Страница:
Но нашлись и такие, которым не понравился Севруков спектакль у озера, и они твердили, что человек не имеет права играть собственной жизнью, ведь таким образом он навлекает на деревню разные несчастья. В согласии с их предсказаниями в тот же вечер чистое до сих пор небо вдруг затянулось тучами, и поднялся ветер такой сильный, что своим воем он заглушал разговоры людей. У Галембки тогда сорвало с крыши трубу, у Шульца упало с сарая аистиное гнездо, у озера Ясного в глубине леса сломалось дерево, на котором находилось одно из пяти гнезд орлана-белохвоста. А на полуострове, как мощные органы, ревели от ветра старые ели на аллее, ведущей к воротам, две овчарки Негловича то и дело громко выли, и доктор вынужден был прерывать чтение, вставать с кресла возле печи и выходить на крыльцо, чтобы успокоить собак. Читал же доктор в то время не какую попало книгу, а произведение, из которого вытекало, что с точки зрения разума на свете ценна только одна вещь, то есть добрая воля, а она бывала доброй только тогда, когда стремилась исполнить свой долг.
На дереве же у Свиной лужайки все колыхалась петля из конопляной веревки. Йонаш Вонтрух и Антони Пасемко плели байки о Сатане, который владеет Землей.
О том, как у доктора запахло мятой и полынью, а также о женщине, которая хотела иметь ребенка от Клобука
На дереве же у Свиной лужайки все колыхалась петля из конопляной веревки. Йонаш Вонтрух и Антони Пасемко плели байки о Сатане, который владеет Землей.
О том, как у доктора запахло мятой и полынью, а также о женщине, которая хотела иметь ребенка от Клобука
Собаки лаяли возле калитки — монотонно, не слишком усердно. Доктор Ян Крыстьян Неглович отложил на стол книжку, поднялся с кресла, в сенях надел валенки и натянул на голову шапку из барсука. На нем был толстый халат, но на крыльце ветер продул его до кожи и укусил в лицо, как дикий зверь. Светя фонариком, потому что ночь была темной, шел доктор к калитке по аллее ревущих от ветра елей и думал: кто в такую позднюю пору, в плохую погоду прибыл к нему, чтобы нарушить его покой? Может, какая-то женщина начала рожать? А может, какой-нибудь путешественник продрог по дороге домой, испортился у него автомобиль или дышло он поломал, и ищет помощи в первой попавшейся усадьбе?
За калиткой стояла женщина в черном платке на голове и плечах, она была неподвижна и казалась черным стволом, который вдруг вырос за забором. — Кто ты и чего хочешь? — спросил он.
К пожилым женщинам он обращался на «вы», а «пани» говорил только тем, с которыми ему случалось иметь удовольствие. — Я Юстына, — порыв ветра принес к нему слегка свистящее имя. — Не знаю такой, — ответил доктор и движением руки успокоил собак, которые, несмотря на его присутствие, то и дело лаяли на чужую женщину. — За Дымитра Васильчука я вышла замуж и живу по соседству. Старого Васильчука доктор хорошо знал, потому что его дом соседствовал с усадьбой Макуховой. Сам он был издалека и имел трех сыновей, которые работали в лесничестве. После смерти старого два сына уехали на работу в шахте и вскоре заработали себе на машины. Третий, Дымитр, остался в Скиролавках в небольшом хозяйстве, понемногу браконьерствовал в лесу и на озере, понемногу работал на вырубках. Два года назад он привез молодую девушку, но никому ее не показывал, даже в магазин за покупками не отпускал. Доктор время от времени видел какую-то женщину, которая крутилась между домом и небольшим огородиком, но так как летом и зимой у нее был платок на голове, лица ее он не запомнил.
— Чего ты хочешь от меня, Юстына?
— Ребенка у меня нет, — ответила она. — Два года живем, а ребенка не ношу. — Это ничего. Надо ждать еще год. А может, и второй год. — Дымитр меня бьет. Говорит, что я как сухое дерево, которое надо срубить. — Приди завтра в поликлинику в Трумейках. Я тебе дам направление к врачу в город.
Но молодая женщина стояла перед воротами, как ствол дерева, который неожиданно вырос за один вечер.
— Вы тоже доктор, — сказала она чуть громче, потому что снова загудели ели. — Есть разные доктора, Юстына, — объяснил он мягко. — Такие, которые лечат зубную боль и головную боль. Боль в пояснице и детей. Я дам тебе направление в город, и там тебя обследуют. Но она стояла, как ствол дерева.
— В город меня Дымитр не пустит, а сегодня он лежит дома пьяный. Вы тоже доктор. До утра буду так стоять, пока вы меня не осмотрите и не скажете, заслуживаю ли я смерти. Яичек я принесла вам целую корзинку. И потрошеного петуха. — Она говорила медленно и певуче. И может быть, это ветер в елях виноват, а может — одиночество в доме, потому что ее голос показался доктору сладким и обезволивающим. Тогда он вставил ключ в замок калитки и открыл ее перед Юстыной, а потом повел ее на крыльцо и впустил в сени. Он и не думал ее осматривать, так как медицинская наука говорила ему, что два года без ребенка еще не дают повода для беспокойства. Но слова утешения и надежды нужны каждому, а ему тоже мило было слушать певучий говор.
Под платком в правой руке она держала корзинку с яйцами и потрошеным петухом. Он велел ей занести корзинку в кухню, а потом впустил женщину в свой кабинет, в котором старая Макухова каждый день топила печь, так, как он ей когда-то велел, потому что у врача всегда, во всякое время дня и ночи, могут быть пациенты.
