Как будто в ответ на эти размышления раздалось чье-то царапанье, и в покои вступил высокий костлявый старик, которого сопровождал худенький тихий паренек: старик назвался Гансом Шютце, портновских дел мастером, присланным по приказу герцога снять с господина Кукан да Кукана мерку для платья. Его Высочество герцог, элегантнейший из мужчин Италии, любит, чтобы его придворные также были изысканно одеты, и посему повелел ему, Гансу Шютце, изготовить для господина Кукана платье на разные случаи, но прежде всего — костюмы парадный, охотничий и повседневный.
   Петр был обрадован этим более, чем, при своем бескорыстии, мужественности и похвальном отсутствии тщеславия, считал бы для себя возможным, ибо это означало, что герцог не думал ограничить проявленное к нему расположение лишь лестными похвалами, произнесенными на балконе перед лицом возбужденной толпы, и выделением сверхроскошной квартиры, где, говорят, во время своего последнего визита в Страмбу жил сам король неаполитанский, что, разумеется, было приятно Петру, но и несколько тревожило: ведь глупо думать, будто ему позволят надолго задержаться в столь знаменитых апартаментах; вместе с тем ему нравилось, что портной поскребся в дверь, а не постучал, поскольку это означало, что при страмбском дворе, вернее, при его, Петровом, дворе, придерживаются тех же тонкостей в поведении, кои являлись законом для любого из придворных императора в Праге; к тому же он был рад избавиться от досадной, тайной, но изнурительной заботы, что заявляла о себе откуда-то из глубин его растрепанных мыслей, — заботы о том, как бы приблизиться к принцессе и ее окружению, притом что в карманах у него пусто, ведь о денежном вознаграждении, которое он за свои три должности мог бы получать, до сих пор речи не заходило, а о том, что он благородно возвратил мешок с деньгами, доверенный ему Джованни, не стоит даже и упоминать; меж тем единственное платье, ему принадлежавшее, за то время, пока они добирались до Италии, сильно обветшало. Поэтому он соблаговолил позволить мастеру Шютце отразить в цифрах превосходные пропорции своей статной фигуры.
   — Шея — четырнадцать, — диктовал мастер Шютце своему белобрысому помощнику, — манишка — шестнадцать с половиной, двадцать девять, спина — восемь, грудь — тридцать девять, талия — тридцать два. Господин тонок в талии, это славно, жаль вот, что мода нынешнего сезона предписывает камзол, свободный в поясе, прямой, не присобранный, длинный — до бедра, с разрезом сзади, это выдумка испанцев, черт бы их побрал, но мы, немцы, хорошо знаем, почему у нас о всяких незначительных явлениях замечают: das kommt mir Spanisch vor — по-моему, тут приложили руку испанцы. Рукав — до локтя — двадцать ровно, по всей длине — тридцать один. Герцог настаивает, чтобы придворные следовали моде, ибо привилегия одеваться, руководствуясь собственным вкусом, принадлежит лишь ему одному. Мы шьем этому неряхе герцогу платье по эскизам придворного художника Ринальдо Аргетто.
   — Пардон? — с удивлением переспросил Петр.
   — От локтя — четырнадцать, запястье — семь, — спокойно продолжал мастер Шютце. — Вот именно, неряхе. Тот костюмчик, в котором он был вчера на благотворительном балу, все-таки очень хорош.
   — Я это отметил, — отозвался Петр.
   — Шестьдесят две девушки портило над ним глаза целую ночь и весь день, — продолжал мастер Шютце, — а он, свинья, все залил вином, и теперь наряд можно выкинуть. Герцог не позволяет донашивать брошенные им платья. Герцогиня — та позволяет, но велит перешивать. Ах, герцогиня — настоящая дама. Французская королева, увидев ее руки, позеленела от зависти и спросила, как она ухитряется, чтоб ее ручки оставались такими беленькими и мягонькими, и герцогиня — вот у кого золотое сердце! — была так добра и рассказала ей, что на ночь натягивает перчатки из кожи лани, внутри пропитанной особой мазью, и обещала точно такие послать королеве. Бедра тридцать восемь, записал? Черт побери, не считай ворон, пиши, что я диктую; повторяю: бедра — тридцать восемь, вот это, я понимаю, бедра, о Господи! Герцогиня и впрямь послала королеве перчатки, но за время долгого пути из Страмбы во Францию мазь протухла и начала вонять. При дворе в Париже, когда этот презент туда дошел, все затыкали носы, но королева сказала: «Неважно, раз такие перчатки носит герцогиня Страмбы, я буду носить их тоже». И носила. Это — чтоб господин представлял себе, как велик авторитет нашей герцогини.
