Действительно, в романе Неффа есть и фантастика, и «мушкетерская» романтика, но все же история в нем не только в костюмах и декорациях, что, впрочем, признают и критики. При всей очевидной и подчеркнутой условности изображаемого в романе создана выразительная картина жизни того далекого времени. Необычайно живописно, пластично переданы пейзажи и особенности быта тогдашних европейских столиц: Праги, Вены, Рима, облик вымышленной Страмбы, воплотившей яркий колорит итальянского города той эпохи, описаны одежды, празднества, нравы.
   Книга Неффа рассчитана одновременно на разные уровни читательского восприятия. Прежде всего это, конечно же, занимательный приключенческий роман, заключающий в себе познавательный материал, который дает богатую историческую информацию, пусть и «сдвинутую» по законам его специфического жанра. Но в книге есть и более глубокий историко-философский пласт. Неудача Петра в качестве правителя Страмбы выявляет неумолимость объективных исторических законов, которые невозможно изменить волевым усилием даже самого мудрого человека.
   Продолжение похождений Петра Куканя В. Нефф описал в романе «Перстень Борджа» (1975). Расширяется география странствий героя: по воле автора Петр попадает ко двору турецкого султана, где вновь проходит путь от самого последнего раба, отлавливающего крыс и прочую нечисть в подземельях сераля, до первого советника правителя Османской империи. Затем Петр оказывается во Франции, где славные мушкетеры капитана де Тревиля сначала доставляют его в Бастилию, а потом сами же устраивают ему побег. Сын пражского алхимика мечтает объединить Италию, объединить Европу, хотя бы припугнув ее новым турецким нашествием. Но мир-то остался прежним! Строит козни Джованни, строит козни герцогиня, вероломствует римский папа, люди думают о своей ближайшей выгоде, а не об общем деле. И Петр добивается лишь того, что вдохновленный его мужеством малолетний Людовик XIII воцаряется на троне, столкнув свою мать-регентшу, а в Османской империи власть забирает в свои руки младший брат султана Мустафа, который и не помышляет враждовать с владыкой Ватикана. Так началась, полагает автор, «увертюра Тридцатилетней войны».
   Во втором романе трилогии стихия вымысла, пародии, антистилизация языка расцветают еще пышнее, чем в первом. Вот как говорит герцогиня Диана о певице Олимпии и графе ди Монте Кьяра (он же Кукань): «… эта пискля Олимпия была для него только предлогом завязать с нами отношения, и нам не следует отбивать его мяч на аут». Перстень Борджа «имеет ценность сувенира». Молодой воин назван «смущенным янычарским Тарзаном», а повеса Марио Пакионе — «плейбоем». Петр получает звание «мусульманина honoris causa», речь идет о «генералиссимусе янычар» и т. п. Возрастает комизм положений, анахронизм характеров, языковой комизм. Но за всей этой бутафорией по-прежнему прослеживается серьезная концепция автора, его намерение извлечь из исторического прошлого уроки для современности. В условной фабуле романа Нефф сумел подчеркнуть гибельность для Европы раскола населяющих ее народов.
   Трилогию Неффа завершает роман «Прекрасная чародейка», увидевший свет в 1979 году. Проблема войны здесь выходит на самый первый план хотя бы уже потому, что его действие разворачивается во время Тридцатилетней войны.
   Все могло быть иначе, все могло быть иначе, уверяет нас автор, если бы в том злосчастном году 1617 доблестный и справедливый Петр Кукань из Кукани оказался бы на том единственном месте, на котором ему надлежало быть, — в его родном городе Праге: «Находись Петр в Праге, его проницательности и ораторскому искусству наверняка удалось бы предотвратить страшнейшую ошибку, когда-либо совершенную в истории Чехии, да и всей Европы. Ошибка эта заключалась в том, что чешские протестантские сословия в непостижимой слепоте избрали чешским королем ничтожного католического князька, мелкого штирийского эрцгерцога Фердинанда из династии Габсбургов, коварного негодяя…»
   Но Петр не мог оказаться в Праге: помыкавшись по морю между Турцией, где султан Мустафа назначил огромное вознаграждение за его голову, и Европой, где его ждала смертная кара за убийство подлого кардинала Гамбарини, он стал узником мрачного тюремного замка на острове Иф, того самого, где два века спустя будет заточен славный герой Дюма Эдмон Дантес, впоследствии — граф Монте-Кристо. На землю своей родины Петр пробрался тогда, когда там уже полыхала война.
