Страница:
Лежа обнаженной в своей постели, она однажды допустила к себе мысль, немного подозрительную. Это была в самом деле мимолетная и мелкая мысль, словно бы щелка в неприкрытых дверях. Тотчас же она отбросила ее от себя, запихала куда-то на дно памяти, потому что он, мудрейший, мог ее заметить, подхватить, выловить из глубин других мыслей. И обидеться на подозрительность и беспокойство. Это тогда, после той мимолетной и минутной мысли, полной беспокойства, она не умерла до конца от наслаждения, а только притворилась, что умирает. Когда же он вышел из дому, она нашла на своем животе липкое семя. Через несколько дней она обнаружила на простыне беловатые твердые пятна — и снова в ней проснулось беспокойство. Может быть, она не смогла скрыть это от него, так же, как не смогла скрыть факта, что уже не умирает, как когда-то — взаправду. Малюсенькая до сих пор щелочка в незакрытых дверях расширялась все больше, через нее врывалось подозрение, страх, боль, отчаяние и что-то удивительное — чувство сильное и обжигающее, как водка, распаляющее мысли и раздирающее душу на две половины. С тех пор, как и раньше, ей казалось, что в ней живут две особы, две женщины, враждебные одна к другой и раздираемые разными чувствами. Одна любила, а вторая ненавидела. Одна была полна нежности, а вторая жаждала мести. Эти два таких разных существа постоянно боролись друг с другом и не позволяли заснуть — она бодрствовала до самого утра. А когда даже и засыпала на минуту, появлялось лицо Дымитра — издевательское и насмешливое. После таких снов то, второе, ненавидящее существо направлялось на чердак к трубе, за которой был спрятан карабин с обрезанным дулом. А эта первая все мечтала о птице, притаившейся на балке, о прекрасной птице с коралловым гребнем, похожим на губы, спрятанные у входа в ее лоно. И пришла такая ночь, когда снова ей приснился Клобук, сидящий на балке. Она пошла в хлев, посмотрела вверх на прекрасную птицу, а та сказала ей: о Брыгиде и о ее маленьком ребенке, которого держала на руках Гертруда Макух, о докторе — она видела через окно, как он наклонял свое лицо над этим маленьким человеческим существом. Она удрала домой, но на следующую ночь снова ей приснился Клобук на балке. Она протянула к нему руки, умоляла, чтобы он повалил ее на навоз и овладел ею. Он, однако, только смотрел на Юстыну свысока — надменный, молчаливый, величественный.
В эту ночь он приснился ей с самого вечера. Приснился, а может быть, привиделся. А может, он был на самом деле — с распушившимися перьями и бусинками черных глаз. Он сидел на балке, коралловый гребень поблескивал в ночном сумраке, он говорил хриплым голосом на птичьем языке, который она понимала, хоть и не запомнила ни одного слова. Тотчас же она натянула юбку прямо на ночную рубашку, надела свитер, набросила на себя шерстяной платок и на босу ногу надела резиновые сапоги. Взобралась на чердак, вынула обрез Дымитра и так, как он ее учил, вставила патрон. Она не запомнила ни минуты из своей дороги на полуостров, может быть, туда перенесла ее большая птица, потому что во всем теле она чувствовала боль от ее острых когтей.
Шел частый дождь, собаки спрятались в сарай. Двери на террасу оставались приоткрытыми — в тот день Макухова слишком сильно натопила печь. Доктор сидел в кресле под зажженной лампой и читал. Скрипнула дверь, он поднял голову и увидел ее, мокрую от дождя, в платке и с обрезом Дымитра, который она держала в обеих руках.
— Чего ты хочешь? — спросил он спокойно, хотя и должен был увидеть ее обрез и мог догадаться, что она пришла, чтобы его убить.
— Ты должен был дать мне ребенка, — сказала она певуче. — Но ты обманул меня. Твое семя я находила на своем животе или на постели. Ты пожалел его для меня, хоть и знал, что я чувствую себя, как пустое дупло. Но ты наполнил Брыгиду, и в ней завязалась жизнь. Я верила, что ты и со мной сделаешь то же самое, пока не нашла твоего семени на своем животе и на постели. Ты перестал приходить, а я перестала умирать под тобой. Я все жду, когда же меня наполнит жизнь. Я убила Дымитра так, как обрезают сухую ветку. Теперь птица велела мне убить тебя. Ты умрешь, но потом снова родишься и снова ко мне придешь.
— Послушай, Юстына, — поднялся он с кресла. Но он боялся первого шага. Короткое черное дуло смотрело прямо в его грудь.
Это не было точное оружие. Слишком короткое было у него дуло, деревянный приклад и затвор, прикрученный твердой проволокой. Но с такого небольшого расстояния она могла попасть ему прямо в сердце. Достаточно было чуть сильнее нажать пальцем на курок, один выстрел — и он перестанет жить.
— Ничего не говори. Я хочу, чтобы ты умер так же тихо, как Дымитр, — сказала она угрожающе. — Клобук мне все выдал. Я находила семя на животе и на постели. Он каждую ночь ждал меня на балке в хлеву, но он боится тебя и поэтому на меня не падает. Ты умрешь и родишься заново, так, как я рождалась, когда ты у меня бывал. Ты начнешь прилетать как большая птица, будешь сидеть на балке в моем хлеву. Скажи, почему ты не наполнил мне живот благой тяжестью? Почему я должна, как моя мать, родить ребенка от дьявола, хоть хотела родить от тебя? Зачем ты меня обманул? Почему я должна убить тебя, как убила Дымитра?
Он не слушал ее. Его охватили страх, отчаяние, гнев на самого себя. Он был плохим врачом, он не заметил симптомов болезни, хоть что-то в их отношениях начало беспокоить его и оттолкнуло от нее. Ослепленный страстью, он не видел, как бацилла безумия развивается в ней день ото дня, от ночи к ночи. То, что казалось ему так волнующе прекрасным, это молчаливое ожидание и преданность, эта их любовь, лишенная слов и поэтому такая чистая, огромная, отбрасывающая от себя все лишнее, — все это не могло быть настоящим. Он чувствовал это в последнее время и поэтому перестал к ней приходить.
