Вопрос, откуда он эту весьма желательную веревку возьмет, его не занимал, поскольку, как уже было отмечено, то, что он намеревался осуществить, относилось к области чуда, а чудеса, как известно, не совершаются без маленькой хотя бы крупицы счастья; чудо, подобно Философскому хлысту, который способствует превращению обычного свинца в чистое золото, — может все неудачи вдруг превратить в успех, а страдающего от мороза вывести на солнцепек. Но даже величайшее счастье, которое привалило бы Петру, не избавило бы его от необходимости перепилить решетку, символ несвободы, плод человеческого разума, аналогии которому нет в природе: Петр пилил и пилил, не ломая себе голову над тем, что будет дальше.
   Разнообразные звуки вокруг башни сливались в гул — шумела река, протекавшая внизу, хлопали крыльями ночные птицы или летучие мыши, которые любят кружить около подобных мрачных возвышений; вдали, под бренчание какого-то струнного инструмента, молодой мужской голос пел протяжную и трогательную серенаду. Месяц светил в полную силу, так что Петр без труда мог видеть, насколько продвинулась его работа, вернее, насколько она не продвинулась, потому что зубчики пилки своим упрямым царапаньем только скользили по поверхности железа: прошел уже час, а может, и больше, прежде чем на пруте появился надрез такой глубины, что эти крохотные зубцы погрузились в него; оба указательных пальца Петра были ободраны в кровь, а большие стерты, металлическая же полоска, вернее полосочка, стала горячей, раскалилась чуть не докрасна. Со лба Петра струился пот, застилая ему глаза. Когда же башенные часы с убийственным спокойствием неотвратимо пробили полночь, первый прорез, после которого надо было сделать еще семь таких же, был распилен на одну пятую, в лучшем случае на одну четвертую толщины прута. И на самом деле, как можно было говорить о чуде, если пока все происходило так обычно и естественно — ведь до сих пор Петр не совершил ничего, что выходило бы за рамки обычных человеческих возможностей, и результат его усилий не мог быть иным, как только никчемным, хуже, чем никчемным, потому что, когда рассвело и рогатая тень костела пролегла чуть ли не до самой реки, которая ожила от шума дневных забот, скрипа причальных воротов и протяжных голосов лодочников, Петр, окончательно обессилевший от непрерывного ночного напряжения и полной безнадежности, с ужасом заметил, что пилка скользит в надрезе все более гладко и безрезультатно, зубцы ее укорачиваются и пропадают, пока наконец они не сточились совсем: пилка, выражаясь словами древних схоластов, изменила свою сущность, ибо перестала быть пилкой, превратившись в нелепую бесполезную полоску металла, годную в лучшем случае для укрепления стоячего воротника.
   Это был удар, который напрочь сокрушил решимость Петра сопротивляться. Отбросив то, что еще недавно было его орудием и единственной надеждой, и просто не зная уж, что предпринять, он поставил койку на прежнее место и сел на нее. Итак, теперь остается только смириться с тем, что его отведут на допрос и пытки. Не исключено, что он перенесет все страдания, выражаясь словами его отца, «терпеливо и с достоинством», но что в этом проку, если тягостные допросы классически начинаются с того, что узника вздергивают на дыбу, то есть выворачивают плечевые суставы, так что человеку уже никогда не стать тем, кем он был до этого, потому что руки уже до самой смерти не будут служить ему, как служили раньше. Ах, каррамба Страмба, merde и Donnerwetter; мастер Шютце рассказывал ему о побеге Бенвенуто Челлини из замка Сант-Анджело — вон он, напротив — как о чем-то необыкновенном и героическом; какое же тут геройство? Знаменитый Бенвенуто Челлини, — ему-то ничего не стоило бежать! Ведь у него под рукой было все, что необходимо для побега: инструменты, с помощью которых он вытаскивал из дверных косяков гвозди, воск для изготовления фальшивых гвоздей — ими он заменял вырванные, чтобы замаскировать образовавшиеся отверстия; у него были даже слуги, доставлявшие простыни, чтобы маэстро разрезал их на длинные полосы, — значит, у него были и ножницы, — и сплетал из них веревки; странно, зачем он утруждал себя уничтожением простыней, почему сразу не приказал принести ему удобную веревочную лесенку; напротив, у Петра, как это со всей очевидностью обнаружилось при дневном свете, в камере оказались только охапка слежавшейся соломы да грубая конская попона — и ни одной простыни.