   Тридцатилетняя война (1618 — 1648) так или иначе вовлекла в свой водоворот почти все государства тогдашней Европы, и множество сражений пришлось на территорию Чехии. Из Чехии родом был знаменитый полководец той войны Альбрехт Вацлав Вальдштейн, называемый также Валленштейном. Петр Кукань вступает в затяжное противоборство с Валленштейном, из которого, конечно же, наш рыцарь выходит победителем: благодаря своему хитроумию и смелости он переигрывает воеводу и убивает его. Правда, по утверждению рассказчика, этим карьера Валленштейна не заканчивается, ибо у него был двойник Михль, который и подменил его на последнем году его существования в истории. Поскольку Михль только внешне походил на полководца, не обладая ни его умом, ни стратегическим талантом, ни знанием чешского языка, ни умением ставить витиеватую подпись, то этим, как нас уверяет автор, и объясняется явный упадок Валленштейна в конце его жизни. Судить же самозванца не решились потому, что боялись опозориться перед всем миром, «и император, никогда не отличавшийся элегантностью и оригинальностью мышления, приказал ликвидировать двойника с помощью наемных убийц».
   Петр близок к полной победе — он едет в свою Страмбу, чтобы там жениться на прелестной саксонской принцессе Эльзе и затем занять чешский трон, но удар кинжала Либуши, вырванной им из рук палачей, разрушает этот план…
   И в третьем романе действуют герои вымышленные, реальные исторические лица и популярные литературные персонажи. Совершенно свободно трактуя события, автор предлагает свою авантюрную версию Тридцатилетней войны, свою «разгадку» фигуры Валленштейна, многократно привлекавшей к себе писателей и драматургов. Мы уже упоминали о героях Дюма. А чародейка Либуша носит прозвище Кураж, что сразу вызывает в памяти образ из пьесы Б. Брехта.
   Трилогия Неффа создавалась в годы, когда в исторической романистике резко возросла роль документа. Прямое включение подлинных документов эпохи в текст художественных произведений характерно для исторического жанра во многих европейских литературах, в том числе советской. В чешской литературе показательны, например, романы М.-В. Кратохвила (1904—1988) из эпохи первой мировой войны «Европа кружилась в вальсе» (1974) и «Европа в окопах» (1977), в которые введены целые подборки исторических документов. В его же «Жизни Яна Амоса» (1976) широко представлены обширные цитаты из сочинений великого чешского педагога и писателя Яна Амоса Коменского, его стихотворения, письма и т. п.
   Пристрастию к документалистике Нефф противопоставляет размах фантазии, буйство красочного вымысла. В известной мере он пародирует документализм, но в то же время готов иронизировать и над своей собственной художественной манерой, как, скажем, в начале последней главы первой части «Прекрасной чародейки»: «Наше долгое повествование, незаметно даже для автора, свернуло теперь из сфер вольного наслаждения почти сказочными событиями на строгую колею солидно документированной истории, и поэтому следует напомнить, что все еще не кончился тот самый тысяча шестьсот семнадцатый год, когда великая война между европейскими народами готова была вот-вот разразиться. Она еще не разразилась, и многое можно было еще спасти…»
   Но, рассуждая далее, что только Петр Кукань мог бы это сделать, если был бы не во французской тюрьме, а в Праге, автор восклицает: «Но какой толк раздумывать о том, что было бы, если б случилось то, чего не случилось!»
   И это уже не шутка, это серьезный вывод и убеждение писателя: историю не перепишешь, сколь бы небывалыми героями и событиями ее ни заполняла писательская фантазия, но историю надо понять, в том числе и с помощью художественного вымысла, чтобы сделать выводы для сегодняшнего дня.
   Исторический роман всегда заключает в себе по меньшей мере два очень различающихся временных уровня. Он воссоздает историческое прошлое, когда происходит его действие, но вместе с тем и свидетельствует об эпохе, когда он был написан: о ее запросах, заботах и тревогах. Подчеркнем еще раз, что при всех анахронизмах и условностях в трилогии Неффа содержится достоверная историческая информация, соблюдается логика исторического развития: созданию романов предшествовала и его сопровождала серьезная работа с источниками и документами. Но романы писались в 70-е годы XX века, и именно это не только наложило отпечаток на их форму, но и предопределило их пафос.