   Петр рассмеялся, но мастер Шютце остался серьезен.
   — Да, влияние герцогини очень велико, и оно вполне ею заслужено, — продолжал он. — Eine Dame, eine wirkliche Dame[57], хотя и у нее есть свои слабости, но у кого их нет, этих слабостей? Взять хотя бы эту ее карлицу, слабоумную Бьянку. Если вы желаете удержаться при страмбском дворе, герр фон Кукан, остерегайтесь обронить бранное словечко об идиотке нашей герцогини, о ее первой даме! Герцогиня считает Бьянку прямо-таки даром Господним. Герцогиня не помилует никого, кто выкажет Бьянке свое пренебрежение и отвращение. Один придворный капельмейстер — он был немец, прошу прощенья, так же как и я, музыкант милостью божией, так он при Бьянке рискнул демонстративно заткнуть себе нос, поскольку эта придворная дама, извините меня за грубое выражение, воняет как Putzioch[58], и не спрашивайте даже, что с ним стало потом. Он сидит по сей день. И еще, герр фон Кукан. Если случится так, что герцогиня пожелает с вами побеседовать, скорее всего, пожалуй, этого не произойдет, согласно придворному этикету, это — чрезвычайно трудное дело, но если вдруг, — то, герр фон Кукан, Боже вас сохрани выразиться иначе, чем почтительно и с пониманием об этих ее чудесных каменьях, приносящих человеку счастье, и об астральных влияниях, о добрых знамениях и дурных предзнаменованиях, о посланиях с того света или как там еще называются все эти штучки, которые герцогиня обожает, короче говоря — о ее магии. Приблизительно год назад торговый представитель Австрии, который при нашем дворе устроил себе славную синекуру и вообще — сладкую жизнь, но оказался так не предусмотрителен, что в присутствии госпожи герцогини всякую магию объявил глупостью, бабским суеверием и вообще — надувательством, — вам бы стоило поглядеть, герр фон Кукан, как он загремел.
   — Загремел? — переспросил Петр. — Но куда?
   — Домой. В Австрию, — ответил мастер Шютце, — ему даже переночевать в Страмбе не позволили, велели прямо — с места в карьер — паковать свои чемоданы и убираться откуда пришел. Панталоны сделаем присборенные, до половины ляжек, хорошо? Да оно и понятно, К чему и зачем коммерсанту верить в магию и во всякие там заклинания, но такова уж придворная жизнь, вы к этому еще привыкнете, коли вам удастся здесь закрепиться.
   — Ну, а герцогская дочь? — спросил Петр. — Что она?
   — Принцесса Изотта? — переспросил мастер Шютце. — Ах, это ангел. Хоть и заносчива, не приведи Бог, дерзка, как обезьяна, зла, языкаста, эгоистка, своевольница, упряма, взбалмошна, но это пустяки, герр фон Кукан, все это, в общем, свойства, которые герцогская дочка может себе позволить, ей даже как-то положено их иметь, и я не ошибаюсь, говоря, что принцесса Изотта — ангел. Правда, ни одна компаньонка выдержать ее не в состоянии, учители и наставники, ей назначенные, разбегаются, — последний ее учитель музыки даже повесился, и никто не знает, отчего, может быть, влюбился, дурачок, известно только, что однажды утром его нашли повесившимся на дверной ручке. Пусть вам даже в голову не взбредет, герр фон Кукан, ухаживать за принцессой, или бросать на нее страстные взгляды, или же, um Gotteswillen[59], посвящать ей стихи, тогда вам беды не миновать, герр фон Кукан, вы кончите, как этот прецептор. Значит, прежде всего сошьем господину костюм для завтрашнего бала, который герцог устраивает в честь — непонятно в честь чего, — наверное, по поводу кончины capitano di giustizia, да ведь это же цирк, какого свет еще не видывал. Мы сошьем нечто простое, чтобы герцог не завидовал, но элегантное, чтобы мне не оскандалиться, я предлагаю камзол из фиолетового атласа, такого у нас давно уже не было, закрытый почти под самую шею, на серебряных круглых пуговках, грудь подложим, как теперь принято, господин и без того не толстый, а, скорее, худоватый, знаю, знаю, мускулы у него как железо, да ведь в хорошо сшитом костюме этого не видать — узкий пурпурный рукав, лишь чуть-чуть присобранный у плеча, прорези совсем небольшие, в три венцовых круга, штаны тоже пурпурные, это — исключительно лишь для господина arbitri linguae latinae и gonfaloniere di giustizia. Вы не обращайте внимания, господин фон Кукан, на то, что герцог назначил вас на такие скромные должности, которые вам не дают никакой власти и через которые — я рад был бы ошибиться — вы не разбогатеете, — десять, четыре, двадцать один с половиной, записал?