   Удрученный этими обстоятельствами, Петр растянулся на койке, чтобы за неимением лучшего — может быть, последний раз в жизни — поспать хоть немного; и с этой минуты все, как по волшебству, пошло по-другому.
   Почувствовав под спиной что-то твердое, Петр тут же запустил руку в солому, чтобы убрать мешающий предмет, и вытащил туго смотанный клубок веревки толщиной в мизинец, с завязанными по всей длине узлами, чтобы по ним удобнее было спускаться. Сердце у Петра забилось быстро-быстро; блуждающим взором оглядев свою камеру, где уже стало совсем светло, в поисках чего-нибудь подходящего, что надлежащим образом позволило бы ему употребить веревку, посланную небесами, и использовать ее по назначению, к примеру, спуститься через выщербленное отверстие в стене, вентиляционную трубу или по чему-нибудь еще, куда мог бы протиснуться только худощавый молодой человек, он вдруг увидел на полу солидную, шириной чуть ли не в два пальца и в десять пальцев длиной, с изогнутыми, остро заточенными зубцами, пилку.
   Объяснение тут было только одно, простое и легкое. Не могло быть сомнения, что неизвестный Петру предшественник тоже готовился к побегу и для этой цели раздобыл, несомненно, прочную веревку, но пилка оказалась такой скверной, что из-за явной непригодности он зашвырнул ее, а Петр поднял вместо своего собственного первоклассного инструмента, отыскивая его в темноте. Теперь нужно, чтобы меня некоторое время не трогали, тогда я практически спасен и свободен, — подумал Петр и снова принялся за работу.
   Счастье, которое столь неожиданно свалилось на него, сопутствовало ему и тут. Пилка страмбского изготовления оказалась высокого качества, правда, и решетка была не менее добротной, так что три дня и три ночи Петр усердно трудился, оставляя работу только на время короткого сна, пока не перепилил целиком прутья решетки в шести местах — две внизу, две слева и две справа; и в течение этих трех суток никто к нему не проявил ни малейшего интереса; ровно в девять утра тюремщик приносил кувшин воды, миску овощной похлебки да кусок хлеба и уходил, чтобы появиться только на следующее утро. У господ от юстиции, по всей вероятности, были дела поважнее, их не слишком заботил безвестный похититель аккредитива, а Петр использовал их забывчивость с благодарностью, насколько хватало сил и самым лучшим образом.
   Утром третьего дня, когда он возился с пятым и шестым прорезом, зазвонили все римские колокола и трезвонили до самой поздней ночи; в похлебке, принесенной тюремщиком, плавал кусок вареной говядины; на вопрос Петра, по какому случаю такое угощение, тот ответил, что сегодня день рождения Его Святейшества. Вечером из бастиона замка Сант-Анджело раздались выстрелы из мушкетов и аркебуз, что Петр различил своим чутким ухом, и этот грохот, время от времени усиленный однообразным буханием тяжелых ядер, был столь мощным, что стены башни, где Петр был заключен, ощутимо дрожали; мало того, где-то у ворот св. Петра начали пускать ракеты, и это так воодушевило римлян, что сверкающие каскады искр и золотого дождя они всякий раз сопровождали громкими возгласами «слава!».
   А Петр все пилил и пилил.
   Утром четвертого дня, когда снова воцарилась тишина, он закончил седьмой прорез, на этот раз левого прута сверху, так что оставалось перепилить только в одном месте, наверху справа второй вертикальный прут, который до сих пор был соединен с кладкой окна. Эту работу он мог безо всякой спешки проделать до наступления темноты и тогда, как говорит поэт, под покровом ночи обратиться в бегство.