   Для чешской литературы 70-х годов был характерен пристальный интерес к нравственной проблематике, к морально-этическим вопросам. В специфическом преломлении эта черта присуща и трилогии Неффа, которую можно рассматривать как своего рода притчу о том, как вознаграждается добродетель. Увы, говорит нам писатель, благородные порывы далеко не всегда венчаются успехом, а добродетель не только не всегда вознаграждается, но чаще происходит совсем наоборот. Однако он столь ярко разоблачает зло, что уже тем самым утверждается красота благородства и самоотверженности, пусть нерасчетливых и часто терпящих поражение, но представляющих способ поведения, единственно достойный человека. Остроумные и ироничные романы Неффа внушают отвращение к лицемерию и самодурству, учат ценить добро.
   Полные невероятными приключениями, романы Неффа написаны во славу здравого разума. «Если бы люди умели рассуждать, — читаем мы в первом романе трилогии изложение мыслей Петра Куканя, — повсюду воцарился бы мир и покой, и не был бы сожжен Джордано Бруно, протестанты и католики могли бы сложить оружие, и человечество, столетиями терзаемое религиозными раздорами, получило бы возможность заняться более серьезными и полезными делами». Но «более серьезными проблемами» не удается заняться даже самому мудрому Куканю, не говоря уже о прочих тогдашних людях, жизнь которых протекала среди бесконечных войн. В последнем романе такова, например, Либуша-Кураж, способности которой на жестокость не приходится удивляться, ибо ведь — «Либуша не знала никогда ничего, кроме войны, только войны, и все время войны…».
   Мечта Куканя об «умении рассуждать», способном предотвратить кровопролития, это, конечно же, из нового сегодняшнего мышления. По мере развития сюжета антивоенная направленность становится главным проблемным акцентом романов Неффа. Рассказ о похождениях сына пражского алхимика не может претендовать и не претендует на адекватную реконструкцию истории, но он выявляет логику ее закономерностей, наглядно подчеркивает ту безусловную истину, что Европа слишком мала для споров и войн. Здесь все переплетено друг с другом, все — родное, войны в Европе — братоубийственны и бессмысленны. И если в первом романе трилогии мысль автора устремлялась прежде всего к проблеме «личность и история», то в последующих обозначился выход к самой злободневной геополитической проблематике.
   Мы говорили выше о тех традициях исторической романистики — от В. Ванчуры до Т. Манна и Ю. Тынянова, — на которые опирался В. Нефф, вырабатывая оригинальный жанровый вариант своих романов о Кукане. Мы отмечали также, что буйство фантазии в этих романах в известной мере полемически противостоит увлечению документалистикой. Но при всей своей самобытности Нефф-автор трилогии не одинок в современной литературе. Его романы можно сопоставить, например, с пародийным историко-философским романом «Загадка Прометея» (1973) выдающегося венгерского прозаика Л. Мештерхази, также отстаивающего идею недопустимости войны, прославляющего здравый человеческий разум, смелость, верность и честный труд.
   На русском языке в 1980 году был издан роман «У королев не бывает ног», имеющий самостоятельное значение, как роман «Три мушкетера» в «мушкетерской» трилогии А. Дюма. Теперь читатель получает возможность прочитать весь цикл романов о Петре Кукане.
   Владимир Нефф — блестящий рассказчик. Он искусно плетет интригу, нанизывает один эпизод за другим, выпукло и остроумно выписывая не только основные, но и второстепенные, «проходные» персонажи. Читатель не раз улыбнется остроумным «языковым ходам», ироническим анахронизмам. Но все это служит серьезной и глубокой мысли о человеке и человечестве, которое должно, наконец, научиться извлекать из своего прошлого уроки, ставить здравый разум выше низменных инстинктов и необузданных страстей. Романы Неффа развлекают и — заставляют задуматься, утверждают красоту доброты.