Был этот кабинет гордостью доктора и как бы источником его скрытой силы, откуда он черпал веру в человеческий разум и в свой собственный талант. Среди белизны стен, ширмы, стола и шкафчиков, блестящих прозрачными стеклами, он очищал свои мысли и погружался в тайны других людей. Здесь у него было то пристанище, где его прекрасное прошлое становилось настоящим и будущим одновременно, как будто бы время для него вдруг остановилось. Несмотря на то, что роль такого, как он, сельского врача обычно сводилась к решению, куда и к какому специалисту направить больного, он все же не хотел, как другие, ограничить свой лекарский инструментарий стетоскопом и блокнотиком с рецептами: ему казалось, что он уподобился бы тогда плотнику Севруку, который продал свое долото, скобель и даже топор. У него в кабинете была и кушетка, покрытая чистой простыней, и гинекологическое кресло, капельница, шкафчик с хирургическими инструментами, аппарат для стерилизации шприцев и игл, кварцевая лампа, зеркала, зеркальце для ларингологических осмотров, а также много других приспособлений — разнообразные клещи, сверкающие никелем пинцеты и ножницы. И хотя, по правде говоря, он их никогда не использовал, все же они радовали его глаз и укрепляли веру в себя, так же, как укрепляли ее врачебные книги, переплетенные в кожу и ровненько установленные на полке. У доктора были и медицинские весы, и весы для грудных детей, а также закрытый на ключ шкафчик, полный лекарств. Когда он обследовал кого-нибудь приватно, он любил сам вручить лекарство и проследить, чтобы больной принимал то, что ему прописано. На стене кабинета висела подсвеченная лампочкой стеклянная таблица для проверки зрения, на столе возвышался аппарат для измерения давления и лежала переплетенная в красное толстая книга, в которую, как говорили, доктор записывал даже сны своих пациентов. Все эти предметы Макухова должна была ежедневно вытирать от пыли очень старательно, и доктор сердился, если находил хоть немного пыли в белой эмалированной плевательнице. Над Негловичем немного подсмеивались некоторые сельские врачи, хотя бы Иоланта Курась, педиатр, которая как терапевт работала в Трумейках по очереди с Негловичем, а в своем доме вообще никакого кабинета не держала. Другие, однако, считали, что настоящего кузнеца можно узнать по кузнице, сапожника по мастерской, а врача — по кабинету. И что тут много говорить: если кто-то в околице действительно заболевал, то он предпочитал запрячь дрожки и ехать в Скиролавки, чем идти к пани Курась и ложиться в ее квартире на старую кушетку. Когда-то, когда четырнадцать лет тому назад доктор поселился в доме своего отца, хорунжего Негловича, некоторых людей огорчали его советы и предписания. Говорили, что жене Юзефа Зентека, лесоруба, которая после пятого ребенка была плохо зашита и орган имела ужасно большой, из-за чего мужу с ней было спать невозможно, доктор сказал: «У женщины есть еще и другие отверстия, которые могут доставить удовольствие мужчине». Что конкретно он имел в виду этого никто не мог у Зентековой узнать, и из-за этого огорчение стало еще большим. А раз уж большим оно быть уже не могло, то стало уменьшаться и наконец исчезло вообще. Потому что если кто-то давал себе труд задуматься над этими вещами, то оказывалось, что, по сути дела, у хорошей хозяйки не должно ничего пропадать, а лесоруб Юзеф Зентек не должен был оставаться несчастным только потому, что его жену какой-то плохой врач неудачно зашил после родов. Со временем в Скиролавках начали хвалить своего врача и разносить его славу по околице. Писатель Любиньски рассказывал под большим секретом, что много лет назад молодой Неглович был известен в столице как многообещающий гинеколог, который был у женщин нарасхват. Но он влюбился в некую Ханну Радек, женщину необычайной красоты, которая так его ревновала, что запретила ему вообще встречаться с другими женщинами, и это вынудило Негловича приобрести квалификацию врача по внутренним болезням. Доктор, однако, высмеивал легенды такого рода, утверждая, что, когда после трагической смерти жены решил вернуться в Скиролавки и стать сельским врачом, его гинекологическая специализация оказалась малопригодной, и поэтому он пять лет два раза в неделю ездил в клинику в воеводский город, пока не сдал экзамен первой степени. Однако люди в Скиролавках предпочитали верить в рассказ писателя Любиньского, и это было еще одним доказательством, что художественная правда всегда побеждает. Те, впрочем, кому когда-то удалось один-единственный раз увидеть в Скиролавках живую Ханну Радек (потому что потом многие видели уже только алебастровую урну на кладбище), подтверждали, что она была необычайно красива, а ради подобного существа даже такой мужчина, как доктор Ян Крыстьян Неглович, мог отказаться от заглядывания в промежность другим женщинам, хоть и имел к этому талант и соответствующую квалификацию.
— Сними с себя платок и повесь его на вешалку, — сказал доктор Неглович Юстыне, когда она оказалась в его кабинете. — Потом садись поудобнее на этот маленький вертящийся табурет, который стоит перед моим столом.
Увидел доктор перед собой молоденькую женщину с белой кожей в чуть заметных веснушках и, что было удивительно при такой светлой коже, — с темными изгибами бровей и черными ресницами вокруг черных грустных глаз. Были ли они действительно грустными или такими доктору показались, этого он не знал. Но он чувствовал, что есть в них что-то необычное, будто бы эта женщина смотрела не на него, а всматривалась в какой-то печальный пейзаж в никому не знакомой стране. Лицо ее отличалось выступающими скулами, мягко закругленными подбородком и большими губами, шершавыми от ветра. Губы были слегка раскрыты в слабой улыбке, которая спорила с грустью глаз, там поблескивала полоска слюны и белые зубы с заметной щелью между верхними резцами. Удивил доктора блеск, бьющий от ее волос, на первый взгляд темных, но бросающих вокруг красноватый отсвет. Они пушились над ушами и надо лбом, завиваясь в локоны. Доктору показалось, что это не волосы, а какая-то лохматая шапка, с рыжей или красной ниткой, которая поблескивает оттенками меди и золота. Мочки маленьких ушей просвечивали розово, как полости нежных раковин, к плоскому и невысокому лбу прильнули три похожие на полумесяцы прядки, почти прикасаясь к полоскам густых бровей. Белая шея высовывалась из рубахи, которая была еще белее тела. Рубаха была вышита крестиком, каким-то непонятным узором, так как остатки его скрывала серая, расстегивающаяся спереди кофта из толстой шерсти. Под глазами женщины доктор заметил глубокие синеватые тени, которые не только сообщили ему о ее усталости, заботах или недосыпании, но и пронизали его какой-то огромной нежностью, будто бы ее страдание было для него необычайно близким и давно знакомым. Он смотрел на нее и не видел в ней ничего красивого, и в то же время она казалась ему необычайно прекрасной. Его охватил душевный непокой, с необычайной силой ему захотелось пойти за ее взглядом в ту неизвестную страну печали.