   Но тут неожиданно случилось несчастье и полностью разрушило его до мелочей продуманный план: когда седьмой прорез был готов и знаменитая страмбская пилка прошла его насквозь, вся решетка ни с того ни с сего поползла вниз и исчезла из виду, и вскоре Петр услышал, как она с металлическим грохотом упала на мостовую около самой башни. Петр переоценил прочность ее опоры — последний прут, над распилкой которого он предполагал провести весь следующий день, помимо его желания и без его помощи, выпал из кладки стены, в которую, как оказалось, был вогнан недостаточно глубоко, вывалился из своего гнезда, и в окошечке сразу стало просторно-препросторно. Неизвестный мастер, по-видимому, облегчил себе задачу и не озаботился прочнее замуровать решетку.
   Итак, теперь уже ничего другого не оставалось: нужно было поскорее уносить ноги, короче говоря, давать стрекача, ни секунды не медля, исчезнуть из камеры раньше, чем заглянет сюда тюремщик, он ведь не слепой и с первого взгляда, конечно, заметит, что окошечко в камере явно не тюремного вида, и по долгу службы поднимет шум. Петр в мгновение ока привязал конец веревки к обломку левого вертикального прута, который, как упоминалось выше, оставил специально в оконном проеме, выбросил из окошка клубок веревки, затем просунул голову и, не уделив ни малейшего внимания трагическому великолепию предрассветного Рима, раскинувшегося под ним, начал спускаться, на руках соскальзывая все ниже и ниже, притормаживая при этом на узлах ногами. Мельком бросив взгляд вниз, Петр успел убедиться, что побег, как только он коснется земной тверди, вполне может удаться, потому что башня находилась в середине небольшого бастиона, окруженного оборонительной зубчатой стеной, но стена была невысока и наверху снабжена еще галереей, к которой для надобности защитников бастиона вели многочисленные ступени и приставные лестницы.
   Летописцы тех времен рассказывают, что такие и подобные им побеги происходили несчетное множество раз, но, как правило, заканчивались разрывом веревки и переломом костей у беглецов; так, например, известный английский алхимик, состоявший на службе у нашего императора, дважды был заключен в крепость и дважды спускался по веревке из окна, но в обоих случаях веревка у него обрывалась и алхимик ломал себе ноги, сперва левую, потом правую — а может, и наоборот; как известно, Бенвенуто Челлини тоже сломал себе ногу во время упомянутого уже побега из замка Сант-Анджело. Ну, а веревка, с помощью которой бежал из заточения Петр Кукань из Кукани, не оборвалась, она была хоть и тонкая, но сплетена из прочного конского волоса, а кроме того, довольно длинная, так что у Петра были все шансы достичь земли благополучно.
   Тем не менее, уже добравшись до середины страшной стены, по которой спускался, он скорее инстинктом, чем разумом почуял неладное — веревка словно ожила, как-то ослабела под его тяжестью, и Петра охватило чувство неуверенности и смертельного страха, и не без оснований, потому что остаток прута, к которому он привязал веревку, был вмурован в стену так же небрежно и неглубоко, как и прочие концы решетки, поэтому прут дрогнул и накренился, словно больной зуб, который фельдшер щипцами выдергивает из десны. То, что последовало потом, уже не было скольжением, осторожным спуском сверху вниз, а стало головокружительным полетом, неистовым, дьявольским скольжением; Петр держался за канат уже не кистями рук и не ногами, он лишь слегка зажимал его мускулами рук, икрами ног и мчался чуть ли не со скоростью свободного падения, натыкаясь на узлы веревки; когда же основание прута вывалилось из своего ложа напрочь, его замедленное свободное падение перешло в свободное падение, уже не замедленное.
   Петр скорчился и развел руки в стороны, чтобы по возможности не потерять равновесия и во что бы то ни стало упасть на согнутые ноги, — так некогда учил его приятель Франта, сын побродяжки Ажзавтрадомой; они вместе с ним воровали груши, и им случалось прыгать с дерева и спасаться бегством. Но то, что ему шутя удавалось совершить мальчиком, на сей раз удалось лишь наполовину, ибо высота, с которой он падал теперь, во много раз превосходила высоту грушевого дерева, а ноги хотя и ослабили удар, но не смогли сгладить его совсем, так что Петр сначала резко присел, а потом упал — на каменную мостовую, неподалеку от рухнувшей решетки; тут же рядом, образуя на земле изящную змееподобную спираль, улеглись высвободившаяся веревка и кусок железного прута, пролетевший чуть ли не над его головой. Человек менее выносливый вряд ли выдержал бы подобное испытание, но Петр не обессилел настолько, чтобы отказаться от мысли о побеге: в эту минуту он думал только о том, какое же это счастье, что веревка тоже оказалась здесь, рядом, потому что теперь с ее помощью он выберется из бастиона; схватив кусок прута, к которому до сих пор была привязана веревка, он поспешно поднялся, чтобы продолжать свой побег, и тут перед глазами у него поплыли круги, он упал и потерял сознание.