   Не спи у меня и пиши; я сказал: штаны — длина сбоку десять, в шагу — четыре, объем бедра — двадцать один с половиной. Потому что теперь при дворе лучше быть тише воды, ниже травы, герцог хоть и хороший человек, но страшно, страшно мнительный — после того свинства, которое учинил его Busenfreund[60], граф Одорико, так что удивляться тут нечему.
   — А что совершил граф Гамбарини? — спросил Петр.
   — Герр фон Кукан этого не знает? — удивился мастер Шютце. — Да, не забыть бы о башмаках, я закажу их, конечно, но вряд ли они будут готовы к завтрашнему вечеру, поэтому рекомендую подобрать себе что-нибудь элегантное из имеющегося у нас на складе, лучше всего — скромные туфли с тупыми носками, серебряными каблуками, коль скоро у нас на камзоле пуговицы серебряные. Кое-кто из господ познатнее носит полые каблуки и прячет в них свернутую стальную пилку — на случай, если угодит в тюрьму и ничего другого не останется, как подпиливать решетки. Этакие недотепы, гвоздя не умеют выдернуть из стены, а не то что отвинтить каблук, перепилить решетку и спуститься по плохой веревке, да сорваться, да сломать себе ногу и со сломанной ногой еще не попасть в руки стражи и бежать, как это сделал Бенвенуто Челлини, все это — пустое, пустое, эти каблуки с пилками внутри — хоть и изысканно, и тут возражать совсем не приходится. Так, значит, герр фон Кукан не знает, какое преступление совершил граф Гамбарини — да ведь про это тут вам всякий ребенок расскажет, это входит в программу общеобязательного обучения. Как известно, герцог Танкред имеет привычку тяпнуть, выпить, стало быть, на сон грядущий, без этого он не уснет — и вот как-то граф Гамбарини — ах, какой выдающийся был человек! — подкупил слугу, чтобы тот подсыпал герцогу яду в рюмку с вином. So eine Gemeinheit![61] Наверняка тряхнул мошной прежде, чтоб подбить слугу на такую пакость, потому что слуга был человек старый и порядочный, теперь уж таких слуг не бывает, и все-таки граф склонил его на это. Да чем черт не шутит! Когда слуга нес герцогу отравленное питье, ему сделалось дурно, скорее всего со страху, но он не осознал, что это от страха и волнения, и решил, что граф отравил и его, чтоб избавиться от свидетеля. Тогда он грохнулся перед герцогом на колени и все ему выложил. Герцог тут же отправил к графу бирючей, чтоб его схватили, но Гамбарини догадался, что затея сорвалась, и вовремя смылся, переодевшись в женское платье. С тех пор герцог страшно ожесточился и возненавидел людей, и я этому не удивляюсь. Кому же теперь верить, рассудил герцог, если даже Одорико Гамбарини, кого я любил, с кем вел беседы о высоких философских материях, хотел меня извести? И теперь он сам убивает всех, так что Страмба трясется со страху. Будьте довольны, будьте довольны, герр фон Кукан, что вы назначены тем, кто вы есть, и что герцогу даже не придет в голову, что вы покушаетесь на его трон, потому что если бы он заподозрил вас в этом — вы пропали. Как последний его камергер, некий Алессандро Сикурано, приличный, порядочный человек. Никому не известно, правда ли это, но ясно одно, что герцог забрал себе в голову, будто Сикурано строит против него козни, и во время пыток Сикурано во всем признался — еще бы, как тут не признаешься, коли тебе начнут загонять под ногти раскаленные гвозди, — так вот, несчастный Алессандро Сикурано признался во всем, да еще впутал кучу невинных людей, которые тоже во всем признались, стоило палачу натянуть на них испанские сапоги; половину из них повесили, а те, кого не повесили, по сей день сидят в тюрьме, прямо у нас под ногами, герр фон Кукан, и ждут своей участи; Сикурано не повесили, а колесовали, вы еще могли видеть его на колесе, когда въезжали вчера в Страмбу, может, он еще жив, потому что вплетали его в колесо только вчера после полудня.