Еще раз он бросил на нее взгляд и удивился, что ее лицо и шея казались ему до сих пор белыми, потому что, когда ему в глаза ударил красноватый блеск ее волос, лицо и шея стали розоватыми, как уши.
Он перелистал страницы своей красной книги и взял авторучку. Он спрашивал и записывал ответы, с этого момента не глядя на нее и думая, не должен ли он ограничиться направлением в городскую больницу. Два года жизни с мужчиной — этого, однако, было слишком мало, чтобы Там захотели заняться ею всерьез. Но так или иначе, общий осмотр казался обязательным.
Ей было девятнадцать лет, уже два года она жила с мужем. Менструации были регулярными с тринадцати лет, она хорошо чувствовала овуляции. Не перенесла никаких заразных болезней, мать ее погибла, когда ей было три года. До замужества она воспитывалась у тетки. Ее мать убил топором отец, потому что много лет она не могла забеременеть, а когда наконец родилась Юстына, отец вбил себе в голову, что мать понесла от дьявола. Он повесился в больнице для психических больных.
— Дымитр говорит, что я такая же, как мать. Не рожу от него, разве только и меня дьявол оплодотворит своим семенем. Но меня оплодотворит Клобук. Мне снится каждую ночь, что сидит он на балке в хлеву, а потом падает на меня утром, когда иду в хлев доить нашу корову. Я боюсь его, но хочу, чтобы это произошло.
Она говорила медленно, певуче, спокойно, будто бы рассказывала о делах обычных и естественных. Выражение ее глаз не изменилось, она не стыдилась признаний и даже вроде бы чувствовала какое-то облегчение, что может поверить кому-то свои желания. В раскрытых губах теперь читалось что-то вызывающее и бесстыдное. — А что тебе еще снится?
— Самолет. Часто мне снится летящий по небу самолет. Я вижу его, как он серебрится, слышу его рокот, а потом вдруг он начинает падать на нашу усадьбу, на меня.
— Это страх, Юстына. Это боязнь, что ты так же, как мать, не забеременеешь, и Дымитр тебя убьет, как твой отец убил твою мать. Но ведь ты знаешь, что дьявол не может оплодотворить женщину, и не может этого сделать Клобук.
— Знаю, — она кивнула головой. — Но очень хочу ребенка. Поэтому я сюда пришла.
Без тени сомнения или стыда она рассказала ему, что первым и единственным мужчиной, который в нее вошел, был Дымитр. Ей нравилось то, что он с ней делал, но только вначале, может, год. Потом он сказал ей, что она — как пустое дупло, в которое можно лить семя, а в ней никогда ничего не завяжется. И с тех пор она каждую ночь ждала, когда он наполнит ее семенем, хотела его в себе задержать, но оно из нее вытекало. Год уже так с ней происходит; она подавляет свое наслаждение, потому что иначе что-то в ней корчится и выпихивает семя; и она только лежит и ждет, чтобы в ней что-нибудь осталось и начало завязываться. Каждую ночь у нее мокрые бедра, и она видит сны о Клобуке на балке в хлеву. Позавчера она увидела там собственного петуха. Зарубила его, выпотрошила и принесла доктору вместе с корзинкой, полной яиц. И сейчас просит, чтобы он помог ей задержать в себе семя.
— Этого нельзя сделать, — объяснил он. — У семени есть маленькие ножки, и оно само проходит в глубь женщины. — А почему оно не проходит в меня? — Не знаю. И выяснить это нелегко.
— Ну, загляните в меня. Может, там какие-нибудь ворота есть, закрытые, — она обеими руками схватила руку доктора, в которой он держал авторучку, нацеленную на страницу красной книги. А потом склонилась и шершавыми от ветра губами прильнула к его пальцам.
— Успокойся, Юстына, — ответил он мягко и отнял у нее свою руку. Она начала раздеваться, поспешно расстегивая пуговки кофты. — Подожди минуту, — сказал он.
Сначала он измерил у нее давление, которое оказалось как нельзя более нормальным. Пульс у нее был ровный, 72 удара в минуту. Он осмотрел ее ногти на руках, потом заглянул в глаза. Реакция Штелльвага была нормальной, так же, как и реакция Грефа и Мебиуса. Он поставил стул за ней и сзади обхватил пальцами ее шею, велев ей сделать глубокий вдох. Присмотрелся и к ее зубам, заглянул в горло, натянул кожу на щеках, отметив чуть ослабленную упругость. А когда он стоял близко к ней, его вдруг овеял запах ее тела и волос — аромат шалфея, полыни и мяты. Еще раз он склонил лицо к ее волосам, чтобы убедиться в том, не обманывает ли его обоняние, но он слишком хорошо знал аромат сушеных целебных трав.
— Ты пахнешь лугом, — сказал он удивленно.
— Вчера, как он меня начал бить, я убежала из дому и спала на сене в хлеву. А наше сено — с того луга возле вас, в нем полно трав. — Шалфей, мята, полынь, — поддакнул он.
— А больше всего мятлика и хвоща, — она подняла к доктору свое лицо, в глазах уже не было печали, только удивление, что доктор так хорошо знает их луг возле озера. И она вздохнула с облегчением, потому что раз доктор знает луг, то, может быть, изучит ее тело так же подробно.
Она аккуратно укладывала свои вещи на вертящемся табуретике. Кофту, рубаху, вышитую крестиком, широкую и длинную юбку из черной шерстяной материи, зеленоватые, вязанные крючком колготки, которые заменяли ей и трусики. Тело у нее было розоватое, с золотыми веснушками на полных плечах, грудная клетка высокая, груди большие, немного обвисшие от своей тяжести, соски маленькие, с узким кружком со слабой пигментацией, как это обычно бывает у женщин, которые еще не рожали. Диафрагмо-реберный угол был близок к прямому, плечи широкие, а когда она взошла на весы, стали заметны большие, выпуклые ягодицы. Даже на глазок ширина бедер была большей, чем ширина плеч, и это означало, что она может родить ребенка без всяких трудностей. Волосы на лоне были черными и густыми, а волос вокруг сосков, на груди и на животе он не увидел.
— Ты весишь на три килограмма больше, чем надо, — сказал он, делая вид, что не замечает на ее спине длинных, почти черных кровоподтеков. Это было обычное дело в этих краях, у других были синяки на грудях, на шее, на животе.