Его ужаснули ее глаза — с неестественно расширенными зрачками, неподвижные, мертвые. Он видел бледность ее губ, капли воды, падающие на пол с юбки. Заметил спутавшиеся волосы на голове — черные от дождя. И отверстие дула, смотрящее на его грудь. Отчего же она казалась ему такой притягательной? Отчего он даже теперь не жалел о тех минутах, когда он шел к ней краем луга, гонимый тоской по любви без слов, без лишних украшений, сложенной только из жестов и слияния?
Он положил руку на грудь, словно хотел защитить сердце от пули. Сказал:
— Клобук обманывает тебя. Ты веришь ему только потому, что я так давно у тебя не был…
— Не говори ничего! — крикнула она. — Я хочу, чтобы ты умер молча! Он сидит на балке в моем хлеву и говорит мне слова, которые я понимаю. Я даже теперь его слышу, так далеко. Убери руку с груди, ты спрятал под ней свое сердце. Не бойся смерти, ведь потом ты родишься заново.
— Он обманул тебя, — резко сказал доктор. — Это не меня, это его ты убьешь. Это ведь всегда был я — и в снах, и там, на балке. Большая хищная птица.
— Нет! — крикнула она.
— Положи ружье! — приказал он. — Разденься и ляг в моем кабинете. Я еще раз тебя как следует осмотрю, чтобы открыть тайну твоего тела. Он сделал к ней шаг, прикрывая сердце.
— Я любил тебя, Юстына, — говорил он искренне, с неподдельной грустью, потому что он когда-то в самом деле любил ее, хоть и недолго. — Ты не можешь убить меня, потому что вместе со мной погибнет та птица, которая тебя навещает. Позволь мне еще раз прикоснуться к твоему телу, пробежаться пальцами по твоему обнаженному животу, по груди, дотронуться до твоей шеи…
Она задрожала от холода, а может быть, от его слов. Ее руки уже не так крепко сжимали деревянный приклад отреза.
— Он велел убить тебя… — повторила она два раза, закрывая глаза. Он уже не боялся ее. Говорил мягко, словно хотел ее убаюкать:
— Это хорошо. Ты сделаешь это позже. Успеешь. У тебя еще много времени. Но сначала я дотронусь до тебя, положу руки на твое тело. Умрем вместе и вместе возродимся. Как трава весной.
Он вынул обрез из ее рук, положил на стол. Потом обнял ее и, почти лишенную сил и воли, увел в свою спальню, раздел и уложил в постель.
— Я нашла твое семя у себя на животе и простыне, — повторяла она сонно. — Он мне снова снится, так, как раньше. Ждет на балке и ждет, когда я приду доить корову. Я знаю, что когда-нибудь он прыгнет на меня, повалит и наполнит жизнью…
Она говорила и говорила, но он не слушал. Он вышел в салон, вынул заряд из обреза, в своем кабинете наполнил шприц успокаивающим средством. Когда он вернулся в спальню, она все еще тихо говорила:
— Я тебя убью, как Дымитра. Клобук теперь будет моим мужем… Навсегда… Она застонала от наслаждения, когда его холодные пальцы пробежались по ее телу. Но она не чувствовала боли, не отреагировала, когда он сделал ей укол в бедро. Он гладил ее тело, пока она не заснула крепким сном, громко и ровно дыша.
— Я любил тебя, — сказал он, когда она на секунду приоткрыла глаза. Потом он подошел к телефону и попросил соединить его с психиатрической лечебницей в ста километрах отсюда. Он сидел возле Юстыны до самого утра, пока она не проснулась и не улыбнулась, видя, что она лежит у него в доме. На миг, впрочем, потому что тут же ее охватило беспокойство, глаза стали мертвыми. Она хотела встать, бежать за своим обрезом, повторяла что-то о приказах, которые отдает с балки птица с золотистыми перьями и коралловым гребнем на голове. С помощью Макуховой он привязал ее руки и ноги к кровати. Она дрожала и билась в конвульсиях.
Наконец к дому подъехала машина из лечебницы, и из нее вышел молодой врач, которого Неглович не знал. Оба они пошли к Юстыне, тот старательно записал в толстую книгу ее рассказ о птице на балке, кивал головой, улыбался, поощрял ее, чтобы она говорила. Наконец он сделал ей укол и пошел в салон, где его ждал Неглович.
— Любопытное оружие, — сказал он, осмотрев лежащий на столе обрез Дымитра.
— Она хотела меня убить.
— Это случается, — заявил он равнодушно.
— Она хотела ребенка. Сначала от мужа, которого она убила, потом от меня. Как вы считаете, ребенок мог спасти ее от болезни?
Тот пожал плечами.
— Не верю в такие истории. Вы упоминали, что это у нее наследственное.
— Ее отец убил мать, подозревая, что она зачала ее с дьяволом. Он умер в психбольнице. Был опасен для окружающих.
— А Клобук? Кто такой Клобук?
— Здешний дух. Он принимает вид мокрой курицы. Птица. Самая обыкновенная птица. Иногда приносит счастье, иногда несчастье. До сих пор он вел себя вполне мирно, с ним не было никаких проблем. Но в последнее время все изменилось: сначала он изводил лесничего, а теперь принялся за Юстыну. Боже мой, это всегда была такая добрая птичка…
— О? — удивился молодой врач. — Вы тоже верите в Клобука?
— Не знаю, — вздохнул Неглович. — Я очень давно здесь живу, пане коллега, если это вам что-то объяснит.
— Понимаю, — отрезал тот, глянув на часы.
Он торопился в обратный путь. В лечебнице было несколько сот больных, а на дежурстве только четверо врачей.
Гертруда переодела спящую Юстыну в чистую пижаму доктора, и в таком виде ее вынесли к машине.
— Я любил ее, — сказал Неглович, прощаясь с молодым психиатром, но он, похоже, не слышал этого. В мыслях он уже был в лечебнице.
Гертруда Макух рассматривала в салоне обрез Дымитра, как мертвое чудовище.
— И что она хотела с этим сделать, Янек? — спросила она.
— Ничего. Она принесла мне его, чтобы я отдал коменданту Корейво, — сказал он и поручил Гертруде пойти в усадьбу Юстыны, подоить корову и накормить кур.
На полдороге на работу, в Трумейки, он вдруг осознал, что с ним произошло нечто страшное и такое же неотвратимое, как смерть. Он подумал, что все, что живет на свете, должно страхом и страданиями платить за свое существование, страсти, минуты счастья.