   — Мертв, — сказал Петр. — Я прострелил ему голову.
   Мастер Шютце поднял на Петра свои водянистые глаза.
   — Но почему, осмелюсь спросить? Отчего вы соизволили прострелить ему голову?
   — Из сострадания, — проговорил Петр. — Чтобы он больше не мучился. Я пожалел его.
   — Ах, никогда больше так не поступайте, если не хотите окончить жизнь на колесе, — посоветовал мастер Шютце. — Надеюсь, что этого никто не видел. На все, напоминающее misercordia, в Страмбе смотрят косо. Ай-яй-яй, оно вам дорого может обойтись, это ваше сострадание.
   — Теперь, когда capitano di giustizia нет в живых, наверное, все обернется к лучшему, — промолвил Петр.
   Мастер Шютце рассмеялся во весь свой беззубый рот.
   — Чудак, — проговорил он. — Capitano di giustizia — подставное лицо, его песенка давно уже была спета, потому что он крал больше, чем ему полагалось по чину, и герцог уже стал его побаиваться. Ну а поскольку сейчас папа хворает и ввязался в войну с Венецией, это самое подходящее время, чтобы вы, герр фон Кукан, произвели свой выстрел. Благодарю вас, господин фон Кукан, вы превосходно вели себя, пока я снимал с вас мерку, господа обычно бывают нетерпеливы и вертятся, — так, значит, платье будет готово к завтрашнему балу.

БАЛ В SALA DEGLI ANGELI

   Открытие бала было назначено на восемь часов вечера; на международном придворном жаргоне это означало, что в восемь часов ноль-ноль минут правитель со своей семьей войдет в танцевальную залу и что об эту пору приглашенные все до единого должны быть на местах.
   Петр Кукань из Кукани для первого своего entree[62] в высокое страмбское общество избрал время, которое ему казалось самым подходящим, а именно без трех минут восемь, ибо из богатого опыта, приобретенного еще при пражском императорском дворе, знал, что если непростительным faux pas[63] является прийти поздно, когда высокочтимый хозяин уже на месте, то столь же неуместно появиться раньше времени; так поступают только нервозные, нетерпеливые или незнакомые с тонкостями этикета новички, и вообще люди мелкие и незначительные. Люди знатные и искушенные в делах высшего света, высокопоставленные сановники и представители иностранных держав позволяют себе появляться в пределах тех десяти минут, что предшествуют последним пяти минутам перед началом бала; поэтому, если Петр появится в бальной зале двумя минутами позже, после того как прилив благороднейших из благородных уже схлынет, он тем самым проявит похвальную меру скромности, не нанеся урона своей гордости, и вместе с тем предъявит доказательства своего поразительного самообладания и уверенности в себе, ибо — при всех преимуществах общественно-стратегического плана — этот миг, когда еще не поздно появиться, un peu risquee, несколько рискован, ведь может случиться, что у правителя вдруг заспешат часы и он, Петр, столкнется с ним у входа, что было бы — и это признает каждый — убийственно и непоправимо.
   Но Петр понадеялся, что при страмбском дворе, при его дворе, все идет своим чередом, согласно регламенту и распорядку, и расчет его оказался верен.
   Зала, отведенная для балов, была великолепна, она славилась далеко за пределами герцогства и называлась Залой Ангелов, — Sala degli Angeli, поскольку ее единственным, но в бесконечных вариантах повторяющимся декоративным украшением были ангелы, принадлежащие кисти божественного портретиста Анджело Бронзино, а также ангелы, сделанные из дерева, вытесанные из мрамора, отлитые из металла, вырезанные из слоновой кости художниками ничуть не менее звучных имен, такими, как Якопо Сансовино и Тициано Аспетти, и даже — мы имеем в виду четырех бронзовых ангелочков или, скорее, амурчиков, в пухленьких ручках несущих блюдо для фруктов, которые украшали в Sala degli Angeli карниз камина, поддерживаемый двумя мраморными ангелами, — работы Бенвенуто Челлини, прежнего обладателя превосходной пищали Броккардо. Нарисованные на стене исполинские херувимы с обнаженными мечами охраняли золотой трон герцога, стоявший на возвышении в глубине залы, крылатые серафимы возносились над окнами и на потолке; ангелочки нежились на легких облачках, подставляя солнечным лучам розовые попки; ангелы летали, пели, развлекались игрой на лютне, обращая к Господу пламенные взоры, и выпускали стрелы, и разбрасывали цветы, и закрывали свои личики при виде людской подлости, — словом, вели себя истинно по-ангельски, а прямо под ними, внизу, в ужасных муках извивались падшие ангелы, почерневшие от собственных грехов.
