мне удовлетворить это желание.
   Краешком глаза он отметил выражение облегчения и глубокого довольства, появившееся на лице маленького maitre des ceremonies.
   Ее Высочество, с трогательной печалью, осветившей прекрасный лик, слабо покачала головой.
   — Ни в коем случае, по-моему, вы неверно истолковали инициативу моей компаньонки, господин Кукан. Нельзя говорить о желаниях Бьянки, поскольку у нее нет собственных желаний, а посему нельзя и считать, что она избрала кого-либо по своей воле; она лишена рассудка, и если совершает некоторые поступки, то всегда непроизвольно, по наитию свыше, по соизволению высших сил, которые управляют нашими жизнями и судьбами, но оказывают себя не иначе как спорадически, скажем, устами безгрешного существа, наделенного высшей благодатью, или устами святой, помраченной разумом, такой вот, как Bianca matta, моя блаженная Бьянка. Она определенно высказалась в том смысле, что мне нужно с вами переговорить, и к этому ее мнению следует прислушаться самым тщательным и серьезным образом, поскольку оно установлено не ею и исходит не от нее. В таком случае давайте побеседуем, господин Кукан.
   Убийственный ход! Петр был обучен и изощрен в искусстве оставлять последнее слово за собой; но только чего тут отвечать, если тебя ни о чем не спрашивают? Если герцогиня предложила «побеседовать», то это надо было понимать только так: «Говорите же, я слушаю»; и теперь от него одного, от синьора Кукан да Кукана, зависит: отличится ли он искусностью речи и взлетом духа перед нею и перед принцессой, равно как и перед герцогом и благородным собранием, которое неслышно сомкнулось за его спиной, ибо страстно жаждало показательных выступлений такого рода: слушать и развлекаться — для них нет забавы милее, замечает придворный хроникер тех времен; только что они рукоплескали ему, а теперь, по свойственному большинству людей коварству, наверняка ничего не имели бы против того, чтобы в эту напряженную минуту он оскандалился; более всех злорадствовала, как ни трудно нам в этом признаться, принцесса Изотта; ее личико, еще недавно отмеченное печатью скуки, расцвело улыбкой удовлетворения, которую мы наблюдаем у жестоких детей, когда они отрывают ножки у живых жучков. Давайте побеседуем, предложила герцогиня, далее не намекнув, о чем именно желала бы побеседовать, и тем предоставив ему огромную, бесконечную, никак и ничем не ограниченную область сюжетов, о которых он мог бы начать говорить, — о погоде или о турецком вопросе, о нынешней моде или о философских теориях Иоганна Скотта Оригена, о заморских открытиях, о превосходной пищали Броккардо или о сожжении колдуний.
   Петр мог рассказывать обо всем, что когда-либо приходило людям в голову, об их делах, о разных былях и небылицах, разумеется, не переходя границ деликатности, но именно неограниченность возможностей, как и следовало ожидать, породила в его мыслях полную пустоту, что усугублялось волнением, какого ему до сих пор переживать не доводилось.
   Для Петра не составляло тайны, что герцогиня не симпатизирует ему, — в отличие от сотен людей, ставших очевидцами исторических событий на пьяцца Монументале, героем коих он являлся; он сам прекрасно видел, как она пыталась прекратить поток милостей, которыми осыпал его герцог; сознание, что ее предложение «побеседовать» было продиктовано злым умыслом, тоже не способствовало упрочению его уверенности в себе. Даже герцогу стало понятно, что это — заговор против его нового фаворита и что выступление блаженной вовсе не так уж спонтанно, как казалось на первый взгляд, и не исключено, что оно тщательно отрепетировано; герцог нахмурился, став чернее ночи, и шут Коно, притулившийся у ножек герцогского трона, отразил это обстоятельство, насмешливо прокаркав:
   — Hie, Diana, hie salta![66]
   Герцогиня, чуть наклонив свою прелестную головку и чуть опершись подбородком о кончики пальцев, со снисходительной улыбкой вслушивалась в молчание Петра. Maitre des ceremonies, стоявший в углу за креслами правителя, на глазах делаясь серым, отчаянными жестами указывал на балюстраду и музыкантов, а потом опять принимался шевелить пальцами перед вытянутыми губами, изображая игру на невидимой флейте. Не совсем ясно, что он хотел этим сказать, но вполне мыслимо вообразить, что он понял растерянность Петра и хотел помочь ему, намекнув о музыке, поскольку это — вполне пристойная, вполне изысканная и подходящая тема для любого случая.