Вечером он широко открыл двери на террасу и, вслушиваясь в монотонный шум дождя, который шел уже несколько дней, смотрел в туманную тьму. Он дышал сырым запахом близкого озера и чувствовал, как его наполняет боль. Все прекрасное словно было уже у него позади, на расстоянии вытянутой руки находились стена темноты и шелестящего дождя, пустота, страх, беспокойство снов. Страдание Юстыны обернулось золотистой птицей с коралловым гребешком, он не мог помочь ей, как невозможно проникнуть в чужие сны, привести в порядок их сюжеты, установить последовательность, дописать окончания. Он не мог протянуть к ней руку помощи, так как нельзя войти в чужой сон, самое большее — его можно прервать поцелуем. Золотистая птица, похоже, должна была быть настоящей. Он чувствовал ее присутствие там, в дождливой тьме у озера.
О гордости, унижении и автомобиле, который приносил счастье
В эту ночь он приснился ей с самого вечера. Приснился, а может быть, привиделся. А может, он был на самом деле — с распушившимися перьями и бусинками черных глаз. Он сидел на балке, коралловый гребень поблескивал в ночном сумраке, он говорил хриплым голосом на птичьем языке, который она понимала, хоть и не запомнила ни одного слова. Тотчас же она натянула юбку прямо на ночную рубашку, надела свитер, набросила на себя шерстяной платок и на босу ногу надела резиновые сапоги. Взобралась на чердак, вынула обрез Дымитра и так, как он ее учил, вставила патрон. Она не запомнила ни минуты из своей дороги на полуостров, может быть, туда перенесла ее большая птица, потому что во всем теле она чувствовала боль от ее острых когтей.
Шел частый дождь, собаки спрятались в сарай. Двери на террасу оставались приоткрытыми — в тот день Макухова слишком сильно натопила печь. Доктор сидел в кресле под зажженной лампой и читал. Скрипнула дверь, он поднял голову и увидел ее, мокрую от дождя, в платке и с обрезом Дымитра, который она держала в обеих руках.
— Чего ты хочешь? — спросил он спокойно, хотя и должен был увидеть ее обрез и мог догадаться, что она пришла, чтобы его убить.
— Ты должен был дать мне ребенка, — сказала она певуче. — Но ты обманул меня. Твое семя я находила на своем животе или на постели. Ты пожалел его для меня, хоть и знал, что я чувствую себя, как пустое дупло. Но ты наполнил Брыгиду, и в ней завязалась жизнь. Я верила, что ты и со мной сделаешь то же самое, пока не нашла твоего семени на своем животе и на постели. Ты перестал приходить, а я перестала умирать под тобой. Я все жду, когда же меня наполнит жизнь. Я убила Дымитра так, как обрезают сухую ветку. Теперь птица велела мне убить тебя. Ты умрешь, но потом снова родишься и снова ко мне придешь.
— Послушай, Юстына, — поднялся он с кресла. Но он боялся первого шага. Короткое черное дуло смотрело прямо в его грудь.
Это не было точное оружие. Слишком короткое было у него дуло, деревянный приклад и затвор, прикрученный твердой проволокой. Но с такого небольшого расстояния она могла попасть ему прямо в сердце. Достаточно было чуть сильнее нажать пальцем на курок, один выстрел — и он перестанет жить.
— Ничего не говори. Я хочу, чтобы ты умер так же тихо, как Дымитр, — сказала она угрожающе. — Клобук мне все выдал. Я находила семя на животе и на постели. Он каждую ночь ждал меня на балке в хлеву, но он боится тебя и поэтому на меня не падает. Ты умрешь и родишься заново, так, как я рождалась, когда ты у меня бывал. Ты начнешь прилетать как большая птица, будешь сидеть на балке в моем хлеву. Скажи, почему ты не наполнил мне живот благой тяжестью? Почему я должна, как моя мать, родить ребенка от дьявола, хоть хотела родить от тебя? Зачем ты меня обманул? Почему я должна убить тебя, как убила Дымитра?
Он не слушал ее. Его охватили страх, отчаяние, гнев на самого себя. Он был плохим врачом, он не заметил симптомов болезни, хоть что-то в их отношениях начало беспокоить его и оттолкнуло от нее. Ослепленный страстью, он не видел, как бацилла безумия развивается в ней день ото дня, от ночи к ночи. То, что казалось ему так волнующе прекрасным, это молчаливое ожидание и преданность, эта их любовь, лишенная слов и поэтому такая чистая, огромная, отбрасывающая от себя все лишнее, — все это не могло быть настоящим. Он чувствовал это в последнее время и поэтому перестал к ней приходить.
Его ужаснули ее глаза — с неестественно расширенными зрачками, неподвижные, мертвые. Он видел бледность ее губ, капли воды, падающие на пол с юбки. Заметил спутавшиеся волосы на голове — черные от дождя. И отверстие дула, смотрящее на его грудь. Отчего же она казалась ему такой притягательной? Отчего он даже теперь не жалел о тех минутах, когда он шел к ней краем луга, гонимый тоской по любви без слов, без лишних украшений, сложенной только из жестов и слияния?
Он положил руку на грудь, словно хотел защитить сердце от пули. Сказал:
— Клобук обманывает тебя. Ты веришь ему только потому, что я так давно у тебя не был…
— Не говори ничего! — крикнула она. — Я хочу, чтобы ты умер молча! Он сидит на балке в моем хлеву и говорит мне слова, которые я понимаю. Я даже теперь его слышу, так далеко. Убери руку с груди, ты спрятал под ней свое сердце. Не бойся смерти, ведь потом ты родишься заново.
— Он обманул тебя, — резко сказал доктор. — Это не меня, это его ты убьешь. Это ведь всегда был я — и в снах, и там, на балке. Большая хищная птица.
— Нет! — крикнула она.
— Положи ружье! — приказал он. — Разденься и ляг в моем кабинете. Я еще раз тебя как следует осмотрю, чтобы открыть тайну твоего тела. Он сделал к ней шаг, прикрывая сердце.