Небольшой излишек веса он определил по системе Лоренца, но не скрывал от себя, что предпочитает женщин полных, и для собственного употребления принимал систему Брокка. Он не велел ей сразу сойти с весов, а отступил на шаг и еще минутку любовался ее задом, глубоким врезом талии и формой таза. Удивлялся нежному закруглению низа ягодиц и удивительно худым бедрам, сужающимся до коленных суставов, лодыжкам, не слишком выступающим, и тонким голеням над большими, с заметно обозначенным подъемом, стопами. Ее волосы снова красновато поблескивали, и часть своего блеска отдавали спине, выделяя круглые ямки над ягодицами, пронизывая тело чудесным розовым оттенком. Такое тело было у его жены, Ханны Радек, но он подумал об этом только мельком, потому что за долгие годы привык во время осмотра умещать свои мысли в русло врачебной рутины.
Он указал ей на кожаный топчан, чтобы она села. Она не прикрыла руками лона, как иногда делали у него другие молодые женщины. Ее собственная нагота, казалось, была любопытна для нее самой. Впрочем, она смотрела не на доктора, а только на свои груди, живот и лоно, будто бы в первый раз в блеске электрического света видела свое нагое тело и верила, что через минуту она найдет в себе перегородку, которая закрывает в ней путь для семени.
Выстукивая ее согнутым пальцем, он определил границы прилегания легких к грудной клетке, потом приложил ухо к ее спине, чтобы послушать шум дыхания. Она задрожала, когда он коснулся ее своей целодневной щетиной, но дрожь тотчас же прошла. Она послушно дышала, то легче, то глубже, кашлянула несколько раз. Теперь он велел ей лечь на простыню кушетки. Установил границы приглушения относительного и безусловного, исследовал тоны сердца, громкость,
Ритмичность, звучность, соотношение промежутков между ударами. Немного дольше, чем это было необходимо, прижимал щекой приплюснутую, но по-прежнему выпуклую левую грудь, бессознательно получая удовольствие от тепла ее тела и аромата кожи, едва уловимого запаха пота и овечьей шерсти, который перенесся с ее кофты и будто бы впитался в тело.
У него были холодные кончики пальцев, и она снова вздрогнула, когда он начал ощупывать ее девический твердый живот. Желудок, печень, область желчного пузыря, поджелудочной железы, толстой кишки — нигде ни малейшей болезненности или увеличения.
Его ладони и пальцы путешествовали по вечным лекарским дорогам, углублялись в них, чувствуя упругость молодого тела и чудную гладкость кожи, без малейшего изъяна, родинки или нароста. Концы его пальцев разогрелись, и он внезапно почувствовал тепло где-то внутри себя, будто бы в самом сердце. — У тебя красивое тело, Юстына, — сказал он тихо, перемещая свою ладонь с шершавого от волос лона на небольшую выпуклость живота и задерживая ее возле глубокой ямки небрежно отрезанной пуповины.
Она приподняла голову с маленькой подушки и посмотрела на свой живот, на ладонь доктора с длинными, немного раздвинутыми в эту минуту пальцами, похожую на белую звезду.
— Мало у кого из женщин такое красивое, гладкое, розовое тело, как у тебя. Дымитр не должен тебя бить. Ты сотворена для ласк.
Голова ее упала на подушку. Она смотрела в потолок, губы ее раскрылись в улыбке, более смелой, чем до тех пор, даже блеснули крупные зубы.
— Знаю. Потому что я люблю, когда меня трогают. Дала бы заласкать себя до смерти. — Он почувствовал ладонью, что она беззвучно засмеялась. Минуту спустя она добавила в задумчивости:
— Но любовь должна дать плод. А из меня все вытекает. Каждое утро у меня мокрые бедра.
— Ты здорова, — сухо сказал он и встал с кушетки.
Она поняла эти слова как приказ одеваться. Рывком села. Ее глаза потемнели от гнева, а рот стиснулся в узкую щелочку.
— Я принесла вам петуха и полную корзинку яиц. Все из меня вытекает. Я — как пустое дупло!
В первый раз она повысила голос. Его неприятно поразило то, что он дал себя обмануть. Она покорила его своей мягкой певучестью, а сейчас он как будто бы увидел в ней кого-то другого. Визгливую деревенскую женщину, охваченную единственным чувством — жаждой материнства.
Он был зол на себя за слова о том, что она была сотворена для ласк. Если уж по правде, то ни одна женщина не сотворена для ласк. Все, что он когда-либо о них узнал, говорило, что они были прежде всего самками человеческой породы, у которых каждый орган был подчинен одной цели: оплодотворению, беременности, выкармливанию новорожденного. Если и были у них еще какие-либо функции — учить в школах, управлять, писать стихи, — все это было уже вне круга интересов гинекологии. И если даже были правы те, кто говорил, что наслаждение, переживаемое с мужчиной, отличает человеческую самку от самки обезьяны, то правдой было и то, что сперматозоид оплодотворял яйцеклетку без чьего-либо понимания, без ласк и без переживаемого наслаждения.
— Там — кресло, — он вынул из шкафа резиновые перчатки. Неизвестно почему, но вдруг ему захотелось, чтобы она увидела в нем мужчину, застыдилась бы его хотя бы на миг, а ему пришлось бы побеждать ее женский стыд. Но она была неудержима в стремлении открыть замкнутые ворота, ведущие внутрь. Впрочем, откуда ему было знать, сколько прошло ночных часов, прежде чем она решилась прийти к нему, хотя и знала, что должна будет раздеться и показать чужому мужчине себя изнутри. Может быть, тысячи раз переживала она свой стыд, пряча лицо в подушку от ударов Дымитрова кулака и животом прижимаясь к сеннику?
Половые органы ее были хорошо развитыми, малые срамные губы — выпуклыми, розовато-красными, и только клитор, когда он прикоснулся к нему пальцами, вызвал реакцию легкой боли. Он подумал, что тот петух на балке не был так уж невинен, как она о том рассказывала, что он являлся не только во снах, но и в мечтах, успокаивал ее страсть и тоску. Два пальца в резиновой перчатке он засунул ей во влагалище, а левую руку положил на живот, над лонным сочленением. Передвинул пальцы вправо, потом влево, исследуя состояние труб и яичников, потом с помощью зеркала осмотрел шейку матки. Она была без эрозий и новообразований, матка — без загиба кзади, безболезненная, в чем он, подвигав ею, убедился.