 
   С. Шерлаимова

Часть первая
СЫН АЛХИМИКА

ДВА РОЖДЕНИЯ

   Завернутый в белое одеяльце, перетянутое голубым свивальником, омытый теплой водичкой, Петр, новорожденный сын пражского алхимика Янека Куканя из Кукани, посапывал возле своей матери, которая лежала в постели, придвинутой на расстояние руки к его колыбели; впервые в жизни он спал как существо самостоятельное, отдельное от ее тела, и можно предположить, что младенческий сон его был без сновидений, поскольку новоявленное дитя, увидевшее свет сим днем вскоре после полудня, ничего еще не ведало об облике здешних мест, краев и людей, а без этого сны невозможны. Ночь была темным-темна и полна зловещих предзнаменований, точно так же, как и знамений добрых; ну, а поскольку знамения эти уравновешивали друг друга, нам остается признать, что это была самая обычная ночь второй половины апреля.
   Внизу, под ложницей родильницы, в своей мастерской, где адски воняло нашатырем и охладелым чадом, пан Янек Кукань из Кукани, муж достойный и раздумчивый, тоже переживал необычайные, волнующие мгновения, ибо, судя по всем приметам, близилось к завершению Великое его творение, то бишь создание Философского камня, носившего также название Королева материи, Великий магистериум, Великий эликсир, Жемчужина совершенств, что обладает свойством превращать обычные металлы в металлы драгоценные.
   Сидя перед хитроумной, хотя для повседневных надобностей и непригодной печкой, званной «атанор», он зябко кутался в черный бархатный плащ, достигавший ему до пят, и время от времени небольшими кожаными мехами раскалял слабо тлеющий древесный уголь и тем поддерживал предписанную температуру под глиняной миской, наполненной песком, куда была помещена герметически закрытая колба, прозванная Философское яйцо, и не сводил с ее содержимого, золотисто-желтой жидкости с красноватым оттенком, взгляда воспаленных глаз, остроту которых усиливали криво нацепленные на нос очки в деревянной оправе.
   Этот красноватый оттенок, нежный, еле приметный, какой рождается снежным утром, когда робко заявляет о себе наступающий рассвет, и был для алхимика причиной столь великого довольства, что оно граничило с изумлением и опаской, ибо это означало, что материя, на сотворение которой он положил уже шесть с половиной лет (да еще с полгода согревал в песочной ванне) близится к последней, пятой стадии своей готовности. Первая стадия, носившая название Caput corvi, или Голова ворона, отличалась черной окраской. После длительного согревания Голова ворона блекнет, седеет, что означает переход материи ко ступени второй, называемой Облачение грешника, или же, в сокращении, просто Грешник. Когда же Грешник побелеет, подоспеет время третьей стадии, или Белого лебедя; после длительного прокаливания Белый лебедь желтеет, и наступает стадия четвертая, наделенная прозвищем Воловья желчь, или Львиный зуб, пока, наконец, если все идет своим чередом, порошок не обретет замечательного красноватого оттенка Философского камня, Lapis philosophorum, и не станет ослепительно ярким, отливающим перламутром, мягким, как воск, но взрывающимся в огне.
   Дом алхимика находился на западной окраине нашей королевской столицы, неподалеку от городских валов, в только что возникшем квартале, заселенном по преимуществу придворными и краевыми чиновниками средней руки. Сумрачная его мастерская была снабжена одним-единственным окном, узким, как бойница, и украшена изображением змеи, кусающей свой собственный хвост; тело ее как бы обрамляла надпись, сделанная по-гречески, в которой содержалась основная заповедь алхимиков всех времен: «Все едино есть»; подобное изображение, но воспроизведенное на эмали с такой же надписью, пан Янек носил на перстне с печаткой, который никогда не снимал.
   Помещение было невелико, но загромождено до чрезвычайности, ибо, кроме «атанора», там стояли еще пять весьма причудливых печей, теперь потушенных; самая большая из них — для плавки металлов — была распахнута; сквозь чащу разных стояков и странных треног, сундуков и табуреток, заваленных склянками, и ступками, и книгами, по всей видимости, вельми учеными, и коробками, и плавильными тиглями, казалось, невозможно пролезть; самой большой примечательностью здесь была огромная реторта, укрепленная на медном кольце; над всем этим возвышались полати, куда взбирались по лестнице; их подпирали две стойки, увешанные черепками разных видов, щипцами и весами. На полатях, закутавшись в облезлую медвежью шубу, лежал, забывшись безгрешным сном праведника, прислуживающий брат пана Янека, монах Августин, ученый человек, помимо прочего понимавший еще и речь, с помощью которой Адам с Евой объяснялись в раю.