   Короткая пауза, неизбежная ввиду того, что надлежало должным образом выслушать и оценить последние слова герцогини, истекла, а Петру все еще ничего не приходило в голову; сокрушаясь безмерно, он решил говорить именно об этом своем сокрушении и, прибегнув к самой трогательной из своих улыбок — улыбке, исполненной горести и раскаяния, произнес:
   — Слуга Вашего Высочества немотствует. Его уста — за девятью замками.
   Герцогиня изумленно подняла прелестные тонкие брови:
   — Я это вижу, синьор Кукан. Но чем это объяснить? Отчего вдруг лишился дара речи кавалер, чье красноречие мой супруг превозносил до небес?
   — Ваше Высочество, я приношу вам свою горячую признательность, — ответил на это Петр, — за то, что, проявив интерес к горестному моему душевному состоянию, спросив о причинах моего немотствования, вы возложили на меня обязанность принести свои оправдания, и это равносильно приказу преодолеть недостойную мою несостоятельность, поскольку невозможно принести свои извинения молча.
   Снова с удовлетворением ощутив, как он обретает надежную почву под ногами, Петр продолжал:
   — Итак, я могу оправдать себя, напомнив о драгоценной мысли насчет таинственных сил, высказанной Вашим Высочеством в начале беседы, ибо они порою оказывают влияние на святую темную душу существа, отмеченного высшей благодатью, которое не по собственной воле — такое поучение я извлек из слов Вашего Высочества — подвело меня к вашему трону, повергло в набожные размышления, внешним проявлением коих с неизбежностью бывает молчание.
   — И вот я, — под раздутыми парусами Петр неудержимо мчался теперь вперед, — благословляю это действие таинственных сил, упомянутых Вашим Высочеством, не только с благоговением, как я уже говорил, но и в высшей степени радостно, поскольку они точно соответствуют тому, что являлось моим затаенным дерзким желанием, а именно: оказаться лицом к лицу с Вашим Высочеством и заверить вас в моем почтении, преданности и восхищении. И вот получается, повторяю, что все это было мне дозволено по знаку неких высших могущественных сил; о, если бы неведомые силы, что — по словам Вашего Высочества — владеют нашими жизнями и судьбами, всегда и впредь были к нам столь же благосклонны и исполнены готовности ублаготворить наши тайные надежды и чаяния! Но, как подсказывает мне опыт моей недолгой жизни, — увы! — так случается далеко не всегда.
   Герцогиня не могла скрыть своего изумления.
   — Вы заверяете меня, синьор Кукан, в своем почтении, преданности и восхищении, — проговорила она холодно, — и все же ваше двукратное цитирование слов, изреченных мною, отдает легко угадываемой иронией. Как увязать одно с другим, синьор Кукан? Кроме всего прочего, вы, вероятно, не верите в магию?
   Петр помолчал, словно взвешивая — как же тут, собственно, обстоят дела, и будто еще раз проверяя, верит он в магию или нет.
   — Трудно в нее не верить, Ваше Высочество, — произнес он наконец. — Наверное, нет иной области человеческих увлечений, о которой было бы столько же написано, где приведено столько же свидетельств и доказательств и которая своей непостижимой таинственностью была бы столь же притягательна и волнующа, как волшебство, магия и потусторонние влияния; проявлять неверие тут было бы такой же бессмысленной строптивостью, как сомневаться в том, что Земля круглая, вооружась дешевым скепсисом против свидетельств серьезных мужей, на собственном опыте проверивших ее округлость. Все это истина, с той, разумеется, оговоркой, что тут нужна какая-то другая вера. Есть принципиальное различие между твердым, живым и радостным убеждением, исповедуемым Вашим Высочеством, и удобной, но туманной привычкой верить, как это водится у людей немыслящих и как это было бы и со мной, если бы я сознательно не противился этому. Но я противлюсь, потому что презираю удобства и скуку избитых путей и могу наконец четко и без уверток ответить на вопрос Вашего Высочества: да, я отказываюсь верить в магию, противлюсь вере в чудеса и волшебство, и в астрологию, и в благоприятные или неблагоприятные влияния неведомых сил.