— Я любил тебя, Юстына, — говорил он искренне, с неподдельной грустью, потому что он когда-то в самом деле любил ее, хоть и недолго. — Ты не можешь убить меня, потому что вместе со мной погибнет та птица, которая тебя навещает. Позволь мне еще раз прикоснуться к твоему телу, пробежаться пальцами по твоему обнаженному животу, по груди, дотронуться до твоей шеи…
Она задрожала от холода, а может быть, от его слов. Ее руки уже не так крепко сжимали деревянный приклад отреза.
— Он велел убить тебя… — повторила она два раза, закрывая глаза. Он уже не боялся ее. Говорил мягко, словно хотел ее убаюкать:
— Это хорошо. Ты сделаешь это позже. Успеешь. У тебя еще много времени. Но сначала я дотронусь до тебя, положу руки на твое тело. Умрем вместе и вместе возродимся. Как трава весной.
Он вынул обрез из ее рук, положил на стол. Потом обнял ее и, почти лишенную сил и воли, увел в свою спальню, раздел и уложил в постель.
— Я нашла твое семя у себя на животе и простыне, — повторяла она сонно. — Он мне снова снится, так, как раньше. Ждет на балке и ждет, когда я приду доить корову. Я знаю, что когда-нибудь он прыгнет на меня, повалит и наполнит жизнью…
Она говорила и говорила, но он не слушал. Он вышел в салон, вынул заряд из обреза, в своем кабинете наполнил шприц успокаивающим средством. Когда он вернулся в спальню, она все еще тихо говорила:
— Я тебя убью, как Дымитра. Клобук теперь будет моим мужем… Навсегда… Она застонала от наслаждения, когда его холодные пальцы пробежались по ее телу. Но она не чувствовала боли, не отреагировала, когда он сделал ей укол в бедро. Он гладил ее тело, пока она не заснула крепким сном, громко и ровно дыша.
— Я любил тебя, — сказал он, когда она на секунду приоткрыла глаза. Потом он подошел к телефону и попросил соединить его с психиатрической лечебницей в ста километрах отсюда. Он сидел возле Юстыны до самого утра, пока она не проснулась и не улыбнулась, видя, что она лежит у него в доме. На миг, впрочем, потому что тут же ее охватило беспокойство, глаза стали мертвыми. Она хотела встать, бежать за своим обрезом, повторяла что-то о приказах, которые отдает с балки птица с золотистыми перьями и коралловым гребнем на голове. С помощью Макуховой он привязал ее руки и ноги к кровати. Она дрожала и билась в конвульсиях.
Наконец к дому подъехала машина из лечебницы, и из нее вышел молодой врач, которого Неглович не знал. Оба они пошли к Юстыне, тот старательно записал в толстую книгу ее рассказ о птице на балке, кивал головой, улыбался, поощрял ее, чтобы она говорила. Наконец он сделал ей укол и пошел в салон, где его ждал Неглович.
— Любопытное оружие, — сказал он, осмотрев лежащий на столе обрез Дымитра.
— Она хотела меня убить.
— Это случается, — заявил он равнодушно.
— Она хотела ребенка. Сначала от мужа, которого она убила, потом от меня. Как вы считаете, ребенок мог спасти ее от болезни?
Тот пожал плечами.
— Не верю в такие истории. Вы упоминали, что это у нее наследственное.
— Ее отец убил мать, подозревая, что она зачала ее с дьяволом. Он умер в психбольнице. Был опасен для окружающих.
— А Клобук? Кто такой Клобук?
— Здешний дух. Он принимает вид мокрой курицы. Птица. Самая обыкновенная птица. Иногда приносит счастье, иногда несчастье. До сих пор он вел себя вполне мирно, с ним не было никаких проблем. Но в последнее время все изменилось: сначала он изводил лесничего, а теперь принялся за Юстыну. Боже мой, это всегда была такая добрая птичка…
— О? — удивился молодой врач. — Вы тоже верите в Клобука?
— Не знаю, — вздохнул Неглович. — Я очень давно здесь живу, пане коллега, если это вам что-то объяснит.
— Понимаю, — отрезал тот, глянув на часы.
Он торопился в обратный путь. В лечебнице было несколько сот больных, а на дежурстве только четверо врачей.
Гертруда переодела спящую Юстыну в чистую пижаму доктора, и в таком виде ее вынесли к машине.
— Я любил ее, — сказал Неглович, прощаясь с молодым психиатром, но он, похоже, не слышал этого. В мыслях он уже был в лечебнице.
Гертруда Макух рассматривала в салоне обрез Дымитра, как мертвое чудовище.
— И что она хотела с этим сделать, Янек? — спросила она.
— Ничего. Она принесла мне его, чтобы я отдал коменданту Корейво, — сказал он и поручил Гертруде пойти в усадьбу Юстыны, подоить корову и накормить кур.
На полдороге на работу, в Трумейки, он вдруг осознал, что с ним произошло нечто страшное и такое же неотвратимое, как смерть. Он подумал, что все, что живет на свете, должно страхом и страданиями платить за свое существование, страсти, минуты счастья.
Вечером он широко открыл двери на террасу и, вслушиваясь в монотонный шум дождя, который шел уже несколько дней, смотрел в туманную тьму. Он дышал сырым запахом близкого озера и чувствовал, как его наполняет боль. Все прекрасное словно было уже у него позади, на расстоянии вытянутой руки находились стена темноты и шелестящего дождя, пустота, страх, беспокойство снов. Страдание Юстыны обернулось золотистой птицей с коралловым гребешком, он не мог помочь ей, как невозможно проникнуть в чужие сны, привести в порядок их сюжеты, установить последовательность, дописать окончания. Он не мог протянуть к ней руку помощи, так как нельзя войти в чужой сон, самое большее — его можно прервать поцелуем. Золотистая птица, похоже, должна была быть настоящей. Он чувствовал ее присутствие там, в дождливой тьме у озера.