В какое— то мгновение он почувствовал на себе взгляд Юстыны, посмотрел на нее и увидел на ее губах легкую улыбку, которая показалась ему триумфальной, будто бы она одержала над собой или над ним какую-то только ей одной известную победу. Заметив, что он посмотрел на нее, она прикрыла глаза и теперь смотрела на него из-под прищуренных ресниц, неподвижно и властно, будто бы, познав тайну ее тела, он стал одновременно ее собственностью. Но это было короткое, мимолетное впечатление, которое он отбросил.
— Одевайся. Ты здорова и можешь иметь детей, — сказал он коротко, снимая перчатку.
Он не был в состоянии проверить, проходимы ли трубы. Такого рода исследования необходимо проводить в специализированной клинике — сальпометрография, биопсия шейки матки, лепарископия и много других сложных действий, большинство которых могло быть небезопасными для здоровья, и прибегать к ним можно было только в случае необходимости. А эта только два года жила с мужчиной. Впрочем, разве не говорит статистика, что только в сорока случаях из ста вина за отсутствие ребенка лежит на женщине? Всегда, прежде чем направить женщину на долгие и мучительные исследования, необходимо было подвергнуть исследованию мужчину, что было просто и легко.
За калиткой стояла женщина в черном платке на голове и плечах, она была неподвижна и казалась черным стволом, который вдруг вырос за забором. — Кто ты и чего хочешь? — спросил он.
К пожилым женщинам он обращался на «вы», а «пани» говорил только тем, с которыми ему случалось иметь удовольствие. — Я Юстына, — порыв ветра принес к нему слегка свистящее имя. — Не знаю такой, — ответил доктор и движением руки успокоил собак, которые, несмотря на его присутствие, то и дело лаяли на чужую женщину. — За Дымитра Васильчука я вышла замуж и живу по соседству. Старого Васильчука доктор хорошо знал, потому что его дом соседствовал с усадьбой Макуховой. Сам он был издалека и имел трех сыновей, которые работали в лесничестве. После смерти старого два сына уехали на работу в шахте и вскоре заработали себе на машины. Третий, Дымитр, остался в Скиролавках в небольшом хозяйстве, понемногу браконьерствовал в лесу и на озере, понемногу работал на вырубках. Два года назад он привез молодую девушку, но никому ее не показывал, даже в магазин за покупками не отпускал. Доктор время от времени видел какую-то женщину, которая крутилась между домом и небольшим огородиком, но так как летом и зимой у нее был платок на голове, лица ее он не запомнил.
— Чего ты хочешь от меня, Юстына?
— Ребенка у меня нет, — ответила она. — Два года живем, а ребенка не ношу. — Это ничего. Надо ждать еще год. А может, и второй год. — Дымитр меня бьет. Говорит, что я как сухое дерево, которое надо срубить. — Приди завтра в поликлинику в Трумейках. Я тебе дам направление к врачу в город.
Но молодая женщина стояла перед воротами, как ствол дерева, который неожиданно вырос за один вечер.
— Вы тоже доктор, — сказала она чуть громче, потому что снова загудели ели. — Есть разные доктора, Юстына, — объяснил он мягко. — Такие, которые лечат зубную боль и головную боль. Боль в пояснице и детей. Я дам тебе направление в город, и там тебя обследуют. Но она стояла, как ствол дерева.
— В город меня Дымитр не пустит, а сегодня он лежит дома пьяный. Вы тоже доктор. До утра буду так стоять, пока вы меня не осмотрите и не скажете, заслуживаю ли я смерти. Яичек я принесла вам целую корзинку. И потрошеного петуха. — Она говорила медленно и певуче. И может быть, это ветер в елях виноват, а может — одиночество в доме, потому что ее голос показался доктору сладким и обезволивающим. Тогда он вставил ключ в замок калитки и открыл ее перед Юстыной, а потом повел ее на крыльцо и впустил в сени. Он и не думал ее осматривать, так как медицинская наука говорила ему, что два года без ребенка еще не дают повода для беспокойства. Но слова утешения и надежды нужны каждому, а ему тоже мило было слушать певучий говор.
Под платком в правой руке она держала корзинку с яйцами и потрошеным петухом. Он велел ей занести корзинку в кухню, а потом впустил женщину в свой кабинет, в котором старая Макухова каждый день топила печь, так, как он ей когда-то велел, потому что у врача всегда, во всякое время дня и ночи, могут быть пациенты.
Был этот кабинет гордостью доктора и как бы источником его скрытой силы, откуда он черпал веру в человеческий разум и в свой собственный талант. Среди белизны стен, ширмы, стола и шкафчиков, блестящих прозрачными стеклами, он очищал свои мысли и погружался в тайны других людей. Здесь у него было то пристанище, где его прекрасное прошлое становилось настоящим и будущим одновременно, как будто бы время для него вдруг остановилось. Несмотря на то, что роль такого, как он, сельского врача обычно сводилась к решению, куда и к какому специалисту направить больного, он все же не хотел, как другие, ограничить свой лекарский инструментарий стетоскопом и блокнотиком с рецептами: ему казалось, что он уподобился бы тогда плотнику Севруку, который продал свое долото, скобель и даже топор. У него в кабинете была и кушетка, покрытая чистой простыней, и гинекологическое кресло, капельница, шкафчик с хирургическими инструментами, аппарат для стерилизации шприцев и игл, кварцевая лампа, зеркала, зеркальце для ларингологических осмотров, а также много других приспособлений — разнообразные клещи, сверкающие никелем пинцеты и ножницы. И хотя, по правде говоря, он их никогда не использовал, все же они радовали его глаз и укрепляли веру в себя, так же, как укрепляли ее врачебные книги, переплетенные в кожу и ровненько установленные на полке. У доктора были и медицинские весы, и весы для грудных детей, а также закрытый на ключ шкафчик, полный лекарств. Когда он обследовал кого-нибудь приватно, он любил сам вручить лекарство и проследить, чтобы больной принимал то, что ему прописано. На стене кабинета висела подсвеченная лампочкой стеклянная таблица для проверки зрения, на столе возвышался аппарат для измерения давления и лежала переплетенная в красное толстая книга, в которую, как говорили, доктор записывал даже сны своих пациентов. Все эти предметы Макухова должна была ежедневно вытирать от пыли очень старательно, и доктор сердился, если находил хоть немного пыли в белой эмалированной плевательнице. Над Негловичем немного