   Петр, конечно, не забыл о предупреждении, услышанном из уст мастера Шютце, и прекрасно сознавал, что, признавшись в своем безверии, встал на скользкий и опасный путь, но он рассчитывал, что его еретические слова герцогиня примет благосклоннее, чем она приняла дурацкие — он не сомневался, что они были дурацкие, — оговорки какого-то там австрийского торгового представителя. И впрямь чело Ее Высочества осталось гладким, лицо приветливым, а в голосе, когда она заговорила, не почувствовалось злобы.
   — Меня поражает, — произнесла она, — разумеется, не сам факт вашего безверия, но то, что передо мной вы не опасаетесь провозглашать его, хоть я недвусмысленно дала понять, каковы мои взгляды на этот вопрос.
   — Я искренне сожалею об этом, — раскаялся Петр и, отметив, что герцог подмигнул ему, едва приметно прищурив левый глаз, словно бы говоря: «Вперед, вперед, отважный юноша, — я тут, рядом с тобой!» — и сам тоже чуть подмигнул, разумеется, настолько неприметно, что герцог не мог расценить это как оскорбление, — и дальнейшую свою речь произнес, уже безо всяких околичностей обращаясь к герцогу:
   — Да, я весьма сожалею, что обманул ожидания Вашего Высочества, но в то же время и рад, ибо убежден, что это ожидание сопровождалось умопомрачительной уверенностью. Но заверяю Ваше Высочество, что безверие, в коем я признаюсь, или, вернее, за которое сражаюсь, — не корыстное заключение пристрастного разума, коему все ясно лишь благодаря его ограниченности. Около полутора лет тому назад я и мой отец, ныне покойный, попали в ситуацию, о которой мало сказать, что она была тяжела и прискорбна, все обстояло много-много хуже. Отец мой, помимо разных своих занятий увлекавшийся еще и астрологией, твердо знал, что ему самому живым из той ситуации не выбраться, но меня он заверил, будто в моей судьбе, после определенного периода мук и несчастий, наступит день внезапного и ошеломительного переворота к лучшему, и даже точно вычислил этот день. И впрямь, когда тот день наступил, — а я поддался-таки черному безвольному отчаянию, — тучи вдруг разомкнулись, и я остановился, ослепленный потоком милостей, ниспосланных мне свыше.
   — Ну и? — спросила герцогиня. — Вы ведь только-только признались, что не верите в астрологию. Как же это согласуется с вашей историей?
   — Осмелюсь утверждать, что одно не противоречит другому, насколько в этом удивительном мире несогласованностей и противоречий вообще что-то может чему-то соответствовать, — произнес Петр. — Если, как я говорил, существует два рода веры в потустороннее и сверхъестественное, то есть активно-сочувственная и радостно-утвердительная вера, свойственная Вашему Высочеству, и комфортно-пассивная вера привычки, — против дремотного бездумья последней я и выступаю, ибо она непозволительно упрощает сложности и предлагает ответы на вопросы, на которые не существует ответов; раз это так, то — рассуждая в том же ключе — значит, есть и два рода безверия: безверие ничтожного равнодушия и пустой кичливости и безверие живое, с трудом добытое и чуткое к ужасам неизведанного, в котором мы живем и которое нас окружает. Следуя такому распределению, мы можем нарисовать себе четырех людей, пред глазами которых таинственными перстами невидимой руки, как свидетельствует о том глава пятая Книги Пророка Даниила, были начертаны на стене царского дворца роковые слова: «Мене, мене, текел, упарсин».