   Придя в себя, Петр испытал вполне приятное чувство от медленного движения и покачивания и вскоре понял, что это медленное движение и покачивание ощущается потому, что лежит он на грубо сбитых полевых носилках, которые спереди, у него в ногах, несет мужчина в темно-серой форме, с остроконечным шлемом на голове и в кольчуге без рукавов — точно так же были одеты стражники, арестовавшие его во дворце господина Лодовико Пакионе и бесцеремонно переправившие в тюрьму. Начальник этих грубиянов, верзила с подковообразными усами, обрамлявшими огромный рот, шел по правую сторону от носилок. Увидев, что Петр открыл глаза, он произнес следующее:
   — Никаких волнений, господин да Кукан, лежите спокойно и не двигайтесь, я послал за доктором, это личный лекарь господина начальника крепости, у него золотые руки, он вас осмотрит и сделает все необходимое.
   Это же юмор палачей, ирония невежд, подумал Петр. Он знал понаслышке, что, когда несчастного приговоренного волокут к месту пыток, палачи имеют обыкновение отвратительно шутить. «Ну, ребята, постарайтесь, чтобы господин в нашей славной компании не соскучился», — говорили они, привязывая осужденного к лестнице, или: «Согреем его, беднягу, а то он дрожит от холода», — приговаривали мучители, собираясь подпалить своей жертве бок горящим факелом. Нечто в том же духе происходит теперь и с Петром: «врачом с золотыми руками», который сделает для меня все необходимое, начальник стражи, безусловно, назвал главного палача, особенно жестокого и гораздого на выдумки изверга. Положение Петра действительно представлялось ужасным; то обстоятельство, что им было известно его имя, очевидно, могло свидетельствовать о том, что обвиняют его не только в краже безыменного аккредитива, но также — чего он больше всего опасался — и в убийстве герцога Танкреда, и в этом случае у него уже никогда не будет возможности оправдаться и свернуть шею Джованни Гамбарини, а также отомстить ему за подлую, злодейскую измену. Его вдруг охватила такая ярость, что он почувствовал себя сильным и совсем здоровым. Будь что будет, а мне ничто не помешает умереть, как подобает мужчине, сказал он себе, и сел на носилках.
   — Остановитесь, — сказал он стражникам, которые несли его. — Видно, вы не знаете Петра Куканя из Кукани, если думаете, что прыжок с вашей дурацкой башенки повредил его здоровью.
   Начальник снисходительным жестом дал понять стражникам, чтобы они, не обращая внимания на бред больного, осторожно несли его дальше, но тут сзади послышался знакомый голос:
   — Eh bien[128], вы разве не слышали, что вам приказал monsieur de Cucan?[129]
   Петр выскочил из носилок, обнаружив при этом, что, если не считать отшибленной задницы, других серьезных повреждений у него нет, и увидел капитана д'Оберэ, который, дружески улыбаясь, стоял на своих аистиных ногах в обществе маленького худощавого патера с желтоватыми мешками под глазами, затененными остроугольной шляпой, какие носят иезуиты. Петр на радостях крепко, по-мужски обнял капитана.
   — Действительно, как я уже однажды сказал, общение с вами никогда не утомляет однообразием, mon fils, — заметил капитан. — Просто глазам не верится, что я вижу вас живым и невредимым.