О гордости, унижении и автомобиле, который приносил счастье
О происшествии с Юстыной Васильчук недолго говорили в деревне. Она всегда казалась людям не такой, как все, и немного странной, особенно после смерти мужа, который утонул в проруби. Она избегала разговоров, мужских приставаний, жила одиноко, не интересуясь ничем и никем. Ничего не было удивительного в том, что ее разум помутился, что ее увезли в лечебницу из дома доктора; ведь где, как не у доктора, можно искать помощи в таких делах. Корову, птицу, пашню и луг Юстыны взяла в аренду живущая по соседству Зофья Видлонг, жена лесника. Братья Дымитра заколотили досками окна дома, на дверях повесили большие замки, ведь дом нельзя было продать без решения суда, а суд велел ждать результатов длительного лечения Юстыны. Деньги за корову и птицу, за аренду пашни и луга братья Дымитра положили на сберегательную книжку своей невестки и сообщили Негловичу, что если Юстына поправится, то они и тогда не позволят ей вернуться в Скиролавки, а заберут ее к себе, найдут ей работу в столовой на шахте. «Слишком уж она близко приняла к сердцу смерть Дымитра и потому заболела», — говорили они и между собой, и людям, что всем казалось правильным и правдивым.
Минимум раз в неделю до конца ноября и до середины декабря доктор Неглович ездил на своей машине в отдаленную лечебницу, где лежала Юстына, разговаривал с врачами, сидел возле ее постели. Возвращался он угнетенный и мрачный. Это очень огорчало Гертруду Макух, и она строила разные домыслы на этот счет, а кому, как не прекрасной Брыгиде, она могла их поверить? Обе сидели в мягких креслах в доме Брыгиды, пили чай и разговаривали о докторе.
— Он любил эту Юстыну и все еще любит, — вслух размышляла прекрасная Брыгида. — И именно в этом заключается секрет, что он не может полюбить меня.
Гертруда придерживалась другого мнения:
— Если бы он ее любил, я бы первая об этом знала, потому что он от меня ничего не скрывает. Он ездит к ней в больницу и возвращается печальный, потому что ему жалко Юстыну. У него доброе сердце, он не мстительный. Ты должна знать, Брыгида, что Юстына приходила, чтобы его убить.
— Боже милостивый! В самом деле? — встревожилась Брыгида и испуганно прижала руки к груди. — Ты ведь не знаешь этого наверняка? За что бы ей его убивать? Он ведь ее ничем не обидел?
— Мне не надо долго объяснять, — упиралась Макухова. — Обрез я видела на столе. И скажу тебе, что она хотела его убить из ревности к тебе. Когда у меня был твой ребенок, она два раза ко мне заходила и спрашивала о нем, откуда я его взяла и чей он. Я ей сказала правду: доктора.
— Это вовсе не доктора Негловича ребенок, — рассердилась Брыгида. При таких словах Гертруда делала обиженное лицо и вставала с кресла, чтобы уйти от Брыгиды, которая должна была просить у нее прощения и горячо уговаривать, чтобы она снова села.
— Юстына умом тронулась, и конец, — твердила Гертруда, уже не возвращаясь к опасной теме. — Только Янека жаль, что он так из-за этого переживает и все время мрачный.
— Все время мрачный… — повторяла ее слова прекрасная Брыгида и начинала тихонько плакать.
— Слушай, что я тебе скажу, Брыгида. Сейчас твое место — возле него, а не тут, в Трумейках. Потому что место женщины — при мужчине не только тогда, когда ему хорошо, но и тогда, когда ему плохо.
— Что же мне делать, Гертруда? Что мне надо сделать? — горевала Брыгида. — Я почти каждый день его здесь вижу, а он мне едва «день добрый» буркнет.
— Эх вы, теперешние женщины, — презрительно изгибала губы Макухова. — Зад у тебя, как у двухлетней кобылицы, а ноги, как у лани. А титьки? Чего твоим титькам не хватает? Не знаешь, как до мужчины добраться? Ведь он сейчас беспомощный и безоружный, как малое дитя. Только обнять его и приголубить, чтобы он мог у тебя выплакаться и тебе пожаловаться. Если хочешь, когда его дома не будет, я приведу тебя в его спальню и ты залезешь к нему в кровать. Приведу тебя, как к старому хряку.
— Что такое? — оскорбилась Брыгида. — Как к хряку? У меня есть свое женское достоинство, Гертруда. Не дождется он, чтобы я сама пошла к нему в кровать.
— Э?э, что там достоинство, — пожала плечами Гертруда. — Достойной ты станешь только тогда, когда из постели от мужчины выйдешь довольная. Другого достоинства у женщины нет и быть не может. Такими нас Господь Бог сотворил. А позволяет тебе это твое достоинство все время хлюпать и тосковать? Ты смотришь в зеркало на себя голую, на свое женское добро, и достоинство тебе не говорит, что это все пропадает даром?
— Я не могу поступить так, как ты советуешь, Гертруда, потому что я совсем другая женщина, чем ты, — упрямилась Брыгида. — Я чувствую себя равной ему во всех отношениях. У меня такое же, как у него, медицинское образование, хоть и в другой отрасли; у меня есть женская гордость, которая мне подсказывает, что я могу быть для него только партнершей, а не чем-то вроде лежака, который можно разложить, когда только он пожелает и когда ему удобно. Все знают, как он относится к женщинам. Сначала унижает их, велит встать перед ним на колени, а потом снисходит и поднимает их с колен. Никогда я на это не соглашусь, Гертруда. Никогда! Если бы даже я должна была умереть от любви к нему, как я это один раз уже хотела сделать. Слишком много я о нем думаю, Гертруда, слишком много во мне с самого начала было неприязни к нему, чтобы от этого не родилось что-то плохое для меня самой и во мне. Когда я приехала в Трумейки, сразу мне рассказали о докторе и о том, что в один прекрасный день он предложит мне, чтобы я пришла к нему, как свинья к хряку. Все вокруг предупреждали меня: «Такую красивую женщину, как вы, доктор наверняка не пропустит, такие случаи он не упускает». И я только ждала, когда же он мне предложит встретиться у него. Я решила так его отбрить, чтобы он запомнил это на всю оставшуюся жизнь. Я решила отомстить ему за всех женщин, которых он, как говорят, унизил, прежде чем взять в свою постель. И вот я ждала этого его предложения, каждый день ждала, мы ведь виделись очень часто. Но он, Гертруда, ни разу мне не предлагал встретиться и даже вообще на меня внимания не обращал. Смотрел не на меня, а поверх меня. А я ждала, и ждала напрасно. Со всех сторон до меня доходили сплетни, что он ту или иную выбрал, в сто раз некрасивее и глупее, чем я, а меня не замечал. Я выходила из терпения, злилась, сама лезла ему на глаза. Бесполезно, Гертруда. Мне все время говорили, что я красива, "но я перестала в это верить, потому что он не хотел видеть моей красоты. И от этого нетерпения, с этой злости, от этой ненависти родилась любовь. Я знаю, что он об этом догадался. С тех пор он начал обращать на меня внимание. Несколько раз он сказал мне: «Вы, Брыгида, — самая красивая женщина на свете». Но эти слова звучали в его устах как оскорбление. Впрочем, все, что он мне всегда говорил, звучало всегда или как издевательство, или как оскорбление. Знаешь, что он мне когда-то сказал? «Если бы у меня была такая жена, как вы, я бы изменил ей на третий день после свадьбы, чтобы она не думала, что красота дает ей какую-то власть надо мной». Что мне было делать, Гертруда, в такой ситуации? Я завела ребенка…
— Только не говори мне опять, что это не его ребенок, — предупредила ее Гертруда. — Если ты мне это еще раз скажешь, то я уйду и никогда больше сюда не вернусь.