   Посреди этого фантастического беспорядка, на прелестном шелковом коврике, стояло дорогое кресло для клиентов почище с резными подлокотниками и обтянутое позлащенной кожей. Из сравнения этого редкостного образчика мебели и неприглядной кучи хлама, в центр которой кресло было помещено, возникало ощущение, что беспримерный хаос мастерской алхимика не столь уж необходим, а до некоторой степени подстроен умышленно, с расчетом поразить воображение простачков, которые могли сюда заглянуть, и дабы утвердить их во мнении, будто перед ними — мастер, владеющий тайнами черной магии; впечатление это в значительной мере соответствовало действительности, ибо пан Янек был не настолько состоятелен, чтобы все время предаваться трудам над Великим творением, он еще добывал и средства к существованию, работая над чем придется. До сих пор самой большой его удачей было изобретение так называемого Смарагдового эликсира, который он приготовил по древним халдейским рецептам и с помощью которого Его Величество император в свое время смогли избавиться от известной немочи деликатного свойства, что принесло пану Янеку герб: серебряное гнездо наседки на золотой курьей ножке, окруженное красным полем, и дворянский титул. К сожалению, император, себялюбец и гордец, оговорил право пользования эликсиром лишь для себя одного, пригрозив пану Янеку, что ежели тот не сохранит тайну снадобья, то он обойдется с ним более чем круто — даст указание святой инквизиции поинтересоваться деятельностью алхимика, что для пана Янека практически означало застенок и смерть на костре. Ну, а поскольку только дворянским титулом сыт не будешь, пан Янек Кукань из Кукани вынужден был бродить по тропкам скользким и недостойным его амбиции — а именно изготовлять снадобья для сведения веснушек и нежелательных волосков, что имело славный сбыт при дворе, и замазку для горшков, которую покупали у него странствующие ремесленники; наделять советами добряков, боготворивших его как мага и волшебника; они приходили, чтобы он погадал им по стеклянному шарику или по руке, либо отчеркнул в календаре дни, когда им подвалит удача, и приобретали у него лекарство от мора, сглазу, зачатий, бородавок и невезенья в картах. Навещали его и будущие роженицы, чтобы он предсказал, кто у них родится, — для этой цели он брал граненый хрусталь; подвешенный над животом женщины, хрусталь поворачивался вправо — если под сердцем мать носила сына, и влево — если должна была родиться девочка; заглядывали к нему и владельцы усадеб, дабы с помощью ивового прута он отыскал им воду.
   Однако ныне, когда в плотно запаянной колбе созревал цветок философического золота, заявлявший о себе страстно ожидаемым явлением красного оттенка, проглядывал конец этим досадным и унизительным мучениям и, напротив, близилось время, когда, как говорилось в одной английской комедии той эпохи[1], пана Янека станут обмахивать страусовыми перьями, десятью в одном опахале, и подносить кушанья на агатовых блюдах, изукрашенных золотом, смарагдом, сапфирами и рубинами.

ГОМУНКУЛУС

   Как легко догадаться, время появления на свет Петра Куканя падает на год 15**, либо на 15**, или даже на 15**, когда, если нам не изменяет память, француз шел походом против испанца, который, насколько мы можем разобраться в той неразберихе, воевал также и против турка, а тот — в свою очередь — против Угрии, откуда до земель наших рукой подать, так что от этого у нас царили и страх, и стенание; итальянец меж тем был на ножах с французом, отбивавшимся от англичанина, поляк сражался с татарвой, немец точил зубы на Данию, причем католики изничтожали протестантов, а протестанты — католиков, когда моровые поветрия сменялись эпидемиями оспы, когда земля рассыхалась от зноя, когда губили ее проливные дожди и наводнения, а люди стонали под бременем растущих налогов, и все в один голос твердили, что такого мерзкого столетия на белом свете еще не бывало, а того, что выпало на долю нынешнего поколения, не доводилось переживать никакому другому.