   — Господь в своей беспредельной доброте и справедливости пожелал, чтобы господин де Кукан остался невредим, совершив свой отважный прыжок, — произнес патер ясно и отчетливо, но с сильным испанским акцентом. — Благодарим вас, господин из Кукани, за то великолепное зрелище, которое вы явили нам своим побегом из тюрьмы, это было вдохновляющее подтверждение вашей невиновности, вы избежали дьявольских сетей. Я видел ангелов, которые поддержали вас во время падения и уберегли от неправедной смерти, как Даниила, брошенного в ров к львам, о чем в Писании сказано — «и никакого повреждения не оказалось на нем, потому что он веровал в Бога своего». Вы убежали из башни, благородный юноша, так пусть же эта башня станет символом вашей будущей жизни, и постигнете вы смысл слов Священного писания: «Башнею поставил Я тебя среди народа Моего, столпом, чтобы ты знал и следил путь их». Чему вы улыбаетесь, молодой человек?
   — Тому лишь, — сказал Петр, — что башня из Книги Пророка Иеремии, которую вы только что цитировали, имеется и в другом варианте стиха из того же пророчества, и звучит он примерно» так: «Я поставил тебя ныне укрепленным городом и железным столбом… против царей… против князей… против священников… земли сей».
   Иезуит помрачнел.
   — Ну, — сказал он немного погодя, — если вы чувствуете себя здоровым, господин из Кукани, — очевидно, это так и есть, — тогда нет смысла здесь задерживаться, а лучше отправиться дальше.
   Петр опять заподозрил неладное.
   — Куда именно? — спросил он.
   — К папе, parbleui — ответил капитан.
   — Да, именно так, — подтвердил иезуит. — Его Святейшество пожелали лицезреть вас и благословить как весьма заслуженного и действующего в высших интересах святой церкви человека.

РАССКАЗЫВАЕТ КАПИТАН Д'ОБЕРЭ

   Хозяин трех крепостей, как называл себя начальник тюрьмы, куда был заключен Петр, испанский дворянин Бласко Аббондио де Асеведо, предоставил в распоряжение бывшего узника свою ванную комнату в первом этаже крепости, чтобы он привел себя в порядок и приготовился к предстоящей аудиенции у папы; а пока Петр мылся у каменной кадки, в которую вода стекала по трубочке, торчащей из стены, капитан д'Оберэ, усевшись на голую лавку, где обычно дону Бласко Аббондио делали массаж, со всеми подробностями рассказывал о том, что произошло за три дня, прошедшие после ареста Петра, вернее, что он, капитан д'Оберэ, за это время предпринял для спасения своего молодого друга и в чем преуспел, стараясь, — конечно, часто безуспешно, потому что из предосторожности вынужден был говорить обиняками, — объяснить, почему Его Святейшество ни с того ни с сего милостиво обратили свой взор на потерпевшего крушение бедного неудачника, каким был Петр, да к тому же еще похитителя аккредитива.
   Оказалось, что первым демаршем капитана был визит к банкиру Лодовико Пакионе, которого он намеревался уговорить, предложив ему взятку — оставшийся у него тигелек с окрашенным свинцом — за то, что тот объявит, что произошло недоразумение, ошибка, и признает, что Петр невинен и чист, как цветок лилии. Однако великий mercator christianus, que sa face se couvre de pustules, чтоб его лицо покрыли чирьи, когда капитан прибыл в его комфортабельно-хвастливый дом, вел долгие переговоры с разными заморскими купцами, потом отправился на какой-то совет, а после него сразу же уехал и вернулся только через два часа, так что капитан д'Оберэ был вынужден ждать его почти до самого вечера; когда же наконец банкир его принял, он вовсе не прельстился блестящим предложением капитана и вместо ответа позвал слуг и приказал вывести его из дома.
   Так капитан потерял первый драгоценный день; второй день оказался не более успешным: рано утром он также посетил «Хозяина трех крепостей», то есть начальника трех обветшалых тюремных крепостей, дона Бласко де Асеведо, в чьей ванной комнате теперь как раз брился Петр. И этот спесивый синьор Ничтожество, que sa descendance soit pourrie jusqu a la derniere generation, чтоб выродилось его потомство до последнего колена, этот третьеразрядный чинуша был как-никак тюремщик Петра и в то время человек очень нужный, но он обошелся с капитаном д'Оберэ точно так же, как накануне банкир Лодовико Пакионе, потому что и он устоял перед соблазном получить тигелек с желтоватым блестящим металлом, который капитан предложил ему с условием, что тот незаметно отпустит на свободу его невинного друга; комедиант тоже приказал капитана выставить — только уже не слугам, а страже. Ну, а третий день был день рождения папы.