подсмеивались некоторые сельские врачи, хотя бы Иоланта Курась, педиатр, которая как терапевт работала в Трумейках по очереди с Негловичем, а в своем доме вообще никакого кабинета не держала. Другие, однако, считали, что настоящего кузнеца можно узнать по кузнице, сапожника по мастерской, а врача — по кабинету. И что тут много говорить: если кто-то в околице действительно заболевал, то он предпочитал запрячь дрожки и ехать в Скиролавки, чем идти к пани Курась и ложиться в ее квартире на старую кушетку. Когда-то, когда четырнадцать лет тому назад доктор поселился в доме своего отца, хорунжего Негловича, некоторых людей огорчали его советы и предписания. Говорили, что жене Юзефа Зентека, лесоруба, которая после пятого ребенка была плохо зашита и орган имела ужасно большой, из-за чего мужу с ней было спать невозможно, доктор сказал: «У женщины есть еще и другие отверстия, которые могут доставить удовольствие мужчине». Что конкретно он имел в виду этого никто не мог у Зентековой узнать, и из-за этого огорчение стало еще большим. А раз уж большим оно быть уже не могло, то стало уменьшаться и наконец исчезло вообще. Потому что если кто-то давал себе труд задуматься над этими вещами, то оказывалось, что, по сути дела, у хорошей хозяйки не должно ничего пропадать, а лесоруб Юзеф Зентек не должен был оставаться несчастным только потому, что его жену какой-то плохой врач неудачно зашил после родов. Со временем в Скиролавках начали хвалить своего врача и разносить его славу по околице. Писатель Любиньски рассказывал под большим секретом, что много лет назад молодой Неглович был известен в столице как многообещающий гинеколог, который был у женщин нарасхват. Но он влюбился в некую Ханну Радек, женщину необычайной красоты, которая так его ревновала, что запретила ему вообще встречаться с другими женщинами, и это вынудило Негловича приобрести квалификацию врача по внутренним болезням. Доктор, однако, высмеивал легенды такого рода, утверждая, что, когда после трагической смерти жены решил вернуться в Скиролавки и стать сельским врачом, его гинекологическая специализация оказалась малопригодной, и поэтому он пять лет два раза в неделю ездил в клинику в воеводский город, пока не сдал экзамен первой степени. Однако люди в Скиролавках предпочитали верить в рассказ писателя Любиньского, и это было еще одним доказательством, что художественная правда всегда побеждает. Те, впрочем, кому когда-то удалось один-единственный раз увидеть в Скиролавках живую Ханну Радек (потому что потом многие видели уже только алебастровую урну на кладбище), подтверждали, что она была необычайно красива, а ради подобного существа даже такой мужчина, как доктор Ян Крыстьян Неглович, мог отказаться от заглядывания в промежность другим женщинам, хоть и имел к этому талант и соответствующую квалификацию.
— Сними с себя платок и повесь его на вешалку, — сказал доктор Неглович Юстыне, когда она оказалась в его кабинете. — Потом садись поудобнее на этот маленький вертящийся табурет, который стоит перед моим столом.
Увидел доктор перед собой молоденькую женщину с белой кожей в чуть заметных веснушках и, что было удивительно при такой светлой коже, — с темными изгибами бровей и черными ресницами вокруг черных грустных глаз. Были ли они действительно грустными или такими доктору показались, этого он не знал. Но он чувствовал, что есть в них что-то необычное, будто бы эта женщина смотрела не на него, а всматривалась в какой-то печальный пейзаж в никому не знакомой стране. Лицо ее отличалось выступающими скулами, мягко закругленными подбородком и большими губами, шершавыми от ветра. Губы были слегка раскрыты в слабой улыбке, которая спорила с грустью глаз, там поблескивала полоска слюны и белые зубы с заметной щелью между верхними резцами. Удивил доктора блеск, бьющий от ее волос, на первый взгляд темных, но бросающих вокруг красноватый отсвет. Они пушились над ушами и надо лбом, завиваясь в локоны. Доктору показалось, что это не волосы, а какая-то лохматая шапка, с рыжей или красной ниткой, которая поблескивает оттенками меди и золота. Мочки маленьких ушей просвечивали розово, как полости нежных раковин, к плоскому и невысокому лбу прильнули три похожие на полумесяцы прядки, почти прикасаясь к полоскам густых бровей. Белая шея высовывалась из рубахи, которая была еще белее тела. Рубаха была вышита крестиком, каким-то непонятным узором, так как остатки его скрывала серая, расстегивающаяся спереди кофта из толстой шерсти. Под глазами женщины доктор заметил глубокие синеватые тени, которые не только сообщили ему о ее усталости, заботах или недосыпании, но и пронизали его какой-то огромной нежностью, будто бы ее страдание было для него необычайно близким и давно знакомым. Он смотрел на нее и не видел в ней ничего красивого, и в то же время она казалась ему необычайно прекрасной. Его охватил душевный непокой, с необычайной силой ему захотелось пойти за ее взглядом в ту неизвестную страну печали.
Еще раз он бросил на нее взгляд и удивился, что ее лицо и шея казались ему до сих пор белыми, потому что, когда ему в глаза ударил красноватый блеск ее волос, лицо и шея стали розоватыми, как уши.
Он перелистал страницы своей красной книги и взял авторучку. Он спрашивал и записывал ответы, с этого момента не глядя на нее и думая, не должен ли он ограничиться направлением в городскую больницу. Два года жизни с мужчиной — этого, однако, было слишком мало, чтобы Там захотели заняться ею всерьез. Но так или иначе, общий осмотр казался обязательным.
Ей было девятнадцать лет, уже два года она жила с мужем. Менструации были регулярными с тринадцати лет, она хорошо чувствовала овуляции. Не перенесла никаких заразных болезней, мать ее погибла, когда ей было три года. До замужества она воспитывалась у тетки. Ее мать убил топором отец, потому что много лет она не могла забеременеть, а когда наконец родилась Юстына, отец вбил себе в голову, что мать понесла от дьявола. Он повесился в больнице для психических больных.
— Дымитр говорит, что я такая же, как мать. Не рожу от него, разве только и меня дьявол оплодотворит своим семенем. Но меня оплодотворит Клобук. Мне снится каждую ночь, что сидит он на балке в хлеву, а потом падает на меня утром, когда иду в хлев доить нашу корову. Я боюсь его, но хочу, чтобы это произошло.