— Я тебе пытаюсь объяснить, почему я не дам отвести себя к нему, как свинью к хряку. Я не войду в его дом с черного хода, как все остальные. Я могу войти только с парадного входа, если он меня об этом попросит.
Сколько раз они об этом так разговаривали? И ни разу им эти встречи и подобные разговоры не наскучили, но и не привели к каким?либо конкретным результатам. Со временем они даже стали для обеих женщин самой большой радостью.
Знал ли доктор об этих беседах, догадывался ли, куда ездит Гертруда? Скорее всего он знал всю правду, потому что, когда Гертруда собиралась в Трумейки, Неглович провожал ее насмешливыми словами: «Снова едешь сено молоть…»
Тем временем деревня Скиролавки жила совершенно другим, и это из-за старой бабки лесоруба Стасяка. Эта бабка приехала к Стасякам летом ненадолго, в гости, а поскольку она жила в дальней стране, получала за мужа большую пенсию и много скопила, то, желая сделать внуку приятное, накануне отъезда она спросила у него при всей семье, чего бы он хотел. Может быть, купить ему хороший дом? Или мебель в квартиру и цветной телевизор? Или какую-нибудь красивую одежду для него, для жены и детей?
Если по правде, то все это было Стасякам нужно. У них было шестеро детей, а жили они в маленькой казенной квартирке в общем доме, принадлежащем государственному лесничеству. В этой квартире у них не было собственной мебели, а все, не исключая железных кроватей, было собственностью лесничества. Заработков лесоруба хватало только на пропитание жене и детям, тем более что Стасяк, как и Стасякова, любил время от времени как следует выпить — на что же им было покупать хорошую одежду себе и детям? Сложный вопрос задала им старая бабка из дальней страны, и Стасяк только чесал у себя в голове и ничего не говорил. Зато его жена решительно заявила:
— Хрум-брум-брум.
Громко «хрум-брум-брали» и дети Стасяковой, но старая бабка не была привычна к такому наречию и ничего из этого не поняла. Дом купить? Мебель и телевизор? Красивую одежду? Шубу Стасяковой?
Все решила тринадцатилетняя Агата, старшая Стасякувна, которая немного умела говорить по-человечески.
— Купите нам, бабушка, машину. Мы хотим машину.
Стасяк перестал чесать в голове, выпрямил гордо спину, глаза у него заблестели. Да, машина — это была мысль. «Захрум?брум?брали» радостно почти все дети, молчал только самый младший, грудной, который вроде бы был от лесника Видлонга. И Стасякова выразила свое огромное удовлетворение словами старшей дочери. Ведь на что им собственный дом, если у них есть казенная квартира и лесничество должно печалиться о починке крыши и водосточных труб? На что им красивая мебель и цветной телевизор, если дети и так тут же мебель испортят, а телевизор сломают? Зачем им красивая одежда — и так тут же они ее порвут и запачкают? Зачем ей шуба, раз ей некуда в ней ходить, ведь она должна воспитывать детей? Впрочем, у других есть и собственные дома, и красивая мебель, но они не выглядят довольными. А машины нет ни у одного лесоруба.
Старая бабка уехала в дальние страны. Стасякова не придавала большого значения ее словам: разве мало людей бросают слова на ветер? Впрочем, старая бабка вовсе не походила на богатейку, даже наоборот — она все время упрекала Стасякову, что она слишком много денег тратит на хлеб, который пропадает, на водку и сигареты.
Но смотрите?ка — в начале декабря механик в голубом комбинезоне въехал на подворье Стасяков на голубом «ситроене», велел Стасяку подписать разные документы, дал ему две пары ключей от машины, снял пробные номера, вежливо засалютовал, сел в автобус и исчез. А у Стасяков остался сверкающий лаком голубой «ситроен», в который можно было смотреться, как в зеркало. У машины были большие, блистающие никелем фары, которые закрывались самооткрывающимися заслонками, похожими на веки, внутри были обтянутые кожей сиденья, и пахло там, как в костеле во время пасхальной заутрени. Машина имела новейший аэродинамический силуэт, напоминала торпеду или баллистическую ракету, блестела голубизной и серебрилась отделкой — даже страшно было к ней подойти. Только смотреть издалека, восхищаться, удивляться, вздыхать, упаси Бог прикоснуться рукой или пальцем, потому что сразу пятна на ней оставались.
Стасяки жили, как уже упоминалось, в четырехквартирном доме, с тремя другими семьями лесных рабочих. В каждой семье было по пятеро и даже восьмеро детей. Плюс дети Стасяков — огромная толпа малышей и подростков; примерно двадцать сопляков столпилось вокруг автомобиля. Взрослые люди, которые сошлись со всей деревни, околдованные красотой машины, стояли вдалеке и восхищались. Дети — другое дело. Они были посмелее, и каждый из них сразу же должен был дотронуться до блестящей жести пальцем или языком, приклеить нос к стеклу, а один даже влез на крышу и съехал по кабине и капоту, срезанному книзу и замечательно подходящему для такой цели. Сердито «захрумбрумала» Стасякова, а Стасяк схватил метлу и отогнал детей от автомобиля. Но надолго ли? Обоим им пришлось по очереди стоять на вахте возле машины с метлой в руках. Почти весь день, до поздней ночи, а потом с утра до вечера, из-за чего Стасяк не мог пойти на работу в лес. Но ни лесник Видлонг, ни лесничий Турлей не имели к нему никаких претензий, и даже старший лесничий Кочуба, проезжая мимо Скиролавок, остановил свой «уазик» возле дома Стасяков и четверть часа ублажал свои глаза красотой «ситроена».