   Зала, чудно освещенная тысячами свечей, была уже полна; господа и дамы приглушенно — и вне всяких сомнений остроумно — беседовали под едва слышный аккомпанемент музыки, струившейся сверху, с балюстрады, украшенной деревянной позлащенной резьбой, также изображавшей ангелов; ангельские голоса, сопрано и альт, в сопровождении флейты негромко исполняли канцонетту «Отчего ты отклонил свои уста, жестокий», прелестное творенье Merry old England[64], которое перенесли на Европейский континент английские мадригалисты. Все гости пришли в новых нарядах, ибо и впрямь было бы неразумным и немыслимым появиться в платье, в котором позавчера ты был на благотворительном балу у почившего capitano di giustizia; все были тщательно вымыты, завиты, напудрены, одежды переливались всеми оттенками шелков и батиста, атласа и бархата и рассыпали холодный блеск бриллиантов и сапфиров; когда было произнесено чужеземное имя Петра, все до единого с нескрываемым интересом обернулись ко входу, и хотя никак не могли видеть изображения воинственного архангела Михаила в пражском костеле миноритов, копию которого олицетворял собой Петр, и не могли предполагать, до какой степени его присутствие уместно в Sala degli Angeli, но стоило ему появиться в дверях залы, как раздались аплодисменты и возгласы «браво»; питомцы эпохи, которая благоприятствовала проявлению их личного бесстрашия лишь в такой мере, в какой короли и князья не боялись ходить с обнаженными головами за катафалками своих погибших военачальников, приветствовали в Петре героя дня. И он расхаживал между ними, будто в фантастическом сне, ошеломленный и в высшей степени растроганный и польщенный, ему понадобилось призвать весь свой разум, светский опыт и самообладание, чтобы не потерять головы, не рассиропиться и по-прежнему сохранять на лице любезную и бесстрастную светскую улыбку.
   Впереди Петра, оборотясь к нему лицом и пятясь, парил в воздухе изящный крошечный господин в туфлях на таких высоких каблуках, что туда свободно могли войти три свернутые пилки для перепиливания решеток; это был герцогский maitre des ceremonies, страмбское издание мсье Ферраля, как можно было судить по плавной виртуозной свободе его движений и, главное, по длинному дирижерскому жезлу, увенчанному прелестным ангельским крылышком; сжимая жезл в руках, церемониймейстер то стучал им об пол, то поднимал вверх, к потолку, то грациозно им размахивал. Создавалось впечатление, будто он куда-то ведет Петра; так это и было на самом деле — церемониймейстер, ослепительно улыбаясь и обнажая в улыбке беличьи зубки, увлекал за собой, а изящными, быстрыми поклонами и направляющими движениями руки действительно вел Петра, и вскоре Петр понял — куда: maitre des ceremonies пролагал ему дорогу к Джованни, который стоял в противоположном углу залы в обществе прелестной дамы, чью шею обвивала в несколько рядов длинная нитка жемчуга. Увидев Джованни, Петр с веселой улыбкой направился в их сторону, a maitre des ceremonies, исполнив свою задачу, с поклоном отступил на задний план.
   Ах, великий миг! Если бы в те времена уже существовал фотографический аппарат, тут наверняка защелкали бы десятки спусков, и назавтра портреты Петра, приближающегося к Джованни, появились во всех газетах с аршинными заголовками: «Из клетки льва в Залу Ангелов», или: «Радостная встреча верных друзей», или: «Граф Гамбарини приветствует своего освободителя», или: «Храбрость и знатность заключили друг друга в объятья».