   — Знаю, — сказал Петр. — Трезвонили так, что у меня чуть башка не лопнула.
   Но этот трезвон, так раздражавший Петра на третий день его пребывания в тюрьме, был лишь скромным украшением того великолепного зрелища, которое состоялось на улицах Рима; по безыскусному, но обстоятельному описанию капитана выходило, что празднование дня рождения наивысшего пастыря христиан было совершенно необычайным и своей пышностью превзошло даже свадьбу французского короля, взявшего в жены итальянскую герцогиню, желая, наверное, выведать у нее рецепт изготовления paupiettes. Как видно, Его Святейшество — муж весьма тщеславный, склонный к внешней помпезности, и по этой причине из года в год его день рождения празднуется все пышнее и торжественнее. На сей раз через весь Рим, от Латерано до самого замка Сант-Анджело, двигалась великолепная процессия, которой не было конца. Возглавляли шествие пятнадцать кардиналов — капитан успел их сосчитать — во главе с весьма достойными и величественными старцами, так называемыми papabili, то есть, как объяснили капитану, кардиналами, у которых есть шансы стать преемниками папы. За кардиналами ехали, наверное, тридцать, а может, и больше патриархов и архиепископов, а за ними — около сотни простых епископов, аббатов и приоров в понтификальных[130] облачениях, кто на лошадях, кто на мулах; за ними следовали музыканты, наигрывающие сиенские песенки, поскольку Его Святейшество родом из Сиены; их сопровождали шуты и маски с носами фаллической формы — сколько бы капитан д'Оберэ ни напрягал свой немудреный солдатский ум, он никак не мог понять, почему именно этот символ производительной силы природы был сочтен уместным для празднования юбилея папы. Дальше следовали отряды легких кавалеристов в цветных формах дворянских родов Орсини, Колонна, Савелли, Конти и бог весть какого еще, потом сенаторы с герольдом, крепко сжимавшим ярко-красную хоругвь с золотыми буквами S.P.Q.R., что означает Senatus Populusque Romanus[131]; не обошлось и без наивысшего представителя справедливости, monsignore della giustizia[132], в золотом шлеме с опущенным забралом — этим он, быть может, намекал на свою слепоту, — и с обнаженным мечом шагавшего во главе группы заплечных дел мастеров и их подручных, несущих виселицы и разные мелкие приспособления для пыток, вроде щипцов, клещей и тому подобного, что на собравшуюся публику произвело громадное впечатление. Апофеозом шествия явились аллегорические колесницы, и ради этих повозок, особенно из-за одной из них, капитан д'Оберэ и рассказывал о славной процессии в честь дня рождения папы столь подробно. Так вот, на первой колеснице, впереди всех, ехал Орфей, сопровождавший игрой то ли на лире, то ли на лютне — в этих тонкостях капитан не разбирался — пение мальчиков в белых рубашечках с золотыми ангельскими крылышками на спинках, а на другой, — ну, что было на другой повозке? Этого Петру не отгадать никогда, гадай он хоть тысячу лет подряд.
   Петр, решивший, что на этом страшном свете его ничто уже удивить не может, спокойно заправил в брюки шелковую, кружевом отделанную рубашку, которую ему одолжил дон Бласко Аббондио де Асеведо, и только после этого спросил как можно более равнодушно:
   — Так что же было на второй колеснице?
   Капитан сначала сам не понял, что представляет собой картина, изображенная на второй повозке. Это было неясное очертание какого-то дворца или замка, а перед бумажными воротами этого дворца или замка застыли две фигуры, одна — белая, стоящая, другая — черная, лежащая. Белая сжимала в руках меч, черная руками задерживала кровь, якобы струившуюся из сердца. Так вот, капитан д'Оберэ смотрел на них, смотрел и поначалу ни о чем таком не думал, но вдруг ему пришло в голову, что этот бумажный дворец или замок ему чем-то напоминает, конечно, весьма отдаленно, герцогский дворец в Страмбе — такие же окна, башня, фасад.
   — Герцогский дворец в Ферраре, говорят, очень похож на дворец в Страмбе, — заметил Петр.