   Так вот, один из этих людей будет радостно взволнован явлением гигантской руки без тела, начертавшей на стене таинственное пророчество, ибо столь удивительное и в область ужасного проникающее явление удовлетворяет главному настрою его ума, откровенно принимающего все, что не имеет отношения к потустороннему миру. Зато второй человек не изумится этому вовсе, как его не изумило бы появление слуги, внесшего соусник. «Ну и? — спросит он. — Что из того следует? Я никогда не сомневался, что подобные происшествия были, есть и будут». Третий покачает головой. «Да это просто мираж, галлюцинация, — отмахнется он. — Живой руки без тела не может быть, и если нам чудится, что мы ее видим, это или обман — очевидно, мы хватили лишнего, а может, переутомились, — или же трюк неизвестного фокусника». А четвертый вскрикнет в изумлении: «Конечно, ничего подобного быть не может, и все-таки оно есть, ах, есть оно, это таинство! Это не призрак, ведь научно доказано, что призраков не существует, но именно потому, что это не призрак, у нас для него нет никакого обозначения, и в том-то и состоит весь ужас, который только можно себе вообразить. Человек привык все обозначать именами, и остается лишь рухнуть на колени перед этим явлением и преклоняться в благоговейном трепете и сознании своей собственной неполноценности». — Петр уже некоторое время с радостью наблюдал, что детское личико принцессы Изотты зарделось, а ногти ее впиваются в ладошки, словно она на состязаниях и следит за любимым скороходом или скакуном, на которых заключила пари. Он облегченно перевел дух и приглушенно добавил:
   — Вот сколько я наговорил в защиту своего безверия, Ваше Высочество; ибо не к чему и доказывать, что точка зрения четвертого лица из непритязательной моей притчи, которую я, по недостатку фантазии, взял из Священного писания, — напоминает мою собственную. Право, между верой и безверием не существует принципиальных и непримиримых противоречий, как не существует их между жизнью и смертью, ибо — как известно — жизнь есть умирание, а условием жизни является смерть. «Все едино есть» — утверждают исследователи в области алхимии и выводят из этого принципа глубокие и тревожные заключения. Противоречия есть между участием и неучастием, между заинтересованностью и равнодушием, между живой мыслью и мертвой формулой, между знанием и глупостью, однако нет противоречий между ночью и днем, между выражением согласия и отрицания. Да, разумеется, алхимики правы, утверждая, что «все едино есть», поэтому первый и четвертый участники моей притчи могут пожать друг другу руки, хоть они и представляют разные лагеря.
   — Благодарю вас, синьор Кукан, — произнесла герцогиня. — Вы приятно удивили меня своим острословием и, более того, убедили в истинности своих воззрений, чему и подаю — поскольку, согласно вашему наущению, уподобляю себя первой особе вашей притчи, — это зримое выражение.
   Тут герцогиня протянула ему руку, чья холеная гладкость и белизна, как известно, возбудила зависть французской королевы, и Петр, преисполнившись гордости и счастья, приблизился к ней, сделав два мелких pas du courtisan, поклонился, как предписано ритуалом в таких случаях, несколько отставив левую руку назад, деликатно придержал ладонь Ее Высочества кончиками своих пальцев и скорее только намеком, нежели всерьез, коснулся устами тыльной стороны ее среднего пальца.
   — А теперь, — сказала герцогиня, — не станем более задерживать гостей, которым, наверное, хочется танцевать, и я прошу вас, синьор Кукан, пригласить мою дочь на первый ballo[67].
   Петр совершил три длинных pas du courtisan вправо, в направлении к креслу, на которое опустилась своей невесомостью Изотта, и, провожаемый одобрительной улыбкой церемониймейстера, у которого, очевидно, гора свалилась с плеч, поклонился девушке с маленькой короной на голове, протянув руку, чтобы помочь ей сойти с возвышения и ввести ее в вихрь танца. Одновременно поднялся и герцог, дабы вместе со своей супругой тоже принять участие в первом ballo.