Минимум раз в неделю до конца ноября и до середины декабря доктор Неглович ездил на своей машине в отдаленную лечебницу, где лежала Юстына, разговаривал с врачами, сидел возле ее постели. Возвращался он угнетенный и мрачный. Это очень огорчало Гертруду Макух, и она строила разные домыслы на этот счет, а кому, как не прекрасной Брыгиде, она могла их поверить? Обе сидели в мягких креслах в доме Брыгиды, пили чай и разговаривали о докторе.
— Он любил эту Юстыну и все еще любит, — вслух размышляла прекрасная Брыгида. — И именно в этом заключается секрет, что он не может полюбить меня.
Гертруда придерживалась другого мнения:
— Если бы он ее любил, я бы первая об этом знала, потому что он от меня ничего не скрывает. Он ездит к ней в больницу и возвращается печальный, потому что ему жалко Юстыну. У него доброе сердце, он не мстительный. Ты должна знать, Брыгида, что Юстына приходила, чтобы его убить.
— Боже милостивый! В самом деле? — встревожилась Брыгида и испуганно прижала руки к груди. — Ты ведь не знаешь этого наверняка? За что бы ей его убивать? Он ведь ее ничем не обидел?
— Мне не надо долго объяснять, — упиралась Макухова. — Обрез я видела на столе. И скажу тебе, что она хотела его убить из ревности к тебе. Когда у меня был твой ребенок, она два раза ко мне заходила и спрашивала о нем, откуда я его взяла и чей он. Я ей сказала правду: доктора.
— Это вовсе не доктора Негловича ребенок, — рассердилась Брыгида. При таких словах Гертруда делала обиженное лицо и вставала с кресла, чтобы уйти от Брыгиды, которая должна была просить у нее прощения и горячо уговаривать, чтобы она снова села.
— Юстына умом тронулась, и конец, — твердила Гертруда, уже не возвращаясь к опасной теме. — Только Янека жаль, что он так из-за этого переживает и все время мрачный.
— Все время мрачный… — повторяла ее слова прекрасная Брыгида и начинала тихонько плакать.
— Слушай, что я тебе скажу, Брыгида. Сейчас твое место — возле него, а не тут, в Трумейках. Потому что место женщины — при мужчине не только тогда, когда ему хорошо, но и тогда, когда ему плохо.
— Что же мне делать, Гертруда? Что мне надо сделать? — горевала Брыгида. — Я почти каждый день его здесь вижу, а он мне едва «день добрый» буркнет.
— Эх вы, теперешние женщины, — презрительно изгибала губы Макухова. — Зад у тебя, как у двухлетней кобылицы, а ноги, как у лани. А титьки? Чего твоим титькам не хватает? Не знаешь, как до мужчины добраться? Ведь он сейчас беспомощный и безоружный, как малое дитя. Только обнять его и приголубить, чтобы он мог у тебя выплакаться и тебе пожаловаться. Если хочешь, когда его дома не будет, я приведу тебя в его спальню и ты залезешь к нему в кровать. Приведу тебя, как к старому хряку.
— Что такое? — оскорбилась Брыгида. — Как к хряку? У меня есть свое женское достоинство, Гертруда. Не дождется он, чтобы я сама пошла к нему в кровать.
— Э?э, что там достоинство, — пожала плечами Гертруда. — Достойной ты станешь только тогда, когда из постели от мужчины выйдешь довольная. Другого достоинства у женщины нет и быть не может. Такими нас Господь Бог сотворил. А позволяет тебе это твое достоинство все время хлюпать и тосковать? Ты смотришь в зеркало на себя голую, на свое женское добро, и достоинство тебе не говорит, что это все пропадает даром?
— Я не могу поступить так, как ты советуешь, Гертруда, потому что я совсем другая женщина, чем ты, — упрямилась Брыгида. — Я чувствую себя равной ему во всех отношениях. У меня такое же, как у него, медицинское образование, хоть и в другой отрасли; у меня есть женская гордость, которая мне подсказывает, что я могу быть для него только партнершей, а не чем-то вроде лежака, который можно разложить, когда только он пожелает и когда ему удобно. Все знают, как он относится к женщинам. Сначала унижает их, велит встать перед ним на колени, а потом снисходит и поднимает их с колен. Никогда я на это не соглашусь, Гертруда. Никогда! Если бы даже я должна была умереть от любви к нему, как я это один раз уже хотела сделать. Слишком много я о нем думаю, Гертруда, слишком много во мне с самого начала было неприязни к нему, чтобы от этого не родилось что-то плохое для меня самой и во мне. Когда я приехала в Трумейки, сразу мне рассказали о докторе и о том, что в один прекрасный день он предложит мне, чтобы я пришла к нему, как свинья к хряку. Все вокруг предупреждали меня: «Такую красивую женщину, как вы, доктор наверняка не пропустит, такие случаи он не упускает». И я только ждала, когда же он мне предложит встретиться у него. Я решила так его отбрить, чтобы он запомнил это на всю оставшуюся жизнь. Я решила отомстить ему за всех женщин, которых он, как говорят, унизил, прежде чем взять в свою постель. И вот я ждала этого его предложения, каждый день ждала, мы ведь виделись очень часто. Но он, Гертруда, ни разу мне не предлагал встретиться и даже вообще на меня внимания не обращал. Смотрел не на меня, а поверх меня. А я ждала, и ждала напрасно. Со всех сторон до меня доходили сплетни, что он ту или иную выбрал, в сто раз некрасивее и глупее, чем я, а меня не замечал. Я выходила из терпения, злилась, сама лезла ему на глаза. Бесполезно, Гертруда. Мне все время говорили, что я красива, "но я перестала в это верить, потому что он не хотел видеть моей красоты. И от этого нетерпения, с этой злости, от этой ненависти родилась любовь. Я знаю, что он об этом догадался. С тех пор он начал обращать на меня внимание. Несколько раз он сказал мне: «Вы, Брыгида, — самая красивая женщина на свете». Но эти слова звучали в его устах как оскорбление. Впрочем, все, что он мне всегда говорил, звучало всегда или как издевательство, или как оскорбление. Знаешь, что он мне когда-то сказал? «Если бы у меня была такая жена, как вы, я бы изменил ей на третий день после свадьбы, чтобы она не думала, что красота дает ей какую-то власть надо мной». Что мне было делать, Гертруда, в такой ситуации? Я завела ребенка…
— Только не говори мне опять, что это не его ребенок, — предупредила ее Гертруда. — Если ты мне это еще раз скажешь, то я уйду и никогда больше сюда не вернусь.