Она говорила медленно, певуче, спокойно, будто бы рассказывала о делах обычных и естественных. Выражение ее глаз не изменилось, она не стыдилась признаний и даже вроде бы чувствовала какое-то облегчение, что может поверить кому-то свои желания. В раскрытых губах теперь читалось что-то вызывающее и бесстыдное. — А что тебе еще снится?
— Самолет. Часто мне снится летящий по небу самолет. Я вижу его, как он серебрится, слышу его рокот, а потом вдруг он начинает падать на нашу усадьбу, на меня.
— Это страх, Юстына. Это боязнь, что ты так же, как мать, не забеременеешь, и Дымитр тебя убьет, как твой отец убил твою мать. Но ведь ты знаешь, что дьявол не может оплодотворить женщину, и не может этого сделать Клобук.
— Знаю, — она кивнула головой. — Но очень хочу ребенка. Поэтому я сюда пришла.
Без тени сомнения или стыда она рассказала ему, что первым и единственным мужчиной, который в нее вошел, был Дымитр. Ей нравилось то, что он с ней делал, но только вначале, может, год. Потом он сказал ей, что она — как пустое дупло, в которое можно лить семя, а в ней никогда ничего не завяжется. И с тех пор она каждую ночь ждала, когда он наполнит ее семенем, хотела его в себе задержать, но оно из нее вытекало. Год уже так с ней происходит; она подавляет свое наслаждение, потому что иначе что-то в ней корчится и выпихивает семя; и она только лежит и ждет, чтобы в ней что-нибудь осталось и начало завязываться. Каждую ночь у нее мокрые бедра, и она видит сны о Клобуке на балке в хлеву. Позавчера она увидела там собственного петуха. Зарубила его, выпотрошила и принесла доктору вместе с корзинкой, полной яиц. И сейчас просит, чтобы он помог ей задержать в себе семя.
— Этого нельзя сделать, — объяснил он. — У семени есть маленькие ножки, и оно само проходит в глубь женщины. — А почему оно не проходит в меня? — Не знаю. И выяснить это нелегко.
— Ну, загляните в меня. Может, там какие-нибудь ворота есть, закрытые, — она обеими руками схватила руку доктора, в которой он держал авторучку, нацеленную на страницу красной книги. А потом склонилась и шершавыми от ветра губами прильнула к его пальцам.
— Успокойся, Юстына, — ответил он мягко и отнял у нее свою руку. Она начала раздеваться, поспешно расстегивая пуговки кофты. — Подожди минуту, — сказал он.
Сначала он измерил у нее давление, которое оказалось как нельзя более нормальным. Пульс у нее был ровный, 72 удара в минуту. Он осмотрел ее ногти на руках, потом заглянул в глаза. Реакция Штелльвага была нормальной, так же, как и реакция Грефа и Мебиуса. Он поставил стул за ней и сзади обхватил пальцами ее шею, велев ей сделать глубокий вдох. Присмотрелся и к ее зубам, заглянул в горло, натянул кожу на щеках, отметив чуть ослабленную упругость. А когда он стоял близко к ней, его вдруг овеял запах ее тела и волос — аромат шалфея, полыни и мяты. Еще раз он склонил лицо к ее волосам, чтобы убедиться в том, не обманывает ли его обоняние, но он слишком хорошо знал аромат сушеных целебных трав.
— Ты пахнешь лугом, — сказал он удивленно.
— Вчера, как он меня начал бить, я убежала из дому и спала на сене в хлеву. А наше сено — с того луга возле вас, в нем полно трав. — Шалфей, мята, полынь, — поддакнул он.
— А больше всего мятлика и хвоща, — она подняла к доктору свое лицо, в глазах уже не было печали, только удивление, что доктор так хорошо знает их луг возле озера. И она вздохнула с облегчением, потому что раз доктор знает луг, то, может быть, изучит ее тело так же подробно.
Она аккуратно укладывала свои вещи на вертящемся табуретике. Кофту, рубаху, вышитую крестиком, широкую и длинную юбку из черной шерстяной материи, зеленоватые, вязанные крючком колготки, которые заменяли ей и трусики. Тело у нее было розоватое, с золотыми веснушками на полных плечах, грудная клетка высокая, груди большие, немного обвисшие от своей тяжести, соски маленькие, с узким кружком со слабой пигментацией, как это обычно бывает у женщин, которые еще не рожали. Диафрагмо-реберный угол был близок к прямому, плечи широкие, а когда она взошла на весы, стали заметны большие, выпуклые ягодицы. Даже на глазок ширина бедер была большей, чем ширина плеч, и это означало, что она может родить ребенка без всяких трудностей. Волосы на лоне были черными и густыми, а волос вокруг сосков, на груди и на животе он не увидел.
— Ты весишь на три килограмма больше, чем надо, — сказал он, делая вид, что не замечает на ее спине длинных, почти черных кровоподтеков. Это было обычное дело в этих краях, у других были синяки на грудях, на шее, на животе.
Небольшой излишек веса он определил по системе Лоренца, но не скрывал от себя, что предпочитает женщин полных, и для собственного употребления принимал систему Брокка. Он не велел ей сразу сойти с весов, а отступил на шаг и еще минутку любовался ее задом, глубоким врезом талии и формой таза. Удивлялся нежному закруглению низа ягодиц и удивительно худым бедрам, сужающимся до коленных суставов, лодыжкам, не слишком выступающим, и тонким голеням над большими, с заметно обозначенным подъемом, стопами. Ее волосы снова красновато поблескивали, и часть своего блеска отдавали спине, выделяя круглые ямки над ягодицами, пронизывая тело чудесным розовым оттенком. Такое тело было у его жены, Ханны Радек, но он подумал об этом только мельком, потому что за долгие годы привык во время осмотра умещать свои мысли в русло врачебной рутины.
Он указал ей на кожаный топчан, чтобы она села. Она не прикрыла руками лона, как иногда делали у него другие молодые женщины. Ее собственная нагота, казалось, была любопытна для нее самой. Впрочем, она смотрела не на доктора, а только на свои груди, живот и лоно, будто бы в первый раз в блеске электрического света видела свое нагое тело и верила, что через минуту она найдет в себе перегородку, которая закрывает в ней путь для семени.