   По традиции больших придворных балов танцем, открывающим вечер, явилась классическая il saltarella, что в пражском Граде называлась по-французски la saltarelle, неимоверно целомудренный и осовремененный вариант древнеримских вакхических плясок, сперва медленный, но мало-помалу убыстряющийся, когда оба партнера попеременно то сходятся, то расходятся, поворачиваясь спиной, касаясь друг друга не иначе как ладонями и изредка прихлопывая в такт руками. Пока, открывая бал, танцуют высокопоставленные особы, придворным дозволяется лишь взирать на них в безмолвном восхищении и прикрывать глаза, выражая блаженство и восторг, — всем им соблаговолено только стоять кругом на почтительном расстоянии, за исключением одного-единственного — избранника, того, кому выпала честь стать партнером незамужней принцессы; и Петр прекрасно сознавал, что ежели для столь почетной роли избрали именно его, кому сейчас, повернись судьба чуточку иначе, за убийство capitano di giustizia полагалась бы смерть на колесе, где ему переломали бы кости, — значит, произошло нечто беспримерное и для всего его будущего многообещающее и захватывающее, ведь он, Пьетро Кукан да Кукан, с этой минуты сделался самой блистательной и в высшей степени зависти подлежащей персоной Страмбы, далеко не самого захудалого европейского герцогства.
   Так они танцевали, соблюдая, согласно заведенному этикету, всяческие приличия, — до того мгновенья, когда maitre des ceremonies, взмахнув жезлом с ангельским крылышком, дал знак, что предписанное ритуалом время для открытия бала истекло, так что герцог с герцогиней и Петр с принцессой теперь танцуют уже ради собственного удовольствия, и поэтому всем остальным придворным тоже дозволено войти в круг танцующих. И тут принцесса Изотта, которая испытующим неподвижным взором все еще разглядывала безупречно выбритое лицо Петра, протертое aftershave страмбского производства, куда менее совершенным, чем продукция его отца, ныне отошедшего в вечность, — вдруг произнесла, слабо и, как Петру показалось, пренебрежительно улыбаясь:
   — Вы превосходно танцуете, синьор Кукан. Столь же превосходно, как и говорите и как владеете латинской грамматикой. Неужели вам это не противно?
   — Боюсь, что смысл вашего высказывания несколько ускользает от меня, — проговорил пораженный Петр. — Что мне должно быть противно?
   — Быть во всем совершенством! — ответила принцесса. — Неужто у вас нет никаких слабостей? Ничего, в чем вы проявили бы себя глупцом и растяпой? Я бы не перенесла этoгo.
   Оставалось не вполне ясным, чего бы она не перенесла — того ли, что Петр в чем-либо оказал себя глупцом и растяпой, или того, если бы она сама была во всем таким же совершенством, как и он. Петр предпочел вторую из представлявшихся возможностей.
   — Вы жестокосердны, принцесса, — возразил он. — За то лишь, что ваш покорный слуга с грехом пополам выдержал несколько испытаний, которым был подвергнут, он еще не заслуживает обвинения в чем-то столь невероятно педантичном и нудном, как совершенство. Ведь что оно такое — совершенство? Perfectio est carentia defectum — утверждает древний Микрелиус, — совершенство есть отсутствие недостатков, и это означает, что совершенство есть нечто абсолютно и бесповоротно негативное; однако и существ в высшей степени совершенных, чьим олицетворением, как известно, является Бог, тоже вообще нет на свете.
   Принцесса зарделась.
   — Вы храбрец, синьор Кукан. Передо мной никто еще не отваживался произнести нечто столь страшное и недозволенное. Немало людей поплатились жизнью за высказывания куда более мягкие, но мне это по душе, хотя от ваших слов у меня мурашки бегут по коже. Скажите еще что-нибудь столь же дерзкое.
   — Это звучит как приказ.
   — Да это и есть приказ. Разумеется, мой приказ не служит гарантией того, что я не начну визжать от возмущения и перед всем двором не обвиню вас, будто вы рассказываете вещи, оскорбительные для моего слуха, кои заслуживают суда инквизиции. Вы заметили, что я жестокосердна. Хорошо, признаю, вы правы.