   Но это так, между прочим, ибо пан Янек Кукань из Кукани философски пренебрегал общей суетой и был далек от склоки, и скряжничества, и страхов, и зависти, а всей силой недюжинного своего ума сосредоточился на Великом творении. Как уже сказано, Великое творение вступило в свою завершающую стадию, только вовсе не было ясно, как долго эта последняя стадия продлится — один ли день, неделю, месяц или больше; ученые книги, толкующие о поисках Философского камня, в этом пункте, равно как и во множестве иных, до отчаяния разноречивы и туманны, но сходятся в одном: оказывается, в этой заключительной, завершающей фазе созревания Философского камня ему нужно уделять особливое внимание. Так что пану Янеку ничего не оставалось, как бодрствовать, не спускать глаз, поддерживать огонь, верить, уповать и надеяться.
   Терпеливо выполняя все эти предписания, алхимик тешил себя волнующими рассуждениями о совмещении во времени двух рождений, коими он был осчастливлен и творцом коих являлся, — о рождении драгоценной материи, которое теперь свершалось у него на глазах, и о рождении сыночка, благополучно состоявшемся; чуть захмелев от сознания двойного отцовства, ученый даже позволил себе одну, несколько фривольную мысль, и строго сжатые губы его изогнулись в радостной усмешке: насколько же легче произвести на свет ребенка, чем изобрести Философский камень.
   Мысль эта была не только фривольной, но — в конечном счете — могла показаться даже и безумной, ибо ученый таким образом приравнивал одно к другому два события, не имевшие меж собой ничего общего; в случае рождения ребенка можно было рассуждать о рождении в полном и изначальном, исконном смысле этого слова, а в случае Философского камня — лишь в смысле переносном. Но на самом деле это не так, — ведь и Камень претерпевал истинные муки рождения, ибо и он, словно дитя, возник не иначе как путем обручения и смешения двух начал — мужского и женского. Мужское начало представлено тут Философской серой, что, разумеется, не имеет ничего общего с серой обычной: потребная ученому сера была с трудом добыта из чистого золота, являющего собой овеществление тепла, заключенного в земле, и пламени; на языке алхимиков она получила одни лишь мужские названия, как-то: Змеиный самец, Король, Супруг, Дух, Делатель, Бескрылый дракон или Красный лев. Женским началом, с чем Философская сера была соединена во время Венчания, когда роль патера исполняла Философская соль, выступала Философская ртуть, экстрагированная из серебра материализованная влага, заключенная в воде и воздухе, которая зовется Армянская сука, а также Лилия или Белая манна, Семядоля, Молоко, Белая пани, Переменчивая пора — и множеством иных не менее удивительных, воображение воспламеняющих названий. Дитя рождается матерью, оплодотворенной отцом, отец в свой черед тоже родился во чреве своей матери; и четыре стихии, породившие белый свет, то бишь: земля, вода, огонь и воздух, чьим драгоценнейшим дериватом является Философский камень, сами возникли из световой Пратуманности, именуемой Матерью.
   Лукавая мысль алхимика, пробившаяся из глубины его учености, была таким образом вполне оправдана, ибо при сотворении Мира, Философского камня и Дитяти речь шла об одном и том же. Разумеется, беспримерное напряжение, которого — в отличие от деторождения — требует сотворение Камня, возникает единственно потому, что человек — весьма неловкий алхимик в сравнении с алхимиком божественным, чье присутствие ощущаешь в любом живом организме, что Аристотель именовал «энтелехия», Парацельс — «архей» и что, стало быть, теперь Янек вправе именовать «алхимик — неведомый мастер и всегдашний гость»; ему известно все, вплоть до того, что еще надлежит постичь, и он совершенно безошибочно управляет изменениями, происходящими в человеке, аккуратно поддерживает температуру тела на надлежащем уровне и пульсацию сердца в надлежащем ритме, четко отделяет вредоносное от полезного, а в женском лоне, громоздкое подобие которого являет собой печь «атанор», умело регулирует процесс созревания и роста нового индивида. Господи Боже мой, вздохнул пан Янек, какое чудо! Сколь милостиво и прозорливо с твоей стороны дать мне преемника в минуту, когда я убеждаюсь, что изнурительный труд всей моей жизни не пошел прахом!