— Я тебе пытаюсь объяснить, почему я не дам отвести себя к нему, как свинью к хряку. Я не войду в его дом с черного хода, как все остальные. Я могу войти только с парадного входа, если он меня об этом попросит.
Сколько раз они об этом так разговаривали? И ни разу им эти встречи и подобные разговоры не наскучили, но и не привели к каким?либо конкретным результатам. Со временем они даже стали для обеих женщин самой большой радостью.
Знал ли доктор об этих беседах, догадывался ли, куда ездит Гертруда? Скорее всего он знал всю правду, потому что, когда Гертруда собиралась в Трумейки, Неглович провожал ее насмешливыми словами: «Снова едешь сено молоть…»
Тем временем деревня Скиролавки жила совершенно другим, и это из-за старой бабки лесоруба Стасяка. Эта бабка приехала к Стасякам летом ненадолго, в гости, а поскольку она жила в дальней стране, получала за мужа большую пенсию и много скопила, то, желая сделать внуку приятное, накануне отъезда она спросила у него при всей семье, чего бы он хотел. Может быть, купить ему хороший дом? Или мебель в квартиру и цветной телевизор? Или какую-нибудь красивую одежду для него, для жены и детей?
Если по правде, то все это было Стасякам нужно. У них было шестеро детей, а жили они в маленькой казенной квартирке в общем доме, принадлежащем государственному лесничеству. В этой квартире у них не было собственной мебели, а все, не исключая железных кроватей, было собственностью лесничества. Заработков лесоруба хватало только на пропитание жене и детям, тем более что Стасяк, как и Стасякова, любил время от времени как следует выпить — на что же им было покупать хорошую одежду себе и детям? Сложный вопрос задала им старая бабка из дальней страны, и Стасяк только чесал у себя в голове и ничего не говорил. Зато его жена решительно заявила:
— Хрум-брум-брум.
Громко «хрум-брум-брали» и дети Стасяковой, но старая бабка не была привычна к такому наречию и ничего из этого не поняла. Дом купить? Мебель и телевизор? Красивую одежду? Шубу Стасяковой?
Все решила тринадцатилетняя Агата, старшая Стасякувна, которая немного умела говорить по-человечески.
— Купите нам, бабушка, машину. Мы хотим машину.
Стасяк перестал чесать в голове, выпрямил гордо спину, глаза у него заблестели. Да, машина — это была мысль. «Захрум?брум?брали» радостно почти все дети, молчал только самый младший, грудной, который вроде бы был от лесника Видлонга. И Стасякова выразила свое огромное удовлетворение словами старшей дочери. Ведь на что им собственный дом, если у них есть казенная квартира и лесничество должно печалиться о починке крыши и водосточных труб? На что им красивая мебель и цветной телевизор, если дети и так тут же мебель испортят, а телевизор сломают? Зачем им красивая одежда — и так тут же они ее порвут и запачкают? Зачем ей шуба, раз ей некуда в ней ходить, ведь она должна воспитывать детей? Впрочем, у других есть и собственные дома, и красивая мебель, но они не выглядят довольными. А машины нет ни у одного лесоруба.
Старая бабка уехала в дальние страны. Стасякова не придавала большого значения ее словам: разве мало людей бросают слова на ветер? Впрочем, старая бабка вовсе не походила на богатейку, даже наоборот — она все время упрекала Стасякову, что она слишком много денег тратит на хлеб, который пропадает, на водку и сигареты.
Но смотрите?ка — в начале декабря механик в голубом комбинезоне въехал на подворье Стасяков на голубом «ситроене», велел Стасяку подписать разные документы, дал ему две пары ключей от машины, снял пробные номера, вежливо засалютовал, сел в автобус и исчез. А у Стасяков остался сверкающий лаком голубой «ситроен», в который можно было смотреться, как в зеркало. У машины были большие, блистающие никелем фары, которые закрывались самооткрывающимися заслонками, похожими на веки, внутри были обтянутые кожей сиденья, и пахло там, как в костеле во время пасхальной заутрени. Машина имела новейший аэродинамический силуэт, напоминала торпеду или баллистическую ракету, блестела голубизной и серебрилась отделкой — даже страшно было к ней подойти. Только смотреть издалека, восхищаться, удивляться, вздыхать, упаси Бог прикоснуться рукой или пальцем, потому что сразу пятна на ней оставались.
Стасяки жили, как уже упоминалось, в четырехквартирном доме, с тремя другими семьями лесных рабочих. В каждой семье было по пятеро и даже восьмеро детей. Плюс дети Стасяков — огромная толпа малышей и подростков; примерно двадцать сопляков столпилось вокруг автомобиля. Взрослые люди, которые сошлись со всей деревни, околдованные красотой машины, стояли вдалеке и восхищались. Дети — другое дело. Они были посмелее, и каждый из них сразу же должен был дотронуться до блестящей жести пальцем или языком, приклеить нос к стеклу, а один даже влез на крышу и съехал по кабине и капоту, срезанному книзу и замечательно подходящему для такой цели. Сердито «захрумбрумала» Стасякова, а Стасяк схватил метлу и отогнал детей от автомобиля. Но надолго ли? Обоим им пришлось по очереди стоять на вахте возле машины с метлой в руках. Почти весь день, до поздней ночи, а потом с утра до вечера, из-за чего Стасяк не мог пойти на работу в лес. Но ни лесник Видлонг, ни лесничий Турлей не имели к нему никаких претензий, и даже старший лесничий Кочуба, проезжая мимо Скиролавок, остановил свой «уазик» возле дома Стасяков и четверть часа ублажал свои глаза красотой «ситроена».