   Джованни, облаченный в прекрасное платье, которое — вполне возможно — придумал для него модельер самого герцога, ибо выглядело платье чрезвычайно изысканно, что достигалось сочетанием только двух цветов — ярко-желтого и угольно-черного, так вот, Джованни при виде Петра совершил нечто в высшей степени уместное и впечатляющее: раскрыв объятья, он, прежде чем прижать друга к своей груди, воскликнул:
   — Мой дорогой schioppetti!
   Тому, кто волею судеб стал центром всеобщего внимания, с легкостью дается и слава острослова, ибо любое произнесенное им шутливое словцо воспринимается с одобрением и признательностью; так вот и возглас «мой дорогой schioppetti», то есть «мой дорогой стрелок», которым Джованни встретил Петра, у дам и господ, окруживших друзей, вызвал рокот льстивого смеха. Но, увы, Джованни, желая, по всей вероятности, усилить эффект своих весьма удачных вводных слов, напротив, тут же все испортил:
   — Твое счастье, что ты не живешь во времена моего славного предка Федериго, он так ненавидел огнестрельное оружие, что одному пленному schioppetti повелел отрубить руки и выколоть глаза, — произнес он.
   Наступила что называется tableau[65], то есть абсолютный шок, вызванный чьей-то неловкостью; однако Петр, сохраняя на лице улыбку, сразу нашелся:
   — Конечно, дружище, но то обстоятельство, что в наше время к огнестрельному оружию прибегают на каждом шагу, в данном случае оказалось весьма счастливым, и, осмелюсь утверждать, прежде всего — для тебя.
   Люди тех отдаленных, но сохранившихся в нашей памяти эпох обожествляли проявления личной храбрости, и чем более дерзкой она была, тем более высоко в их глазах ценилась, — однако не менее высоко они ценили и одаряли своими симпатиями людей, наделенных талантом остроумия и красноречия, — вы обратили внимание, что даже самую обыкновенную трактирщицу Финетту восхитил поток изобретательной брани, которую добрый дядюшка Танкред обрушил на Джованни, когда она одобрительно проговорила: paria benissimo, — но превыше всего они ставили способность мгновенного находчивого ответа; поэтому простое возражение Петра на неуклюжую грубость Джованни было награждено аплодисментами, а дама в жемчугах, за которой Джованни ухаживал, даже воскликнула:
   — Превосходный ответ, достойный arbitri rhetoricae.
   Лоб Джованни пошел пятнами.
   — Благодарю вас, синьора, за то, что вы помогли моей убогой памяти, — проговорил он. — Право, я никак не мог вспомнить обозначения той странной должности, на которую Его Высочество изволили назначить господина из Кукани. А что это, собственно, означает — arbitri rhetoricae, что это такое?
   — Это нечто подобное званию главного хранителя коллекций герцогских художественных собраний, — ответил Петр. — Разумеется, с той разницей, что риторику я и на самом деле изучал всерьез.
   Первая встреча приятелей в обществе нежданно оборотилась словесной перепалкой, ну, а поскольку нам известно, что милые бранятся — только тешатся, мы вправе все же расценивать ее как вполне приемлемый светский успех. Меж тем три минуты, остававшиеся после появления Петра до восьми часов, истекли, и когда часы на башне костела начали отбивать удары, музыканты на балюстраде с ангелами заиграли вступление, возвещая прибытие высокородного семейства; но прежде чем герцог появился в дверях, занавешенных портьерами, которые раздвинули два лакея, в Залу Ангелов ворвался, со страшной быстротой перекатываясь на коротких кривых ножках, низенький, толстенький, но роскошно наряженный человечек с круглым тестообразным лицом, украшением которого служила бородка, постриженная точно так же, как у герцога; и прическа у него была в точности такая же, как у герцога, и берет, с той лишь разницей, что он был украшен не дорогим мехом, но свежей зеленой травкой — да, да, именно так: на головном уборе шута произрастал миниатюрный, аккуратно постриженный газон, прелестная выдумка самого шута, которая уже давно возбуждала веселое удивление страмбского придворного общества, не оставлявшего попытки дознаться, каким образом достигнуто это миниатюрное чудо и не искусственный ли это все-таки газон; но нет, то была не фальшивая травка, а настоящая, и росла она в глиняном пористом блюдце, которое было «вмонтировано» в берет, и Коно — так звали шута — дважды в день добросовестно поливал его из маленькой леечки. Коно мчался вприпрыжку, коротенькими толстыми ручками расчищая себе путь прямо к герцогскому трону, куда и вспрыгнул обеими ногами.