Выстукивая ее согнутым пальцем, он определил границы прилегания легких к грудной клетке, потом приложил ухо к ее спине, чтобы послушать шум дыхания. Она задрожала, когда он коснулся ее своей целодневной щетиной, но дрожь тотчас же прошла. Она послушно дышала, то легче, то глубже, кашлянула несколько раз. Теперь он велел ей лечь на простыню кушетки. Установил границы приглушения относительного и безусловного, исследовал тоны сердца, громкость,
Ритмичность, звучность, соотношение промежутков между ударами. Немного дольше, чем это было необходимо, прижимал щекой приплюснутую, но по-прежнему выпуклую левую грудь, бессознательно получая удовольствие от тепла ее тела и аромата кожи, едва уловимого запаха пота и овечьей шерсти, который перенесся с ее кофты и будто бы впитался в тело.
У него были холодные кончики пальцев, и она снова вздрогнула, когда он начал ощупывать ее девический твердый живот. Желудок, печень, область желчного пузыря, поджелудочной железы, толстой кишки — нигде ни малейшей болезненности или увеличения.
Его ладони и пальцы путешествовали по вечным лекарским дорогам, углублялись в них, чувствуя упругость молодого тела и чудную гладкость кожи, без малейшего изъяна, родинки или нароста. Концы его пальцев разогрелись, и он внезапно почувствовал тепло где-то внутри себя, будто бы в самом сердце. — У тебя красивое тело, Юстына, — сказал он тихо, перемещая свою ладонь с шершавого от волос лона на небольшую выпуклость живота и задерживая ее возле глубокой ямки небрежно отрезанной пуповины.
Она приподняла голову с маленькой подушки и посмотрела на свой живот, на ладонь доктора с длинными, немного раздвинутыми в эту минуту пальцами, похожую на белую звезду.
— Мало у кого из женщин такое красивое, гладкое, розовое тело, как у тебя. Дымитр не должен тебя бить. Ты сотворена для ласк.
Голова ее упала на подушку. Она смотрела в потолок, губы ее раскрылись в улыбке, более смелой, чем до тех пор, даже блеснули крупные зубы.
— Знаю. Потому что я люблю, когда меня трогают. Дала бы заласкать себя до смерти. — Он почувствовал ладонью, что она беззвучно засмеялась. Минуту спустя она добавила в задумчивости:
— Но любовь должна дать плод. А из меня все вытекает. Каждое утро у меня мокрые бедра.
— Ты здорова, — сухо сказал он и встал с кушетки.
Она поняла эти слова как приказ одеваться. Рывком села. Ее глаза потемнели от гнева, а рот стиснулся в узкую щелочку.
— Я принесла вам петуха и полную корзинку яиц. Все из меня вытекает. Я — как пустое дупло!
В первый раз она повысила голос. Его неприятно поразило то, что он дал себя обмануть. Она покорила его своей мягкой певучестью, а сейчас он как будто бы увидел в ней кого-то другого. Визгливую деревенскую женщину, охваченную единственным чувством — жаждой материнства.
Он был зол на себя за слова о том, что она была сотворена для ласк. Если уж по правде, то ни одна женщина не сотворена для ласк. Все, что он когда-либо о них узнал, говорило, что они были прежде всего самками человеческой породы, у которых каждый орган был подчинен одной цели: оплодотворению, беременности, выкармливанию новорожденного. Если и были у них еще какие-либо функции — учить в школах, управлять, писать стихи, — все это было уже вне круга интересов гинекологии. И если даже были правы те, кто говорил, что наслаждение, переживаемое с мужчиной, отличает человеческую самку от самки обезьяны, то правдой было и то, что сперматозоид оплодотворял яйцеклетку без чьего-либо понимания, без ласк и без переживаемого наслаждения.
— Там — кресло, — он вынул из шкафа резиновые перчатки. Неизвестно почему, но вдруг ему захотелось, чтобы она увидела в нем мужчину, застыдилась бы его хотя бы на миг, а ему пришлось бы побеждать ее женский стыд. Но она была неудержима в стремлении открыть замкнутые ворота, ведущие внутрь. Впрочем, откуда ему было знать, сколько прошло ночных часов, прежде чем она решилась прийти к нему, хотя и знала, что должна будет раздеться и показать чужому мужчине себя изнутри. Может быть, тысячи раз переживала она свой стыд, пряча лицо в подушку от ударов Дымитрова кулака и животом прижимаясь к сеннику?
Половые органы ее были хорошо развитыми, малые срамные губы — выпуклыми, розовато-красными, и только клитор, когда он прикоснулся к нему пальцами, вызвал реакцию легкой боли. Он подумал, что тот петух на балке не был так уж невинен, как она о том рассказывала, что он являлся не только во снах, но и в мечтах, успокаивал ее страсть и тоску. Два пальца в резиновой перчатке он засунул ей во влагалище, а левую руку положил на живот, над лонным сочленением. Передвинул пальцы вправо, потом влево, исследуя состояние труб и яичников, потом с помощью зеркала осмотрел шейку матки. Она была без эрозий и новообразований, матка — без загиба кзади, безболезненная, в чем он, подвигав ею, убедился.
В какое— то мгновение он почувствовал на себе взгляд Юстыны, посмотрел на нее и увидел на ее губах легкую улыбку, которая показалась ему триумфальной, будто бы она одержала над собой или над ним какую-то только ей одной известную победу. Заметив, что он посмотрел на нее, она прикрыла глаза и теперь смотрела на него из-под прищуренных ресниц, неподвижно и властно, будто бы, познав тайну ее тела, он стал одновременно ее собственностью. Но это было короткое, мимолетное впечатление, которое он отбросил.
— Одевайся. Ты здорова и можешь иметь детей, — сказал он коротко, снимая перчатку.
Он не был в состоянии проверить, проходимы ли трубы. Такого рода исследования необходимо проводить в специализированной клинике — сальпометрография, биопсия шейки матки, лепарископия и много других сложных действий, большинство которых могло быть небезопасными для здоровья, и прибегать к ним можно было только в случае необходимости. А эта только два года жила с мужчиной. Впрочем, разве не говорит статистика, что только в сорока случаях из ста вина за отсутствие ребенка лежит на женщине? Всегда, прежде чем направить женщину на долгие и мучительные исследования, необходимо было подвергнуть исследованию мужчину, что было просто и легко.